nbsp; - А вот и они! Сюда, сюда, дети мои! - закричала маменька.
Великие князья Николай Павлович и Михаил Павлович, великие княгини Александра Федоровна, Елена Павловна, Мария Павловна {Александра Федоровна - жена Николая Павловича, Елена Павловна - жена Михаила-Павловича, Мария Павловна - дочь Павла I.} - вошли все вместе, гурьбою; перецеловались, расселись; молчали; только императрица-мать болтала, трещала без умолку. И тщетно государь, думая, как бы спровадить гостей, пробовал ее остановить.
Всем было томно, тошно, скучно до одури. Великие княгини сидели, как в воду опущенные; великие князья - чинные, важные, с вытянутыми лицами. Николай Павлович, Нике,- прямой, сухой, как сосна, с необыкновенно правильными чертами лица, но с таким выражением, как будто вечно на кого-то дуется: "Аполлон, страдающий зубною болью",- сказал о нем кто-то. Михаил Павлович, Мишель,- добродушный, косолапый увалень, настоящий мишка-медведь, умеющий только плясать под бой барабана.
- Нике, Мишель, где же вы? - оглянулась на них маменька.- Ах, какие несносные! Вот так всегда: забьются в угол и сидят буками. Это они вас боятся, Lise! А у меня, в Павловске, расшалятся,- не уймешь... Ну, ступайте же, ступайте сюда, кавалеры, занимайте дам. Alexandrine, Hêlène, бедненькие, какие у вас мужья нелюбезные!
Оба сразу, как по команде, встали и вытянулись. В присутствии старших держали себя, как два кадета, отпущенные домой из корпуса.
- Ну, что с ними делать? Просто беда. Совсем от рук отбились,- продолжала маменька: - манеж да развод, ничего больше знать не хотят. А ведь вам, дети мои, не в казарме жить: надо привыкать к обществу... Хоть бы вы, Alexandre, поучили их, что ли? Вы, слава Богу, не так воспитаны: в свое время были кавалер очаровательный, да и теперь хоть куда. Не правда ли, в него еще влюбиться можно, Lise? Ну, что вы на меня так смотрите? Разве я дурное сказала? Уж вы меня простите, дружок: я всегда говорю, что думаю. После тридцати лет супружества жена, влюбленная в мужа,- это в наши дни редкость. И пусть другие смеются, а я счастлива. Когда я смотрю на счастье детей моих, я сама счастлива. Ведь мой дорогой Alexandre - все, все для меня! - закатила глаза от умиления.
А государыня уже ничего не слышала; левый висок ныл нестерпимо, в голове молола кофейная мельница, и лицо ее так побледнело, что государь боялся, как бы ей дурно не сделалось.
- Маменька, Lise, кажется, устала. Доктора велели ей пораньше ложиться,- сказал и встал решительно; понял, что без него не уйдут.
- Ах, Боже мой, Lise, правда, мы вас утомили?
- Нисколько, маменька! Куда же вы? Посидите еще.
- Нельзя: муж не велит, надо мужа слушаться. А я думала, проведем вечерок вместе, поболтаем, поиграем в птижё. Шараду бы в лицах Нике нам представил, ту, что намедни в Павловске,- мы так смеялись! Он ведь только притворяется букою, а если захочет, умеет быть душою общества. Как это, Нике? Мое первое - cor...
- Точно так, маменька: cor - охотничий рог.
- Да, да, заиграл на губах, как в рожок... Мое второе - pue...
- Pue - воняет, маменька,- подсказал Нике.
- Да, да, зажал нос и сморщился, как от дурного запаха... А мое третье - lance - копье: замахнулся биллиардным кием на старушку Нелидову, так что она закричала от страха. А мое целое - cor-pu-lence - тучность: обвязался подушками и стал ходить с трудом, едва ногами двигаясь. Не правда ли, мило?
Государыне казалось, что еще минута, и она упадет в обморок.
- Ну пойдемте же, дети мои! Надоели мы вам, Lise, а? Как говорится по-русски: незваный гость хуже... хуже чего, Нике?
- Хуже татарина, маменька!
- Да, хуже татарина.
И опять на лице все ямочки-улыбочки налились вдруг сладким ядом. "
- Прощайте, душенька,- присосалась долгим поцелуем, родственным.- Поправляйтесь же скорее, будьте умницей. Молодцом, молодцом, вот как я! Помните, яйца всмятку. Много, много яиц: три яйца к завтраку, три яйца к обеду, три яйца к ужину...
Наконец ушли; и государь - с ними, чтоб не обиделись.
Оставшись одна, государыня упала на диван и долго лежала, закрыв глаза, не двигаясь, как в обмороке. Потом позвонила камермедхен, велела снять головной убор с райскою птичкою и подать душистого уксуса. Мочила виски, нюхала. Все тело ныло, как избитое палками, и в голове молола кофейная мельница.
Когда легла в постель и потушила свечу,- вспомнив разговор с государем, ужаснулась: как могла поверить или сделать вид, что верит?
Вдруг поняла так ясно, как никогда, что он гибнет и что она спасти его не может.
В ту ночь она плохо спала. Голова болела, мучил жар, и в полусне чудилось ей, что выколачивают исполинские ковры исполинскими палками: то были пушечные выстрелы с Петропавловской крепости, возвещавшие прибыль воды.
Когда поутру затопили камин, пошел дым.
- Говорила я вам, что печи испорчены,- сказала она с досадою дежурной фрейлине Валуевой.
- Никак нет, ваше величество: печи исправны, а это от ветра...
- От ветра... от ветра в вашей голове, сударыня! Я вам еще третьего дня велела истопнику сказать.
- Не мне, а мадемуазель Саблуковой.
- Все равно, кому. Вы всегда отговорки находите!
- Чем же я виновата, помилуйте, ваше величество? Кто что ни сделает, все на мою голову! - приготовилась плакать Валуева, и некрасивое, неумное, птичье лицо ее сделалось еще некрасивее.- Мадам Питт, княжна Волконская, мадемуазель Саблукова -- все в милости. Только я одна, несчастная... Все на меня, все на меня! Я ведь знаю, ваше величество меня не изволите жаловать...
Такие сцены повторялись каждый день: фрейлины все перессорились, ревновали императрицу и мучили. Давно уже решила она, что этому надо положить конец.
Теперь, при виде плачущей Валуевой, хотелось ей вскочить, закричать, затопать ногами и выгнать ее вон.
Но удержалась и проговорила с холодною злобою:
- Послушайте, Валуева, я знаю, что глаза у вас на мокром месте и что вы плакать умеете, но я этого больше терпеть не намерена, слышите! Если мой характер вам не нравится, уходите, пожалуйста,- никто вас не держит. Хороша или дурна,- я не переменюсь для вас. Находят же другие, что со мной жить можно... Ну, ступайте, истопника позовите.
Валуева вышла, заливаясь слезами.
Пришел истопник и, осмотрев камин, подтвердил, что все исправно, а топить нельзя от ветра: такая буря, что трубы на крыше ломает.
Государыня перешла в кабинет; здесь было натоплено с вечера. Дрожа и кутаясь, но привычным усилием воли перемогая озноб, напилась чаю и занялась делами Патриотического Общества. Разбирала бумаги; одни подписывала, другие откладывала, чтобы обсудить их с Лонгиновым, секретарем своим.
Вспоминая сцену с Валуевой, стыдилась: за что обидела бедную девушку? Чем виновата она, что глупа? И разве другие лучше? Не права ли императрица-мать, когда жалуется на ее, государыни, скверный характер? Вечно не в духе - "злая немка" - оттого и больна.
Думала, как бы позвать Валуеву, помириться с ней. Но та сама вбежала.
- Ваше величество, посмотрите, что это? Государыня взглянула в окно и глазам не поверила:
вода в Неве поднялась так, что почти сравнялась со стенкою набережной. Волны вздымались, огромные, серо-свинцовые, черно-чугунные, как злые чудовища, которых гладят против шерсти, и они щетинятся. По тому, как тучи брызг неслись, подобные пару над кипящей водой, можно было судить о силе ветра.
Люди толпились на набережной. Дети смеялись и прыгали, любуясь, как вода сквозь решетки подземных труб бьет фонтанами и заливает мостовую лужами.
Вдруг все побежали; в одну минуту опустела набережная. То там, то здесь перехлестывали, переливались волны через гранитную стенку, как через край водоема, слишком полного. Еще минута - и скрылась под водою улица, и волны забились в стену дворца.
- Наводненье! Наводненье! - кричала Валуева с таким испугом, как будто вода сейчас вольется в комнату.
А государыня, радовалась тою радостью, которая овладевает людьми при виде ночного пожара, заливающего темное небо красным заревом. Хотелось, чтобы вода подымалась выше и выше - все затопила, все разрушила,- и наступил конец всему.
Вошел секретарь Лонгинов и рассказал свои приключения: едва не утонул; карету залило; он должен был сидеть на корточках; промочил ноги; только что переобулся; показывал, смеясь, чужие башмаки, не впору. И дамы смеялись.
- Ужасное бедствие! Под водой уже две трети города,- заключил Аонгинов.- Я всегда говорил: нельзя жить,; людям там, где могут быть такие бедствия. Когда-нибудь участь Атлантиды постигнет Петербург...
Ужасались, ахали, охали:
- Бедные люди! Сколько несчастий! Сколько жертв!
А государыне казалось, что им всем весело.
Весело смотреть, как фельдъегерь в почтовой тележке (колеса роют воду, точно маленькая водяная мельница) остановился, потому что вода вот-вот подымет тележку, как лодку; седок с кучером вылезли, впрягли и, держа лошадей за уши, поскакали - поплыли. Весело смотреть, как мужик лезет на фонарный столб; расшатанный напором ветра и волн, деревянный столб качается; мужик, сорвавшись, падает; нырнул, вынырнул; бежит, плывет,- должно быть, утонет. А вон собака на крыше будки, подняв морду, воет. За двойными рамами окон звуков не слышно - ни рева бури, ни шума волн, ни криков о помощи, как будто мертвое молчанье - над мертвою пустыней вод. От Зимнего дворца до крепости - один кипящий, клокочущий, бушующий омут, где несутся барки, лодки, галиоты, плоты, заборы, крыши, гауптвахты, рыбные садки, бревна, доски, бочки, тюки товаров, трупы животных и кресты с могил размытого кладбища.
Шесть градусов выше нуля, а барометр опустился, как во время грозы.
Свет - темный, как у человека перед обмороком, когда в глазах темнеет; похоже на светопреставление; иногда выглянет солнце сквозь тучи, как лицо покойника сквозь кисею гробовую,- и тогда еще больше похоже на кончину мира.
У государыни лихорадка прошла. Она чувствовала себя бодрою, сильною, легкою, как в детстве, во время самых буйных игр. А иногда казалось ей, что вода опустится, войдет в берега, и будет все опять, как было - та же скука, пошлость и уродство жизни, те же глупые сцены с Валуевой, разговоры с императрицей-матерью, дела Патриотического Общества. И становилось жалко чего-то; озноб пробегал по телу, ноги бессильно подкашивались, и вся она опять - больная, слабая, старая.
- Ну, Николай Михайлыч, у нас много дела,- говорила секретарю.
Он читал ей доклад, и она слушала, стараясь не думать о наводнении. Но Валуева кричала:
- Смотрите, смотрите, ваше величество! Вон уже где!..
И опять - ужас и радость конца.
- Пойдемте в угольную, там лучше видно,- предложила государыня.
Проходя коридором, услышала крик:
- Утонули! Утонули! Светики, родимые!..
Степанида Петровна Голяшкина, камер-лакейская вдова, старуха лет восьмидесяти, плакала в толпе дворцовых служителей.
- Ваше величество, государыня-матушка, смилуйтесь! Приказать извольте лодку!..- закричала, увидев императрицу и повалившись ей в ноги.
Не могла говорить. За нее объяснили другие, что Голяшкиной дочь за аудиторским чиновником замужем, в Чекушах живет, на Васильевском острове, в маленьком домике, на самом берегу Невы; там теперь все уже залило, потому что место низкое; поутру отец уходит в должность, мать - на рынок; люди бедные, не могут держать прислуги; уходя, запирают двух детей своих, мальчика и девочку, одних в доме. Вот и боится бабушка, чтобы внучки не утонули.
- Нельзя ли лодку? - сказала государыня Лонгинову.
- Не извольте беспокоиться, ваше величество,- заговорил седой, степенный камер-лакей.- Сама не знает, что говорит. Ума лишившись от горя. Какие тут лодки! Кто повезет? Да и все уж, чай, разосланы... Ну, полно, Петровна, может, еще и живы. Молиться надо. Пойдем-ка, бабушка, не докучай государыне...
Старуху увели под руки; но долго еще слышался крик ее и, как будто в одном этом крике соединились все бесчисленные вопли погибающих,- государыня вдруг поняла, что происходит.
- Ступайте, Николай Михайлыч, узнайте, где государь.
Лонгинов хотел было что-то сказать, но она закричала:
- Ступайте же, ступайте, делайте, что вам велят! Вошла в угольную и стала смотреть в окно.
На Неве, против Адмиралтейской набережной, тонула плоскодонная барка, флашкот Исаакиевского моста. Водой подняло мост, как гору, и разорвало на части; они понеслись в разные стороны; на тонущем флашкоте люди, как муравьи, сновали, копошились, бегали. Государыня узнала плывший к ним на помощь дежурный восемнадцативесельный катер гвардейского экипажа, стоявший всегда у дворца на Неве. В белесовато-мутной мгле урагана волны играли лодкою, как ореховой скорлупкою,- вот-вот опрокинется и пойдет ко дну. Что если там государь?
А Аонгинов пропал. Не послать ли Валуеву? Да нет, глупа,- ничего не сумеет.
Молоденький офицер пробегал через комнату. Вымок весь,- должно быть, только что был по пояс в воде. Простое, милое, как у деревенских мальчиков, лицо его посинело от холода, а в глазах был тот радостный ужас, который испытывала давеча сама государыня. Увидев ее, остановился и отдал честь.
- Не знаете ли, где государь?
- Не могу знать, ваше величество,- ответил он, стуча зубами и стараясь удержать улыбку.- Кто говорит,- здесь, во дворце, а кто - с генерал-адъютантом Бенкендорфом на катере.
- Ну, хорошо, ступайте.
Он побежал, оставляя на паркете лужицы. Наконец вернулся Лонгинов.
- Никто ничего не знает. Просто беда! Толку не добьешься. Все потеряли голову, мечутся как угорелые...
- Ах, Николай Михайлович, нельзя же так! - воскликнула она со слезами в голосе.- Боже мой, Боже мой!.. Ну, так я сама, если вы ничего не умеете...
- Ваше величество...
- Ступайте за мной!
И все трое побежали,- государыня, Валуева, Лонгинов.
Встретили камердинера Мельникова. Он тоже не знал, где государь.
- Сами ищем. Ее величество, государыня императрица Мария Федоровна очень беспокоиться изволят. Никак найти не можем,- говорил Мельников, хлопая себя по ляжкам с таким видом, как будто пропала иголка.
- Дурак! - воскликнула государыня по-французски и побежала дальше.
Генерал-адъютант князь Меншиков немного успокоил ее, сообщив, что государя видели внизу, на Комендантской лестнице. Чтобы попасть туда, надо было пробежать множество комнат.
Дворец напоминал разрытую кочку муравейника: люди бегали, кишели, суетились, метались, сталкивались, ссорились, ругались, кричали и не понимали друг друга.
Государыне казалось, что все это уже было когда-то во сне: так же лазила она по нескончаемым лестницам, искала государя, не находила - и никогда не найдет.
Солдаты носили по лестнице из залитых комнат золоченую штофную мебель, картины, вазы, люстры, зеркала и кухонную посуду, домашнюю рухлядь дворцовой челяди. Великан с добродушным лицом, нагнувшись, как Атлас, под тяжестью, тащил на спине огромный кованый сундук, на нем кровать с подмоченной периною, а в зубах держал клетку с чижиком.
По одному из коридоров нельзя было пройти. Слышался топот копыт и ржанье. Лонгинов ступил в навоз: коридор превращен был в конюшню. Лошадей великой княгини Марии Павловны, стоявших на Дворцовой площади, выпрягли и втащили сюда, в первый этаж, чтоб спасти от воды.
На крутой и темной лестнице кто-то крикнул снизу грубым голосом, не узнав государыни:
- Куда лезете? Ходу нет: вода.
И почудилось ей, что невидимые струйки в темноте лепечут, плещут, как будто сговариваясь о чем-то грозном,- тоже как во сне.
Какие-то люди приносили что-то завернутое в белое.
- Что это? - спросила государыня.
- Утопленница,- ответили носильщики. Валуева взвизгнула, готовая упасть в обморок:
боялась покойников.
Когда прибежали на Комендантскую лестницу, то узнали, что государь здесь давеча был, но ушел в Эрмитаж, где с Миллионной большое судно прибило. Надо было бежать наверх по тем же лестницам, а по дороге опять кто-то крикнул, что государя нет во дворце - только что уехал на катере.
Пробегая через собственные покои, государыня увидела стол, накрытый к завтраку, и удивилась, что можно есть. Но Лонгинов успел захватить хлебец с ломтиком сыру и на бегу закусывал.
В больших парадных залах все еще было спокойно. За окном - кончина мира, а у окна два старичка камергера уютно беседуют о новом балете "Зефир и Флора".
Увидев государыню, склонили почтительно лысые головы.
Эти спокойные лица ее утешили было; но тотчас подумала: "Такие лица у таких людей будут и при кончине мира".
В голубой гостиной великая княгиня Александра Федоровна и фрейлина Плюскова стояли на диване, подобрав юбки.
- Ай! Ай!- визжала фрейлина.- Я сама видела, ваше высочество: тут их множество! По стенке ползут...
- Что такое?
- Крысы, ваше величество! Да какие злющие... Едва меня не укусили за ногу.
Валуева тоже взвизгнула и вскочила на диван: боялась крыс не меньше покойников.
- Снизу бегут, из подвалов да погребов,- шамкал старичок, сгорбленный, сморщенный, облезлый весь и как будто заплесневелый, похожий на мокрицу, отставной камер-фурьер Изотов.
- В бывшее семьсот семьдесят седьмого лета наводнение тоже крыс да мышей по всему дворцу столько размножилось, что блаженной памяти покойная государыня императрица Екатерина Алексеевна мышеловки сами ставить изволили...
- Вы то наводнение помните? - сказала государыня, которая хотела и не могла вспомнить что-то.
- Точно так, ваше величество! И лета семьсот пятьдесят пятого, ноября восемнадцатого, и семьсот шестьдесят второго, августа двадцать пятого, и семьсот шестьдесят четвертого, ноября двадцатого,- все наводнения помню. Сам тонул, и батюшка, и дедушка. Оттого воды и боюсь: от огня убежишь, а от воды куда денешься?
Помолчал и опять зашамкал про себя, точно забредил:
- Старики сказывают,- на Петербургской стороне, у Троицы, ольха росла высокая, и такая тут вода была, лет за десять до построения города, что ольху с верхушкою залило, и было тогда прорицание: как вторая-де вода такая же будет, то Санкт-Петербургу конец, и месту сему быть пусту. А государь император Петр Алексеевич, как сведали о том, ольху срубить велели, а людей прорицающих казнить без милости. Но только слово то истинно, по Писанию: не увидеша, дондеже {До тех пор, пока (церковнослав.).} прииде вода и взят вся...
С вещим ужасом слушали все, и казалось возможным пророчество: там, где был Петербург,- водная гладь с двумя торчащими, как мачты кораблей затопленных, шпицами, Адмиралтейским и Петропавловским.
Вдруг вспомнила государыня и то другое, забытое пророчество: 1777 год - год рождения государева; тогда наводнение было великое, и такое же будет в год смерти его.
В комнату вбежала императрица-мать.
- Lise! Lise! Где он? Где государь?
- Не знаю, маменька, сама ищу...
- Herr Jesu! Что ж это такое? А Нике, бедняжка, там, в Аничковом, и не знает, где мы, что с нами. Может быть, утонули,- думает. И послать некого. Никто ничего не слушает, все нас покинули... И что вы тут стоите? Бежимте же, бежимте скорей к государю!
Все побежали. Один старичок Изотов остался и шамкал, точно бредил:
- Месту сему быть пусту, быть пусту...
Когда бежали по залам, выходившим на Дворцовую площадь, послышался треск, как от разбитого стекла; двери захлопали, и завыл, засвистел, загудел сквозняк неистовый. Такова была сила бури, что железные листы, сорванные с крыш и свернутые в трубку, как бумага, носились по воздуху; один из них ударился в оконное стекло и разбил его вдребезги.
Императрица-мать остановилась, вскрикнула и побежала назад. Все - за нею, кроме государыни; никто не заметил, что она осталась одна. Вздуваемая ветром занавесь в дверях, окутав ее, едва не сбила с ног. Когда она вбежала в соседнюю комнату, то увидела разбитое стекло; осколки еще сыпались; пахнущий водою ветер врывался в окно. И в шуме близких волн, и в вое урагана чудился вопль утопающих.
Оглянулась, увидела, что все ее покинули; почти без памяти упала в кресло и закрыла глаза.
Когда очнулась, граф Милорадович, петербургский генерал-губернатор, говорил ей что-то, но она не слышала.
- Где государь? - спросила уже без надежды, только по привычке повторять эти слова.
- Здесь, рядом, в Белой зале, ваше величество! Проводить прикажете?
- Прошу вас, граф, воды.
Он засуетился, отыскивая воду, не нашел и побежал было в соседнюю комнату.
- Нет, не надо - остановила она.- Пойдемте.
- Воды слишком много, а нет воды! - пошутил он с любезностью и, молодцевато изгибаясь, расшаркиваясь, позвякивая шпорами, как на балу, подал ей руку.
У него была походка танцующая и одно из тех лиц, которые как будто вечно смотрятся в зеркало, радуясь: "Какой молодец!"
И как это иногда бывает в минуту смятения, пришел государыне на память глупый анекдот: любитель мазурки, граф учился танцевать у себя один в кабинете; выделывая па перед зеркалом, разбил его ударом головы и порезался так, что должен был носить повязку.
Идучи с ней, говорил о потопе, как о забавном приключении, вроде дождика во время увеселительной прогулки с дамами.
- Все кричат: ужас! ужас! А я говорю: помилуйте, господа, нам ли, старым солдатам, тонувшим в крови, бояться воды?
Вошли в Белую залу.
За столом, у стеклянной двери, выходившей на Неву, сидел государь, согнувшись, сгорбившись, опустив голову и полузакрыв глаза, как человек очень усталый, которому хочется спать.
В начале наводнения хлопотал, как все, бегал, суетился, приказывал. Когда никто не решался ехать на катере, хотел сам; но Бенкендорф не допустил до этого, тут же, на глазах его, снял мундир,- по шею в воде добрался до катера и уехал. За ним - другие, и никто не возвращался. Все сообщения были прерваны. Дворец - как утес или корабль среди пустынного моря. И государь понял, что ничего нельзя сделать.
Не заметил, как вошла государыня. Она не смела подойти к нему и смотрела на него издали. В обморочно-темном свете дня лицо его казалось мертвенно-бледным. Теперь, больше чем когда-либо, в нем было то, что заметила Софья,- кроткое, тихое, тяжкое, подъяремное: "теленочек беленький", агнец безгласный, жертва, которую ведут на заклание; и еще что-то другое,- то самое, что промелькнуло в нем вчера, когда государыня говорила с ним о Тайном Обществе: лицо человека, который сходит с ума, знает это и боится, чтобы другие не узнали.
Глупым казался ей давешний страх: здесь, в безопасной комнате, страшнее за него, чем в волнах бушующих. Теперь уже не сомневалась, что он вчера не сказал ей всего, утаил самое главное.
Обер-полицеймейстер Гладков доносил государю о том, что происходит в городе.
На Петербургской Стороне, на Выборгской и в Коломне, где почти все дома деревянные,- снесены целые улицы. В Галерной гавани вода поднялась до 16 футов, и там почти все разрушено.
Государь слушал, но как будто не слышал.
Через каждые пять минут подходили к нему, один за другим, флигель-адъютанты, донося о прибыли воды.
Одиннадцать футов два дюйма с половиною. Шесть дюймов. Восемь. Девять. Десять с половиною.
Теперь уже на 2 фута 4 дюйма - выше, чем в 1777 году. Такой воды никогда еще не было с основания города.
Был третий час пополудни.
- Если ветер продолжится еще два часа, то город погиб,- сказал кто-то.
Государь услышал, поднял голову, перекрестился, и все - за ним. Наступила тишина, как в комнате умирающего. В стоявшей поодаль толпе дворцовых служителей кто-то всхлипнул.
- Покарал нас Господь за наши грехи!
- Не за ваши, а за мои,- сказал государь тихо, как будто про себя, и опустил еще ниже голову.
- Lise, вы здесь, а я и не знал,- увидел, наконец, государыню и подошел к ней.- Что с вами?
- Ничего, устала немного, бегала, искала вас...
- Ну, зачем? Какая неосторожность! Везде сквозняки, а вы и так простужены.
Бережно поправил на ней плащ, где-то на бегу накинутый. И от мысли, что он может о ней беспокоиться в такую минуту, она покраснела, как влюбленная девочка.
- Вот какое несчастье, Lise,- проговорил он с той жалобной, как будто виноватой, улыбкой, которая бывала у него часто во время последней болезни.- Помните, в Писании: страшно впасть в руки Бога живого...
Хотел сказать еще что-то, но почувствовал, что все равно не скажет самого главного,- только повторил шепотом:
- Страшно впасть в руки Бога живаго.
Кто-то указал на Неву. Все бросились к окнам. Там несся плот, а за ним - огромный сельдяной буян, сорванный бурею,- вот-вот настигнет и разобьет. Люди на плоту, одни стояли на коленях,- должно быть, молились; другие, протягивая руки к берегу, звали на помощь.
Государь велел открыть дверь на балкон и вышел. Может быть, погибавшие увидели его. Ему показалось, что сквозь вой урагана он слышит их вопль. Но буян столкнулся с плотом, и люди исчезли в волнах. Государь закрыл лицо руками.
Вернулся в комнату, опять сел, как давеча, согнувшись, сгорбившись, опустив голову. Слезы текли по лицу его, но он их не чувствовал.
В начале наводнения флигель-адъютант, полковник Герман, отправлен был из дворца в Коломну, в казармы гвардейского экипажа для рассылки лодок. Он провел весь день в спасании утопающих. Проезжая по Торговой улице, усталый, продрогший и вымокший, вспомнил, что здесь живет его приятель, князь Одоевский, и заехал к нему напиться чаю. Отдохнув, предложил хозяину и гостю, князю Валерьяну Михайловичу Голицыну, поехать с ним на лодке.
Наступали ранние сумерки; фонарей нельзя было зажечь, и скоро затонувший город погрузился в ночную тьму; казалось, что это последняя ночь, от которой не будет рассвета.
По Офицерской, Крюкову каналу и Галерной выехали на Сенатскую площадь.
Здесь еще сильнее выла буря, а над белеющей во мраке пеною возвышался памятник: на бронзовом коне гигант с протянутой рукой. И нельзя было понять, что значит это мановенье: укрощает или подымает бурю?
В это же время с другой стороны подъехал катер генерала Бенкендорфа с пылающим факелом. Красные блески, черные тени упали на Медного Всадника, и как будто ожил он, задвигался. Гранитное подножье залило водою; черная вода, освещенная красным огнем, стала как кровь. И казалось, он скачет по кровавым волнам.
Голицын смотрел в лицо его, и вдруг почудились ему в шуме волн и в вое бури клики восстания народного.
Вспомнилось, как стоял он здесь, полгода назад, с Пестелем, и, думая о Тайном Обществе, спрашивал:
- С ним или против него?
И теперь, как тогда, ответа не было.
Но вещий ужас охватил его, как будто все это уже было когда-то,- было и будет.
После наводнения сразу начались морозы. Дома, уцелевшие от воды, сделались необитаемы от холода; промокшие стены обледенели, покрылись инеем, а топить нельзя, печи водою разрушены, и воду нельзя откачивать,- замерзла. Люди погибали без одежды, без крова, без пищи. А в Неве каждый день подымалась вода, угрожая новым бедствием. Казалось, Самим Богом обречен на гибель злополучный город.
Государь посетил наиболее пострадавшие местности - Коломну, Васильевский остров, Гавань, Чугунный завод.
- Я бывал в кровопролитных сражениях, но это ни с чем сравниться не может,- говорил он спутникам.
Зашел однажды в церковь на Смоленском кладбище. Во всю ширину ее стояли гробы с телами утопленников. Он заплакал и весь народ - с ним.
Учредили комитет для пособия пострадавшим от наводнения. Рассказывали чувствительные анекдоты: о бедной старушке, отказавшейся от шубы при раздаче теплого белья: "Я свою шубенку спасла, а мне чулочки пожалуйте"; о добродетельном чиновнике Иванове, хоронившем бедных на свой счет; о младенце, приплывшем в сахарном ящике к старому холостяку, который взял дитя на воспитание.
А также - анекдоты веселые: в одном доме окотившаяся кошка перенесла котят на ту именно ступеньку лестницы, где остановилась вода; в подвал Публичной библиотеки заплыл сиг, и библиотекарь Иван Андреевич Крылов поймал его, зажарил и съел; приезжий барин думал, что сошел с ума, когда, встав поутру, увидел полицеймейстера Чихачева, плывущего в лодке по двору; а графиня Толстая так рассердилась за наводненье на Петра I, что, проезжая мимо памятника его, высунула язык.
Цензурой запрещено было печатать о наводнении что бы то ни было, и в Москве уверяли, что вода поднялась выше Адмиралтейского шпица. В простом народе шли толки, что Божий гнев постиг столицу за военные поселения и зверства помещиков.
Отец Феодосий Левицкий проповедовал, что наводнение - "не простое и слепое действие натуры, но, собственно, удар праведного суда Божия, воздающего нам по делам нашим, поелику не видно со стороны правительства ни малого движения к покаянию". Два фельдъегеря явились ночью к о. Федосу, усадили его в тележку и увезли неизвестно куда: оказалось потом - в Коневец на Ладожском озере.
Наконец Нева стала. Там, где бушевали волны потопа, белело теперь снежное поле, скрипели возы, на коньках бегали дети, плясал на морозе, ударяя валенком о валенок, веселый сбитенщик, и чухны с кудластыми клячами везли с прорубей колотый лед, сверкавший на солнце прозрачно-зелеными глыбами.
Намело сугробы по улицам; дребезжание дрожек сменилось беззвучным бегом саней, и все вдруг затихло, заглохло, замерло, только снег хрустел под ногами прохожих, и голоса раздавались на улице, как в комнате.
Петербург стал похож на глухую деревню, занесенную вьюгами. Уснул, как дитя в колыбели под белым пологом; как мертвец в могиле под белым саваном. И тишина колыбельно-могильная сладостно-жутко баюкала.
Государыня была больна: как простудилась во время наводнения, так и не могла поправиться. Доктора опасались чахотки. "Та же болезнь, что у Софьи,- думал государь: - две загнанных лошади; одна пала, и другая падет".
Он проводил с нею целые дни. Доктора запретили ей говорить: от разговора кашляла. Говорил он, а она писала ответы.
Разговор о Тайном Обществе, в тот вечер накануне наводнения прерванный, не возобновлялся у них. Но когда она смотрела на него глазами загнанной лошади, он знал, о чем она думает. И оба молчали. Тихо в комнате, тихо на улице - тишина колыбельно-могильная.
Он оставил все дела: они казались ему ничтожными, как будто во время наводнения понял он бессилье власти. Той страшной смертной лени, с которой прежде боролся, предался теперь окончательно; похож был на пловца изнеможенного, уносимого течением к омуту.
Новому министру народного просвещения, Александру Семеновичу Шишкову - за восемьдесят. Сед, как лунь, лицо мертвенно-бледное, глаза впалые, голова трясется; жует губами, шамкает. Однажды, явившись к государю с докладом, не мог отпереть портфель,- так дрожали руки от слабости. Государь помог ему, вынул бумаги и прочел их сам.
Шишков был изувер в политике. Сочиненный им цензурный устав называли "чугунным", его самого - "гасильником", а министерство просвещения - "министерством затмения".
Доклады его были сплошными доносами.
- Так называемый дух времени есть дух безбожья, дух революции, дух, истребленьем и убийствами дышащий, от коего гибнет власть, умолкает закон, потрясаются престолы и кровавое буйство свирепствует. Опасность сия ужаснее пожара и потопа...
Шамкает, шамкает, пока не заметит, что государь не слушает, тогда опустит голову, помолчит, пожует и вдруг захнычет жалобно:
- Государь всемилостивейший! Трудно мне, старику, нести на плечах столь тяжкое бремя; чувствую, что упаду под ним. Дух времени взял силу: везде - в Сенате, в Совете, в публике и при самом дворе - сей дух находит защиту. Что делать? Головой стену не прошибешь... Бог доселе хранил Россию, но, кажется, ныне рука Его тяготеет на нас. Быть худу, быть худу...
Каркает, каркает, и от этого карканья еще темнее темные зимние дни, и тишина колыбельно-могильная еще усыпительнее.
Военный министр Татищев, министр юстиции Лобанов, министр внутренних дел Ланской - все такие же старые, дряхлые, похожие на призраки.
"И вот кому отданы судьбы России,- думал государь: - какою молодостью начал, какою старостью кончает!"
А в народе не прекращались слухи о зловещих знамениях: то колокола на церквах сами звонили похоронным звоном; то неизвестная птица прилетала ночью на крышу дворца и выла жалобно; то рождались уроды: младенец с рыбьим хвостом, теленок с головой человечьей.
В конце февраля сделалась оттепель; потемнел тлеющий снег, закапало с крыш, лед загрохотал из водосточных труб, пугая прохожих; зашлепали лошади в зловонной слякоти. Люди стали умирать, как мухи, от гнилых горячек. Поползли туманы черно-желтые, и все что-то мрежило, мрежило, пока не вышло из туманов смешное страшилище - поп с рогами.
Сначала у Троицы, во время обедни, выставил он морду из царских врат и заблеял по-козлиному; потом видели его у Николы Морского и, наконец, в Казанском соборе. Толпа собралась на площади. Полицеймейстер Чихачев убеждал разойтись, но толпа не расходилась и напирала на двери собора; уверенность, что там прячут попа с рогами, усиливалась тем, что двери были заперты и охранялись полицией, а духовенство не выходило; говорили, будто бы сам митрополит служит молебствие, дабы Господь помиловал попа и роги у него отпали.
В черно-желтом тумане, в темном свете ночного дня все было так призрачно, что и этот призрак казался действительным. И неизвестно, чем бы это кончилось, если бы кто-то не пустил слух, что попа увезли подземным ходом.
А на следующий день собралось еще больше народа у Невской лавры. Попа уже многие видели; одни уверяли, будто он похож на Аракчеева, другие - на Фотия. Монахи заперли ворота, а толпа шумела, чтоб отперли.
- Да что, братцы, смотреть? Сами отворим, тащи лестницу! - крикнул кто-то.
Но появилась рота солдат, и все разбежались. А вечером стало известно, что во многих соседних домах обворовано, пока прислуга бегала смотреть попа.
Из Петербурга поп исчез, зато начал являться в других городах Российской империи.
Когда доложили о том государю, сначала Шишков, а затем обер-полицеймейстер Гладков с таким видом, как будто начиналась революция, государь вышел из себя, обругал Гладкова старою бабою и велел исследовать дело Аракчееву.
Оказалось, что поп с рогами - не пустая выдумка. В глухом украинском селении один священник убил козла и надел шкуру с рогами, чтоб нарядиться чертом "для соделания некоего неистовства". Клейкая шкура присохла к телу, и, думая, что она приросла, поп взвыл от ужаса. Сбежался народ; слух дошел до начальства; произведено следствие, дело поступило в Синод, а оттуда молва разнеслась по городу.
Только что поп исчез, появилось новое чудо: каждый день игла Петропавловской крепости начала светиться красным светом; думали, заря, но и в облачные дни был свет. Государь собственными глазами видел: игла светилась, как будто лезвие тонкого ножа висело на темном небе, кровавое. Причина света так и осталась неизвестной; только много времени спустя узнали, что на пустыре, близ крепости, обжигали известь, и свет из устья печи, заслоняемый домами и заборами, падал прямо на шпиц.
А начальник тайной полиции фон Фок заваливал государя доносами.
Среди белого дня на Невском проспекте кто-то кому-то сказал: "Скоро будет революция!" - сыщик бросился ловить злоумышленника, но тот исчез в толпе. По другому доносу, предлагалось ставить на ночь караулы у всех колоколен, "дабы нельзя было ударить в набат, подавая тем сигнал к революции". А в грамматических таблицах сочинителя Греча для взаимного обучения нижних чинов найдены возмутительные изречения: "Императрица-перепелица. Где сила, там закон - ничто. Сила солому ломит. Воды и царь не уймет". Таблицы запрещены, и Греч отдан под надзор полиции.
Когда же государь узнал, что и сам Аракчеев состоит под тем же надзором, то подумал, что фон Фок помешался, хотел было рассердиться, но махнул рукою: "Делайте, что знаете".
Никто не смел говорить с ним о Тайном Обществе, а ему казалось, что все о нем знают и, думая, что от страха ничего не делает, смеются над ним.
"Подозрительность его доходила до умоисступления,- рассказывала впоследствии Марья Антоновна Нарышкина: - достаточно ему было услышать смех на улице или увидеть улыбку на лице одного из придворных, чтобы вообразить, что над ним смеются".
Однажды вечером, когда у Марьи Антоновны сидела кузина ее, приезжая молоденькая полька, и подали чай, государь налил одну чашку хозяйке, другую - гостье. А Марья Антоновна шепнула ей на ухо:
- Когда вы вернетесь домой, то будете, конечно, гордиться тем, кто наливал вам чай?
- О, да, еще бы! - ответила та.
Государь, по глухоте, не слышал, но видел, что они улыбаются, и тотчас нахмурился, а оставшись наедине с Нарышкиной, сказал:
- Видите, я всюду делаюсь смешным... И вы, и вы, мой старый друг, которому я верил всегда, не можете удержаться от смеха! Скажите же мне, ради Бога, скажите, что во мне смешного?
Генерал-адъютанты Киселев, Орлов и Кутузов, стоя у окна во дворце и рассказывая анекдоты, смеялись. Вдруг вошел государь; они перестали, но на лицах еще виден был смех. Государь взглянул на них и прошел, не останавливаясь, а через несколько минут послал за Киселевым. Тот, войдя в кабинет, увидел, что государь стоит перед зеркалом и вертится, оглядывая себя то с одной, то с другой стороны.
- Над чем вы смеялись? Что во мне смешного?
Киселев остолбенел и едва мог пролепетать, что не понимает, о чем государь изволит спрашивать.
- Ну, полно, Павел Дмитриевич,- продолжал тот ласково: - я же видел, что вы надо мною смеялись. Скажи правду, будь добрым: нет ли сзади моего мундира чего-нибудь смешного?
Иногда снился ему гадкий сон: будто где-то на балу или на дворцовом выходе он - в полном мундире, с Андреевской лентой через плечо, но без штанов; все на него смотрят, и он чувствует, что осрамился навеки: такое же чувство было у него теперь наяву.
Не только в лицах человеческих, но и во всех предметах что-то подсмеивалось: из вечерних туманов, на небе клубившихся, глядело смешное страшилище - поп с рогами: в Летнем саду вороны каркали, как в ту страшную ночь, 11 марта, когда спугнули их батальоны семеновцев; и на темно-багровой зимней заре красные стены Михайловского замка, отраженные в черной воде канала, напоминали кровь.
От петербургских т