Главная » Книги

Мережковский Дмитрий Сергеевич - Александр первый, Страница 12

Мережковский Дмитрий Сергеевич - Александр первый


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

p;
   Августа 3. Намедни беглый солдат Иван Будылин показывал старинный серебряный рубль и полтину:
   - Знаете,- говорит,- детушки, чьи портреты?
   - Знаем: батюшкин и матушкин.
   И, крестясь, целовали на рубле изображение Петра Третьего, а на полтине - Елизаветы Петровны,- Христа и Божьей Матери.
  
   Августа 4. Оскопляют себя, лишают естества мужского, дабы пламенеть любовью женственной к Царю. Жениху единому.
  
   Августа 5. Не все у них бред, не все сказка - есть и быль.
   В 1805 году, осенью, перед Аустерлицким походом, император Александр I посетил Кондратия Селиванова, долго беседовал с ним наедине, и тот будто бы предсказал ему неудачу похода.
   О свидании том в ихних песнях поется:
  
   Как во Питере, во граде,
   Чудеса тут претворились:
   Не два солнца сокатились,-
   Пришел явный государь
   Ко небесному в алтарь.
  
   "Я всего отрекся и все Алексаше отдал",- говорит искупитель.
   У дядюшки моего, министра, видел я секретную записку Магницкого, поданную государю в прошлом 1823 году: План воспитания народного. "В России в основное начало народного воспитания должно положить две религии - первого и второго величества". Слова сии тогда же, у дядюшки, я выписал. И далее: "Верный сын церкви православной истинным помазанником, Христом Божиим, не может признать никого, кроме Помазанного на царство церковью православною".
   Так вот что значит религия двух величеств: одно величество - Христос, Царь Небесный; другое - Христос, царь земной, самодержец российский:
  
   Пришел явный государь
   Ко небесному в алтарь.
  
   Завершено незавершенное, досказано недосказанное, замкнут незамкнутый круг.
  
   Августа 6. Алеша Милорадович достал у придворного лакея Кобелева прожект скопца-камергера, статского советника Алексея Михайловича Еленского об учреждении в России феократического образа правления. В 1804 году, незадолго до свидания "двух величеств", прожект подан государю, через товарища министра юстиции, Николая Николаевича Новосильцева.
   Для успешной борьбы с Наполеоном камергер Еленский предлагал учредить Божественную Канцелярию из православных иеромонахов и скопцов-пророков. Иеромонахи должны быть учеными, а пророки - "простячками", потому что "вся благодать в простячках". По одному иеромонаху с пророком на каждый военный корабль и в каждую дивизию действующей армии, дабы секретно пророческим гласом совет предлагать. Сам камергер Еленский с двенадцатью пророками обязан всегда находиться при главном военном штабе: "а наш Настоятель Богодухновенный Сосуд (Кондратий Селиванов) - при лице самого государя императора". Когда все это будет исполнено, то "и без великих сил военных победит Господь всех врагов и защитит возлюбленную Россию Свою, да познает весь мир, яко с нами Бог". Камергер Еленский заточен в Суздальскую крепость, а через десять лет прожект исполнен, учреждена, и под видом Священного Союза, Божественная Канцелярия.
  
   Августа 7. Видел Рылеева издали на улице.
   Как давно, как далеко, точно в мире ином!
   Я перешел на другую сторону, как будто испугался, застыдился. Чего же? Разве я в чем виноват перед ними и разве не совсем ушел от них?
   А как бы им надо знать то, что я теперь знаю. Если бы поняли! Да нет, не поймут.
  
   Августа 8. На раденьи у скопцов - с шести часов вечера до шести утра. Шатаюсь, как пьяный; горячка, должно быть, начинается. Ну что ж, слава Богу! Надо же, чтоб все это чем-нибудь кончилось.
   Горний Сион - дом купца Солодовникова, в Хлебном переулке, Литейной части, у Лиговки, одноэтажный, деревянный, окруженный садом, с горенкой вверху, где жил искупитель. Над дверями горенки золотыми буквами: Святый Храм. Стены выкрашены небесно-голубою краскою; потолок расписан херувимами; на полу ковер с вытканными ангелами и архангелами. Высокое ложе с кисейным пологом и золотыми кистями. Здесь, на пуховиках, как на облаках небесных, возлежал некогда царь-батюшка, сам Бог Саваоф. Тут же на стене - портрет его: древний старик, похожий на бабу; на голове и бороде волосы тонкие, редкие; седина с желтизной; острижен по-крестьянски. Одет в богатый левантиновый шлафрок. На коленях белый, с голубыми и красными цветочками, платок - "Божий покров". Скопцы прикладываются к портрету, как к образу, крестясь и приговаривая: "Здравствуй, государь-батюшка, красное солнышко!" Многие чувствуют при сем теплоту, как от живого тела, и благоухание.
   Раденье происходило внизу, в двух больших горницах с гладким липовым полом; одна - для мужчин, другая - для женщин. Комнаты разделены узким проходом с двумя широкими и низкими, почти вровень с полом, окнами-дверьми, одно против другого - в мужскую половину и в женскую. Здесь ставилось высокое ложе царское, с коего батюшка благословлял радеющих.
   Мужчины в длинных белых рубахах-саванах; женщины в белых сарафанах сидели на лавках чинно; в левой руке - белый платок, а в правой - зажженная восковая свеча; ноги босы.
   Среди женщин - та самая лебедянская мещанка, девица Катасанова, матушка Акулина Ивановна, богородица, в которую влюблен Алеша. Красавица, а по лицу видно, что могла сделать то, что о ней говорят: девке Фекле из ревности выжгла сосцы раскаленным железом, "до косточки".
   Запели голосами протяжными, глухими, как бы далекими:
  
   Царство, ты царство, духовное царство,-
  
   песню, коей всегда начинается раденье.
   В мужской половине на середину комнаты вышел старичок благообразный, на скопца непохожий, отставной солдат инвалидной команды, Иван Плохой, вестник от заточенного в Суздале государя-батюшки. Все встали, крестясь обеими руками (птица не летает об одном крыле, а молитва есть полет белого голубя); поклонились ему трижды. Он ответил земным поклоном и начал раздавать из кулька батюшкины гостинцы: от царского стола корочки, сухарики, жамочки, финифтяные образки и "части живых мощей" - ладанки с волосами и обрезками ногтей, пузырьки с водою, в которой батюшка мыл ноги, и лоскутки его, государевых, подштанников. По тому, как принимаются дары сии, видно, что он для них воистину Бог, "и с ручками и с ножками".
   Потом громким голосом, так что слышно было в обеих горницах, вестник проговорил слова, которые велел сказать батюшка:
   - "Я,- говорит отец,- весел и только телом в неволе, а духом всегда с вами, детушки! Не оставлю вас; вы мои последние сироты!"
   Дальше старичок от умиления говорить не мог - заплакал, и все начали плакать. Плач перешел в вопль, в рыдание и в песню, пронзительно-унылую, подобную тем, коими причитают бабы в деревнях над покойником:
  
   Ах, ты, свет, наше красно-солнышко,
   Государь ты наш, родимый батюшка!
   Укатило наше красно-солнышко,
   Ты во дальнюю сторонушку!
  
   Расстройство ли нервов, действие ли звуков сих, хватающих за сердце, но я едва удерживался от слез. Как бы истина во лжи мне слышалась: все та же молитва - adveniat regnum tuum,- из преисподней возглашенная.
   Наконец рыдание стихло, и зашептали все друг другу на ухо тайную весть:
   - Батюшка родимый от нас недалече, из темницы выведен и скоро явится...
   - Явится! Явится!- пронесся радостный шепот в толпе, как в лесу весенний шум.
   Лица просветлели, и вдруг плясовая, веселая песня грянула:
  
   Как у нас на Дону,
   Сам Спаситель во дому!
  
   Пели и, хлопали в ладоши, ударяли себя по коленям, по ляжкам; топали ногами в лад и тяжело, отрывисто дышали, все враз, как один человек.
  
   Как у нас на Дону,
   Сам Спаситель во дому
         И со ангелами,
         Со архангелами.
   Вдруг смолкли, и в тишине зазвенел женский голос, чудесный - сама Каталани позавидовала бы; то пела Катасанова:
  
   Мой сладимый виноград -
   Паче всех земных отрад.
   Сокол с неба сокатися,
   Дух небесный встрепенися!
  
   Мороз пробежал у меня по спине; раскаленное железо, коим сосцы у девки Феклы выжжены, послышалось мне в этом голосе.
   И опять все голоса слились торжественно, дико и грозно, как голоса налетающей бури:
  
   Претворилися такие чудеса,
   Растворилися седьмые небеса,
   Сокатилися златые колеса,
   Золотые, еще огненные...
  
   И вдруг что-то покатилось, закружилось, белое. Трудно было поверить, что это человек: ни лица, ни рук, ни ног - только белый вертящийся столб, как столб снега в метели, а там и другой, и еще, и еще, и еще - вся комната наполнилась белыми вихрями. Рубахи-саваны, вздувшись от воздуха, образовали эти столбы. Вертятся, вертятся, вертятся - и ветра вой, свист, визг, как от снежной бури в степи.
   Я глядел, и голова у меня кружилась; иногда забывался, как будто терял сознание, и казалось мне, что вместе со всеми лечу и я; иногда опоминался и видел, как плясуны, изнеможенные, остановившись, выжимали мокрые от пота рубахи, вытирали полотенцами лужи пота на полу, и знакомый острый запах душил меня, как выхухоль; но тотчас же опять забывался я.
   Испытывал чувство неизъяснимое: сквозь ужас - восторг, подобный тому, который я испытывал уже раз, много лет назад, когда на Лейпцигском поле, перед сражением, мимо нашей дивизии проскакал на коне государь император, и с пятидесятитысячною громадою войск кричал я "ура!" и готов был, умирая, сказать царю моему, Богу моему: "Здравствуй, государь-батюшка, красное солнышко!"
   Тогда - красное, а ныне - белое. И с белой метелью к белому солнцу лечу...
  
   Сентября 9. Возобновляю записки сии через месяц, в Царском Селе, в Китайском домике, куда перевез меня дядюшка.
   Я был болен, дней десять лежал без памяти, едва жив остался. Поправляюсь медленно, но все еще слаб.
   Дни тихие, теплые, точно весенние. Желтые листья кружатся, как золотые бабочки; паутинки летают осенние в хрустально-чистом воздухе; темно бледнеют астры, ярко темнеют георгины печальные. А из голубого неба журавлей невидимых крики доносятся, как будто зовут они в страну, откуда путник не возвращается.
  
   Сентября 10: Царское Село опустело. Государь уехал 16 августа в восточные губернии. Императрица Елизавета Алексеевна живет во дворце одна, ее почти не видно и не слышно.
   Государь перед отъездом обо мне спрашивал дядюшку, желал видеть меня и, когда узнал, что я болен, послал ко мне лейб-медика Штофрегена, который, говорят, спас мне жизнь: Коссович залечил бы до смерти. Так вот отчего был так заботлив дядюшка: не ему, а государю обязан я спасением жизни.
   Штофреген говорит: "Скоро молодцом будете". Да, тело здорово, жив,- а жить нечем.
  
   Сентября 12. Николай Михайлович Карамзин - мой сосед по Китайскому домику. Мы с ним знакомцы давние: встречались у Олениных и Вяземских. Дядюшка поручил меня заботам Катерины Андреевны Карамзиной; она ко мне добра; Николай Михайлович тоже: знает, конечно, и он о государевой милости; намекает на камергерство мое в скором будущем.
   Милый старик - весь тихий, тишайший, осенний, вечерний. Высокого роста; полуседые волосы на верх плешивой головы зачесаны; лицо продолговатое, тонкое, бледное; около рта две морщины глубокие: в них - "Бедная Лиза" - меланхолия и чувствительность. Смеяться не умеет: как маленькие дети, странно и жалобно всхлипывает; зато улыбка всегдашняя,- скромная, старинно-любезная,- так теперь уже никто не улыбается. Орденская звезда на длиннополой бекеше, тоже старинной; и пахнет от него по-старинному, табачком нюхательным да цветом чайного деревца. Тихий голос, как шелест осенних листьев.
   Гуляем в парке; Штофреген позволил мне прогулки недолгие. Шагами тихими и ровными ходим, оба опираясь на палочки, как старики-ровесники.
   Царскосельские кущи в багреце и золоте осени: бледные мраморы статуй, как бледные призраки, желтые листья, под ногами шуршащие; лебединые клики с туманных озер в наступающих сумерках - все наводит ту меланхолию сладкую, коей некогда был Карамзин певцом столь пленительным.
   А когда вижу императрицу издали, в вечерней тени, как тень, проходящую, то кажется,- все мы трое - тени, отошедшие в царство теней, в безмолвный Элизиум.
  
   Сентября 18. Жизнь Карамзина единообразна, как маятника ход в старинных часах английских. Утром работа над XII томом "Истории Государства Российского". "В хорошие часы мои,- говорит,- описываю ужасы Иоанна Грозного". Потом - прогулка пешком или верхом, даже в самую дурную погоду: "После такой прогулки,- говорит,- лучше чувствуешь приятность теплой комнаты". Обед непременно с любимым рисовым блюдом. Трубка табаку, не больше одной в день. Нюхательный французский - всегда у Дазера покупается, а чай с Макарьевской ярмарки выписывается, каждый год по цибику. На ужин - два печеных яблока и старого портвейна рюмочка.
   Катерина Андреевна еще не старая женщина: прекрасна, холодна и бела, как снежная статуя, настоящая муза важного историографа. Когда благонравные детки собираются вокруг маменьки вечером, за круглым чайным столом, под уютною лампою, и она крестит их перед сном: "bonne nuit, papa! bonne nuit, maman!" {Спокойной ночи, папа! Спокойной ночи, мама! (франц.).} - залюбоваться можно, как на картинку Грезову. Потом жена или старшая дочь читает вслух усыпительные романы госпожи Сюза. Николай Михайлович садится спиной к лампе, сберегая зрение, и в чувствительных местах плачет. А ровно в десять, с последним ударом часов, все отходят ко сну.
   - Лета и характер,- говорит,- склоняют меня к тихой жизни семейственной: день за день, нынче как вчера. Усердно благодарю Бога за всякий спокойный день.
   - Ваше превосходительство,- говорю,- вы мастер жить!
   А он улыбается тихой улыбкой.
   - Счастье,- говорит,- есть отсутствие зол, а мудрость житейская - наслаждаться всякий день, чем Бог послал. В тихих удовольствиях жизни успокоенной, единообразной хотел бы я сказать солнцу: "остановись!" Теперь главное мое желание - не желать ничего, ничего. Творца молю, чтоб Он без всяких прибавлений оставил все, как есть...
   Может быть, он и прав, а только все мне кажется, что мы с ним давно уже умерли и в царстве мертвых о жизни беседуем.
  
   Сентября 19. Золотая осень кончилась. Дождь, слякоть, холод. Осенний Борей шумит в оголенных ветвях, срывает и гонит последний желтый лист.
   У Катерины Андреевны флюс; у Андрюши горло подвязано; у маленькой кашель - не дай Бог, коклюш. Николай Михайлович на ревматизмы жалуется, брюзжит:
   - Повара хорошего купить нельзя, продают одних несносных пьяниц и воров. Отослал намедни Тимошку в полицию для наказания розгами и велел отдать в рекруты.
   Я молчу. Он знает, что я решил отпустить на волю крестьян, и не одобряет, хочет наставить меня на путь истины.
   - Не знаю,- говорит,- дойдут ли люди до свободы гражданской, но знаю, что путь дальний и дорога не гладкая.
   Я все молчу, а он смотрит на меня исподлобья, нюхает табак и тяжело вздыхает.
   - Бог видит, люблю ли человечество и народ русский, но для истинного благополучия крестьян желаю единственно того, чтобы имели они добрых господ и средства к просвещению.
   Встал, подошел к столу, отыскал письмо к своим крестьянам в нижегородское имение Бортное и, как будто для совета с Катериной Андреевной, а на самом деле для моего наставления, прочел:
   - "Я - ваш отец и судия; я вас всех люблю, как детей своих, и отвечаю за вас Богу. Мое дело знать, что справедливо и полезно. Пустыми просьбами не докучайте мне, живите смирно, слушайте бурмистра, платите оброки, а если будете буянствовать, то буду просить содействия военного генерал-губернатора, дабы строгими мерами принудить вас к платежу исправному".
   И в заключение приказ: "Буянов, если не уймутся, высечь розгами".
   А вечером над романом госпожи Сюза опять будет плакать.
  
   Сентября 20. Хвалит Аракчеева:
   - Человек государственный,- заменить его другим не легко. Больше лиц, нежели голов, а душ еще меньше.
   Бранит Пушкина:
   - Талант, действительно, прекрасный; жаль, что нет мира в душе, а в голове ни малейшего благоразумия. Ежели не исправится,- будет чертом еще до отбытия своего в ад.
  
   Октября 10. Опротивел мне Китайский домик. Иногда хочется бежать куда глаза глядят от этого милого старика, от любезной улыбки его и прилизанных височков, от белоснежной Катерины Андреевны и благонравных деток, от черешневой трубки (не больше одной трубки в день) и макарьевских цибиков чая, от слезливых романов госпожи Сюза и писем бурмистру о розгах, и двенадцати томов "Истории", в коих он -
  
   Доказывает нам без всякого пристрастья
   Необходимость самовластья
   И прелести кнута.
  
   Николай Михайлович, кажется, знает, что я - член Тайного Общества, и душу у меня выматывает разговорами о политике. -
   - Основание гражданских обществ неизменно: можете низ поставить наверху, но будет всегда низ и верх, воля и неволя, богатство и бедность, удовольствие и страдание. Не так ли?
   Я соглашаюсь, а он продолжает:
   - Я хвалю самодержавие, а не либеральные идеи, то есть хвалю печи зимою в северном климате. Свободу нам дает не государь, не парламент, а каждый из нас самому себе с помощью Божьей. Я презираю либералистов нынешних и люблю только ту свободу, которую никакой тиран у меня не может отнять...
   Я опять соглашаюсь, а он опять продолжает:
   - Пусть молодежь ярится; мы, старики, улыбаемся: будет чему быть - и все к лучшему, когда есть Бог. Моя политика - религия. Не зная для чего, знаю, что все должно быть, как есть...
   А я молчу, молчу,- мне все равно, только бы отпустил душу на покаяние.
   Но иногда кажется, что этот старик, милый, умный, добрый, честный, опаснее самых отъявленных злодеев и разбойников. Если погибнет Россия, то не от глада, труса и мора, а от этой тишайшей мудрости: все должно быть, как есть.
  
   Октября 13. Николай Михайлович любит жить на даче до первого снега. Вот и дождались: сегодня зареяли белые мухи, а к вечеру повалил снег хлопьями и на черную землю опустился белым саваном. Все звуки заглохли, как под мягкою подушкою; только откуда-то далекий-далекий, точно похоронный, доносится колокол.
   Сижу у камелька, гляжу на пепел гаснущий и вспоминаю о том, что было в жизни,- как, должно быть, вспоминают мертвые.
   Я знал когда-то, что все не должно быть, как есть; я и теперь знаю, что те, от кого я ушел, члены Тайного Общества, правы правотою вечною перед людьми и перед Богом. Белой горячкой, которой больна вся Россия, мне надо было самому переболеть, чтобы это узнать; зато знаю теперь, как никогда еще не знал, что правы они. И пусть все, что делают,- безумство, ничтожество, кровь и грязь: но все, чего хотят,- истина, и сейчас для России иной истины нет, нет иного спасения от буйного бреда белой горячки и от оной тишайшей мудрости: все должно быть, как есть. И пусть их подвиг не свершенье, а только возвещенье, пророчество, но если не будет оно услышано,- погибнет Россия.
   Да, все это знаю, как знают мертвые. Я изменил, ушел от крови и грязи. Вот и чист,- чист и мертв.
   Черная земля под белым саваном, тишина могильная, похоронный колокол. Конец всему: "не зная для чего, знаю, что все должно быть, как есть".
  
   Октября 14.
  
   Не узнавай, куда я путь склонила,
   В какой предел из мира перешла.
   О, друг, я все земное совершила:
   Я на земле любила и жила.
   Нашла ли их, сбылись ли ожиданья?
   Без страха верь: обмана сердцу нет;
   Сбылося все: я в стороне свиданья,
   И знаю здесь, сколь ваш прекрасен свет.
   Друг! на земле великое не тщетно!
   Будь тверд, а здесь тебе не изменят.
   О, милый, здесь не будет безответно
   Ничто, ничто: ни мысль, ни вздох, ни взгляд.
  
   Стихи Жуковского. Зачем я их выписал?
  
  
   Я думал, Софья хочет, чтоб я ушел из Тайного Общества, и когда уйду, она вернется ко мне. Но вот не вернулась. И мне теперь кажется, что, уходя от них, я от нее ушел.
  
   Октября 15. Что это было? Сон, призрак, виденье - не знаю. Знаю только, что было. Исполнила она свое обещание предсмертное: "Всегда с тобою, и оттуда приходить буду".
   Проснувшись, я плакал от радости. Отчего эта радость, не помню; помню только, что Софья велела мне вернуться к ним, мои же слова мне напомнила: "Ничего не сделают, никого не спасут, только себя погубят, а все-таки правда Божья у них. И пусть недостоин я, пусть беру не по силам, а от них не уйду..."
   Только теперь понял я, что эти слова значат. И пусть будет опять страх, смех, уныние, отчаянье, кровь и грязь, но того, что понял, я уже никогда не забуду.
  
   Друг! на земле великое не тщетно!
   Будь тверд, а здесь тебе не изменят.
   О, милый, здесь не будет безответно
   Ничто, ничто: ни мысль, ни вздох, ни взгляд.
   Опять могу плакать, могу молиться, как сегодня я с нею молился.
   "Сохрани, помоги, помилуй нас всех, Господи! Спаси, Матерь Пречистая!"
  
   Октября 16. Переехал в Петербург, к Одоевскому. Сказал Пущину, что хочу вернуться в Тайное Общество: примут ли? не считают ли изменником? Он молча обнял меня и поцеловал, как брат.
  
   Октября 17. Видел всех. Обрадовались мне. Рылеев кинулся на шею и заплакал. Кюхля замахал руками так, что опрокинул бутылку и разбил стакан. Батенков возобновил разговор о монархическом и республиканском правлении, за шесть месяцев начатый, как будто ничего не случилось. А Каховский все так же стоял у печки, скрестив руки на груди погнаполеоновски, и усмехался презрительно.
   Милые, родные! Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит. Хороши или плохи, они у меня единственные и других не будет.
  
   Октября 24. Предлагают мне для переговоров с Южными ехать в Васильков к Сергею Муравьеву и в Тульчин к Пестелю. Я готов хоть сейчас.
  
   Октября 26. Нет, сейчас не поеду. Вчера вернулся государь, и дядюшка говорит, что обо мне спрашивал. Подожду свидания с государем: так Софья хочет.
  
   Ноября 5. Пущин показывал "Православный Катехизис" для возмущения войск и простого народа, Сергеем Муравьевым составленный. В "Катехизисе" сказано:
   "Для чего русский народ и русское воинство несчастны?
   Для того, что похитили... у него свободу.
   Что же святой закон наш повелевает делать русскому народу и воинству?
   Раскаяться в долгом раболепии и, ополчась против тиранства и нечестия, поклясться, да будет всем един Царь на небеси и на земли - Иисус Христос".
   Точнее, прямее нельзя сказать - и доколе этого не скажут все, в России свободы не будет.
   Я думал, что я один знаю; но вот уже не один.
   И пусть мы только знаем, только скажем другим, а сами ничего не сделаем,- когда другие сделают, то вспомнят и о нас.
  

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

  
   Императрица Елизавета Алексеевна, стоя перед зеркалом, надевала головной убор с райскою птичкою, мужнин подарок. Такие уборы были в моде лет десять назад; но то, что ему, государю, нравилось, было для нее вечною модою.
   Наряжалась, как влюбленная девочка; подумала об этом - и покраснела, глядя в зеркало.
   "Ну разве такая может нравиться? Старая, злая немка. Вон и кончик носа красный, как у всех старых плакс. Это оттого, что, когда плачу, слишком часто сморкаюсь. И губы поджаты с видом жертвы,- как это по-русски? Да, подскима..."
   Отвернулась с досадой от зеркала и перешла в свой кабинет. Здесь, у камина, в уютном уголке из мягкой мебели, столиков и ширмочек, приготовлен был чайный прибор: ждала государя к вечернему чаю. Осмотрела, все ли в порядке: заварен ли чай, как следует; есть ли крендельки с анисом, варенье,- все, что он любит; а на другом столике - шашки, бирюльки, карты: иногда в экарте или в мушку игрывал. Переменила на лампе розовый щиток на зеленый -- е^го любимый цвет.
   Присела к камину, задумалась.
   Теперь, когда не смотрелась в зеркало, лицо ее было прекрасно. Психеей называли ее в юности. Тогда у нее были детски удивленные глаза, детски падающие плечи и, под слишком тяжелым золотом волос, шея детски-тонкая, как стебель, гнущийся под бременем цветка. Та юная прелесть увяла. Но теперь - иная, неувядаемая: если тогда была музыка, то теперь тишина после музыки.
   Думала, зачем в последнее время государь так часто с нею видится. Знала по опыту, что, когда ему хорошо, она не нужна, и привыкла к этому так, что каждый раз, как он приближался к ней, спрашивала себя: "Зачем? Что с ним?" - и всегда угадывала. Но теперь не могла угадать, только чувствовала, что есть что-то страшное для них обоих. Вспомнилась кроткая, как будто стыдливая, улыбка его во время последней болезни, когда он говорил:
   - Не знаю, оттого ли, что я очень болен, или уже годы не те, но я не имею силы бороться с болезнью.
   Вспомнилось и то, что сказал он князю Васильчикову, когда выздоравливал:
   - Я дешево отделался, но в сущности был бы не прочь сбросить это бремя короны, страшно тяготящей меня.
   Рад был сбросить ее вместе с жизнью.
   Чем больше думала об этом, тем больше боялась; знала, что он сам никогда не заговорит, а спросить - как бы хуже не было.
   Услыхав шаги его, покраснела опять, как влюбленная девочка. Он вошел и поцеловал руку ее, а она его - в голову.
   - Уф, едва вырвался! Семейный обед в Аничковом,- заговорил он по-французски, как всегда с ней говорил: - сегодня маменька весь день за мной по пятам. В последнюю минуту послал им сказать, что не буду, а то не отпустили бы... Ну, а вы как?
   - Ничего, лихорадки днем, кажется, не было, и меньше кашляю.
   - Слава Богу! Только берегитесь, не выезжайте, погода ужасная; слякоть, ветер с моря. Вода поднялась; пожалуй, наводнение будет...
   Пили чай, играли в шашки; говорили о маленьких придворных событиях и сплетнях. Она старалась казаться веселой.
   Зашла речь о последней семейной сваре из-за фрейлины Протасовой, полоумной старухи, которую императрица-мать взяла под свое покровительство, в пику государыне.
   - Ах, если бы вы знали, мой друг, как я устала от этих дрязг! Маменька, Нике, Мишель, Александрии - все против меня. Настоящий заговор...
   - Полно, Lise, оставьте, не думайте. Ну, что вам до них? Вы же знаете, чем они хуже к вам, тем лучше я...
   - Этого-то и не могут мне простить! Готовы на все, чтобы повредить мне в ваших глазах. Особенно - маменька. И что я им сделала? За что такая ненависть?..
   Говорили о родных, как о чужих, почти о врагах. Враги человеку домашние его,- оба понимали, что это значит.
   - Неужели вы думаете, Lise, что все это может иметь на меня какое-нибудь влияние? - произнес он ласково и взял ее за руку.
   Она молчала, потупившись.
   - Не верите? - повторил он еще ласковее.
   - Верю, но если мне трудно, не моя вина...
   - А чья? Говорите, говорите же все, Lise, ради Бога!
   - Я узнаю иногда от других то, что должна бы знать от вас,- сказала она и, подняв глаза, посмотрела на него решительно.
   - Что же именно?
   - Отреченье от престола.
   - Сколько раз я говорил вам. Забыли?
   - Говорили в шутку.
   - Ну, не совсем...
   - Да, не совсем: Константин уже отрекся, и Николай - наследник.
   - Откуда вы знаете? Ничего не решено. Может быть, после моей смерти...
   - Нет, при жизни. Вы так и сказали им. Маменька спрашивала меня: "Не показывал ли он вам чего-нибудь?" Значит, есть что-то...
   Наклонившись над кучкой бирюлек, он старался выудить боченочек.
   - Скучные дела, мой друг! Вы знаете, я никогда не говорю с вами о политике...
   - Тут не политика, а ваша судьба и моя. Как могли вы решить, не сказав мне? Им говорите, а от меня скрываете...
   - Ну, вот вы теперь знаете, Lise! И разве не рады? Быть свободными, жить вместе,- помните, как мы мечтали детьми....
   Она покачала головой.
   - Нет, не то. Вы не хотите сказать, а я знаю. Тут другое...
   - Что другое? Что вы знаете? - спросил он тихо и посмотрел на нее, молча, долго; разрушил кучку бирюлек, отвернулся и стал мешать угли в камине.
   - Тайное Общество,- сказала она так же тихо, не отводя от него глаз.
   Он быстро обернулся. Лицо исказилось, как от внезапной боли, и что-то промелькнуло в нем такое жалкое, трусливое, как у человека, который сходит с ума, знает это и боится, чтоб другие не узнали.
   - Глупые сплетни! - сказал уже спокойно, овладев собою; встал, прошелся по комнате, взял со стола книгу, прочел заглавие: "Бахчисарайский фонтан" Пушкина,- перелистал и бросил.
   - Прошу вас, Lise, никогда не говорить со мной об этом. Ни со мной и ни с кем. Слышите?
   - Не я говорю, а мне говорят,- ответила она, бледнея.
   Старая обида заныла в душе, как старая рана. Что ему доставляются тайной -полицией письма ее и что он вскрывает их так же, как письма всех членов царской фамилии,- давно уже знала; но никогда не говорила с ним об этом - стыдилась; гнусным казался ей этот обычай, сохранившийся от времен Павловых. Теперь вспомнила о нем и подумала, что он смотрит на нее такими же глазами, какие у него должны быть во время чтения вскрытых писем. В тысячный раз обманулась, поверив близости его, и в тысячный раз все так же больно, как в первый; за тридцать лет не привыкла и никогда не привыкнет.
   - Кто? Кто вам сказал? - повторял он все настойчивей, все подозрительней.- Мне нужно знать, Lise! Ну, будьте же рассудительны. Прошу вас, если вы меня любите...
   И вдруг опять промелькнуло в лице его что-то трусливое, жалкое, подлое: "Да, подлое!" - подумала она с возмущением. Разве не подлость - выпытывать, допрашивать так, смотреть на нее глазами сыщика?
   Отвернулась, стала наливать чай; но руки так тряслись, что уронила чашку; заплакала.
   - Что вы, Lise? О чем? Вы меня не так поняли. Я сам давно уже собирался сказать вам об этом. Но вы больны: я не хотел...
   - Да разве лучше так? - воскликнула она горестно.- Хуже, хуже всего, не может быть хуже! Оттого и больна. Вы молчите, а я... Как же вы не видите, что я не могу, не могу больше, сил моих нет!
   Он подошел к ней и опустился на колени.
   - Ну, полно, Lise, ради Бога, не надо...- целовал ей руки.- Неужели я не сказал бы, если б что-нибудь было? Но ничего нет; по крайней мере, я не знаю. Может быть, вы больше моего знаете? Мне иногда самому приходит в голову, нет ли тут поважнее лиц? - прибавил с хитростью.
   Она вдруг перестала плакать; забыв о себе, думала только о нем, о грозящей ему опасности.
   - Мне говорил Карамзин и мой секретарь Лонги-нов. Но, кажется, об этом знают все...
   И рассказала все, что слышала. Когда кончила, он посмотрел на нее с улыбкою.
   - Охота же вам из-за таких пустяков мучиться!
   Утешал ее, успокаивал: все это ему давно уже известно; в руках его все нити заговора; он даже знает по именам заговорщиков; истребить их ничего не стоит; если же медлит, то потому, что жалеет несчастных, "заблуждения коих суть заблуждения нашего века"; ждет, чтобы сами одумались; впрочем, все меры приняты, и нет никакой опасности.
   Говорил так искренно, что она почти поверила; умом верила, а сердцем знала, что он лжет; в глазах его видела ту ясность, которой всегда боялась,- бездонно-прозрачную и непроницаемую, как у женщин, когда они лгут. Не не имела силы бороться с ложью; готова была на все, только бы не видеть опять того трусливого, подлого, что промелькнуло в лице его давеча, Изнемогла, покорилась.
   "Может быть, и прав он,- думала,- что на помощь ее не надеется: где уж ей помогать, других поддерживать, когда сама от слабости падает?"
   Ничего не сказала, только посмотрела на него так, что вспомнились ему кроткие глаза загнанной лошади, которая издыхала на большой Петергофской дороге, уткнув морду в пыль, с кровавою пеною на удилах.
   - А знаете. Lise, что больше всего меня мучает? То, что от меня несчастны все, кого я люблю,- заговорил он, и сразу почувствовала она, что он теперь не лжет.
   - Несчастны от вас?
   - Да. Софьина смерть, ваша болезнь - все от меня. Вот чего я себе никогда не прощу. Знать, что мог бы любить и не любил,- больше этой муки нет на свете... О, как страшно, Lise, как страшно думать, что нельзя вернуть, искупить нельзя ничем... А все-таки в последнюю минуту я к вам же приду, и ведь вы меня...
   Не дала ему кончить, охватила руками голову его и прижала к себе, без слов, без слез, только чувствуя, что один этот миг вознаграждает ее за все, что было, и за все, что будет.
   Кто-то тихонько постучался в дверь, но они не слышали. Дверь приоткрылась.
   - Ваше величество...
   Оба вскочили, как застигнутые врасплох любовники.
   - Кто там? - воскликнула она.- Я же велела... Господи, ну, что такое? Войдите.
   - Ваше величество, их императорское величество, государыня императрица Мария Федоровна,- доложила фрейлина Валуева.
   Государыня взглянула на мужа с отчаянием; тот поморщился. Валуева смотрела на них с любопытством, как будто делала стойку и нюхала воздух.
   - Ну, чего вы стоите? Не знаете ваших обязанностей? - прикрикнула на нее государыня.- Ступайте же, просите ее величество.
   - Не бойтесь, Lise, я как-нибудь спроважу ее поскорее; скажу, что вы больны, и дело с концом.
   Государыня вышла в уборную.
   - Вот вы где, Alexandre! A мы вас ищем, ищем, думаем: куда пропал? - заговорила, входя, императрица Мария Федоровна.
   В шестьдесят пять лет - свежая, крепкая, гладкая, сдобная, румяная, как хорошо пропеченная булка из немецкой булочной; несмотря на полноту, затянута, зашнурована так, что, казалось, платье на круглой спине лопнет по швам; все лицо в ямочках-улыбочках, которые хотят быть любезными, но иногда вдруг сладким ядом наливаются. Всегда в суете, впопыхах, "точно на пожар торопится", как покойный супруг ее, император Павел, говаривал.
   - А ведь я не одна, Alexandre: мы все вместе к вам, по-семейному,- и Нике, и Мишель, и Александр, и Элен, и Мари. Они сейчас будут. Уж вы меня, дорогой, извините: я им позволила; сами не смеют, да и я сюда без доклада не смею. А мы все по вас так соскучились! - болтала, трещала без умолку на скверном французском языке с немецким выговором.- Да где же она? Где Lise?..
   И все ямочки-улыбочки налились вдруг сладким ядом.
   - Я, кажется, некстати? Если мешаю, вы скажите, мой друг, не стесняйтесь, пожалуйста...
   - Что вы, маменька, помилуйте! Lise всегда вам рада. Только на минутку вышла в уборную. Да вот и она.
   Вошла государыня. Императрица-мать поцеловала ее долгим поцелуем, родственным, с присасыванием и причмокиванием.
   - Ну, что? Как? Молодцом, а? А мы к вам все вместе, вечерок провести по-семейному... Ах, душенька, нельзя так близко к огню! Сколько раз я вам говорила: тут окно, тут камин, а вы на самом сквозняке,- оттого и простужаетесь.
   - Ничего, маменька, я привыкла.
   - Нет, нет, пересядьте! Вот так. А шаль где? Беречься надо. Как говорится по-русски: сберегаемого и Бог сберегает... Ах, да что это, право, милая,- вы как будто еще похудели? Все огорчаетесь, расстраиваете себя, много думаете, мало кушаете. Сколько раз я вам говорила: надо кушать яйца всмятку. Много, много яиц: три яйца к завтраку, три яйца к обеду, три яйца к ужину. И тогда молодцом, молодцом, вот как я...
   У государыни от этой болтовни в глазах темнело, левый висок ныл привычной болью, и в голове как будто стучала, молола кофейная мельница. Но ничего нельзя было сделать: надо застыть, замереть и терпеть, пока не кончится.
   Послышались шаги и голоса в соседней комнате.
   &

Другие авторы
  • Герасимов Михаил Прокофьевич
  • Сейфуллина Лидия Николаевна
  • Вилинский Дмитрий Александрович
  • Свиньин Павел Петрович
  • Антипов Константин Михайлович
  • Мур Томас
  • Сиповский Василий Васильевич
  • Арапов Пимен Николаевич
  • Бюргер Готфрид Август
  • Каронин-Петропавловский Николай Елпидифорович
  • Другие произведения
  • Телешов Николай Дмитриевич - Самоходы
  • Полевой Николай Алексеевич - Некрология
  • Ростопчина Евдокия Петровна - Неизвестный роман
  • Волошин Максимилиан Александрович - Архаизм в русской живописи
  • Полевой Ксенофонт Алексеевич - (Предисловие к письмам А. А. Бестужева к Н. А. и К. А. Полевым)
  • Капнист Василий Васильевич - Песнь о ополчении Игоря, сына Святослава, внука Ольгова
  • Морозов Николай Александрович - В. А. Твардовская. Николай Морозов в конце пути: наука против насилия
  • Фет Афанасий Афанасьевич - Михайловский Б. Фет
  • Аксаков Иван Сергеевич - Ответ на рукописную статью "Христианство и прогресс", присланную в редакцию газеты "Русь"
  • Кюхельбекер Вильгельм Карлович - Молитва Господня, объясненная стариком учителем своей двенадцатилетней ученице
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 358 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа