Главная » Книги

Мережковский Дмитрий Сергеевич - Александр первый, Страница 10

Мережковский Дмитрий Сергеевич - Александр первый


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

гнал так, что одна лошадь пала на середине дороги, и в конце, при выезде на Петергофское шоссе,- другая.
   Что произошло на даче Нарышкиных, государь не мог потом вспомнить с ясностью.
   Темный свет, как во сне, и незнакомо-знакомые лица, как призраки. Он узнавал среди них то Марью Антоновну, которая бросалась к нему на шею с театрально-неестественным воплем: "Alexandre!" и с давнишним запахом духов противно-приторных; то Дмитрия Львовича, который хотел плакать и не мог, только высовывал язык неистово; то старую няню Василису Прокофьевну, которая твердила все один и тот же коротенький рассказ о кончине Софьи: умерла так тихо, что никто не видел, не слышал; рано утром, чуть свет, подошла к ней Прокофьевна, видит,- спит, и отойти хотела, да что-то жутко стало; наклонилась, позвала: "Софенька!" - за руку взяла, а рука как лед; побежала, закричала: "Доктора!" Доктор пришел, поглядел, пощупал: часа два, говорит, как скончалась.
   В комнате, обитой белым атласом с алыми гвоздичками, открыта дверь на балкон. Пахнет после дождя грозовыми цветами, земляною сыростью и скошенными травами. Вдали, освещенные солнцем белые, на черно-синей туче, паруса. От ветра колеблется красное пламя дневных свечей, и легкая прядь волос, из-под венчика вьющихся, на лбу покойницы шевелится. В подвенечном платье, том самом, которого не хотела примеривать, лежала она в гробу, вся тонкая, острая, стройная, стремительная, как стрела летящая.
   Он прикоснулся губами к холодным губам, увидел на груди ее маленький портрет императрицы Елизаветы Алексеевны, из золотого медальона вынутый,- нельзя класть золота в гроб,- и глаза его встретились с глазами князя Валерьяна Михайловича Голицына, стоявшего у гроба с другой стороны: Софья была между ними, как будто соединяла их - любимого с возлюбленным.
   Но темный свет еще потемнел, дневные огни закружились зелено-красными пятнами, и захрапела, как на дороге давеча, уткнувшаяся в пыль лошадиная морда с кровавой пеной на удилах и с глазами такими же кроткими, как у императрицы Елизаветы Алексеевны.
   - Ничего, ничего, маленький отлив крови, сейчас пройдет,- услышал государь голос лейб-медика Римана, одного из двух докторов, лечивших Софью; а другой - лейб-медик Миллер - подавал ему рюмку с водой, мутной от капель.
   Зубы стучали о стекло, и с виноватою улыбкою старался он поймать губами воду.
   И опять едет. Туда или оттуда? Вперед или назад? И все, что было, не было ли сном? Опять равнина бесконечная, ни холмика, ни кустика, только однообразные кочки торфяных болот, да на самом краю неба, где тучи ровно, как ножницами, срезаны,- заря медно-желтая. И, кажется, он едет так уже давно-давно и никогда никуда не приедет.
   - Тпру, тпру!- кричал Илья, натягивая вожжи. Коляска накренилась, едва не опрокинулась. Одна из двух лошадей, загнанных давеча, лежала на дороге. Живые испугались мертвой, взвились на дыбы, шарахались, пятились. Каркая, поднялась стая воронов с падали и полетела, черная, к желтой заре.
   Илья, соскочив с козел, налаживал сбрую и вытаскивал колесо из рытвины. Заглянул в коляску: но государя не видно, не слышно. Спит?
   Нет, не спит: откинулся в темный угол; лицо побледнело, исказилось от ужаса, и широко раскрытыми глазами смотрит на дорогу, где нет никого.
   Вернулся не в Красное, а в Царское. Не велел о своем приезде докладывать, хотя знал, что государыня ждет и тревожится, потому что он обещал приехать.
   Прошел к себе в спальню; вспомнив, что не ел с утра, почувствовал тошноту от голода; велел подать чаю. Спать хотелось так, что едва стоял на ногах, но лег не сразу, а написал два письма. Одно - к императрице (часто переписывался с нею из комнаты в комнату). Записочка в одну строку, по-французски:
   "Elle est morte. Je reèois le châtiment de tous mes êgarements.- Она умерла. Я наказан за все мои грехи".
   Другое письмо к Аракчееву:
   "Не беспокойся обо мне, любезный друг, Алексей Андреевич. Воля Божья,- и я умею покоряться ей.
   С терпением переношу мое сокрушение и прошу Бога, чтобы Он подкрепил силы мои душевные. Ожидаю удовольствия с тобою видеться завтра и надеюсь, что поездка моя и предметы, коими в оной заниматься буду, рассеют несколько печальные мои мысли.
   Навек тебя искренно любящий Александр".
   Лег. Уже засыпал - вдруг, как от внезапного толчка, прогнулся. Вспомнил о том, что видел на дороге давеча, когда стая воронов, каркая, летела, черная, к желтой заре.
   Старичок, похожий на тех нищих странников, что ходят по большим дорогам, собирают на построение церквей. Лысенький, седенький, с голубыми глазками,- "бедненькие глазки, совсем как у теленочка",- как у него самого в зеркале. Он уже видел его раз, вскоре после смерти отца, когда казалось, что сходит с ума; не узнал тогда, теперь знает: это он сам, государь, от престола отрекшийся и сделавшийся нищим-странником.
   Видеть себя - к смерти. "Ну, что ж,- подумал,- ведь смерть тоже отречение, и, может быть, лучшее. Все к лучшему!" - усмехнулся с неожиданной легкостью, повернулся на привычный левый бок, положил щеку на руку и тотчас же заснул.
   На следующий день отправился осматривать военные поселения вместе с Аракчеевым.
  

ГЛАВА ПЯТАЯ

  
   "Российское воинство подвигами своими не токмо отечество, но и всю Европу спасло и удивило: да вкусит же сладкую награду",- сказано было в манифесте об окончании войны двенадцатого года; этой сладкою наградою и были военные поселения.
   Мечты о грядущем Иерусалиме, о феократическом правлении, о царстве Божием на земле, как на небе, привели к Священному Союзу в Европе и к военным поселениям в России.
   "Государь иногда делает зло, но всегда желает добра",- сказал о нем кто-то. И, учреждая поселение, желал он добра. Если ошибался, то не он один. Сперанский сочинил книгу "О выгодах и пользах военных поселений"; Карамзин полагал, что "оныя суть одно из важнейших учреждений нынешнего славного для России царствования"; генерал Чернышев писал Аракчееву: "Все торжественно говорят, что совершенства, поселений превосходят всякое воображение. Иностранцы не опомнятся от зрелища для них столь невиданного".
   И государь этому верил. Когда же доносился до него плач народа: "Защити, государь, крещеный народ от Аракчеева!" - недоумевал и решал делать до конца добро людям, не ожидая от них благодарности. "Мы, государи, знаем,- говорил,- что так же редка на свете благодарность, как белый ворон".
   Выехав из Царского, провел девять дней в осмотре поселений, расположенных по берегам Волхова.
   Но в первые дни путешествия поглощен был горем и старался только оглушить себя быстрым движением: что оно успокаивает, знал по давнему опыту.
   Отрадна была ему также близость к Аракчееву. Как всегда в горе, искал у него помощи, жался к нему, точно испуганное дитя к матери.
   Едучи с ним в одной коляске, оправлял на нем шинель: только что повеет холодком или сыростью, укутывал его, застегивал; от комаров и мошек обмахивал веткою.
   На девятый день утром переехали на пароме через Волхов. Отсюда начиналась Грузинская вотчина. Мужики, крепостные Аракчеева, поднесли государю хлеб-соль.
   - Здравствуйте, мужички!
   - Здравия желаем, ваше величество!- крикнули те по-военному, становясь во фронт.
   - Никогда я не видывал, таких здоровых лиц и такой военной выправки,- заметил государь по-французски спутникам. "Чудесные красоты поселений" начинали на него оказывать свое обычное действие.
   - По всему видно, что поселяне блаженствуют,- согласился генерал Дибич, новый начальник главного штаба.
   Дорога шла высокою дамбою, обсаженною березами; слева - плоская равнина, справа - мутный Волхов. День пасмурный, тихий и теплый. Небо с тесными рядами сереньких туч, как будто деревянное, из ветхих бревен сколоченное, подобно стенам новгородских изб. Вдали - белые башни Грузина. Шоссе великолепное: колеса по песку едва шуршали.
   - А что, брат, какова дорожка?
   - Не дорога, а масло, ваше величество! Везде бы такие дороги - и умирать не надо!- проговорил кучер Илья, оборачиваясь к государю и лукаво усмехаясь в бороду: знал, чем угодить; знал также, что по этой чудесной дороге никто не смел ездить: чугунными воротами запиралась она, от которых ключи хранились у сторожа в Грузине; а рядом - боковая, общая, с ухабами и грязью невылазной.
   Продолжали осмотр поселений Грузинской вотчины второй и третьей дивизии гренадерского корпуса. Тут порядок еще совершеннее; такая правильность, тождественность, "единообразие" во всем, что трудно отличить одно селение от другого.
   Одинаковые розовые домики вытянулись ровно, как солдаты в строю, на две, на три версты, так что улица казалась бесконечною; одинаковые аллеи тощих березок, по мерке стриженных; одинаковые крылечки красные, мостики зеленые, тумбочки белые. Все чисто, гладко, глянцевито, точно лакировано.
   Правила точнейшие на все: о метелках, коими подметаются улицы; о стеклах оконных - "битых отнюдь бы не было, понеже безобразие делают, а с трещинкой дозволяется"; о свиньях: "свиней не держать, потому что животныя сии роют землю и, следовательно, беспорядок делают; если же кто просить будет позволения держать свиней с тем правилом, что оныя никогда не будут ходить по улице, а будут всегда содержаться во дворе, таковым выдавать билеты; а если у такого крестьянина свинья выйдет на улицу, то брать оную в гошпиталь и записать виновного в штрафную книгу".
   Все работы земледельческие - тоже по правилам: мужики по ротам расписаны, острижены, обриты, одеты в мундиры; и в мундирах, под звук барабана, выходят пахать; под команду капрала идут за сохою, вытянувшись, как будто маршируют; маршируют и на гумнах, где происходят каждый день военные учения.
   "Обмундирование детей с шестилетнего возраста,- доносил Аракчеев государю,- по распоряжению моему, началось в один день, в шесть часов утра, при ротных командирах, в четырех местах вдруг; и продолжалось таким образом, к центру, из одной деревни в другую, причем ни малейших неприятностей не было, кроме некоторых старух, которые плакали. Касательно же обмундированных детей, то я на них любовался: они стараются поскорее окончить работы, а, возвратясь домой, умывшись, вычистив и подтянув мундиры, немедленно гуляют кучами, из одной деревни в другую, а когда с кем повстречаются, то становятся сами во фрунт".
   Так и теперь, завидев государя, маленькие солдатики вытягивались во фронт и тоненькими голосками выкрикивали:
   - Здравия желаем, ваше величество!
   - Ангелочки!- умилялся Дибич.
   На улицах тишина мертвая: кабаки закрыты, песни запрещены; дозволялось петь лишь канты {Хвалебные песни.} духовные.
   Внутри домов - такое же единообразие во всем: одинаковое расположение комнат, одинаковая мебель, крашенная в дикую краску; на окошке за номером четвертым - занавеска белая коленкоровая, задергиваемая на то время, пока дети женского пола одеваются.
   Здесь тоже правила на все: в какие часы открывать и закрывать форточки, мести комнаты, топить печки и готовить кушанье; как растить, кормить и обмывать младенца - 36 параграфов. Параграф 25-й: "Когда мать рассердится, то отнюдь не должна давать грудей младенцу"; 36-й: "Старшина во время хождения по избам осматривает колыбельки и рожки. Правила сии должны быть хранимы у образной киоты, дабы всегда их можно было видеть".
   Для совершения браков выстраивались две шеренги, одна - женихов, другая - невест; опускались в одну шапку билетики с именами женихов, в другую - невест и вынимались по жребию, пара за парою. А если кто заупрямится, то резолюция: "согласить".
   - У меня всякая баба должна каждый год рожать,- говорил Аракчеев:- если родится дочь, а не сын,- штраф, и если баба выкинет, тоже штраф, а в какой год не родит, представь 10 аршин холста.
   Государь и спутники его восхищались всем.
   - Ах, ваше сиятельство, избалуете вы мужичков!- всплеснул руками Дибич, увидев на печных заслонках чугунных амуров, венчавших себя розами и пускавших мыльные пузыри.
   К обеду во всех домах подали такие жирные щи и кашу такую румяную, что генерал-майор Угрюмов, отведав, объявил торжественно:
   - Нектар и амброзия!
   Когда же появился поросенок жареный, то все убедились окончательно, что поселяне блаженствуют.
   - У его им еще надобно?
   - Не житье, а масленица!
   - Век золотой!
   - Царствие Божие!
   Слезы навернулись на глазах у генерала Шкурина, а деревянное лицо Клейнмихеля так преобразилось, как будто созерцал он не деревню Собачьи Горбы, а Иерусалим Небесный.
   Осмотрели военный госпиталь. Здесь прекраснейшего устройства ватерклозеты изумили лейб-хирурга Тарасова.
   - Отхожие места истинно царские!- доложил он государю не совсем ловко.
   - Иначе здесь и быть не может,- заметил тот не без гордости и объяснил, что английское изобретение сие введено в России впервые именно здесь, в поселениях.
   Аракчеев на минуту вышел. В это время один из больных потихоньку встал с койки, подошел к государю и упал ему в ноги.
   Это был молодой человек с полоумными глазами и застывшим испугом в лице, как у маленьких детей в родимчике; опущенные веки и раздвоенный подбородок с ямочкой придавали ему сходство с Аракчеевым.
   - Встань,- приказал государь, не терпевший, чтоб кланялись ему в ноги.- Кто ты? О чем просишь?
   - Капитон Алилуев, графа Аракчеева дворовый человек, живописец. Защити, спаси, помилуй, государь батюшка!- завопил он отчаянным голосом; потом затих, боязливо оглянулся на дверь, в которую вышел Аракчеев, и залепетал что-то непонятное, подобное бреду, об иконе Божией Матери в подобии великой блудницы, прескверной девки Настьки Минкиной, и о другой иконе самого графа Аракчеева; о бесах, которые ходят за ним, Капитоном, мучают его и не далее, как в эту ночь, задерут его до смерти; о тайных злодействах Аракчеева, "сатаны в образе человеческом", которого, однако, называл он почему-то "папашенькой".
   Государь заметил, что от него пахнет водкой; как достают водку в больницах, не полюбопытствовал, только поморщился. И все немного сконфузились, как будто пробежала тень по золотому веку Собачьих Горбов.
   Вошел Аракчеев и, увидев Капитона Алилуева, тоже как будто сконфузился, но сделал знак, и больного схватили, потащили в другую палату. Отбиваясь, кричал диким голосом:
   - Черти! Черти! Черти вас всех задерут! И тебя, папашенька!
   Государю объяснили, что это пьяница в белой горячке. Он велел Тарасову осмотреть больного и оказать ему врачебную помощь.
   Сам из простого звания, сын бедного сельского священника, Дмитрий Клементьич Тарасов знал и любил простых людей. Они тоже верили ему, чувствовали, что он свой человек, и охотно отвечали на его расспросы.
   Оставшись в больнице, по отъезде государя, узнал он вещи удивительные.
   Калитой Алилуев, приемыш и воспитанник грузинского протоиерея, о. Федора Малиновского, по слухам, незаконный сын Аракчеева, взят был в графскую дворню, обучался мастерству живописному, а также снимке планов и черчению карт у военного инженера Батенкова. Писал одновременно, по заказу Аракчеева, святые иконы в соборе и непристойные картины в одном из павильонов грузинского парка. Был набожен, с детства собирался в монахи. Кощунственные образа считал грехом смертным. Совесть его замучила; начал пить и допился до белой горячки. Хотел утопиться; вытащили, высекли. Пуще запил и однажды в исступлении бросился на икону Божией Матери, написанную им, Капитоном, с лицом Настасьи Минкиной, чтобы изрезать ее ножом; а когда схватили его, объявил, что и живую Настьку зарежет. "Высечь хорошенько и показать",- велел Аракчеев. Это значило: показать спину, хорошо ли высечен. Палачи сжалились, облили ему спину кровью зарезанной курицы, как это иногда делали в подобных случаях, и этим спасли его от смерти. Но все же полумертвого после экзекуции отправили в госпиталь.
   Узнал Тарасов кое-что и о военных поселениях.
   Больницы прекрасные, а всюду в деревнях - горячки повальные, цинга, кровавый понос, и люди мрут, как мухи; полы паркетные, но больные не смеют по ним ходить, чтоб не запачкать, и прыгают с постели прямо в окна; ученые бабки, родильные ванны, а беременную женщину высекли так, что она выкинула и скончалась под розгами; тридцать шесть правил для воспитания детей, а мать убила дитя свое: если, говорила, отнимают дитя у матери, то пусть лучше вовсе не будет его на свете.
   Чистота в домах изумительная, но чтобы приучить к ней, истребляются воза шпицрутенов. Мужики метут аллеи, а в поле рожь сыплется; стригут деревца по мерке, а сено гниет. Печные заслонки с амурами, а топить нечем. К обеду поросенок жареный, а есть нечего; один шалун из флигель-адъютантов государевых отрезал однажды поросенку ухо в первой избе и приставил на то же место в пятой: пока государь переходил из дома в дом по улице, жаркое переносилось по задворкам. Кабаки закрыты, а посуду с вином провозят в хвостах лошадиных. Все пьют мертвую, а кто не пьет - мешаются в уме или руки на себя накладывают. Целые семейства уходят в болота, во мхи, чтобы там заморить себя голодом.
   "Спаси, государь, крещеный народ от Аракчеева!" - готов был воскликнуть Тарасов, слушая эти рассказы. Любил царя, знал доброе сердце его и не понимал, как может он обманываться так. Или прав Капитон, что тут наваждение бесовское?
   А государь въехал в Грузине с тем чувством, которое всегда испытывал в этих местах: как будто усталый путник возвращался на родину; вот где все позабыть, от всего отдохнуть, успокоиться. "Я у тебя, как у Христа за пазухой!" - говаривал хозяину.
   Было и другое чувство еще более сладостное: вспоминая "рай земной" военных поселений, вкушал отраду единственную, которая оставалась ему в жизни,- будучи самому несчастным, делать других счастливыми.
   С этой отрадой в душе уснул так спокойно в ту ночь, как уже давно не спал.
   У Аракчеева бывали бессонницы: ляжет, потушит свечу, закроет глаза, но вместо того, чтобы заснуть, начнет думать о смерти и почувствует тоску, сердцебиение, расстройство нервов и совершенную бессонницу.
   Такой припадок случился с ним и в эту ночь. Долго с боку на бок ворочался; принял миндально-анисовых капель с пырейным экстрактом,- не помогло. Встал, надел серый длиннополый сюртук, вроде шлафрока, который всегда носил в Грузине - щегольства не любил, и пошел бродить по комнатам.
   Искал, чем бы заняться, чтоб рассеять скуку. Проверял висевшие на стенах инвентари вещей в каждой комнате, с предостерегающей надписью: "Глазами гляди, а рукам воли не давай". Осматривал, все ли в порядке, расставлены ли вещи, как следует, не пропало ли что, нет ли где изъяна - паутины, грязи, пыли; мочил слюною платок, ложился на пол, подлезал под мебель и пробовал, чисто ли выметен пол, не потемнеет ли платок от пыли. Но пыли не было. Кряхтя и охая, подымался опять на ноги и начинал бродить.
   Уставал, присаживался, перебирал лежавшие на столах презенты и сувениры; нашел стихи поэта Олина к портрету графа Аракчеева:
  
   Как русский Цинциннат, в душе своей спокоен,
   Венок гражданский свой повесил он на плуг.
   Друг Александра, правды друг,
   Нелестный патриот, он вечных бронз достоин.
  
   Стихи не утешили. Просматривал счетные книги, в которые мельчайшим почерком заносились домашние расходы: когда сахарная голова куплена и на куски изрублена; сколько вышло бутылок вина, ложек постного масла в тертую редьку людям на ужин, миткалю дворовым девкам на косынки, пестряди кучерам на рубахи. Расходы непомерные: этак и разориться недолго! Аучше не думать, а то еще больше расстроишься.
   Принялся читать винные книжки, в которых вины и штрафы записаны: кому за какую вину сколько розог. Вспомнил у дежурного мальчика незавитые волосы; записал и начал воображаемый выговор воображаемому дворецкому: "Предписываю - тебе строгое за оным смотрение иметь, а то спина твоя долго заживать не будет..."
   Начав говорить, не мог остановиться: ровным, гнусавым и тягучим голосом выматывал душу незримому слушателю:
   - Люди должны делать все, что нужно, а если дурно будут делать, то на оное розги есть. Мне очень мудрено кажется, будто людей нельзя содержать так, чтобы все аккуратно делали...
   То хныкал жалобно:
   - Огорчил ты меня, старика, а всякое огорчение меня убивает и приближает к концу дней моих, к чему и готовлюсь. Знаешь мой мнительный характер, что со мною нужно обходиться ласково...
   То гневно покрикивал:
   - В Сибирь не сошлю, а лучше сам забью!
   И повторял много раз тихим, замирающим, как будто ласковым, шепотом:
   - Высечь хорошенечко! Высечь хорошенечко!
   Опомнился, оглянулся, увидел, что никого нет, махнул рукою безнадежно и опять пошел бродить; не находил себе места: такая скука, что хоть плачь; стонал и охал от скуки, как от боли. Не зайти ли к Настеньке? Нет, не хочется. Кваску бы - в горле что-то смякло? Нет, и кваску не хочется. Ничего не хочется. Скука смертная, пустота зияющая, которой ничем не наполнить. С ума сойти можно. Испугался, опять принял капель, опять не помогло.
   Сам не помнил, как очутился внизу, в библиотеке; тут же арсенал и застенок; кадки с рассолом, в котором мокнут свежие розги. Попробовал на языке одну, солона ли как следует.
   Взглянул на корешки любимых книг, на особую полку отставленных, единственных, которые читал: "Молодой дикий или опасное стремление первых страстей".- "Дикий человек, смеющийся учености и нравам нынешнего света".- "Нежные объятия в браке и потехи с любовницами".- "Великопостный конфект".- "Путь к бессмертному сожитию ангелов".- "Египетский оракул, или полный и новейший гадательный способ".- "Опыт употребления времени и самого себя"
   Попробовал читать "Опыт". Нет, скучно, да и темно. Заглянул в рисунки шлагбаумов и будок; на минуту заняло; но сделалось душно, запахло от книг мышами и сыростью, от моченых розог - банным веником. Захотелось на свежий воздух: не полегчает ли хоть там?
   Надел вязаный шарф и кожаные калоши; носил их даже в сухую погоду: неровен час, дождик пойдет, ноги промочишь, простудишься, горячку схватишь,- много ли человеку надо?
   Проходя в передней мимо зеркала, увидел нечаянно лицо свое,- испугался еще больше: худ, бледен, зелен - "шкелет шкелетом". Отвернулся и плюнул с досадою.
   Вышел в сад. Белая, жаркая, душная ночь. Тишина - только комары жужжат да лягушки квакают. Серая, в сером свете, зелень, как пепел. Туман, как банный пар. Березовым веником пахнет и здесь, как моченою розгою. Дышать нечем. И нельзя понять, есть ли тучи на небе,- такое оно ровное, белое, пустое: кажется, и там, в небе, как в нем, пустота зияющая, скука бездонная.
   Осматривал дорожки, чисто ли выметены. Чистоты в саду требовал такой же, как в комнатах: кто бы ни прошел по аллее,- дежурный садовник заметал след метлою.
   Множество памятников, надгробных плит: "Милой Дианке", "Верному Жучку", "Сын в память родителям". Похоже на кладбище, и сам он, как могильный выходец: может быть умер давно, встает из гроба, ходит по кладбищу и будет ходить так до скончания века.
   Вернулся к дому. На крыльце у бокового флигеля кто-то сидел. Место глухое; тут и днем редко ходят: слева - дремучие кусты акации, справа - стена нежилого флигеля. Кто это? Серый, страшный, похожий на призрак Капитон Алилуев, сумасшедший. В сером больничном халате и белом колпаке, сидит на завалинке, высматривает, как будто ждет кого-то. Уж не его ли? "Зарежет",- подумал Аракчеев и хотел шмыгнуть в кусты, но было поздно: тот увидел его и закивал головою, поманил пальцем. Без голоса, только по движению губ, видно было, шепчет:
   - Папашенька! Папашенька!
   И тихо смеется.
   За углом флигеля парадное крыльцо; там часовые под окнами спальни государевой. Закричать бы, да голоса нет, побежать бы, -да ноги не слушают. А тот все манит да манит, как будто знает, что он от него не уйдет.
   И вдруг потянуло к нему Аракчеева. Подошел, опустился рядом на завалинку. Капитон молча глядел на него, смеялся, кивал головой,- и на белом колпаке качалась кисточка.
   - Что ты, что ты здесь, Капитоша, делаешь, а? - произнес Аракчеев осторожно, хитро и ласково.
   - Государя жду,- подмигнул ему сумасшедший с таким лукавством, что видно было, перехитрить его не так-то легко.
   - А зачем тебе государь?
   - Донос имею.
   - На кого?
   - На вас, папашенька!
   - А как ты сюда из больницы пришел?
   - Черти принесли; все черти носят, а скоро и совсем унесут, задерут до смерти.
   - Ох, Капитоша, миленький, не говори лучше о них на ночь, не накликай!
   - Чего накликать? И так всегда с вами. Вишь, их сколько! Бес Колотун на плече, бес Щекотун на пупе, бес Болтун на языке,- три больших, а десять маленьких Свербей Свербеичей, на каждом пальчике...
   Аракчеев хотел перекреститься, но рука не поднялась.
   - А за что же они тебя задерут, Капитошенька?
   - За иконы бесовские: девки поганой Настьки во образе Владычицы да Аракчеева изверга во образе Спасителя. Только вы не думайте, папашенька: не меня одного - и вас. Вместе на суд предстанем!
   Опять помолчали, глядя друг на друга так, что казалось, уже не один, а два сумасшедших.
   - За что же ты на меня государю жаловаться хочешь?
   - Будто не знаете? За кровь неповинную! За утопленных, удавленных, расстрелянных, запоротых, за детей, за жен, за стариков, за весь народ православный, за всю Россию! И за самого государя! И за мою, за мою кровь!..
   Послышался стук барабана, бившего зорю вдали, на гауптвахте, и вблизи, по дороге, шаги часовых.
   - Караул!- хотел крикнуть Аракчеев, но крик его был слабым шепотом.
   В последний раз погрозил ему сумасшедший кулаком и вдруг пустился бежать,- замелькали только полы серого халата в сером сумраке.
   - Караул!- закричал Аракчеев уже во весь голос.- Лови! Лови! Лови!
   Прибежали часовые; долго не могли понять, что случилось. Наконец растолковал он кое-как. Начали искать; обыскали, обшарили все и никого не нашли. Алилуев исчез; как будто сквозь землю провалился или, в самом деле, черти его унесли.
   Вернувшись домой, Аракчеев вошел в спальню, лег не раздеваясь и погрузился не то в сон, не то в обморок.
   Встал поутру больной, разбитый; но никому не говорил о том, что было ночью,- должно быть, стыдился.
   После утреннего чая повел государя в сад показывать новые затеи - цветники, дорожки, беседки.
   Увидев кошку, подозвал дежурного мальчика-садовника: велено кошек в саду ловить и вешать, чтоб соловьев не пугали; Аракчеев был так чувствителен к соловьиному пению, что иногда, слушая, плакал. В другое время высек бы мальчика, но при гостях совестно; только взял его за ухо, ущипнул и спросил:
   - Кошечка?
   - Виноват, ваше сиятельство!
   - А знаешь, какая разница между трутом и мальчиком?
   - Не знаю.
   - Ну, так я тебе скажу, дусенька: трут прежде высекут, а потом положат, а мальчика сперва положат, я потом высекут. Помни!
   Спустился к пруду, сели в лодку и переправились на островок с беседкой-храмом, посвященным памяти генерал-от-артиллерии Мелессино, у которого граф начал свою карьеру. В беседке находились непристойные картины, писанные Капитоном Алилуевым, скрытые под зеркалами, которые открывались на потайных пружинах.
   Хозяин первый вошел посмотреть, все ли в порядке.
   - Он! Он! Он! Не входите! Зарежет!- закричал он, выбегая, в ужасе и повалился на руки государю, почти без памяти.
   Гости бросились в беседку. В ней было темно от высоких деревьев, заслонявших окна. В самом темном углу, между двух зеркал, стоял кто-то; не видно было, что он там делает.
   Дибич подошел, увидел посиневшее лицо, выпученные глаза и высунутый язык; протянул руку, дотронулся и тотчас отдернул ее; стоявший качнулся, как будто хотел на него упасть.
   - Удавился кто-то,- сказал Дибич.
   - Выньте же из петли скорее!- велел государь, входя в беседку.- Осмотри-ка, Тарасов, нельзя ли в чувство привести.
   Самоубийцу сняли с петли,- он висел так низко, что согнутые ноги почти касались пола,- и положили на пол. Государь наклонился и узнал Капитона Алилуева.
   - Умер?
   - Точно так, ваше величество,- ответил Тарасов: - должно быть, еще в ночь повесился.
   - Что это?- указал государь на бумагу, которую сжимал мертвец в окоченевшей руке так крепко, что Тарасов едва мог вынуть ее, не разорвав. Запечатанный конверт с надписью: "Его императорскому величеству, секретно".
   Тарасов подал письмо государю. Тот хотел передать Клейнмихелю, но подумал и сунул за обшлаг рукава.
   Аракчеев не входил в беседку; сидя на крыльце, стонал, охал и пил воду из ковшика, который подавали ему солдаты-гребцы. Почти на руках снесли его в лодку и отвели домой под руки. От испуга сделалось у него сильнейшее расстройство желудка. Государь встревожился, но Тарасов успокаивал его, что болезнь пустячная, велел пить ромашку и поставить промывательное. Государь весь день не отходил от больного, ухаживал за ним, заварил ромашку и собственными руками готов был ставить клистир.
   Ночью, оставшись один, распечатал письмо Алилуева; но, увидев донос на Аракчеева, не стал читать, только заглянул в начало и конец.
   "Ваше императорское величество, государь всемилостивейший! Единая мысль о военных поселениях наполняет всякую благомыслящую душу терзанием и ужасом"...
   А в конце:
   "Военные поселения суть самая жесточайшая несправедливость, какую только разъяренное зловластье выдумать могло"...
   "Нет, это не он писал, куда ему, пьянице,- подумал государь:- кто-нибудь сочинил для него. Уж не из них ли кто?
   Они всегда и везде были члены Тайного Общества.
   Взял свечу, зажег бумагу и бросил в камин.
   Спал так же спокойно, как в прошлую ночь.
   На следующий день назначен был отъезд государя. Аракчееву сразу полегчало, когда доложили ему, что мертвое тело Алилуева, зашитое в мешок с камнем, брошено в Волхов. Перекрестился и начал играть с Клейнмихелем в бостон па грошу: значит, выздоровел.
   В центре Грузинской вотчины, в деревне Любуни, на пригорке, стояла башня, наподобие каланчи пожарной. Отсюда видно было все, как на ладони. На верхушке башни - золотое яблоко, сверкавшее, как огонь маяка, и Эолова арфа с натянутыми струнами, издававшими под ветром жалобный звук. Поселяне, проходя мимо под вечер, шептали в страхе:
   - С нами сила крестная!
   На башню эту пригласил хозяин гостей своих в день отъезда, чтобы в последний раз полюбоваться Грузиным.
   Поднялись на вышку, уставили подзорную трубку и начали обозревать с высоты птичьего полета селенья: Хотитово, Модню, Мотылье, Катовицу, Выю, Графскую слободку. Не сельский вид, а геометрический чертеж: правильно, как по линейке и циркулю, расположенные поля, луга, сенокосы, пашни,- каждый участок за номером; прямые шоссе, прямые канавы, прямые просеки и уходящие вдаль бесконечными прямыми линиями сажени дров - каждая сажень тоже за номером. Там, где росли когда-то сосны мачтовые, теперь и трава не растет, все вырублено, выровнено, вычищено, как будто надо всем пронесся вихрь опустошающий. На лице земли - неземная скука, такая же как на лице Аракчеева.
   Вспомнился Тарасову слышанный в больнице рассказ о том, как производится военная нивелировка местности: солдаты сносят целые селенья, разрушают церкви, срывают кладбища и воющих старух стаскивают с могил замертво, а старики шепчут друг другу на ухо: "светопреставление, антихрист пришел!"
   Но, кроме Тарасова, все восхищались, а государь больше всех. Он готов был верить в давнюю мечту свою - распространить на всю Россию военные поселения: одинаковые повсюду деревни-казармы, одинаковые розовые домики, белые тумбочки, зеленые мостики; прямые аллеи, прямые канавы, прямые просеки; и везде мужики в мундирах, за сохой марширующие; везде к обеду поросенок жареный; на заслонках амуры чугунные, ватерклозеты "истинно царские". Никаких революций, никаких Тайных Обществ. Рай земной, Царствие Божие, Грядущий Сион. По Писанию: всякий дол да наполнится, всякая гора и холм да понизятся; кривизны выпрямятся и неровные пути сделаются гладкими.
   - Любезный друг, Алексей Андреевич,- сказал государь, обнимая Аракчеева,- благодарю тебя за все твои труды.
   - Рад стараться, ваше величество! Все для вас, все для вас, батюшка,- всхлипнул Аракчеев и упал на грудь государя.- Повелеть извольте - и всю Россию военным поселением сделаем...
   А на Эоловой арфе струны гудели жалобно и, казалось, плачет в них душа Капитона Алилуева вместе с душами всех замученных:
   - Антихрист пришел!
  

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ЗАПИСКИ КНЯЗЯ ВАЛЕРЬЯНА МИХАЙЛОВИЧА ГОЛИЦЫНА

  
   1824 года, генваря 1. "Государи Российские суть главою церкви". Изречение сие находится в акте о престолонаследии, читанном в Москве в Успенском соборе, при восшествии на престол императора Павла Первого. Разговор о том с Чаадаевым весьма примечательный. Поставление царя земного главою церкви на место Христа, Царя Небесного, не только есть кощунство крайнее, но и совершенное от Христа отпадение, приобщение же к иному, о коем сказано: "Иной приидет во имя свое: его примете".
  
   1824 года, июля 2. Более года, как записки сии в Париже начаты и оставлены. Тот разговор с Чаадаевым последний. Приехавши в Россию не до записок было.
   Теперь опять пишу на досуге; болезнь досужим делает. Болен, а чем - не знаю. Полковой штаб-лекарь Коссович, старичок добренький, сущая божья коровка, который пользует меня, говорит надвое: то ли меланхолия от расстройства печени, то ли скрытая горячка нервическая.
   - Вам,- говорит,- надобно пьявки поставить.
   - Ну что ж,- говорю,- ставьте, будут пьявки на пьявку...
   Испугался он, думает, брежу.
   - Как это,- говорит,- пьявки на пьявку?
   - Да вы же, доктор, сами говорили давеча, что люди, одно худое во всем видящие, цирюльничьим пьявкам подобны, сосущим кровь негодную. В этом и болезнь моя. Помогите, если можете.
   - Нет,- говорит,- лекарства наши от этого не пользуют: тут иное потребно лечение, духовное.
   - Философия, что ли?
   - Зачем философия? Светильник оной в буре бедствий человеческих озаряет менее, чем одна малая лампада перед образом Девы Святой...
   - Благодарю покорно, с меня и дядюшкиных лампадок довольно: нынче постное масло дешево. Лучше уж пьявки!
   Рассмеялся я; преглупый и прегадкий смех, а не могу удержаться: иной раз плакать хочу, а смеюсь.
   А старичок мой рассердился и сделался похож на сердитую божью коровку. Тоже ведь мистик, тоже член Тайного Общества (не мы одни на свете). Филадельфийской церкви госпожи статской советницы Татариновой.
  
   Июля 3. Третья неделя с кончины Софьи. Если бы я плакать мог,- и пьявок не надо бы, да вот не могу.
   Софьина няня, Василиса Прокофьевна, на панихидах все чашку с водою на подоконник ставила: "Чтоб душеньке омыться было в чем",- говорила с такою уверенностью, как бы живой умыться давала. А для нас, дряхлого дедушки Вольтера дряхлых внучков, "мнения о бессмертии души - не без некоторого мрака", как родной мой дедушка, вольтерьянин, сказывал. "Увидимся, если не сшалим",- он же говаривал: сшалить, значит умереть. А мы, дедушкины внучки, и сшалить не умеем как следует.
   Недаром, видно, Софья остерегала, что оный поганый смешок и у меня к старости будет. А чай, и теперь уже есть?
   Не в Премудрую Благость, которая над миром царствует, по Шеллингу, а в Обезьяну, по Гольбаховой системе, веруем. "Представь себе судьбу в виде огромной обезьяны. Кто ее посадит на цепь? Ни ты, ни я. Значит, делать нечего и говорить нечего",- писал Пушкин Вяземскому, когда у того ребенок умер. Делать нечего и плакать нечего. А смеяться можно; видеть во всем дурное, смешное и наливаться, как пьявка, черною кровью.
   Сумасшедшие сами с собой разговаривают: кажется, записки сии - такой разговор сумасшедшего.
  
   Июля 4. Письмо от тетушки; в деревню зовет. Нет, не поеду. Мне и здесь хорошо, в пустой квартире, в старом Бауеровом доме, у Прачешного моста. Окна мелом замазаны; зеркала и мёбли в чехлах; пустые комнаты, по которым ходить можно взад и вперед, а когда устанешь - о Кульмской битве {Кульм - селение в Чехии, под которым соединенные русские и прусские войска сразились с французами и победили их (1813).} реляции читать на пожелтевшем листке "Сенатских Ведомостей",- ваза в них, на столике в углу, завернута; или, на диване лежа, уткнуться носом в заплату старого чехла: столько, глядючи на нее, передумано, что заплатка сия будет мне памятна. А если жарко,- окно открыть; тогда из Фонтанки тухлою рыбою пахнет, дегтем с торцовой мостовой, которую чинят, и сосновыми дровами, что барочники возят в тачках по узеньким доскам на набережной. А иногда вдруг из Летнего сада повеет медовою свежестью лип, и старые липы покровские вспомнятся у пруда, за теплицами, где читали мы с Софьей "Людмилу" Жуковского.
  
   Кончен, кончен путь, Людмила!
   Нам постель - темна могила,
   Завес - саван гробовой.
   Сладко спать в земле сырой...
  
   Сладко спать - если бы только не страшные сны. Все Атька мартышка снится, в виде той Обезьяны, о которой писал Пушкин Вяземскому; на лицо мне мохнатою шерстью навалится, душит; а тут же где-то, точно комарик, жужжит мне на ухо мой милый Саша, мой тихий мальчик: "Премудрая Благость над миром царствует".
   И я смеюсь, я и во сне смеюсь; кажется, и умирать буду с этим поганым смехом.
  
   Июля 8. Сочинитель Грибоедов живет у Одоевского. Они - друзья. А я не люблю Грибоедова. Иные - ножом, иные - пулей, иные - петлей, а он смехом себя убивает.
   Я, говорят, на него похож. Не дай Бог! Неужели и у меня такой же смех,- точно мертвые кости из мешка сыплются?
   Намедни читал он "Горе от ума" в большом обществе. Сел за стол, положил рукопись. А Василий Михайлович Федоров, старичок простенький, плохой сочинитель плохой драмы "Аиза, или Следствие обольщения и гордости", подошел, взял рукопись и взвесил ее на руке.
   - Ого,- говорит,- тяжеленька: стоит моей "Аизы"!
   Грибоедов поглядел на него из-под очков и процедил сквозь зубы:
   - Я не пишу пошлостей. Федоров сконфузился.
   - Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич. Я не только не хотел вас обидеть сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться...
   - Вы над собой смеяться можете, а я никому не позволю.
   - Ну, право же, я вовсе не думал...
   - О, я уверен, что вы сказали не подумавши!
   Хозяин видел, что дело плохо; подошел к Федорову и взял его за плечи.
   - А вот мы в наказание Василия Михайловича в задний ряд кресел посадим.
   - Сажайте, куда угодно, но я при нем читать не буду,- объявил Грибоедов, встал и начал ходить по комнате, куря сигарку.

Другие авторы
  • Козин Владимир Романович
  • Кони Федор Алексеевич
  • Любенков Николай
  • Аксенов Иван Александрович
  • Брежинский Андрей Петрович
  • Малышев Григорий
  • Вилинский Дмитрий Александрович
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна
  • Мельгунов Николай Александрович
  • Горький Максим
  • Другие произведения
  • Леткова Екатерина Павловна - Б. Глинский. Султанова (урожденная Леткова) Екатерина Павловна
  • Станюкович Константин Михайлович - Васька
  • Цеховская Варвара Николаевна - Династия
  • Жемчужников Алексей Михайлович - Собрание стихотворений
  • Аверченко Аркадий Тимофеевич - Михаил Андраша. Ave, Аверченко
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Избранные стихотворения
  • Надеждин Николай Иванович - Надеждин Н. И.: биографическая справка
  • Бестужев-Марлинский Александр Александрович - Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 года
  • Анненков Павел Васильевич - Г-жа Кохановская
  • Авсеенко Василий Григорьевич - Нужна ли нам литература?
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 485 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа