Табидзе;
Есенин: "Мать моя - родина...")
Им было дано прозреть будущее - одному оно открывалось "через каменное
и стальное", другому - через "стальных коней"...
Они могли о многом беседовать, добрые друзья... Ведь не случайно же, по
свидетельству Сандро Шаншиашвили, однажды Есенин сказал Табидзе:
- Дайте мне на берегу Куры клочок земли, и я построю тут дом, когда я в
Грузии - я рад жизни.
И, уехав, он думает о возвращении под сень тифлисских каштанов, к
дружескому теплу. Копия письма Есенина - на столе, под стеклом, в доме-музее
Тициана: "Как только выпью накопившийся для меня воздух в Москве и Питере -
тут же качу обратно к вам, увидеть и обнять вас... Спроси Паоло, какое мне
нужно купить ружье по кабанам. Пусть напишет номер".
Вместе с Табидзе и Паоло Яшвили Есенин собирался охотиться в Саингило,
побывать в Боржоми, где на лето Тициан снимал дачу. Но судьба распорядилась
иначе.
Узнав о смерти Есенина, Тициан был ошеломлен, убит горем. В одну из
ночей на едином дыхании родилось стихотворение:
Был необъезженным, как жеребенок,
Как Чагатар, в крови был весь.
Я очень жалею, что в мир погребенных
Сопровождает тебя моя песнь.
Это - начальная строфа (перевод Л. Озерова). Последняя читается так:
Если в преддверье иного света
Головы наши от нас отлетят,
Пусть узнают: среди поэтов
Был нам Есенин и друг и брат.
А в середине стихотворения обронено самое сокровенное: "Верю в родство
наше..."
Перед отъездом из Ванского района участники Дней литературы заложили
Сад дружбы. Его разметили на берегу Риони, неподалеку от домов-музеев
Галактиона и Тициана Табидзе.
И, засыпая землей корень яблоньки, я думал о славных певцах Грузии, их
верности поэзии, и где-то в глубине сознания неотступно звучало есенинское:
"Милый друг Тициан!"
"ТО, ЧТО СРОДУ НЕ ПЕЛ ХАЯМ..."
1
Почти одновременно с публикацией "Песни о великом походе" Есенин
выпустил книгу "Москва кабацкая".
В сборнике - стихотворения 1921-1923 годов. Взятые в целом, они -
своеобразная летопись чувств и раздумий поэта в эти годы.
Открывают книгу "Стихи - как вступление к "Москве кабацкой": "Все живое
особой метой...", "Сторона ль ты моя, сторона!", "Мир таинственный, мир мой
древний...", "Не ругайтесь. Такое дело!..". Они как бы вобрали в себя
душевную сумятицу, растерянность, настроения бездорожья после крушения
иллюзий поэта о сказочной Инонии. "Нет любви ни к деревне, ни к городу".
Отсюда - прямая дорога в кабак.
Далее следует раздел "Москва кабацкая". Основу его составляют стихи,
написанные за границей: "Да! Теперь решено. Без возврата...", "Снова пьют
здесь, дерутся и плачут...", "Пой же, пой. На проклятой гитаре...".
Завершается раздел стихотворением "Эта улица мне знакома..." с его мотивом
сожаления об утраченной "нежной дреме", с неизбывной тоской по родительскому
дому...
В последнем разделе - "Любовь хулигана" - стихотворения, написанные
после возвращения из-за границы: "Заметался пожар голубой...", "Ты такая ж
простая, как все..." и другие. "Москва кабацкая" в прошлом: поэту
"разонравилось пить и плясать и терять свою жизнь без оглядки". Любовь к
женщине явилась "как спасенье беспокойного повесы". Пусть немало молодых сил
растрачено попусту, но еще рано горевать. Еще "в сердце снов золотых сума",
не погасла надежда снова услышать "песни дождей и черемух", познать
человеческую радость, быть с настоящими людьми. И потому так светла грусть,
струящаяся из каждой строфы заключительного стихотворения книги "Не жалею,
не зову, не плачу..." (1921). В нем - не могильная меланхолия, не угрюмый
пессимизм, а ясная и трезвая дума о движении жизни, благословение бытия.
Именно этого зачастую и не видела критика.
Нет, несправедливо говорить, что в цикле кабацкий угар возводится "в
перл создания", "в апофеоз" (А. Воронский, 1924 год), что в "Москве
кабацкой" "воспеваются алкоголь, чувственность", поэтизируются "гульба,
бунтарское своеволие и ухарство" (Л. Шемшелевич, 1957 год), что "отчаяние,
безразличие к жизни, попытка забыться в пьяном угаре - основные мотивы этого
цикла" (Е. Наумов, 1971 год).
Верно, два стихотворения ("Снова пьют здесь, дерутся и плачут..." и
"Пой же, пой. На проклятой гитаре..."), взятые обособленно от других стихов,
рассматриваемые вне связи с общей направленностью цикла, далеко не каждому
читателю придутся по душе. Но не ими определяется внутренняя сущность
"Москвы кабацкой".
В том-то и дело, что поэт, оказавшийся в компании "бывших" людей, не
восторгается, не любуется кабацким разгулом, а с болью сознает всю
трагичность своего падения. С отвращением и самоосуждением говорит он о
"пропащей гульбе" в "логове жутком". За его подчеркнутой грубостью и внешней
развязностью скрывается нежная, отзывчивая душа, не нашедшая своего места в
жизни, но любящая жизнь, готовая распахнуться навстречу красивому и
врачующему чувству любви. Не потому ли циничное обращение к подруге по
несчастью завершается искренними словами раскаяния:
Дорогая, я плачу,
Прости... прости.
И вполне понятно признание Есенина, что он внутренне пережил "Москву
кабацкую" и не может отказаться от этих стихов. К этому его обязывает звание
поэта.
Уход от "Москвы кабацкой" был уходом от "горькой отравы", разъедавшей
его душу. И недаром новый цикл стихотворений - "Персидские мотивы" - он
начал словами:
Улеглась моя былая рана -
Пьяный бред не гложет сердце мне.
2
Русский поэт приехал в Персию. Что привело его в чужую страну?
Случайность? Праздное любопытство? Иль наскучил ему "далекий синий край" -
Россия?
Сам он, обращаясь к персиянке, говорит так:
Я сюда приехал не от скуки -
Ты меня, незримая, звала.
И меня твои лебяжьи руки
Обвивали, словно два крыла.
И дальше:
Я давно ищу в судьбе покоя...
Вот что хочет он здесь обрести - покой. Желанный удел "всех, кто в пути
устали". Покой в ласках любимой.
Ему на долю выпала скитальческая судьба. Он знал радости и неудачи,
тревоги и потери. Тщетно искал счастья во многих странах. Теперь - Персия.
Не найдет ли он его в благоуханном крае, "где жила и пела Шахразада"?
Поначалу поэту кажется, что счастье ему наконец-то улыбнулось. Он
влюблен и любим. Но быстротечны сладостные мгновенья. Все сильнее тоскует он
по родимому краю, по "дальней северянке". И все-таки поэт не ропщет на
жизнь. Пусть
Слишком много виделось измены,
Слез и мук, кто ждал их, кто не хочет,
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Но и все ж вовек благословенны
На земле сиреневые ночи.
Нелегко пережил поэт измену возлюбленной, но это было "красивое
страданье". Оно возвысило его душу, открыло ему простую и вечную истину: не
найти счастья на чужбине. Он покидает Персию и возвращается в Россию с
искренней верой, что "жизнь не совсем обманула. Новой напьемся силой". Он
надеется: там, на родине, среди "рязанских раздолий",
Может, и нас отметит
Рок, что течет лавиной,
И на любовь ответит
Песнею соловьиной.
Такова, думается, основная поэтическая мысль есенинских "Персидских
мотивов". Эпиграфом к циклу могли бы стать строки великого Хафиза:
Любимой давней верен будь, привязан будь к отчизне,
Далеких не ищи дорог, - и большего не надо!
3
В "Стансах", написанных почти одновременно с первым стихотворением из
"Персидских мотивов", есть строки:
Дни, как ручьи, бегут
В туманную реку.
Мелькают города,
Как буквы по бумаге.
Недавно был в Москве,
А нынче вот в Баку.
Среди промелькнувших городов Есенин мог бы назвать и Тегеран, и Шираз,
и Хороссан... Города "шафранного края" - Персии...
Нет, физически Есенин там не был, хотя не раз собирался съездить. Нет,
виза на путешествие в Персию ему не выдавалась. Но разве нужна виза для
поэтической мечты? Разве нужно разрешение, чтобы сердце поэта узнало
волнующий романтический сон?
"Над вымыслом слезами обольюсь", - говорил Пушкин. Над тем, чего не
было, но что могло быть. Недаром он замечал, что при изображении
вымышленного художник должен сохранить "правдоподобие чувствований в
предполагаемых обстоятельствах".
И хотя я не был на Босфоре -
Я тебе придумаю о нем, -
признается Есенин в "Персидских мотивах".
Так что же, стихи цикла - плод только фантазии, воображения поэта?
Может быть, на этот раз он отступил от своего правила - писать лишь о том,
что самим прочувствовано, пережито? Нет, и в "Персидских мотивах" Есенин
остается верен себе. Стихотворения цикла имеют свою реальную почву, свою
жизненную основу.
Поездка Есенина в Туркестан весной 1921 года. Первая встреча с Востоком
- лицом к лицу. По воспоминаниям В. Вольпина, Есенин приехал в Ташкент
"радостный, взволнованный, жадно на все глядел, как бы впивая в себя и
пышную туркестанскую природу, необычайно синее небо, утренний вопль ишака,
крик верблюда и весь тот необычайный для европейца вид туземного города с
его узкими улочками и безглазыми домами, с пестрой толпой и пряными
запахами".
С не меньшим интересом, надо полагать, поэт знакомился и со
своеобразным бытом жителей Самарканда, Бухары и Полторацка (ныне Ашхабада),
куда он, судя по некоторым свидетельствам, направился из Ташкента.
Поездку Есенина в Туркестан, справедливо замечает В. Вольпин, следует
рассматривать как путешествие на Восток, куда - поэт об этом сам говорил -
его очень давно тянуло.
Впечатления от первой встречи с Востоком, как и следовало ожидать,
глубоко запали в сердце поэта.
О "Советской власти, о Туркестане", возвратясь в Москву, разговаривал
он с Г. Бениславской.
С воспоминаниями о Средней Азии связан образ: печь - верблюд кирпичный
- в стихотворении "Эта улица мне знакома...", написанном в Париже:
Голос громкий и всхлипень зычный,
Как о ком-то погибшем, живом.
Что он видел, верблюд кирпичный,
В завывании дождевом?
Видно, видел он дальние страны,
Сон другой и цветущей поры,
Золотые пески Афганистана
И стеклянную хмарь Бухары.
Ах, и я эти страны знаю -
Сам немалый прошел там путь.
"Стеклянная хмарь Бухары", как и "воздух прозрачный и синий" из
"Персидских мотивов", несомненно, восходят к одному источнику -
туркестанским впечатлениям поэта.
1924-1925 годы. Грузия. Азербайджан.
"Есенин, - вспоминает Г. Леонидзе, - любил бродить по тбилисским
улицам. Улыбаясь, он почтительно беседовал с простыми людьми, расспрашивал
их о том о сем. И люди с большим удовольствием встречались с ним. Уважали
его. Как свой, входил он в тбилисские духаны и погреба. Осматривал их.
Беседовал с посетителями. Неоднократно встречал я его на улице, стоящего в
толпе..."
В Батуми - знакомство с местной учительницей, удивительное имя которой
- Шаганэ - так понравилось Есенину, что он назвал им свою прекрасную
персиянку. С батумской пристани глядел поэт "в очарованную даль". Туда, где
за черноморским простором в туманной дымке голубел Босфор...
Баку. Здесь, по словам В. Швейцера, рядом с кипением большого
современного города Есенин застал еще старый Восток - стадо плоских крыш,
сбегающее к синему заливу, голубую луну над узким переулком "крепости",
уличного цирюльника, бреющего ножом бороду, окрашенную хной... Зурна и саз,
и песня муэдзина...
Персидская экзотика на бывшей ханской даче с огромным садом, фонтанами
и всяческими восточными затейливостями - ни дать ни взять Персия!
Рассказы только что вернувшегося из Персии В. Болдовкина, работника
Советского полпредства в Тегеране.
И всюду - в кругу друзей-поэтов, в лачуге ашуга Иэтима Гурджи, в
пестрой базарной толпе, в чайхане - новые и новые встречи с поэзией Востока:
народные песни, Хайям, Хафиз, Сзади, Фирдоуси, Руставели, Пшавела...
Все это, вместе взятое, и стало благодатной почвой для появления
есенинского цикла.
4
Есенин назвал свой цикл "Персидские мотивы". По существу это мотивы
русско-персидские: в стихах воедино слились "лирическое чувствование"
русского поэта и дух поэзии восточных классиков. Как ветер с цветочного
луга, все запахи смешались в один - тонкий и неповторимый.
Есенина, автора "Персидских мотивов", роднит с поэтами старого Востока
жизнелюбие, уважение к человеческой личности, ее свободе, преклонение перед
красотой, презрение к ханжеству и лицемерию.
"Жизнь коротка, увы! Летят ее мгновенья", - вздыхал Хайям. Хафиз
восклицал: "Пора жасминов, время роз пройдут. Недолог срок!"
"Мало счастьем дано любоваться", - читаем и у Есенина.
Если же радость бытия так недолговечна, тем дороже она должна быть
человеку, тем полнее нужно чувствовать красоту жизни.
Тех, которым ничего не надо,
Только можно в мире пожалеть.
Все, что противоречит живой жизни, природе естественных чувств, что
унижает человека, сковывает его свободу, - чуждо, ненавистно поэту.
Жить - так жить, любить - так уж влюбляться.
В лунном золоте целуйся и гуляй,
Если ж хочешь мертвым поклоняться,
То живых тем сном не отравляй.
Испытывайте всю полноту земного счастья, без лицемерия пейте сладость
жизни, будьте сами собой, говорит поэт. Потому-то и не нравится ему, что
"персияне держат женщин и дев под чадрой". Ведь
Мы в России девушек весенних
На цепи не держим, как собак,
Поцелуям учимся без денег,
Без кинжальных хитростей и драк.
Так исподволь, незаметно подходит Есенин к одной из острых социальных
тем тогдашнего Востока - теме снятия чадры, теме освобождения женщины от
диких обычаев, освященных религией.
Эта тема, естественно, привлекала внимание не только Есенина. Например,
его современник поэт Г. Санников писал о том, как в гареме "томились нежные
рабыни".
Но вот разбойный ветер в стены
Ударил крепче топора,
И розы вырвались из плена,
И нерушимая чадра -
Наследье дикой старины -
Упала с молодого тела.
И жизнь кругом помолодела
От неожиданной весны.
В стихотворении поэта С. Обрадовича "Чадра" читаем:
Милая, откинь чадру, взгляни.
Ты не одна:
Разбуженным аулом
Идут на подвиг и на труд.
. . . . . . . . . . . . . .
Она отбросила чадру
И, гордая, в глаза весны взглянула.
И у Г. Санникова, и у С. Обрадовича мысль выражена весьма определенно,
но вряд ли эти стихи могут затронуть читателя.
Строки же Есенина не оставляют нас равнодушными. Ибо, как справедливо
заметил критик П. Тартаковский, "острое чувство негодования при виде чадры
(а это социальное чувство) у него выражено не через лозунг, а через милый,
лукавый живой женский образ, воссозданный с той пушкинской чистотой, в
которой сливаются и нежность, и грусть, и тоска по любимой, и радость
встреч, и мальчишеское озорство при мысли о калитке в саду".
Непременные образы восточной поэзии - роза, соловей, закрытая дверь
(сердце) присутствуют и в есенинском цикле. Однако использование их подчас
выходит за рамки обычного.
У древних поэтов роза - условный образ девушки, возлюбленной: "Не верь
улыбке розы" (Хафиз).
Есенин отдает дань этой традиции: "Угощай, хозяин, да не очень. Много
роз цветет в твоем саду". Но чаще всего роза в его стихах - живая деталь
пейзажа: "Тихо розы бегут по полям", "Розы, как светильники, горят",
"Оглянись, как хорошо кругом: губы к розам так и тянет, тянет". И уж совсем
не по-восточному: "Я б порезал розы эти".
И до "Персидских мотивов" соловей не раз появлялся в стихах Есенина:
"Где-то песнь соловья вдалеке я слышу...", "И замолкла та песнь соловьиная,
за моря соловей улетел...". На "голубой родине Фирдуси" есенинский соловей
стал похож на своего собрата из стихов Хафиза, Саади, Хайяма: "Слышишь, розу
кличет соловей" (у Хафиза: "Стремится к розе соловей, лишь для подруги он
поет"). И в то же время слово "кличет" вносит в картину оттенок явно не
восточный. Это тонко подмечено С. Соложенкиной: "Словно парень на
посиделках, есенинский соловей запросто "кличет" свою подружку-розу и, более
того, обнимает ее "в тенях ветвей". Образ, немыслимый по своей дерзости на
Востоке".
У дверей дома возлюбленной восточный поэт признается ей в любви,
жалуется на свою горестную судьбу: "Подобно нищему, Хафиз к порогу твоему
припал", "Прах у твоих дверей к глазам своим прижму - о, сладость!". Русский
поэт более решителен. Он пытается открыть двери. Неудача его не
обескураживает, но тут его раздумье приобретает определенно восточный
оттенок.
До свиданья, пери, до свиданья.
Пусть не смог я двери отпереть,
Ты дала красивое страданье,
Про тебя на родине мне петь.
До свиданья, пери, до свиданья.
"Красивое страданье..." Это уже близко к хафизовскому ощущенью: "О,
сладость!"
Свое, русское, и чужое, восточное, естественно, органично слились в
едином "лирическом чувствовании". И стихи, оставаясь русскими стихами, в то
же время несут в себе аромат инонациональной поэзии, поэзии, освященной
именами Хафиза и Фирдоуси, Саади и Хайяма...
5
В юной Шаганэ, "что лицом похожа на зарю", русский поэт нашел не только
прекрасную персиянку. В ней ему открылась и душа, очарованная родной
поэзией. Шаганэ знает заветы Саади, у нее на устах песня, "которую пел
Хаям...". И как хочется нашему рязанцу быть по достоинству оцененным ею! Он
настойчив:
Или снова, сколько ни проси я,
Для тебя навеки дела нет,
Что в далеком имени - Россия -
Я известный, признанный поэт.
Она, наверно, просто подзадоривала русского. Возможно, даже говорила,
что быть поэтом нетрудно - поет же соловей... И возможно, именно ей возражал
пришелец из России:
Быть поэтом - это значит тоже,
Если правды жизни не нарушить,
Рубцевать себя по нежной коже,
Кровью чувств ласкать чужие души.
Быть поэтом - значит петь раздольно,
Чтобы было для тебя известней.
Соловей поет - ему не больно,
У него одна и та же песня.
Канарейка с голоса чужого -
Жалкая, смешная побрякушка.
Миру нужно песенное слово
Петь по-свойски, даже как лягушка.
Вписанное в сюжет "Персидских мотивов", это стихотворение (точнее -
приведенные три строфы, всего их шесть) исключительно важно для понимания
литературно-эстетических взглядов Есенина 1924-1925 годов. Вместе с его
другими строками о поэзии, призвании поэта оно - своеобразное творческое
кредо художника.
"Стихи - не очень трудные дела", - скажет он в "Стансах". Но это
стихи-безделушки, стихи - всего лишь аккуратно зарифмованные строчки, стихи,
лишенные чувства и мысли... Писать такие стихи, "стишки", - занятие
нехитрое...
Иное дело - настоящие стихи, подлинная поэзия. Она, говорил Есенин, "не
пирожные, рублями за нее не расплатишься". И еще: "В поэзии, как на войне,
надо кровь проливать!"
Работа поэта - "каторга чувств".
Заповеди поэта: правда жизни, правда переживаний, полная самоотдача.
Раскованная раздольная песня о том, что прошло через сердце, что выношено и
выстрадано. Петь своим голосом...
...В "Персидских мотивах" русский поэт просит свою подругу: "И не мучь
меня заветом, у меня заветов нет".
Но в поэзии он имел свои заветы. Он знал, что значит быть поэтом и
какова цена "песенной отваге". И когда "...дышит глубоко нежностью
пропитанное слово". Он знал, что "если перс слагает плохо песнь, значит, он
вовек не из Шираза...", ибо Шираз, легендарная родина Саади и Хафиза, не
место для рифмоплетов.
Неспроста, собираясь в Персию, Есенин сообщал в одном из писем: "...Я
еду учиться. Я хочу проехать даже в Шираз и, думаю, проеду обязательно. Там
ведь родились все лучшие персидские лирики".
Свершись поездка, он бы увидел на мавзолее творца "Гули-стана" слова,
звучащие из глубины веков: "Если ты вспомнишь меня в молитве, душа Саади
возвысится".
Русский поэт вспомнил прославленного певца не в молитве - в стихах.
Возвысилась и душа самого пришельца из России. Возвысилась до мудрого
взгляда на бытие - на радости и неудачи, до просветленного постижения
красоты жизни, ее неиссякаемой поэзии.
Пережитое не ожесточило его душу. Она осталась по-детски чистой,
незамутненной.
Ты - ребенок, в этом спора нет,
Да и я ведь разве не поэт? -
говорит он милой девчушке Гелии, покидая Персию.
И поэт, чья жизнь "за песню продана", прощается с ребенком доброй
улыбкой:
Улыбнемся вместе. Ты и я -
За такие милые края.
Ветер с моря, тише дуй и вей -
Слышишь, розу кличет соловей?
Улыбка - от доброты, от щедрости сердца. От всего того, что когда-то
рождало дружеский и мудрый совет Хафиза: "...Скорби сторонись... Вину, ручью
и солнцу улыбнись".
6
Сергей Городецкий говорил:
- Знаете, чем меня, помимо всего, поразил Есенин при первой встрече?
Ощущением цвета, красок. Когда-то Блок обо мне писал, что у меня острые
зрительные восприятия. У Есенина они были удивительно колоритны,
разнообразны, многоплановы, что ли... В стихах - целая цветовая радуга...
Предметы - в цвете, вернее: цвет - предмет...
- Чувство - цвет...
- Вот, вот... В этом Есенин тонок, я бы сказал - мастерски тонок.
Это так.
Цветопись - одна из характерных черт стихов Есенина. Она менее всего
связана с украшательством. В цветописи, как верно заметил К. Зелинский,
"находят выход его "буйство глаз" и "половодье чувств", то есть
взволнованное восприятие бытия и романтически приподнятое к нему
отношение...".
Я учусь, я учусь моим сердцем
Цвет черемух в глазах беречь.
Только ли черемух?
В самых ранних стихотворениях цвет используется еще робко и редко:
Солнца луч золотой
Бросил искру свою...
Лучи ярко-золотые
Осветили землю вдруг.
Набор красок скромен, определения - традиционные, привычные: зорька
красная, бор темный, ночь темная... Нет-нет да и промелькнет нечто
инородное, с налетом красивости, перехваченное с чужого взгляда: "кораллы
слез моих", "нежная вуаль из пенности волны", "капли жемчужные"...
Но уже вскоре к Есенину приходит, говоря словами Блока, "понимание
зрительных впечатлений, уменье смотреть". То есть уменье чувствовать цвет.
Тут прямая связь с углублением "лирического чувствования" вообще:
Дымом половодье
Зализало ил.
Желтые поводья
Месяц уронил.
Еду на баркасе,
Тычусь в берега.
Церквами у прясел
Рыжие стога.
Заунывным карком
В тишину болот
Черная глухарка
К всенощной зовет.
Роща синим мраком
Кроет голытьбу...
Помолюсь украдкой
За твою судьбу.
Цветные образы здесь - не просто живописные пятна. "Желтые поводья
месяц уронил" - это мог увидеть только "напоенный сердцем взгляд".
Настроение поэта как бы опирается на цветные детали пейзажа, а они - в свой
черед - обостряют чувство и мысль, выявляют их глубинное течение. От
расслабленно-печального до тревожно-драматического - движение переживания.
Уберите цветопись - и стихотворение потускнеет...
Зеленый, золотой, красный, малиновый, алый, черный, белый, желтый,
серебристый, серый - какие только цвета не встретишь в стихах Есенина! Но
самые заветные - голубой и синий. "Голубень" - так он назвал стихотворение,
а по нему - и сборник, вышедший в 1918 году и переизданный в 1920 году. И
этот цвет может быть личным цветным знаком поэта.
Еще при жизни Есенина критик В. Красильников утверждал, что якобы поэт
"с очень легким сердцем... деформировал прием народной поэзии соединять один
и тот же эпитет с одним и тем же определяемым (так называемый постоянный
эпитет - поле белое, ветры буйные) в крайне оригинальный и странный прием -
соединения одного и того же эпитета с любым определяемым (голубые рты, душа
голубая божья, голубые двери дня, голубой покой, голубой сад, голубая Русь,
голубое поле, пожар голубой и т. д.)".
На первый взгляд и в самом деле голубым окрашивается что ни попадя:
покой так покой, пожар так пожар...
Но это лишь на первый взгляд.
Конечно, никакого "деформирования" так называемого постоянного эпитета
Есенин не производил. И эпитет, скажем, голубой он соединял далеко не "с
любым определяемым". С каким же?
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.
Взятый отдельно, "пожар голубой" действительно кажется надуманным
образом. В слове "пожар" заключено определенное жизненное содержание, и
эпитет "голубой" вроде бы к нему "пристегнут" произвольно. Но в данном
случае понятие "пожар" имеет переносный смысл - любовь. Голубой цвет в нашем
представлении ассоциируется с ясным, чистым тоном. Так, подчеркивая ясность
неба, мы говорим: "голубое небо" или "голубые небеса", моря - "голубое море"
или "голубой простор". Используя эту ассоциацию, Есенин смело окрашивает в
голубой цвет внезапно вспыхнувшую, как пожар, целомудренную любовь.
Дальнейшее движение стихотворения усиливает эмоциональный оттенок в образе
"голубой пожар", делает его еще более емким, красоту чувства - убедительной.
Голубое, синее под пером Есенина зачастую из эпитета превращается в
существительное:
Мне в лице твоем снится другая,
У которой глаза - голубень.
Светит месяц. Синь и сонь.
Хорошо копытит конь.
Образ становится не только видимым, но и чувствуемым.
Тонкое ощущение цвета, свойственное Есенину, всесторонне проявилось и в
"Персидских мотивах". В этом отношении русский поэт был уже не учеником, а
соперником персидских классиков.
Краски светлых тонов переливаются по всему циклу. Черный цвет
встречается только дважды. И оба раза как эпитет к слову "чадра" - символу
унижения человеческого достоинства, человеческой красоты. Голубое, синее,
золотое, красное как бы отторгают, отметают черное, чуждое радости бытия,
живому чувству. Не в этом ли и глубинный смысл откровения менялы:
"Ты - моя" сказать лишь могут руки,
Что срывали черную чадру.
Голубое, синее, воспринимаемое как нежное, чистое, стало в "Персидских
мотивах", если можно так сказать, цветным камертоном. И это естественно, ибо
весь цикл пропитан настроением просветленным. Да и - счастливое совпадение!
- синий, голубой цвет на Востоке самый распространенный и любимый. (В
"Записных книжках" П. Павленко есть такое наблюдение: "Голубые и синие тона
внутри султанских дворцов создают впечатление утра или вечера: прохлады и
тишины".)
Никогда я не был на Босфоре,
Ты меня не спрашивай о нем.
Я в твоих глазах увидел море,
Полыхающее голубым огнем.
В цветном экспрессивном образе (как тут не вспомнить "голубой пожар"!)
- исток любовной темы стихотворения. Ее течение органично сливается с
мотивом тоски по России - "далекому синему краю". И, как преодоление печали,
стремление обрести гармонию чувств:
И хотя я не был на Босфоре - Я тебе придумаю о нем. Все равно - глаза
твои, как море, Голубым колышутся огнем.
Кольцо замкнулось. От голубого - к голубому. "Голубая да веселая
страна", - говорит поэт о Персии. И рядом: "Хороша ты, Персия, я знаю".
Цветной образ ее, созданный Есениным, поистине выразителен: розы, гвоздики,
"свет вечерний шафранного края...".
"Далекому имени - России" сопутствуют другие цветовые приметы.
Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Пот