писателя; наконец, Жуковский с его англо-германскими балладами, звучавшими как русские поэмы, дорогие и близкие сердцу раннего мечтателя. Особенно примечателен его интерес к Пушкину. Именно в пансионские годы Достоевского в "Библиотеке для чтения" и в "Современнике" появляются пролог к "Медному всаднику", "Пиковая дама", "Скупой рыцарь".
Но Достоевский, видимо, рано полюбил и героев противоположного типа - людей нравственного подвига, носителей чистого сердца и высокого идеала. В конспектах к роману о великом грешнике весьма примечательна запись о заблудшем человеке, который под конец жизни, морально очищаясь, становится Гасом. Достоевский имеет в виду знаменитого московского врача-филантропа Федора Петровича Гааза, которого он называет также в черновиках преступления и наказания" и о котором оставил такую проникновенную страницу в "Идиоте".
Имя этого "друга бедных" писатель, видимо, узнал еще в своем отрочестве. В середине 20-х годов доктор Гааз был назначен штадт-физиком, то есть городским врачом Москвы, ведавшим госпиталями и казенной аптекой столицы. Имя его, несомненно, было хорошо известно лекарской семье на Божедомке.
В 1828 году доктор Гааз получил новое назначение - главного врача московских тюрем. Пораженный ужасающим бытом переполненных острогов, этих "школ взаимного обучения разврату и преступлению", новый тюремный врач повел неуклонную борьбу с этим страшным социальным злом. Он добился ряда преобразований и в самой карательной системе, отмены чудовищного "железного прута"; он неизменно присутствовал при отправлении каждой партии, заставляя перековывать при себе арестантов. Многих он оставлял в Москве для лечения, других далеко сопровождал по Владимирской дороге, снабжая одеждой и деньгами. Когда он скончался в 1853 году, у него не было никакого состояния и его похоронили за счет полиции. Но его имя уже прочно вошло в память "колодников и острожников" и с благоговением повторялось в отдаленных углах Сибири.
Таков был едва ли не первый образ "прекрасного человека", которого узнал Достоевский. В романе "Идиот", где эта тема поставлена как основная, выступает на мгновение и доктор Гааз, провожающий партию арестантов из пересыльной тюрьмы на Воробьевых горах. Рядом с Дон-Кихотом, мистером Пикквиком и Жаном Вальжаном воображению Достоевского рисуется и этот скромный и безвестный человеколюбец с его призывом: "торопитесь делать добро!"
С годами не переставала углубляться личная драма кроткой Марии Федоровны, подвергавшейся постоянным подозрениям и обвинениям своего деспота-мужа. Исключительно преданная своей семье, обожающая Михаила Андреевича и готовая все простить ему, она должна была выслушивать его обвинения в неверности и доказывать всю необоснованность таких предвзятых подозрений. В ее письмах к мужу имеются поразительные страницы, раскрывающие во всей безысходности ее трагическую судьбу.
31 мая 1835 года Мария Федоровна пишет мужу:
"...Клянусь тебе, друг мой, самим богом, небом и землею, детьми моими и всем моим счастьем и жизнью моею, что никогда не была и не буду преступницею сердечной клятвы моей, данной тебе, другу милому, единственному моему, перед святым алтарем в день нашего брака. Клянусь также, что и теперешняя моя беременность есть седьмой крепчайший узел взаимной любви нашей со стороны моей - любви чистой, священной, непорочной и страстной, неизменяемой от самого брака нашего".
Такая клятва в верности дается "на шестнадцатом году нашего союза...".
"Прощай, друг мой, - завершает свое письмо эта безвинно и тяжко оскорбленная женщина, - не могу писать более и не соберу мыслей в голове моей; прости меня, друг мой, что не скрыла от тебя терзания души моей; не грусти, друг мой, побереги себя для любви моей; что касается до меня, повелевай мною; не только спокойствием, - и жизнью моей жертвую для тебя".
В следующем письме от 8-10 июня 1835 года она объясняет мужу свое душевное состояние при получении его обвинений в измене:
"...Я света божьего невзвидела; нигде не могла найти себе ни места, ни отрады. Три дня я ходила как помешанная. Ах, друг мой, ты не поверишь, как это мучительно..."
И в горячих уверениях письма слышится отчаяние загубленной жизни:
" Любви моей не видят, не понимают чувств моих, смотрят на меня с низким подозрением, тогда как я дышу моею любовью. Между тем время и годы проходят, морщины и желчь разливаются по лицу, веселость природного характера обращается в грустную меланхолию, и вот удел мой, вот награда непорочной страстной любви моей; и ежели бы не подкрепляла меня чистая моя совесть и надежда на провидение, то конец судьбы моей самый был бы плачевный. Прости мне, что пишу резкую истину чувств моих. Не кляну, не ненавижу, а люблю, боготворю тебя и делю с тобой, другом моим единственным, все, что имею на сердце".
Эти интимные письма и через сто двадцать пять лет не перестают волновать глубокой искренностью чувства и поразительной силой его выражения. Над выцветшими листками этой старинной корреспонденции становится понятным, почему один из сыновей Марии Федоровны стал знаменитым писателем. Но к этому призванию его вела не только несомненная литературная одаренность его матери, но и вся ее печальная жизненная участь. В ее лице перед будущим великим моралистом впервые ставилась самой жизнью большая проблема неповинного страдания, незаслуженного мучительства, медленного психологического изнурения одной чистой и самоотверженной души. Основой творческой мысли Достоевского стала этика, а образ матери вырос в высшее воплощение моральной красоты и нравственного добра.
В свете писем старших Достоевских разъясняются и странные сцены между родителями, о которых сообщает их сын Андрей. Вечером в полутемной зале "маменька" сообщила отцу, "что ее постигла вновь беременность". Отец омрачился и высказал жене такое "неудовольствие", что Мария Федоровна "разразилась сильным истерическим плачем"; сын-свидетель никогда не мог забыть этого супружеского объяснения.
Вероятно, ревностью Михаила Андреевича, но уже по-иному направленной, объясняется и другая сцена, запомнившаяся маленькому Андрею. В доме жила горничная Вера, "очень красивая молодая девушка"; за ней стал ухаживать младший брат Марии Федоровны, певец и гитарист, Михаил Федорович Нечаев. В возникшем по этому поводу семейном конфликте "разгоряченный отец ударил дядю, кажется, по лицу". Больше молодой Нечаев в доме Достоевских не появлялся.
В такой семейной атмосфере болезненная Мария Федоровна медленно гасла. Ее грудная слабость, требовавшая прежде всего душевного спокойствия, переходила в "злую чахотку".
В тридцать пять лет эта слабая женщина была матерью восьмерых детей (из которых дочь Любовь, рожденная в 1829 году, прожила всего несколько дней). После появления последнего ребенка (в июле 1835 года) легочная болезнь жены штаб-лекаря резко ухудшилась. В 1836 году больную коротко остригают под гребенку.
Отдельные моменты этой медленной агонии Достоевский вспомнил в своем неоконченном романе 1849 года "Неточка Незванова", описывая умирание своей чахоточной героини - тихой и несчастной Александры Михайловны, подавленной ревностью и мстительностью своего мужа.
"- Видишь, какая глубокая осень; скоро пойдет снег: с первым снегом я и умру, - да; но я и не тужу. Прощайте!
Лицо ее было бледно и худо; на каждой щеке горело зловещее кровавое пятно; губы ее дрожали и запеклись от внутреннего жара.
...Она говорила с трудом. Глухая душевная боль отразилась на лице ее, и глаза ее наполнились слезами.
- Ну, полно об этом, друг мой, довольно; приведи детей.
Я привела их. Она как будто отдохнула, на них глядя, и через час отпустила их.
- Когда я умру, ты не оставишь их? Да? - сказала она мне шепотом, как будто боясь, чтоб нас кто-нибудь не подслушал.
- Полноте, вы убьете меня! - могла только я проговорить ей в ответ...
- Только послушай, ты их будешь любить, когда я умру, - да? - прибавила она серьезно и опять как будто с таинственным видом. - Так как бы родных детей своих любила, - да?..
- Да, да, - отвечала я, не зная, что говорю, и задыхаясь от слез и смущения".
Здесь и яркая зарисовка облика умирающей матери и, очевидно, отголоски ее предсмертных бесед с сестрою Куманиной, бездетной женщиной, действительно заменившей вскоре мать осиротевшим Достоевским.
С начала 1837 года Мария Федоровна уже не выходит из своей полутемной спаленки. Ежедневные консилиумы врачей не дают облегчения. К концу февраля доктора объявляют своему коллеге, что их старания тщетны и что конец близок. В ночь на 27 февраля умирающая простилась с детьми, впала в беспамятство и к утру скончалась. 1 марта Марию Федоровну похоронили на ближайшем, Лазаревском кладбище.
Горестное семейное событие почти совпало с народным бедствием России - гибелью Пушкина. Первые известия о ней потрясли Москву в начале февраля. Но в кругу родственников, собравшихся у смертного одра М. Ф. Достоевской, мало интересовались убийством петербургского сочинителя. Старшие сыновья узнали об этом только после похорон матери, когда вернулись в свой пансион. Федор заявил Михаилу, что если бы не семейный траур, он надел бы одежду скорби по Пушкину.
К этому времени начинают сказываться литературные склонности обоих братьев. Старший стремится стать поэтом и пишет "каждый день стихотворений по три", вспомнит через сорок лет автор "Дневника писателя". Сам же он в те юные годы обращается к художественной прозе - прежде всего, видимо, к фантастическим новеллам, о которых сообщит брату в 1838 году: "Мечты мои меня оставили, и мои чудные арабески, которые создавал я некогда, сбросили позолоту свою".
"Некогда" - это значит за год перед тем. В 1837 году Достоевский сочиняет "роман из венецианской жизни". Это следует понимать как его раннее увлечение школой Анны Радклиф, книги которой имели обычно местом действия Италию.
Кончина матери знаменовала полный распад семьи. Михаил Андреевич подает в отставку. Двух детей берут на воспитание Куманины. Старших сыновей отец отвозит в Петербург для определения в Главное инженерное училище.
Уже по пути в столицу Достоевскому привелось воочию увидеть лицо официальной России. Где-то в Тверской губернии у большого села он наблюдал из окна постоялого двора необычную дорожную сценку. Освежившись на станции, фельдъегерь вскакивает в курьерскую тройку и тотчас же молча, спокойно, невозмутимо начинает изо всех сил бить ямщика по затылку своим огромным кулачищем. Пораженный возница бешено хлещет лошадей, которые от ужаса и физической боли несутся как обезумевшие.
Эта отвратительная скачка осталась в воспоминаниях Достоевского на всю жизнь как пример бессмысленной жестокости и безвинного страдания.
С этим воспоминанием будет связано потрясающее описание сна Раскольникова о замученной крестьянской клячонке, испускающей дух под ломом своего исступленного хозяина. В черновиках "Преступления и наказания" имеется запись: "Мое первое личное оскорбление - лошадь, фельдъегерь".
Так заканчивались годы детства и отрочества Достоевского. Они не были лишены некоторых светлых и радостных минут - мать, "брат Миша", Пушкин, деревня, сказки, книги, учитель словесности, Кремль, Мочалов, первые поэтические замыслы... Но все это протекало на фоне семейной драмы, навсегда оставившей мрачные воспоминания. Детство героев Достоевского обычно безотрадно и в этом, конечно, много лично пережитого писателем. О себе, несомненно, говорит автор "Подростка", рисуя тот чистый идеал, который "вынесла в своих мечтах гордая молодая душа, угрюмая, одинокая, пораженная и уязвленная еще в детстве".
Глава II. Инженерное училище
"Меня с братом свезли в Петербург в Инженерное училище и испортили нашу будущность, - вспоминал под конец жизни Достоевский, - по-моему, это была ошибка".
Никакого призвания к военному строительству будущий писатель не чувствовал. Из классов на Басманной прямой путь вел его в Московский университет, где он учился бы с Островским, Писемским, Аполлоном Григорьевым, Фетом, Полонским - вскоре его товарищами по литературе.
Но с художественными склонностями своих сыновей старик Достоевский не желал считаться. Он писал сыну Федору, что "стихокропание" Михаила его сердит, как совершенно пустое дело. Он предназначает для юношей блестящую денежную карьеру - деятельность военных инженеров, которая при усиленном возведении крепостей на западной границе считалась в то время самым выгодным поприщем. О филологическом факультете с его скромными педагогическими перспективами будущий писатель и думать не смел. Вместо классических текстов ему вручили кремневое ружье, его покрыли кивером и поставили в строй.
Питомец московских пансионов узнал трудности фронтовой службы. Когда на плаце шеренга становилась лицом к солнцу и штыки начинали колебаться, взбешенный командир кричал с пеной у рта: "Смирно! Во фронте нет солнца. Смирна-а-а!.."
Не было солнца и в аудиториях величественного замка с его суровой воинской дисциплиной и жизнью под барабанный бой. Воспитанники только и мечтали, что об окончании училища, об освобождении от невыносимого режима.
В 1838 году открывается в жизни Достоевского период скрытой и напряженной борьбы за охрану своего призвания художника. В программу военного образования он вносит свои глубокие творческие коррективы: инженерным дисциплинам он противопоставляет изучение мировой литературы. Топография и фортификация не могут отвлечь его от Гамлета и Фауста. Теория сооружения кронверков и батарей не в состоянии заслонить осознанного им задания - служить "духовной жажде человечества" (как скажет он уже под конец своей жизни). Ему дороги теперь только ночные часы, которые он проводит в амбразуре уединенного окна на Фонтанку, записывая свои первые размышления на захватившую его огромную тему: "Человек есть тайна! Ее надо разгадать".
Он окружен буйной ватагой юнкеров. Но ему дороги духовные предания своей школы. В среде воспитанников Инженерного училища в 20-е годы образовался кружок почитателей "святости и чести". В него входили описанные Н. С. Лесковым в повести "Инженеры-бессребреники" Д. А. Брянчанинов, М. В. Чихачев и Н. Ф. Фермор.
Воспоминания об этих искателях праведности сохранились надолго в стенах Михайловского замка. Поступивший в Инженерное училище в 1838 году Достоевский мог открыть еще свежие следы морального подвижничества в преданиях своего сурового института. И по примеру этих старинных товарищей-аскетов он уединяется от нового поколения инженеров-сребролюбцев, которые "чин почитали за ум" и "в шестнадцать лет уже толковали о теплых местечках" (как он вспомнит в 1864 году).
Одним из глубоких художественных впечатлений учебных лет Достоевского было созерцание величественной архитектуры Михайловского замка. Этот "забвению брошенный дворец" Павла I, вдохновивший юношу Пушкина на его оду "Вольность", считался по своей красоте и величию исключительным явлением истории искусств. Воздвигнутый по проекту знаменитого русского зодчего В. И. Баженова французским архитектором Бренна, он вскоре стал ареной гвардейского заговора. С тех пор спальню императора превратили в домовую часовню. Иконостасы и лампады напоминали о грозных политических событиях недавнего прошлого, когда в глухую мартовскую ночь вступил на российский престол Александр I, давший свое согласие на дворцовый переворот (то есть фактически на умерщвление своего отца). Тема интеллектуального отцеубийства впервые выступала перед Достоевским как исторический факт, возвещавший воплощенную им через сорок лет трагедию Ивана Карамазова.
Учебные программы Достоевский выполнял со всей добросовестностью, но он выделял из них любимые предметы, которые изучал с увлечением и радостью. Это были словесные науки, история, рисование и зодчество.
Русскую литературу читал профессор В. Т. Плаксин - критик, театровед, автор педагогического романа "Женское воспитание". Белинский упоминает его имя в ряде своих статей, но обычно полемически. В своем преподавании Плаксин придерживался старинных образцов и Гоголя не признавал. Но он уделял много внимания Пушкину, Лермонтову, Кольцову и давал в своих хрестоматиях хороший подбор образцов народной поэзии.
На высоком уровне вел свои занятия француз Жозеф Курнан. Младший товарищ Достоевского по Инженерному училищу И. М. Сеченов воздал высокую хвалу этому отличному лектору. Восторженные отзывы в юношеских письмах Достоевского о Расине и Корнеле, о Ронсаре и Малербе восходят к урокам и учебникам этого тонкого словесника. Свой курс он доводил и до современных писателей: Бальзака, Гюго, Жорж Санд, Эжена Сю, - рано ставших любимцами его даровитого слушателя.
"Красивым" и увлекательным считался курс истории архитектуры - настоящая школа больших стилей пластических искусств, навсегда привившая Достоевскому любовь к зодчеству и тонкое понимание его законов. В произведениях и письмах писателя разбросаны глубокие замечания о зданиях, их "физиономии" и характере. Он собирал снимки с мировых шедевров строительного искусства, а рукописи свои испещрял зарисовками готических башен.
Мало общавшийся с массой воспитанников и предпочитавший, как и впоследствии в жизни, уединение и замкнутость, Достоевский все же понемногу создает вокруг себя небольшой кружок друзей. Это Алексей Бекетов, брат знаменитых впоследствии ученых-естественников, с которыми Достоевский сблизится по окончании училища. Это художник К. Трутовский, автор одухотворенного портрета юноши Достоевского, впоследствии известный жанрист, иллюстратор Пушкина, Гоголя и Шевченко. Эго, наконец, будущий автор "Антона-Горемыки" Д. В. Григорович, вскоре оставивший военную школу для Академии художеств.
Но настоящим духовным событием были для юного Достоевского встречи, беседы и споры с Иваном Николаевичем Шидловским, с которым московский штаб-лекарь и его сыновья познакомились по приезде в Петербург в приютившей их гостинице.
Этот молодой литератор открывает серию друзей-философов Достоевского, которые своими беседами стимулировали рост его замыслов и развитие его воззрений.
Первый из этой плеяды друзей Достоевского был старше его на пять лет, успел уже окончить университет, служил в одном из министерств, писал стихи, считался выдающимся декламатором и оратором.
Уже в письмах Достоевского о Шидловском выступает характерный образ молодого стихотворца 30-х годов. В духе романтической эпохи стилизуется его портрет:
"Взглянуть на него: это мученик! Он иссох; щеки впали; влажные глаза его были сухи и пламенны. Духовная красота его лица возвысилась с упадком физической..."
В таком же характерном стиле трактуется и участь этого нового Вертера:
"Он страдал! тяжко страдал! Боже мой, как любит он какую-то девушку (Marie, кажется). Она же вышла за кого-то замуж. Без этой любви он не был бы чистым, возвышенным, бескорыстным жрецом поэзии".
Еще выразительнее внутренняя характеристика этого мыслителя и фантаста:
В нем воплощен "правильный очерк человека, который представили нам Шекспир и Шиллер; но он уже готов был тогда пасть в мрачную манию характеров байроновских".
Он особенно чтил орган молодого русского романтизма "Московский телеграф", который даже называет "кивотом святыни в своей библиотеке": "ему обязан я целым духом своим..." Шидловский был лично знаком с редактором издания Николаем Полевым, который мог увлечь и Достоевского своими романтическими новеллами и романом "Абадонна".
Сохранившиеся стихи Шидловского носят следы характерного стремления поздних романтиков слить свою напряженную душевную жизнь с грозной космической стихией:
Буря воет, гром грохочет,
Небо вывалиться хочет,
По крутым его волнам
Пляшет пламя там и сям;
То дробясь в движеньи скором.
Вдруг разбрызнется узором,
То исчезнет, то опять
Станет рыскать и скакать.
Ах, когда б на крыльях воли
Мне из жизненной юдоли
В небеса откочевать,
В туче место отобрать,
Там вселиться и порою
Прихотливою рукою
Громы чуткие будить...
Такие строфы восхищали двадцатилетнего Достоевского, а личность их автора производила на него неотразимое впечатление. "Прошлую зиму я был в каком-то восторженном состоянии. Знакомство с Шидловским подарило меня столькими часами лучшей жизни"...
Сложная натура Шидловского проявилась во всю свою ширь лишь впоследствии. Вскоре он от лирики переходит к большим научным трудам и принимается, как герой "Хозяйки" Достоевского - Ордынов, за историю русской церкви.
"Но ученая работа, - сообщала в 1901 году А. Г. Достоевской невестка Шидловского, - не могла всецело поглотить его душевную деятельность. Внутренний разлад, неудовлетворенность всем окружающим - вот предположительно те причины, которые побудили его в 50-х годах поступить в Валуйский монастырь".
Не найдя и здесь нравственного успокоения, он слагает с себя схиму и возвращается в деревню, где и жил до самой кончины, не снимая одежды инока-послушника. Это был человек сильных страстей и бурной природы.
Шидловский умер в 1872 году. В конце 70-х годов Достоевский рассказывал друзьям о том "благодетельном влиянии", какое имел на него этот "громадный ум и талант", бесполезно растративший свои силы. "Это был большой для меня человек, и стоит он того, чтоб его имя не пропало..."
Беседы с Шидловским, прогулки с ним по Петербургу и его окрестностям, совместные чтения любимых авторов, журналы и стихи, монологи и философские споры - все это было настоящей "романтической школой", противопоставленной самою жизнью "дрянной, ничтожной кондукторской службе!..".
После лета 1838 года, прошедшего в страстном чтении, над Достоевским стряслась учебная беда. Несмотря на отличную сдачу осенних экзаменов, он был оставлен на второй год преподавателем алгебры якобы за грубый ответ среди года. Эпизод не вполне ясен, поскольку наказанный кондуктор аттестовался всегда "весьма усердным по службе", "хорошим в нравственности и хозяйстве" и отличался в школьном быту сдержанностью, замкнутостью и даже робостью.
Вскоре после неудачных экзаменов "в училище случилась ужаснейшая история" (пишет Достоевский отцу). Каковы были происшедшие беспорядки, мы не знаем и можем только догадываться о каком-то массовом протесте, возмущении, демонстрации общего недовольства. "Пять человек кондукторов сосланы в солдаты за эту историю, - добавляет Достоевский, - я ни в чем не вмешан".
Остальной курс он прошел благополучно, с обычным официальным признанием успехов в науках и фронтовых занятиях. Но, внешне исполнительный, он ни на минуту не сдает своих духовных позиций и неуклонно продолжает уединенную творческую работу.
Начитанность Достоевского создала ему почетный авторитет среди товарищей и друзей. Когда осенью 1838 года его посетил в Инженерном замке ревельский приятель брата Михаила Ризенкампф (поступивший в Медико-хирургическую академию), он был зачарован беседой со своим новым знакомым, который вдохновенно читал ему "Египетские ночи" Пушкина и "Смальгольмского барона" Жуковского. Романтический период Достоевского был в самом разгаре. "Он любил поэзию страстно, - вспоминал Ризенкампф, - но писал только прозою, потому что на обработку формы не хватало у него терпения... Мысли в его голове рождались подобно брызгам в водовороте... Природная прекрасная его декламация выходила из границ артистического самообладания".
Достоевский руководил чтениями Григоровича, и тот по его указанию прочел "Астролога" Вальтера Скотта, "Кота Мура" Гофмана, "Озеро Онтарио" Купера, "Исповедь англичанина, принимавшего опиум" Томаса де Квинси, "книгу мрачного содержания и весьма ценимую тогда Достоевским" за поразительные картины людских страданий, нищеты и преступлений. Страстный читатель увлекает друзей и знаменитым "Мельмотом-скитальцем" (по отзыву Пушкина, "гениальным произведением"), в котором тема Фауста разработана в духе романа приключений.
"Литературное влияние Достоевского не ограничилось мной, - продолжает Григорович, - им увлеклись еще три товарища: Бекетов, Витковский и Бережецкий - образовался таким образом кружок, который держался особо и сходился, как только выпадала свободная минута".
Участники этого объединения навсегда запомнили "вдохновенные рассказы" своего руководителя.
"Уже далеко за полночь, все мы сильно уставши, а Достоевский стоит, схватившись за половинку двери, и говорит с каким-то особенно нервным одушевлением; глухой, совершенно грудной звук его голоса наэлектризован, и мы прикованы к рассказчику".
В Москве все художественные опыты Достоевского еще не выходили за пределы детских "проб". Но за четыре года своего пребывания в Михайловском замке этот пылкий поклонник романов приобретает широкие познания в русской и мировой литературе. Общение с молодыми поэтами, как брат Михаил и особенно Николай Шидловский, значительно расширяет его горизонты и обращает к новым жанрам. Первая формация творчества Достоевского - это романтические драмы, в которых политические и моральные идеи воплощены в знаменитых образах, поставленных эпохой в условия необычайного конфликта. Таковы "Мария Стюарт" и "Борис Годунов", исторические трагедии, до нас не дошедшие.
Молодого драматурга, видимо, привлекает проблема преступного владычества и самозванства, воплощенная в крупных характерах прошлого.
По толкованию Карамзина и Пушкина, царь Борис был выдающимся государственным деятелем, но он был поражен и убит своей моральной несостоятельностью - свершенным преступлением. В пушкинской трагедии намечались темы будущего Достоевского - право сильной личности переступить через кровь во имя всеобщего блага, возможность строить счастье масс на страдании замученного ребенка, цена власти, захваченной самозванцем. В "Марии Стюарт" Шиллера борьба за трон велась двумя женщинами в беспощадном поединке, приведшем одну из них на эшафот. Соперничество двух героинь, охваченных неукротимой взаимной ненавистью, станет одной из излюбленных тем Достоевского-романиста, которую он будет решать в духе нравов своей эпохи. Но в 1842 году ему еще нужны для таких сюжетов перспективы отдаленных столетий и патетика романтической драмы.
Позднейшие страницы Достоевского бросают подчас и некоторый свет на его ранние годы. Свой роман "Подросток" он определял как автобиографию героя, "о в значительной степени она была и самораскрытием автора в пору его юности. Не в отдельных фактах и событиях, но в общем психологическом плане. Как и Аркадий Долгорукий, Достоевский в его возрасте (то есть между 16-м и 21-м годами) в эпоху пребывания в Инженерном замке стремится к уединенной и замкнутой жизни, уходя от всех в свою идею. Она возникла из глубокого источника, но не выдержала испытания действительности. "Я еще в детстве выучил наизусть монолог "Скупого рыцаря", выше этого по идее Пушкин ничего не производил". Неограниченное владычество отдельной личности, воздвигнутое на силе золота и подчиняющее ей все, - так понимает идею "маленькой трагедии" бесправный и властолюбивый юноша. "Могущество!.. Чуть ли не с самого детства я иначе не мог вообразить себя, как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни". Для Аркадия Долгорукого такая тщеславная мечта отливается в обыденный проект "стать Ротшильдом". Но для гениального отрока Достоевского это высший замысел великой жизни - подняться на вершины мирового творчества, стать Шекспиром, Бальзаком, Пушкиным...
В ряду этих мировых имен молодой Достоевский признает одним из величайших Гоголя. Могучий сатирик стал целой эпохой в становлении и росте начинающего романиста. Задолго до своих первых выступлений в печати Достоевский уже знал в основном "всего" Гоголя - его украинские рассказы, петербургские повести, "Ревизора" и "Мертвые души".
Все это увлекало, вдохновляло и учило, но учило по-разному. Подлинное творческое воздействие на нашего инженера-мечтателя оказывают петербургские повести Гоголя, то есть вышедшие еще в 1835 году "Невский проспект", "Портрет" и "Записки сумасшедшего", в 1836 году "Нос" и в 1842 году "Шинель". Отсюда поднимается раннее творчество Достоевского. Великий инициатор натуральной школы открывает ему путь в литературу своим сложным реализмом - небывалым сочетанием физиологического очерка с романтической новеллой, житейской прозы с тревожной фантастикой, фасадной красоты столичного града империи с его притаившимися будничными драмами мелких чиновников и безвестных артистов.
На основе таких социальных контрастов начинает слагаться художественный метод молодого Достоевского. Его раннее творчество - это в значительной степени освоение петербургского цикла Гоголя, но с открытым заданием превзойти этого мастера пластического стиля своими глубокими психологическими этюдами. Какая смелость и какая уверенность в победе! Но к ней приведет все же закон самого творца "Арабесок", сформулированный гораздо позже его гениальным учеником: "Он из пропавшей у чиновника шинели сделал нам ужаснейшую трагедию". Так писал в 1861 году Достоевский. Но уже в стенах Михайловского замка он стал воспринимать в судьбах Поприщиных и Чертковых тот трагизм повседневности, который со временем приведет его к новому мировому жанру романа-трагедии.
Суровый характер доктора Достоевского незаметно готовил ему катастрофу. Уединившись после смерти жены в Даровом с младшими детьми, Михаил Андреевич все более опускался и ожесточался.
"В один летний день, - сообщает его внучка Любовь Федоровна, - он отправился из своего имения Дарового в свое другое имение под названием Черемошна и больше не вернулся. Его нашли позже на полпути задушенным подушкой из экипажа. Кучер исчез вместе с лошадьми, одновременно исчезли еще некоторые крестьяне из деревни... Другие крепостные моего деда показали, что это был акт мести: старик обращался всегда очень строго со своими крепостными. Чем больше он пил, тем свирепее становился".
Существуют еще фамильные рассказы об этом событии. Один из них принадлежит младшему брату Достоевского Андрею Михайловичу, который в момент смерти отца жил при нем:
"Пристрастие его [Михаила Андреевича Достоевского] спиртным напиткам, видимо, усиливалось, и он почти постоянно бывал в ненормальном положении. [8 июня 1839 года] в деревне Черемошне, на поле, под опушкой леса работала артель мужиков в десяток или полтора десятка человек. Выведенный из себя какими-то неуспешными действиями крестьян, а может быть только казавшимися ему таковыми, отец вспылил и начал очень кричать на крестьян. Один из них, более дерзкий, ответил на этот крик сильною грубостью и вслед затем, убоявшись последствий этой грубости, крикнул: "Ребята, карачун ему", и с этими возгласами все крестьяне, в числе 15 человек, накинулись на отца и в одно мгновение, конечно, покончили с ним".
Это дает общую картину события, но не выходит из сферы предположений и не может считаться достоверным: никаких свидетелей при убийстве не было, никаких следственных материалов о нем не сохранилось, никто из убийц не был обнаружен, никакого судебного разбирательства не происходило. Сын хотел придать страшной гибели своего отца наиболее безболезненный вид. Но дело, видимо, обстояло иначе.
Едва ли не единственным важным мероприятием следствия было вскрытие трупа убитого (о чем сообщает тот же Андрей Достоевский). Акт анатомирования до нас не дошел, но его содержание было известно родственникам, и не все из них скрывали его. Так, племянница Достоевского Мария Александровна Иванова, жившая к концу жизни в Даровом, рассказывала в 1926 году В. С. Нечаевой, что убийство произошло без кровопролития. Вследствие этого на теле нельзя было обнаружить никаких признаков насильственной смерти. Эту же версию излагали тогда же крепостные села Дарового Данила Макаров и Андрей Савушкин {В. С. Нечаева, Поездка в Даровое. "Новый мир", 1926, No 3, стр. 131-132.}. Со слов даровских крестьян сотрудник "Красной нивы" сообщал в том же 1926 году, что три черемошнинских мужика задумали убить жестокого хозяина: "Как он в ворота сунулся, тут все трое на него и напали. Бить, конечно, не били, знаков боялись. Приготовили они бутылку спирту, барину спирт в глотку весь вылили и платком заткнули. От этого барин и задохнулся" {Д. Стонов, Сельцо Даровое. "Красная нива", 1926, No 16, стр. 18-19.}.
Как выясняют материалы этого старинного преступления, помимо общей ненависти к помещику, некоторые из крестьян имели основания питать к нему и особую личную вражду.
У одного из заговорщиков, Исаева, была дочь Акулина, которой в момент смерти М. А. Достоевского было всего четырнадцать лет. Она была взята в барский дом еще Марией Федоровной, то есть не позже 1836 года, девочкой десяти-одиннадцати лет. Была очень хороша собой. Михаил Андреевич оставил ее у себя и даже сделал ее своей помощницей по медицинской части.
У другого участника убийства, крестьянина Ефимова, была племянница Катя, которая росла с его детьми. Мария Федоровна взяла и ее четырнадцатилетней девочкой к себе в горничные. Это была, по свидетельству Андрея Достоевского, "огонь-девчонка". После смерти жены штаб-лекарь приблизил к себе шестнадцатилетнюю Катю, с которой прижил ребенка, вскоре скончавшегося.
Убийство Михаила Андреевича может быть истолковано как месть за женщину.
"Если сопоставить этот факт с тем, что двое из убийц, а может быть и все четверо, имели близких родственниц среди дворни Михаила Андреевича и что на первом месте среди убийц стоит имя дяди Катерины (...убийство произошло во дворе дома, в котором выросла Катя), то можно, пожалуй, видеть некоторое подтверждение этому толкованию" {В. С. Нечаева, В семье и усадьбе Достоевского, М., 1939, стр. 59.}.
Но это был, вероятно, не единственный мотив преступления: главным следует признать "болезненно вспыльчивый и мнительный нрав запившего помещика, вымещавшего на крестьянах свои неудачи и тоску" {В. С. Нечаева, В семье и усадьбе Достоевского, М., 1939, стр. 59.}.
Тема моральной распущенности старика Достоевского (отношение его к крестьянским девушкам) с полной отчетливостью выступает из этих материалов о его кончине.
Два дня труп убитого пролежал в поле. Из Каширы наехали судебные власти. Но следователи ничего не обнаружили, вероятно подкупленные родственниками убитого, тщательно скрывавшими его позорную кончину.
По семейным преданиям (сообщенным и дочерью писателя), когда весть о гибели отца дошла до его сына Федора, юношу постиг впервые тяжелый припадок с конвульсиями и потерей сознания, лишь гораздо позже определенный врачами как эпилепсия. Но точными данными об этом мы не располагаем.
До нас дошел только один отклик Достоевского на убийство в Черемошне. Это письмо его к старшему брату от 16 августа 1839 года о несчастье, постигшем их семью. Будущее младших детей - трех сестер и двух братьев - оставалось невыясненным. Первенец Михаил высказал решение заменить им отца и, закончив свое военное образование, выйти в отставку, уехать в Даровое, вести там сельское хозяйство, опекать осиротелых детей, воспитывать их, вывести в люди. Федор был в восхищении от этого самоотверженного намерения и заявил о своей готовности всячески поддержать брата.
"Я пролил много слез о кончине отца, но теперь состояние наше еще ужаснее... есть ли в мире несчастнее наших бедных братьев и сестер? Меня убивает мысль, что они на чужих руках будут воспитаны..."
Уже существовал проект воспитания юных Достоевских богатыми родственниками Куманиными. Но Федор Михайлович ему не сочувствовал; он не любил эту знатную родню, не переписывался со своими московскими свойственниками, называл их "ничтожными душонками". Он доверяет одному Михаилу братьев и сестер: "Ты один спасешь их!.." Впервые у Достоевского звучит мотив Раскольникова: "Сестры погибнут!"
Но все пошло обычным житейским порядком. Обеспеченные и бездетные Куманины взяли на себя заботы о несовершеннолетних Достоевских и довели юношей до дипломов, а девушек до замужества. Уже через полгода старшая - девятнадцатилетняя Варвара - была выдана замуж за дельца П. А. Карепина, который вскоре стал опекуном всей своей новой семьи и главным корреспондентом по денежным делам своего деверя Федора.
Такова была одна из самых трагических страниц в семейной хронике Достоевского.
"Он всю жизнь анализировал причины этой ужасной смерти, - сообщает в своих воспоминаниях дочь писателя. - Создавая образ Федора Карамазова, он, может быть, вспомнил о скупости своего отца, доставившей его сыновьям столько страданий и столь возмущавшей их, об его пьянстве и о физическом отвращении, которое оно внушало его детям..."
Знаменитый романист молчал об этом сорок лет. Но зато в своем предсмертном романе он развернул "некролог" своего отца в потрясающую эпопею греха, пороков и преступлений.
С осени 1841 года открывается новая глава биографии Достоевского. Произведенный в полевые инженер-прапорщики, молодой офицер становится экстерном своего училища. Он еще два года будет проходить здесь высшие отрасли военно-строительного искусства, но уже в качестве приходящего слушателя, свободно проживающего на частной квартире в самом центре кипучей императорской столицы.
Полустудент-полутехнолог, он чувствует себя поэтом, "вольным, одиноким, независимым" (как пишет брату в 1841 году). Для него превыше всего - "свобода и призвание". Он живет мечтою о творческом подвиге. "Я был тогда страшным мечтателем", - вспоминал он об этом времени через двадцать лет.
"В юношеской фантазии моей я любил воображать себя иногда то Периклом, то Марией, то христианином из времен Нерона, то рыцарем на турнире, то Эдуардом Глянделингом из романа "Монастырь" Вальтера Скотта. И чего я не перемечтал в моем юношестве, чего не пережил всем сердцем, всей душою моей в золотых и воспаленных грезах точно от опиума!"
Но Достоевский-мечтатель это уже Достоевский-писатель, только еще не нашедший своего героя и своей повествовательной формы. У него еще все в брожении. Через несколько лет в рассказе "Белые ночи", отмеченном сильным психологическим автобиографизмом, он изобразит одинокого фантазера, в котором уже ощущается подлинный художник мысли и слова. Этому безвестному поэту ясен глубокий драматизм его призвания - романтическая оторванность от окружающей действительности, гибельность его безмерного идеализма, его обреченность на одиночество, на отказ от личного счастья, на безжизненность его радужных фантазий.
Но реальность, как всегда, самовластно врывалась в келью созерцателя. Он мог грезить о шиллеровских героинях - жизнь прихотливо заплетала вокруг него свои новеллы, вовлекая его в круг протекающей современности. Одну из таких коротких маленьких драм он вспомнил через двадцать лет и рассказал ее в беспечном жанре фельетона, но с нескрываемой грустью и какой-то незаживающей болью.
"...А настоящую Амалию я тоже проглядел; она жила со мной под боком, тут же за ширмами... Мы прочли с ней вместе историю Клары Мовбрай {Героиня романа Вальтера Скотта "Сен-Ронанские воды".} и... расчувствовались так, что я теперь еще не могу вспомнить тех вечеров без нервного сотрясения. Она мне за то, что я читал и пересказывал ей романы, штопала старые чулки и крахмалила две манишки. Под конец, встречаясь со мной на нашей грязной лестнице, на которой всего больше было яичных скорлуп, она вдруг стала как-то странно краснеть - вдруг так и вспыхнет. И хорошенькая какая она была, добрая, кроткая, с затаенными мечтами и со сдавленными порывами, как и я. Я ничего не замечал; даже, может быть, замечал, но... мне приятно было читать Kabale und Liebe {"Коварство и любовь".} или повести Гофмана. И какие мы были тогда чистые, непорочные! Но Амалия вышла вдруг замуж за одно беднейшее существо в мире, человека лет сорока пяти, с шишкой на носу, жившего некоторое время у нас в углах, но получившего место и на другой же день предложившего Амалии руку и... непроходимую бедность...
Помню, как я прощался с Амалией: я поцеловал ее хорошенькую ручку первый раз в жизни; она поцеловала меня в лоб и как-то странно усмехнулась, так странно, так странно, что эта улыбка всю жизнь царапала мне потом сердце... Зачем все это так мучительно напечатлелось в моих воспоминаниях!"
Это, конечно, лирическая импровизация, не свободная, вероятно, и от художественных домыслов и все же в основном пережитая автором. Детали могли быть иными, но за ними чувствуется подлинная душевная жизнь молодого Достоевского, которая вскоре войдет со всем своим бытовым обрамлением в его ранние повести.