Главная » Книги

Блок Александр Александрович - Андрей Турков. Александр Блок, Страница 9

Блок Александр Александрович - Андрей Турков. Александр Блок


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

tify">  Возвышенных, возвышенных мечтаний?
  
  
  Машиной заменен пытливый дух!
  
  
  Высокая мечта - цыганкой стала!
  
  
  Пылали страсти! Царственная мысль,
  
  
  Как башни шпиль, до неба достигала,
  
  
  В бессчетных горнах плавилась душа...
  
  
  И хор веков звучал так благородно
  
  
  Лишь для того, чтобы одна цыганка,
  
  
  Ворвавшись в хор, неистовым напевом
  
  
  В вас заглушила строгий голос долга!
  
  
  . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  
  
  Ты отравила сладким ядом сердце,
  
  
  Ты растоптала самый нежный цвет,
  
  
  Ты совершила высшее кощунство:
  
  
  Ты душу - черным шлейфом замела!
  
  
  Проклятая! Довольно ты глумилась!
  
  
  Прочь маску! Человек перед тобой!
  Так снова возникает тема кометы, разрушающей гармонию - или то, что ею казалось.
  Оскорбленная Фаина хлещет Германа бичом по лицу. На Германа обрушивается удар судьбы, молния страсти, освещающая перед ним всю глубину мятущейся, гневной, жаждущей души Фаины и сквозящей за ней народной души. "Не лицо, а все сердце облилось кровью, - говорит Герман. - Сердце проснулось и словно забилось сильнее..."
  Фаина тоскует по неведомому жениху, зовет его...
  И Герман загорается тем же вещим предчувствием, он "в страшной тревоге, как перед подвитом!", ему мерещатся впереди битвы, вроде Куликовской. Он кажется Фаине долгожданным ее женихом.
  Но - ненадолго. Снова сникает Герман, снова клонит его в сон, каким спал он в "белом доме". "Пусть Другой отыщет дорогу", - бормочет он в бреду,
  "Встретиться нам еще не пришла пора... Живи. Люби меня. Ищи меня", - говорит, расставаясь с Германом, Фаина и снова, как к заворожившему ее колдуну, возвращается к своему старому, понурому Спутнику, который "движениями, костюмом, осанкой... напоминает императора".
  Вокруг одинокого Германа гудит вьюга; он не знает, куда идти.
  
  
  
  
  Герман
  Все бело. Одно осталось: то, о чем я просил тебя, господи: чистая совесть. И нет дороги. Что же делать мне, нищему? Куда идти?
  Но рядом с ним вдруг вырастает прохожий Коробейник, чья песня - "Ой, полна, полна коробушка..." - уже несколько раз, все приближаясь, слышалась за сценой:
  
  
  
  
  Коробейник
  Эй, кто там? Чего стоишь? Замерзнуть захотел?
  
  
  
  
  Герман
  Сам дойду.
  
  
  
  
  Коробейник
  Ну, двигайся, брат, двигайся: это святому так простоять нипочем, а нашему брату нельзя, занесет вьюга! Мало ли народу она укачала, убаюкала...
  
  
  
  
  Герман
  
  
  А ты дорогу знаешь?
  
  
  
  
  Коробейник
  
  
  Знаю, как не знать. - Да ты нездешний, что ли?
  
  
  
  
  Герман
  
  
  Нездешний.
  
  
  
  
  Коробейник
  
  
  Вон там огонек ты видишь?
  
  
  
  
  Герман
  
  
  Нет, не вижу.
  
  
  
  
  Коробейник
  
  
  Ну, приглядишься, увидишь. А куда тебе надо-то?
  
  
  
  
  Герман
  
  
  А я сам не знаю.
  
  
  
  
  Коробейник
  Не знаешь? Чудной человек. Бродячий, значит! Ну, иди, иди, только на месте не стой. До ближнего места я тебя доведу, а потом - сам пойдешь, куда знаешь.
  
  
  
  
  Герман
  
  
  Выводи, прохожий. Потом, куда знаю, сам пойду.
  "Песне Судьбы" не посчастливилось увидеть сцену.
  Увлеченный ею вначале, Станиславский потом отказался от мысли поставить ее, хотя по советам его и Немировича-Данченко Блок существенно видоизменил первоначальный вариант пьесы. Впоследствии поэт надолго разочаровался в ней и лишь много лет спустя, уже после революции, снова издал ее, подвергнув очередной переработке.
  "Недурно. Интересно. Хотя немного отвлеченно и туманно... Побольше бы красок, сочности, жизни..." - говорит в пьесе Знаменитый писатель о речи Человека в очках, чьими устами автор высказывал свои заветные мысли о Фаине и ее песнях.
  Этот недостаток ощущал Блок в "Песне Судьбы".
  "Проклятие отвлеченности преследует меня и в этой пьесе..." - писал он матери 30 января 1908 года.
  И все же в этой драме заключался залог многих дальнейших созданий Блока.
  Недаром А. М. Ремизов подарил ему свою книгу "Пруд" "...с пожеланием увидеть еще раз Фаину и не заспать сна своего, не разгулять его кофейными разговорами... и прикоснуться к земле русской, в которой таится верность до смерти (два слова неразборчивы. - А. Т.) и подвиг крестный".
  
  
  
  
   VIII
  В мире все темнело и темнело. Как сказал однажды Вячеслав Иванов, день истории сменяется ночью, и кажется, что ночи ее длинней дней.
  Наступала эпоха Столыпина, который, по выражению его предшественника на посту премьер-министра, С. Ю. Витте, "водворил в России положительный террор, но самое главное - внес во все отправления государственной жизни полнейший произвол и полицейское усмотрение".
  По мере своего правления, наглея от безнаказанности и, с другой стороны, пугаясь ответных вспышек индивидуального террора, Столыпин делался "все большим и большим полицейским высшего порядка".
  В стране воцарилась чудовищная атмосфера военно-полевых судов и виселиц, полицейского сыска и покушений, среди которых, по мнению современников, не так легко было отличить совершаемые революционерами от провоцируемых охранкой.
  В борьбе с революцией правительственные агенты не брезговали средствами, разжигая национальную рознь и шовинистические инстинкты.
  Пусть умер Победоносцев, который, подобно щедринскому градоначальнику, не смог вместить манифест 17 октября, обещавший - хотя бы на словах! - ненавистные для него поблажки. Но над Петербургом встала тень его тупого и послушного ученика - Александра Третьего.
  Встала не только в политической атмосфере, но в реальности, на площади у Николаевского вокзала.
  Воссев на тяжелого битюга, высился былой самодержец, больше похожий на ставшего на пост городового.
  Эта гениальная и дерзкая работа скульптора Паоло Трубецкого, официально выглядевшая как верноподданнический памятник, вызвала массу возмущенных и восторженных откликов.
  Напрашивалось сопоставление этого памятника с фальконетовским Петром: заря и закат самодержавия!
  
  
   Куда ты скачешь, гордый конь,
  
  
   И где опустишь ты копыта?
  Прискакали... Копыта скользят в крови расстрелянных, и кажется порой, что августейший всадник судорожно вцепился в поводья, чтобы не упасть.
  Эта же судорожная хватка сквозит во всем - в торопливых росчерках его сына на указе о разгоне Государственной думы, в щеголеватых писарских завитушках в протоколах военно-полевых судов, в нервных воплях градоначальников: "Патронов не жалеть! Холостых залпов не давать!" - ив придирках ополоумевших от страха чиновников к искусству.
  Опера Римского-Корсакова "Золотой петушок"? Опять:
  
  
   Сказка - ложь, да в ней намек,
  
  
   Добрым молодцам урок?..
  Запретить!
  Красный флаг на картине? Да вы что?!
  Тающий снег в лесу? "Весна"? Я знаю, что значит "весна". Убрать!
  Мужчина и женщина - в порыве стремления?
  Они стремятся? Куда они стремятся? Зачем стремятся? Убрать.
  Протесты не помогают, иронические или патетические запросы в Думе не помогают.
  "Опять весь российский кошмар втиснут в грудь, - пишет жене В. Серов, узнав за границей о разгоне Третьей Государственной думы в июле 1907 года. - Тяжело. Руки опускаются как-то и впереди висит тупая мгла".
  И кое-кто уже бьет отбой, забывает написанное вчера, в разгар свободолюбивых надежд; подыскивает житейское оправдание своему уходу "в кусты".
  Начинается резкий спад общественного движения, проявляющийся в разных формах и по-своему задевающий даже тех, кто бурно протестует против покорства реакции.
  Д. Мережковский пишет статью "Грядущий хам", развивая мысли Милля и Герцена об опасности буржуазного мещанства. Ни самодержавие, ни покорная ему православная церковь, ни "глупый старый черт политической реакции" не кажутся ему столь страшными, как "лицо хамства, идущего снизу, - хулиганства, босячества, черной сотни".
  А "глупый старый черт" резвится вовсю, громоздя виселицу на виселице, забивая насмерть, громя не только еврейские хибарки, но и "дарованные царем" свободы и учреждения.
  В этой обстановке статья Д. Мережковского кажется несвоевременной даже одному из самых отъявленных декадентов, Федору Сологубу. Он усматривает в ней "странную ненависть к освобождению в его современной форме".
  Блок отрицательно отнесся к статье Мережковского, в частности к оценке Горького. Поэт ощущал в творчестве этого писателя и примыкавших к нему авторов сборников "Знание" нечто важное и ценное.
  "...Если и есть реальное понятие "Россия", или, лучше, - _Русь_, - помимо территории, государственной власти, государственной церкви, сословий и пр., то есть если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем _Руси_, - то выразителем его приходится считать в громадной степени - Горького", - утверждал Блок в статье "О реалистах", прямо полемизируя с Мережковским.
  Но статья эта посвящена даже не столько Горькому, сколько тем его собратьям, которым обычно жесточайшим образом доставалось в символистских журналах, где они суммарно именовались "разными Телешовыми, Чириковыми, Гусевыми-Оренбургскими, Куприными" или даже попросту "подмаксимками".
  Не очень церемонясь даже с Горьким и Андреевым, "Весы" утверждали, например, что за "пределами" их произведений в сборниках "Знания" начинается "ровная плоскость одноцветного, одногеройного писательских-дел-мастерства".
  Такое высокомерное отношение к реалистической и демократической литературе было широко распространено среди символистов. На этом фоне Блок резко выделялся своей позицией.
  Еще в январе 1905 года он писал Сергею Соловьеву, что начинает "чувствовать преданность и благодарность товариществу "Знание". В отличие от В. Брюсова, К. Бальмонта и С. Соловьева он признал за И. Буниным в статье "О лирике" "право на одно из главных мест среди современной русской поэзии".
  "Неожиданным, поначалу, показалось мне спокойное и вдумчивое отношение Александра] Александровича] к лицам и явлениям поэтического мира, выходившим далеко за пределы родственных ему течений, - вспоминает поэт В. А. Зоргенфрей. - Школа, которой духовным средоточием был он, не имела в нем слепого поборника - мыслью он обнимал все живое в мире творчества..."
  Как будто Блок и согласен с "Весами", что "непосредственно за Леонидом Андреевым русская реалистическая литература образует крутой обрыв".
  "Но, - пишет он тут же, - как по обрыву над большой русской рекой располагаются живописные и крутые груды камней, глиняные пласты, сползающий вниз кустарник, так и здесь есть прекрасное, дикое и высокое, есть какая-то задушевная жажда - подняться выше, подниматься без отдыха".
  Эта литература, к которой "культурная критика" относится пренебрежительно, входит для Блока в пейзаж родины, Руси, который все чаще рисуется в его поэзии:
  
  
  Выхожу я в путь, открытый взорам,
  
  
  Ветер гнет упругие кусты,
  
  
  Битый камень лег по косогорам,
  
  
  Желтой глины скудные пласты.
  Блок пишет о том, что "графоманов" в этой литературе меньше, чем среди декадентов, что в "партийном упрямстве" демократов есть свое благородство, что эти писатели пока что намеренно самоограничиваются ради достижения своих ближайших целей, что можно понять это их свойство и ожидать от них в будущем новых тем.
  Блок не отказывается от своего собственного творчества, не спешит записаться в ряды другой литературной армии, но старается трезво оценить ее силы и слабости.
  "Это - "деловая" литература, - пишет он, - в которой бунт революции иногда совсем покрывает бунт души и голос толпы покрывает голос одного. Эта литература нужна массам, но кое-что в ней необходимо и интеллигенции. Полезно, когда ветер событий и мировая музыка заглушают музыку оторванных душ и их сокровенные сквознячки".
  Так в статье "О реалистах" начинает пробиваться будущая тема Блока - автора "Двенадцати" и "Интеллигенции и революции": ветровая музыка "роковых минут" мира, "высоких зрелищ" истории, говоря словами Тютчева.
  Статья "О реалистах" вызвала грубое и оскорбительное письмо Андрея Белого:
  "Спешу Вас известить об одной приятной для нас обоих новости, - писал он в первых числах августа 1907 года. - Мне было трудно поставить крест на Вашем внутреннем облике... Наконец, когда Ваше "прошение", pardon {Простите (франц.).}, статья о реалистах появилась в "Руне", где Вы беззастенчиво писали о том, чего не думали, мне все стало ясно".
  Все это сопровождалось градом статей самого Белого, З. Гиппиус и Эллиса с постоянными намеками на Блока, на его дружелюбное отношение к Георгию Чулкову, с попытками дискредитировать стихи и критические оценки поэта.
  "Ах, эта милая бездна петербургских модернистов! - пишет Белый в фельетоне "Штемпелеванная калоша". - Она - предмет комфорта, она - щит, она - реклама, она - костер, на котором сгорают - _снежный костер_... Не бездна, а _благодетельница_..."
  Нельзя отказать этой характеристике в меткости по отношению к ряду эпигонов, всех этих "под-бальмонтиков", "под-брюсников" (выражение самого Брюсова!) и "блокистов", но Белый метил этой стрелой непосредственно в Блока с его "костром из снега и вина". На него же намекает "старый друг" и говоря о "слабовольных петербургских художниках", которых вывозят в свет "безграмотные и бездарные Чуйковы". О нем же, "кощунствующем" над прежними святынями, пишет:
  "Отчего кощунственное дерзновение осеняет грудь смышленых людей, спокойно делающих свою литературную и прочую карьеру? Многие из них совершают триумфальное шествие жизни - может быть в колеснице, везомые на костер? О нет: просто в удобных тележках в виде корзиной развернутого журнала, везомые теми бездарными критиками, которых у них хватает смелости превозносить".
  Недаром Сергей Соловьев в одном из своих писем к А. Белому заметил: "Последняя книжка "Весов" представляет любопытный документ. Все стихи - излияние любви твоей к Любе, и почти вся проза - (неразборчиво. Может быть: "излияние"? - А. Т.) ненависти к Саше". "Имеющий уши слышать, да слышит!"
  Оскорбленный Блок вызвал Белого на дуэль, которая, к счастью, не состоялась после того, как сам Белый признал тон своего письма оскорбительным и взял назад слова о "прошении".
  Резко настроены против Блока Эллис и Мережковские с Философовым.
  Нотации, которые эти представители "культурной критики" читают Блоку, вызывают у него резкую отповедь. Некоторые места статей противников скрещиваются как шпаги.
  З. Гиппиус вздыхает (в статье "Трихина", полной грубейших выпадов против Чулкова) о том, как было бы хорошо, если Блок "продолжал бы сохранять свое скромное достоинство тонкого, нежного лирика, который ничего ни в какой общественности не понимает, не хочет понимать и имеет право не понимать, потому что и не глядит в ту сторону".
  "...Лирика нельзя накрыть крышкой, нельзя разграфить страничку и занести имена лириков в разные графы, - как бы отвечает Блок в статье "О лирике". - Лирик того и гляди перескочит через несколько граф и займет то место, которое разграфлявший бумажку критик тщательно охранял от его вторжения".
  И не без полемического подтекста защищает он в той же статье дружно осуждаемые символистской критикой "Рабочие песни" Бальмонта, усматривая в них этап пути Бальмонта к "высшей простоте". И если в отношении к Бальмонту Блок ошибся, то в общем им был верно ухвачен назревающий кризис символизма, отход от негр крупнейших поэтов.
  В статье "О реалистах" Блок сочувственно отзывался о страницах повести Скитальца, "где спит на волжской отмели голый человек с узловатыми руками, громадной песенной силой в груди и с голодной и нищей душой, спит, как "странное исчадие Волги":
  "...Думаю, что эти страницы представляют литературную находку, если читать их без эрудиции и без предвзятой идеи, не будучи знакомым с "великим хамом".
  Мережковский не упустил случая посчитаться с Блоком за подобные неоднократные полемические замечания по поводу "Грядущего хама" (а быть может, и за финал "Балаганчика", где, как уже говорилось, мог усмотреть намек на одну из своих статей).
  В статье "Асфодели и ромашка" он, противопоставляя Чехову современных писателей, которые, по его мнению, чужды России, включает в их число и своего оппонента:
  "И Александр Блок, рыцарь "Прекрасной Дамы", как будто выскочивший прямо из готического окна с разноцветными стеклами, устремляется в "некультурную Русь"... к "исчадию Волги", хотя насчет Блока уж слишком ясно, что он, по выражению одного современного писателя о неудавшемся любовном покушении, "не хочет и не может".
  Последняя часть фразы довольно характерна для средств полемики, к которым прибегала "культурная критика".
  Но любопытно другое: прыжок "рыцаря "Прекрасной Дамы" из готического окна явно имеет целью представить блоковский порыв к "исчадию Волги" таким же трагикомическим, как полет Арлекина (в финале "Балаганчика") "вверх ногами в пустоту".
  "Ведь вот откуда мои хватанья за Скитальца, - объяснял Блок Андрею Белому (в письме от 15-17 августа 1907 г.), - я за Волгу ухватился, за понятность слога, за отзывчивость души, за ее здоровую и тупую боль".
  Этот порыв Блока очень понятен в тогдашней окружавшей его атмосфере, ознаменованной явственным кризисом так называемого "нового искусства".
  Он отходит от Георгия Чулкова, публикуя заявление, что он никогда не имел ничего общего с "мистическим анархизмом", но и попытки Белого "укреплять теорию символизма" не находят в нем сочувствия. Его не удовлетворяет собственный "Балаганчик". Блок нисколько не похож на безгрешного оракула, он рассматривает все происходящее в искусстве как закономерное отражение смятенности в душах художников, в том числе - его собственной.
  "...Я не страдаю манией величия, - пишет он Андрею Белому 23 сентября 1907 года, - я не провозглашаю никаких черных дыр, я не приглашаю в хаос, я ненавижу кощунство в жизни и литературное кровосмесительство. Я презираю утонченную ироническую эротику. Поскольку все это во мне самом - я ненавижу себя и преследую _жизненно и печатно_ сам себя (например, в статье "О лирике"), отряхаю клоки ночи с себя, по существу светлого".
  Он не отрекается от своего предшествующего пути, напротив, даже с некоторым подчеркиванием заявляет о своем уважении к "Весам", где его почти что травят, и к покойному "Новому пути", именуя его своей родиной. Эти журналы "утра символизма" в этом высказывании явно противопоставляются новоявленным "болотам дурного модернизма".
  "В те дни, - вспоминает Блок в статье "Три вопроса", - художники имели не только право, но и обязанность утверждать знамя "чистого, искусства". Это не было тактическим приемом, но горячим убеждением сердца. Вопрос "как", вопрос о формах искусства - мог быть боевым лозунгом. Глубина содержания души художника не была искомым, она подразумевалась сама собой".
  Действительно, для значительнейших зачинателей "нового искусства" характерен интерес к форме как к средству более углубленного исследования человеческой личности, ее прошлого и настоящего, таящихся в ней возможностей - обнадеживающих и пугающих (а что последние были, прекрасно доказала впоследствии хотя бы история фашизма!).
  Очень любопытная характеристика новых течений в искусстве сделана в наброске статьи "Что такое поэзия" И. Анненского, поэта, во многом близкого Блоку:
  "С каждым днем в искусстве слова все тоньше и все беспощадно-правдивее раскрывается индивидуальность с ее капризными контурами, болезненными возвратами, с ее тайной и трагическим сознанием нашего безнадежного одиночества и эфемерности. Но целая бездна отделяет индивидуализм новой поэзии от лиризма Байрона и _романтизм от эготизма_.
  С одной стороны - я, как герой на скале, как Манфред, демон; я политического борца; с другой я, т. е. каждый, я ученого, я, как луч в макрокосме; я Гюи-де-Мопассана, и человеческое я, которое не ищет одиночества, а, напротив, боится его; я, вечно ткущее свою паутину, чтобы эта паутина коснулась хоть краем своей радужной сети другой, столь же безнадежно одинокой и дрожащей в пустоте паутины; не то я, которое противопоставляло себя целому миру, будто бы его не понявшему, а то а, которое жадно ищет впитать в себя этот мир и стать им, делая его собою" {"Аполлон", 1911,  6, стр. 56.}.
  Блок также считает, что "запечатлеть современные сомнения, противоречия, шатание пьяных умов и брожение праздных сия способна только одна... лирика". Но одновременно он считает ее "гибкой, лукавой, коварной", не закрывает глаз на "странное родство", в котором, по его словам, "находятся отрава лирики и ее зиждущая сила".
  Он остро чувствует, что в обстановке политической реакции, наступившей после поражения революции, многие аспекты исследования человеческой души возбудили жадное, нездоровое любопытство, определенные литературные и даже политические спекуляции.
  Открывавшиеся в человеческой психике, частной жизни ненормальности и искривления делались не предметом объективного анализа, а поводом для наглого оправдания любых свершавшихся в ту пору гнусностей - предательства, равнодушия, ухода в "свою хату", в разгул, в разврат. (Любопытна запись в дневнике М. Кузмина 31 августа 1906 года о разговоре с Нувелем "о ширине (широте) и талантливости неверности".)
  Совершилось нечто парадоксальное: еще десять и даже меньше лет назад отстранявшиеся от буржуазной толпы декаденты и символисты вдруг оказались признанными, оказались внесенными в "меню" обывательского духовного обихода!
  "Теперь у нас мода на декадентство, - писал Александр Бенуа. - Богатые люди строят декадентские дома, нарядные дамы заказывают декадентские платья".
  Один из критиков метко окрестил это "торжество" - "декадансом декаданса".
  Когда Андрей Белый много лет спустя напишет в воспоминаниях: "...мне мода на нас прозвучала, как звон похоронный", - он верно передаст то ощущение тревоги, которое появилось у наиболее значительных деятелей нового искусства.
  Произошло нечто вроде того, что случилось с героиней блоковской "Незнакомки", чье имя узурпировали дамы легкого поведения, фланировавшие по вечерним петербургским улицам.
  Как по команде, они приобрели шляпы с черными страусовыми перьями и стали на разные голоса приставать к прохожим:
  - Я - Незнакомка. Хотите познакомиться?
  - Угостите Незнакомку! Я прозябла.
  - Мы пара (!) Незнакомок. Можете получить "электрический сон наяву". (Эта "пара" обладала еще большей наслышанностью о Блоке, авторе стихотворения "В кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву...".)
  "В те дни, когда форма стала легкой и общедоступной, - пишет Блок о литературной современности, - ничего уже не стоило дать красивую оправу стеклу вместо брильянта, для смеха, забав, кощунства и наживы".
  Он с ужасом видит вокруг себя мириады поэтических поденок, знающих "как" и даже "что" надо писать: о "настроениях", о городе-"дьяволе", о "прозрачности" и "тишине" природы. Самый воздух искусства кажется ему заразительным. Блок выдвигает для размежевания с "площадным гамом подделок" "третий, самый соблазнительный, самый опасный, но и самый русский вопрос: "зачем", "вопрос о _необходимости и полезности художественных произведений_".
  Как бесконечно далеко ушел Блок от своего юношеского отношения к "толпе" (хотя и оно в определенной степени было литературной позой, модной в его окружении)!
  Теперь он мечтает обозначить статьями "свою разлуку с декадентами".
  "...Растет передо мной понятие "_гражданин_", - пишет он Е. П. Иванову (13 сентября 1908 г.), - и я начинаю понимать, как освободительно и целебно это понятие, когда начинаешь открывать его в собственной душе".
  Все это совершается не в процессе логических выкладок, сделанных в кабинете мыслителя, а в суете петербургской жизни, где растущая популярность Блока накладывает на него многообразные и часто тягостные обязательства, в горьком семейном разладе, в окружении, которое, часто намеренно, толкает поэта к богемному времяпрепровождению.
  По воспоминаниям современницы, большинство окружавших Блока в ту пору поэтов и писателей "вольно или невольно усваивало себе ту или иную позу, обволакивало себя некой дымкой или даже сильным туманом, имевшим целью интриговать, а то и пугать людей дьявольщиной или просто "чертовщиной" (Сологуб, Ремизов, Чулков)".
  "Все были влюблены в него, но вместе с обожанием точили яд разложения на него", - замечает о том же круге Сергей Городецкий. - "...Дурман все сгущался. Эстетика сред (Вячеслава Иванова - А. Т.) все гуще проникалась истонченной эротикой. Кузмин пел свои пастушески-сладострастные "Александрийские песни". На этом Парнасе бесноватых Блок держался как "бог в лупанаре" {Публичный дом (латин.).}.
  "Бог в лупанарии" - это стихотворение, посвященное Блоку Вячеславом Ивановым:
  
  
   Я видел: мрамор Праксителя
  
  
   Дыханьем вакховым ожил,
  
  
   И ядом огненного хмеля
  
  
   Налилась сеть бескровных жил.
  
  
   И взор бесцветный обезумел
  
  
   Очей божественно-пустых;
  
  
   И бога демон надоумил
  
  
   Сойти на стогна с плит святых -
  
  
   И, по тропам бродяг и пьяниц,
  
  
   Вступить единым из гостей
  
  
   В притон, где слышны гик и танец
  
  
   И стук бросаемых костей...
  
  
   И, флейту вдруг к устам приблизив,
  
  
   Воспоминаньем чаровать, -
  
  
   И, к долу горнее принизив,
  
  
   За непонятным узывать.
  В воспоминаниях Сергея Городецкого о Блоке, быть может, есть некоторая сгущенность красок в том, что касается ивановских "сред". На них, в особенности вначале, бывали интереснейшие дебаты, где, как свидетельствует тот же Городецкий, "блестящий подбор сил гарантировал каждой теме многоцветное освещение, - но лучами все одного и того же волшебного "фонаря мистики".
  "Лупанарий" в стихотворении - совсем не описание быта на "башне", в здании напротив Государственной думы, где жил Вячеслав Иванов. Но, разумеется, и не просто публичный дом и не притон, как простодушно полагают некоторые биографы Блока.
  Это общая атмосфера Петербурга тех лет, с его "душной атмосферой, которую создает эротика", с его "нестерпимыми теплыми компаниями", где хорошие и талантливые люди, собравшись, отравляют друг друга своими сомнениями, скепсисом, надрывом, невольно следят друг за другом и... сплетничают.
  "Ох, уже эта Тата, Зина, Чулков, Вяч. Иванов и пр. и пр., - страдальчески пишет Блок во время своих объяснений с Белым в 1907 году. - Не верьте рассказам и предположениям третьих лиц. Этой зимой вышло однажды из этих рассказов, что я уже умер..."
  Характерно, что рисовавший в эту пору поэта К. Сомов упорно искал в нем черты этого отравленного Блока. Ему был понятен вскоре ставший весьма интимным другом художника Михаил Кузмин в его надушенной поддевке и с подведенными глазами. Но Блок... И, желая найти "подходящую" обстановку, Сомов накануне сеансов водил поэта по трактирам и притонам, а во время работы "для увеселения" призывал все того же Кузмина.
  Не удивительно, что портрет Сомову не удался. "Я не могу понять, - удивляется хорошо знавшая Блока в ту пору актриса В. П. Веригина, - откуда художник взял эту маску с истерической складкой под глазами, с красными, как у вампира, губами".
  Все эти характерные детали, включая "застывший энигматический [загадочный] взор" отвечали скорее ходячему представлению о поэте-декаденте, чем реальному характеру Блока.
  Такая же аберрация, обман зрения происходили и о некоторыми даже весьма искушенными читателями тогдашних стихов поэта.
  Собираясь принять участие в редактировании оборников "Знание", Леонид Андреев хотел привлечь к сотрудничеству некоторых писателей, дотоле от них далеких, в частности Блока и Сологуба.
  30 мая 1907 года Блок писал жене в Шахматове: "...тут у меня сложнейшие планы и комбинации - литературные, в зависимости от Горького, Андреева, Бори [Белого], парижан (Мережковских и Философова, находившихся за границей. - А. Т.) и пр. Буду тебе излагать, когда приеду".
  "Как хорошо, что ты в "Знании"..." - заранее радовалась Любовь Дмитриевна.
  По-видимому, распространившимися слухами о возможном сотрудничестве Блока в "Знании" и объясняется то, что Белый назвал статью поэта "О реалистах" "прошением".
  22 июля (4 августа) 1907 года Л. Андреев написал Горькому о необходимости "пригласить теперь же Блока, Сологуба, Ауслендера, еще кой-кого".
  Однако Горький решительно воспротивился приглашению Блока и Сологуба,
  "Мое отношение к Блоку - отрицательное, как ты знаешь, - пишет он 26-30 июля - (8-12 августа) Андрееву. - Сей юноша, переделывающий на русский лад дурную половину Поля Верлена, за последнее время прямо-таки возмущает меня своей холодной манерностью, его маленький талант положительно иссякает под бременем философских потуг, обессиливающих этого самонадеянного и слишком жадного к славе мальчика с душою без штанов и без сердца".
  Правда, вскоре Горький изменил свое мнение, о поэте к лучшему. Уже через год Горький говорил посетившему его на Капри С. Ауслендеру: "Вот Блок хорошие стихи пишет".
  А 31 августа 1908 года, собираясь путешествовать по Италии пешком, он сообщал в письме Брюсову: "...возьму с собою вторую книгу ваших "Путей [и перепутий]" и "Нечаянную радость" Блока. Люблю читать стихи в дороге".
  Однако к тому времени Л. Андреев уже отказался редактировать "Знание" (причем расхождения в вопросе о приглашении Блока и Сологуба сыграли при Этом едва ли не главную роль).
  А "мальчик с душой без штанов и без сердца" в эту пору сурово и трудно размышляет над тем, как идет его жизнь, как складываются отношения с людьми.
  "Мне все серьезнее и все грустнее", - пишет он матери ночью 15 сентября 1907 года. И снова:
  "...Мне кажется, что я с лета не написал _н_и_ч_е_г_о_ ценного, и вообще ценность моя - проблематическая; но, - не без грустной усмешки добавляет он, - мода на меня есть (пока мы были в Ревеле, устроила публика скандал на концерте из-за того, что я "не прибыл")".
  Но ведь это мода...
  "Твое письмо о моих стихах я получил, но не очень верю, чтобы я был большой поэт. Впоследствии это выяснится".
  В 1908 году "слишком жадный до славы" Блок отказывается от публичных выступлений и объясняет это тем, что новые поэты (и он в их числе) "_еще почти ничего не сделали_" и "нельзя приучать публику любоваться на писателей, у которых нет _ореола общественного_".
  "Моя жизнь катится своим чередом, - писал Блок матери 28 апреля 1908 года, - мимо порочных и забавных сновидений, грузными волнами".
  Эти "грузные волны" - сродни работящим рекам, вроде Волги, текущим упорно все вперед и вперед, хотя встречный ветер порой и гонит вспять верхние слои воды.
  
  
  
  
   IX
  В письме к Станиславскому, приславшему Блоку разбор "Песни Судьбы", поэт говорит, что его тема - это "_тема о России_" и ей он "сознательно и бесповоротно" посвящает жизнь.
  Обращение к этой теме вообще характерно для творчества многих выдающихся художников начала XX века.
  Картина русского искусства той эпохи похожа на золотые прииски, где старатели, кто группами вроде "Мира искусства", кто поодиночке, на свой собственный страх и риск, бережно "промывали" в своих "лотках" целые пласты народного быта, обычаев, архитектуры, живописи, которые многим до этого казались "пустой породой".
  Уже в очерке Блока "Девушка розовой калитки и муравьиный царь" "древней, прошедшей красоте" западной истории была противопоставлена иная, до сих пор не вскрытая, заслоненная "толстой безобразной парчой, покрывавшей боярские брюхи", страницами официальной истории, таящаяся за самой неказистой внешностью:
  "Все так и прет прямо в глаза, лубочное, аляповатое, разбухшее... Да и стоит ли смотреть на это небо, серое, как мужицкий тулуп, без голубых просветов, без роз небесных, слетающих на землю от германской зари, без тонкого профиля замка над горизонтом. Здесь от края и до края - чахлый кустарник. Пропадешь в нем, а любишь его смертной любовью; выйдешь в кусты, станешь на болоте. И ничего-то больше не надо. Золото, золото где-то в недрах поет".
  Это то сказочное болото, где лягушка обертывается царевной.
  Недаром современники говорили о начале века как о русском "Возрождении": как когда-то в Италии стали по-новому глядеть на античные статуи, так в России постепенно стали предметом пристального изучения архитектура сначала более близких времен - XVII-XVIII веков, а затем все более древняя, иконы, древняя скульптура и т. д.
  Даже "уходя в века загадочно-былые" (Брюсов), художники могли чувствовать, что они, по выражению Александра Бенуа, отстаивают "русскую духовную культуру, русское искусство, после того как посрамлена и затоптана в грязь вся русская действительность".
  Какие бы плотины гнета и реакции ни перегораживали русло творчества народного, течение жизни не переставало подмывать вставшие на пути преграды, искало любых путей, чтобы прорвать, а не то - обойти их, уходило под землю, чтобы вынырнуть за тридевять земель, в неожиданном месте.
  Не в общественно-политической жизни, так в науке, не в науке, так в искусстве жизнь народа, многообразных его слоев все же берет свое и расцветает удивительным, неповторимым цветом.
  И если бы можно было подвергнуть своеобразному химическому анализу тайну неувядаемой красоты многих созданий искусства, мы бы нашли в этих произведениях живительную "каплю крови, общую с народом", говоря словами Некрасова.
  По-своему претворилась мысль о непобедимости вольного народного духа, о разнообразии его проявлений в стихотворении К. Случевского "Новгородское преданье". Здесь рассказано, как вечевой колокол был снят Иваном Грозным при разгроме города, увезен, а по дороге, по царскому приказу, разбит:
  
  
   Разбили колокол, разбили!..
  
  
   Сгребли валдайцы медный сор,
  
  
   И колокольчики отлили,
  
&nbs

Другие авторы
  • Вердеревский Василий Евграфович
  • Хвольсон Анна Борисовна
  • Теплов Владимир Александрович
  • Стороженко Николай Ильич
  • Ольденбург Сергей Фёдорович
  • Козлов Василий Иванович
  • Мстиславский Сергей Дмитриевич
  • Ульянов Павел
  • Кропотов Петр Андреевич
  • Клопшток Фридрих Готлиб
  • Другие произведения
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Поиски клипера "Изумруд" за H. H. Миклухой-Маклаем
  • Шекспир Вильям - Ромео и Джульетта
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Ольга. Быт русских дворян в начале нынешнего столетия. Сочинение автора "Семейства Холмских"
  • Мопассан Ги Де - Усталость
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Морская свинка
  • Йенсен Йоханнес Вильгельм - Поход кимвров
  • Херасков Михаил Матвеевич - Венецианская монахиня
  • Толстой Лев Николаевич - Доклад, приготовленный для конгресса о мире в Стокгольме
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Наши бури и непогоды
  • Немирович-Данченко Василий Иванович - На кладбищах
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 424 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа