Главная » Книги

Блок Александр Александрович - Андрей Турков. Александр Блок, Страница 18

Блок Александр Александрович - Андрей Турков. Александр Блок


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

значения каждого из арестованных. В написанном им очерке "Последние дни императорской власти" Блок, по отзыву историков, "отверг все анекдотическое, все пестро глумящее, все бульварно-манящее".
  Но его работа в комиссии имела и другое значение. Со своей обычной чуткостью он стал замечать в ее атмосфере понижение революционного тонуса, постепенное сползание к стилю дореволюционного департамента.
  "Белецкий левеет, председатель правеет, - записывает Блок во время допроса директора департамента полиции, - (это, конечно, парадоксально сказано, но доля правды есть)".
  В том, что, по выражению Блока, комиссия постепенно смещалась оттуда, где поют солисты, туда, где сплетничают хористки, объективно сказывалось намерение буржуазных кругов умерить размах и глубину критики старого режима, целый ряд "полезных" черт которого ей хотелось бы сохранить.
  Блок с горечью и тревогой подмечает "синхронность" событий в комиссии с признаками наглеющей реакции:
  "В нашей редакционной комиссии революционный дух не присутствовал. Революция там не ночевала. С другой стороны, в городе откровенно поднимают голову юнкера - ударники, империалисты, буржуа, биржевики, "Вечернее время" (реакционная газета. - А. Т.).Неужели? Опять - в ночь, в ужас, в отчаянье?"
  Он резко расходится по вопросу о войне даже с самыми близкими ему обыкновенно людьми: мать и тетка восторженно встретили весть о предпринятом 18 июня по приказу Керенского, а точнее, Антанты наступлении, которое кончилось поражением. Блок твердил всем: "Мир, мир, только бы мир! Теперь готов я был бы на всякий мир, на самый похабный..."
  Вокруг многие еще продолжали с восторгом говорить о "бескровной революции", восхищались Керенским, как будто его безостановочные речи могли стать маслом, укрощающим бурные валы событий.
  - Знаете ли вы, где я был? - воскликнул как-то Андрей Белый, ворвавшись в дом своих друзей и забыв даже поздороваться. - Я видел его, Керенского... он говорил... тысячная толпа... И я видел, как луч света упал на него, я видел рождение "нового человека"... Это человек.
  Да и не ему одному, если воспользоваться образом из старых стихов Блока, "казался... знаменем красным распластавшийся в небе язык" словоохотливого премьера.
  Блок же все больше настораживается, все внимательней приглядывается к сладкоречивым вождям, улавливая их нарастающее сходство с теми, кто еще недавно был у кормила власти, а теперь сидит в Петропавловской крепости.
  "Государство не может обойтись без смертной казни (Керенский!), - записывает он в дневник. - Государство не может обойтись без секретных агентов, т. е. провокаторов".
  В первой фразе - отголосок накануне опубликованного постановления о введении смертной казни на фронте. Во второй - аргументы арестованных чиновников бывшего царского правительства.
  Еще через несколько дней Керенский переедет в Зимний дворец.
  Неужели Россия, как Изора, попала в объятья медоточивого пошляка?
  "Что же? в России все опять черно и будет чернее прежнего?" - думает Блок.
  Он мучительно путается в разноголосице политических течений и всевозможных слухов, особенно после июльских событий, когда буржуазная печать всячески поносит большевиков:
  "Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не войду в партию, никогда не сделаю выбора, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю.
  Я могу шептать, а иногда - кричать: оставьте в покое, не мое дело, как за революцией наступает реакция, как люди, не умеющие жить, утратившие вкус жизни, сначала уступают, потом пугаются, потом начинают пугать и запугивать людей еще не потерявших вкуса, еще не "живших" "цивилизацией", которым страшно хочется пожить, как богатые".
  Рядом с растерянностью здесь острое и точное наблюдение над психологией людей умеренного, например кадетского, толка, стремящихся всячески сдержать порыв революции.
  "История идет, что-то творится, а... они приспосабливаются, чтобы не творить", - записывает он по поводу событий в комиссии - Да и только ли в ней?!
  Ему кажется, что эти люди восторжествовали, и к нему уже подкрадывается прежнее отчаянье. "Погубила себя революция?" - спрашивает он.
  Уже раздаются в Петербурге, в офицерских компаниях, тосты за здоровье низложенного царя, за генерала Корнилова, который "скоро покажет всему этому взбесившемуся быдлу" его место, а пока что сдает Ригу немцам и сваливает вину за это на дезорганизацию большевиками армии.
  В воздухе начинает пахнуть диктатурой, генеральским переворотом. В среде родственников Любови Дмитриевны слышатся нетерпеливые вздохи предвкушения: когда же наконец?!
  "...Корнилов есть символ; на знамени его написано: "продовольствие, частная собственность, конституция не без надежды на монархию, ежовые рукавицы", - записывает Блок.
  Сам же он предпочитает обсудить происходящее со... швейцаром. Наивно? Быть может, но тем не менее обе "высокие договаривающиеся стороны" сходятся на том, что Ригу сдали не солдаты, а контрреволюционное командование.
  Другое дело, что собеседники еще наивно уповают на Временное правительство, не зная, что Керенский заодно с Корниловым и меняет свою позицию лишь в последний момент, когда начинает подозревать, что его самого заговорщики позже отбросят прочь за ненадобностью.
  Во всяком случае, Блок решительно отходит в сторону от всех, кто хочет повернуть события вспять.
  После краха корниловского заговора известный эсер Б. В. Савинков ушел из правительства и стал организовывать антибольшевистскую газету. В этом ему активно помогали Мережковские. Гиппиус обратилась и к Блоку. Вот что вспоминает она о разговоре с ним по телефону:
  "Я, спешно, кратко, точно (время было телеграфическое!), объясняю, в чем дело. Зову к нам, на первое собрание.
  Пауза. Потом:
  - Нет. Я, должно быть, не приду.
  - Отчего? Вы заняты?
  - Нет. Я в такой газете не могу участвовать.
  - - Что вы говорите? Вы не согласны! Да в чем же дело!
  Во время паузы быстро хочу сообразить, что происходит, и не могу. Предполагаю тысячу нелепостей. Однако не угадываю.
  - Вот война, - слышу глухой голос Блока, чуть-чуть более быстрый, немного рассерженный. - Война не может длиться. Нужен мир.
  - Как... мир? Сепаратный? Теперь с немцами мир? ...У меня чуть трубка не выпала из рук.
  - И вы... не хотите с нами... Хотите заключить мир... Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?
  Все-таки, в эту минуту, вопрос мне казался абсурдным. А вот что ответил на него Блок (который был очень правдив, никогда не лгал):
  - Да, если хотите, я скорее с большевиками. Они требуют мира, они...
  Тут уж трудно было выдержать.
  - А Россия?! Россия?!
  - Что же Россия?
  - Вы с большевиками и забыли Россию. Ведь Россия страдает!
  - Ну, она не очень-то и страдает..."
  Конечно, Блок не хуже своей собеседницы знал, что Россия страдает, но его возмущала готовность к мелодраматической декламации на эту тему.
  "О речи Керенского, полной лирики, слез, пафоса, - всякий может сказать: зачем еще и еще", - записал он в августе.
  А главное, причину страданий России Гиппиус и Блок видели совсем в разных вещах.
  В разгар подготовки корниловского заговора, о победе которого мечтала Гиппиус, Блок думал о самоубийстве.
  Он бурно радовался закрытию газеты "Новое время". Даже удивительна та ярость, с которой он пишет о ней.
  "Если бы не все, - пишет он в дни корниловского заговора, - надо бы устроить праздник по этому поводу. Я бы выслал еще всех Сувориных (издателей газеты. - А. Т.), разобрал бы типографию, а здание в Эртелевом переулке опечатал и приставил к нему комиссара: это второй департамент полиции".
  Блок любил повторять слова английского философа и историка Карлейля о том, что демократия приходит, опоясанная бурей.
  От "умных бескрылых людей" - кадетов он уже ничего не ждал. В дни, когда петроградские рабочие поднялись, чтобы дать отпор Корнилову, Блок с присущей ему способностью улавливать "общий смысл" в самых разных жизненных явлениях записал:
  "Свежая, ветряная, то с ярким солнцем, то о грозой и ливнем, погода обличает новый взмах крыльев революции".
  Потом, 19 октября, он снова прислушивается к голосам из того же стана: не оттуда ли придет буря? "Куда ты несешься, жизнь?" - воскликнул Блок еще в мае 1917 года, не веря, что революция уже доведена до конца.
  Один из публицистов впоследствии назвал Февральскую революцию "жалким полустанком, на котором стремительный курьерский поезд может стать лишь на две минуты - и затем несется дальше, до конечной станции".
  Жизнь неудержимо неслась к Октябрю.
  
  
  
  
   XVI
  "Было очень торжественно на море - шторм", - писал однажды Блок А. М. Ремизову.
  И вот теперь он присутствовал при таком же торжественном часе истории, о котором можно было сказать тютчевскими строками:
  
  
   Счастлив, кто посетил сей мир
  
  
   В его минуты роковые -
  
  
   Его призвали всеблагие,
  
  
   Как собеседника на пир;
  
  
   Он их высоких зрелищ зритель...
  Молодой, веселый, бодрый, с сияющими глазами - таков Блок в первые месяцы после Октября, по свидетельству ближайших к нему людей.
  Ведь революция не погибла, революция продолжается, или лучше сказать - только начинается!
  Очень любопытны записи, сделанные в Октябрьские дни таким далеким от политики человеком, как поэт М. Кузмин, в его неопубликованном дневнике. Они полны сочувствия к восставшим, хотя Кузмин считает их обреченными на поражение, и презрения к буржуазии:
  "26 (четверг). Чудеса свершаются. Все занято большевиками. Едва ли они удержатся на благословенной [Руси? нрзб.]. Конечно, большинство людей - проклятые паники [в смысле: паникеры?], звери и сволочи. Боятся мира, трепещут за нажитое [нрзб.; может быть, и "нажиток" и "подпитки"] и готовы их защищать до последней капли чужой крови... На улицах тепло и весело. Дух хороший.
  27 (пятница). Действительно, всё в их руках, но все от них отступились, и они одиноки ужасно. Власти им не удержать, в городе паника. Противны буржуи и интеллигенты, все припишут себе, а их даже не повесят. Идет Керенский, Корнилов, Каледин, чуть ли не Савинков... Опять не исполнится надежда простых, милых, молодых солдатских и рабочих лиц.
  28 (суббота). Демократические (то есть кадетские, правоэсеровские и меньшевистские. - А. Т.) газеты призывают к гражданской войне. Какая сволочь. Сплошная истерика".
  Подобные свидетельства помогают понять, что переход Блока на сторону новой власти не таил в себе никаких расчетов, ни даже увлеченности мощью победителя.
  Поэт встал под знамя борцов за новый мир в такое время, когда исход борьбы в их пользу не только не был предрешен, но казался многим "трезвым наблюдателям" абсолютно исключенным.
  Современники вспоминают, что в это время Блок много говорил об Эвфорионе - сыне Фауста, погибшем во время своего вдохновенного, самозабвенного взлета.
  Ему казалось, что и революция может завершиться так же трагически и величаво, оставшись в памяти человечества призывом к высочайшей человеческой справедливости.
  
  
  
   Икар! Икар!
  
  
  
   Довольно стенаний! - цитировал поэт слова хора, оплакивающего Эвфориона, и добавлял:
  - И знаете, замечательно, в переводе Холодковского это место переведено совершенно наоборот, - Икар, Икар, горе тебе! Не правда ли, характерно? То же и у нас о революции, о России: где надо бы "довольно стенаний!", там стенают - горе тебе!
  Конкретный социально-политический смысл Октябрьской революции, по мнению Блока, уступал ее вдохновляющему и очищающему моральному воздействию. Он услышал в революции отзвук своему давнишнему убеждению:
  "Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в "то, чего нет на свете" (строка из стихов З. Гиппиус. - А. Т.), а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь _отдаст_ нам это, ибо она - _прекрасна_".
  В этих словах в значительной мере заключена разгадка и устремленности Блока навстречу революции в ее самые трудные времена и (из песни слова не выкинешь) позднейшего понижения пафоса его поэзии.
  Но последнее еще впереди. А на рубеже 1917 и 1918 годов Блок оказался в числе немногих, кто светло улыбнулся навстречу новорожденному, окруженному тысячей опасностей обществу.
  В пушкинской сказке про царя Салтана царица рождает богатыря, которого корыстные и завистливые придворные хотя.т оклеветать и погубить вместе с матерью.
  Об этом напомнил в одной из своих статей тех дней Андрей Белый:
  "Родись среди нас богатырь... мы, пожалуй, дадим ему имя: "Зверушка". Только мать будет знать, что она - "родила богатыря"... Бабы старые, Бабарихи - все мы..."
  Он писал о тех, кто прежде разглагольствовал о свободе, а теперь от нее отшатнулся:
  "Они не узнали младенца: если бы он родился Нарциссом, - пожалуй; но... материнские крики и кровь... Фи! Ужасно!"
  И что бы ни думал о себе и своем участии в политике Блок, он в своем творчестве этого времени, создавая в январе 1918 года поэму "Двенадцать", сам был подобен Эвфориону, который восклицал:
  
  
   Я не зритель посторонний,
  
  
   А участник битв земных.
  "Двенадцать" принадлежат к тому удивительному роду произведений, которые столь же хрестоматийно известны, сколь до сих пор недооценены. Время от времени поэма подвергается набегу критика-догматика, которому кажется, что он вот-вот найдет ей "законное место" в системе своих прямолинейных воззрений {См. об этом, например, статью Л. Тимофеева "Поэма Блока "Двенадцать" и ее истолкователи" ("Вопросы литературы", 1960,  7).}.
  Обжигаясь, перебрасывает он с руки на руку не остывшее за десятилетие слово Блока о революции и пытается втиснуть его в уготованное" место. Но выходит, как сказано у Маяковского:
  
  
   Начнешь это
  
  
  
  
  слово
  
  
  
  
   в строчку всовывать,
  
  
   а оно не лезет -
  
  
  
  
   нажал и сломал.
  Впрочем, ломается не литое слово, а хрупкая, как старые кости, "строчка" концепции.
  Высокий реализм блоковской поэмы не поддается натуралистическому истолкованию, его невозможно "разъять, как труп".
  Облик эпохи, революции, ее героев и жертв возникает из порывистых, как облака метели, строк поэта.
  Как будто снова повторяется рождение суровой и грозной красоты, не из пены южного моря, как появилась Афродита, а из режущих лицо "кружев" северной метели.
  Может представиться странным сопоставление поэмы о революции со стихами, написанными о любви, - но сам поэт проводил эту параллель; говоря о том, что в январе 1918 года он отдался "стихии" так же, как в 1907 и 1914 годах, создавая "Снежную маску" и "Кармен"!
  Признание очень знаменательное, обнажающее глубоко личный характер восприятия Блоком событий 1917 года!
  "Двенадцать" - одно из самых загадочных произведений русской поэзии, одно из самых вроде бы однолинейных по сюжету, который так просто изложить в немногих словах.
  Поэму эту заманчиво легко инсценировать: сначала дать ряд гротескно заостренных фигур уходящего мира - попа, "писателя-витии", барыни в каракуле и перепуганной старушки, крикливых проституток, маячащего на перекрестке буржуя и его подобия - пса, потом вывести на сцену красногвардейский патруль, воспроизвести разговоры Петрухи с товарищами, сцену встречи с Катькой и Ванькой...
  Но как бы изобретательно или строго, "в сукнах", ни поставить этот "спектакль", из него уйдет очень многое, не постигаемое подчас не только что при первом, а даже при сотом чтении и открывающееся только тогда, когда мы воспринимаем эту поэму в реальной общественной и литературной действительности 1918 года, в атмосфере всей русской истории, литературы, искусства, предшествовавших великому перевороту.
  Тогда вьюга, бушующая в "Двенадцати", уже совсем перестанет казаться только воспроизведением январской погоды 1918 года или даже однозначным аллегорическим выражением революции, а сделается реальным воплощением бурлящего "варева" истории, бури мыслей, надежд, наплывающих образов и ассоциаций, которая неслась в головах тогдашних людей {"...Несмотря на ее небольшой объем (всего 335 строк, из которых около половины одно- и двусловных), в ней "скрестились" основные вопросы русской истории", - пишет Л. К. Долгополов в книге "Поэмы Блока и русская поэма конца XIX - начала XX веков" (М.-Л., "Наука", 1964, стр. 148).}.
  Автор "Двенадцати" слыхал множество упреков в "измене" идеалам высокой литературы, в "снижении" своего стиля до частушки и плаката, - а критики иного стана за последнее его, напротив, хвалили, наивно полагая, что поэт тонкой и сложной индивидуальности смиренно "опростился" и чуть ли не встал на один творческий путь, скажем; с Демьяном Бедным или с "Окнами РОСТА".
  Нет ничего ошибочнее такого мнения, такого поверхностного прочтения поэмы! Ведь если в ней отсутствуют "ссылки на источники", так на то и стихи, а не ученый труд, и дело вдумчивого читателя услышать в ней ноты, которые делают эту поэму продолжением и развитием традиционных мотивов классической русской литературы.
  Блок не только имел право сказать в статье "Интеллигенция и революция", что перед ним та Россия, которую "видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели; тот Петербург, который видел Достоевский; та Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой".
  Его поэма во многом запечатлела воплощение этих "видений" в жизни. Достоевский остро чувствовал _призрачность_ старого Петербурга, его оторванность от существования России, и ему казалось, что настанет момент, когда этот город как бы исчезнет, словно растает в воздухе. В этом воплощена была тревожившая Достоевского мысль о непрочности сияющей золотом придворных мундиров, блеском касок, возвеличенной казенными публицистами империи.
  И вот в поэме Блока как бы _воплощается_ это грозное пророчество. Если в первой главе мы еще встречаем фигуры, как-то связанные с недавним царским Петербургом, то в дальнейшем пейзаж города разительно меняется, вьюга словно сметает с улиц все напоминавшее о прошлом:
  
  
   Не слышно шуму городского,
  
  
   Над невской башней тишина,
  
  
   И больше нет городового...
  Одно из фантасмагорических изменений петроградского пейзажа в поэме отметил критик и публицист Иванов-Разумник, в ту пору близкий Блоку. Как известно, Достоевскому виделась на месте былой столицы Российской империи прежняя болотистая равнина, среди которой одиноко возвышается фальконетовская статуя Петра I. (Любопытно, кстати, что конец царской власти в этом видении сильно напоминает финал пушкинской сказки о золотой рыбке, когда жадная, капризная, бесконечно требовательная старуха низвергается с вершины жизненных благ к "разбитому корыту".)
  Иванов-Разумник предложил любопытное истолкование блоковской строфы:
  
  
   Стоит буржуй на перекрестке
  
  
   И в воротник упрятал нос.
  
  
   А рядом жмется шерстью жесткой
  
  
   Поджавший хвост паршивый пес.
  "Где же конь? Где же всадник? - напоминает критик образ Достоевского. - Их нет. И там, где был конь, - там теперь стоит "безродный пес, поджавший хвост", там, где был всадник... там теперь "стоит буржуй на перекрестке и в воротник упрятал нос..."
  Приняв догадку Иванова-Разумника, мы можем создать своего рода скульптурную композицию, где за фальконетовским Петром следует памятник Александру III Трубецкого и, наконец, блоковский "буржуй на перекрестке".
  Блок призывал современных ему художников "слушать ту музыку, которой гремит "разорванный ветром воздух".
  Этот образ из гоголевских "Мертвых душ" совершенно созвучен его собственной поэме.
  Двенадцать красногвардейцев - сродни птице-тройке, перед которой сторонятся окружающие страны и государства.
  Процитировав заключительную строчку из строфы;
  
  
   Гуляет ветер, порхает снег,
  
  
   Идут двенадцать человек.
  
  
   Винтовок черные ремни,
  
  
   Кругом - огни, огни, огни... - один из современников тогда же, в начале 1918 года, записал в дневнике: "_Гоголевское - "мимо, мимо_". В этом сопоставлении верно подмечена экспрессивность, динамика шествия героев поэмы, шествия, которое в чем-то очень похоже на стремительный лёт тройки, так что даже метель - скорее не внешняя обстановка действия, а - _порождение_ этого шествия, возникающее вокруг в мире как отголосок "державного шага" двенадцати.
  
  
   Мы на горе всем буржуям
  
  
   Мировой пожар раздуем,
  
  
   Мировой пожар в крови...
  Это даже не угроза! Он уже бушует в поэме, вздымается вокруг снежными языками разыгравшейся вьюги, которая смела с лица земли недавно красовавшийся здесь "Санкт-Петербург", его чиновных жителей, мнивших себя солью российской земли.
  Россия устремилась вперед вместе с "двенадцатью", "Русь, куда ж ты несешься, дай ответ. Не дает ответа, Чудным звоном заливается колокольчик..." - писал Гоголь. И вероятно, не было тогда, в 1918 году, слов, более близких сердцу Блока.
  Стоит вспомнить, что образ тройки-революции возник у поэта еще в его статьях 1900-х годов, и его тревожная трактовка вызвала в ту пору упреки в "боязни", сгущении красок... со стороны тех самых людей, которые после Октября 1917 года в испуге шарахнулись от "дьявольской метели" {Вл. Орлов высказал основательное предположение, что, рисуя "писателя-витию" в "Двенадцати", Блок мог иметь в виду Георгия Пулкова; он в ту пору издавал журнал "Народоправство" и печатал там фельетон "Метель (Листки из дневника)", в котором "обнаруживается близкое "пейзажное" сходство с "Двенадцатью".}.
  "Что же вы думали? - спрашивает Блок былых "оптимистов" в статье "Интеллигенция и революция". - Что революция - идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути? Что народ - паинька?.. И, наконец, что так "бескровно" и так "безболезненно" и разрешится вековая распря между "черной" и "белой" костью, между "образованными" и "необразованными", между интеллигенцией и народом?"
  Блок чутко и верно понял, что ревущий поток революции сложился из множества "капель" - неисчислимо разнообразных побуждений, обид, проклятий, мстительных упований и высоких надежд. Можно было бы вспомнить в этой связи строки из его стихотворения 1914 года:
  
  
   ...в каждой тихой, ржавой капле
  
  
   Зачало рек, озер, болот.
  
  
   И капли ржавые, лесные,
  
  
   Родясь в глуши и темноте,
  
  
   Несут испуганной России
  
  
   Весть о сжигающем Христе.
  
  
  
  
  ("Задебренные лесом кручи...")
  И в какую бы кровавую, подчас совсем несправедливую по отношению к тем, кто "подвернулся под руку", жестокую расправу, бесцельное разрушение ни превратился этот гневный порыв, Блок никогда не забывает, что где-то в глубине, у самого истока его, всегда таится реальная, по-человечески понятная причина. Поэтому для него самая "черная злоба" - все-таки "святая злоба".
  "Почему дырявят древний собор? - Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой.
  Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? - Потому, что там насиловали и пороли девок; не у того барина, так у соседа.
  Почему валят столетние парки? - Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему - мошной, а дураку - образованностью".
  Особая моральная ценность этих знаменитых слов из статьи "Интеллигенция и революция" в том, что их написал не доктринер, чуждый поэтической прелести старых усадеб и потому равнодушный к их гибели, а человек, глубоко раненный разгромом, который постиг и Шахматово и менделеевское Боблово. Ни Бекетовы, ни Менделеевы не были помещиками; с их именами в памяти окрестного люда не могло быть связано никаких воспоминаний о жестокости, насилии, несправедливости.
  "Однажды дед мой, - писал Блок в автобиографии, - видя, что мужик несет из лесу на плече березку, сказал ему: "Ты устал, дай я тебе помогу". При этом ему и в голову не пришло то очевидное обстоятельство, что березка срублена в нашем лесу".
  Но "черная злоба, святая злоба" не пощадила и домов этих идиллических землевладельцев, распространилась и на этот "угол рая неподалеку от Москвы", который, как писал Блок в последних набросках "Возмездия", приобрели Бекетовы, "не прозревая грядущих бедствий".
  "Ничего сейчас от этих родных мест, где я провел лучшие времена жизни, не осталось; может быть, только старые липы шумят, если и с них не содрали кожу", - говорится в статье Блока "Памяти Леонида Андреева".
  Так что поэт в своей известной статье не "читал рацеи" другим интеллигентам, а в первую очередь передавал то сложное переплетение мыслей и чувств, которое царило в его собственной душе.
  Вспоминая "лучшие времена жизни", юношескую влюбленность, поездки верхом по окрестностям Шахматова, Блок думает о том, что беднота "знала, что барин - молодой, что у него невеста хороша и что оба - господа".
  "А господам, - приятные они или нет, постой, погоди, ужотка покажем.
  И показали.
  И показывают. И если даже руками грязнее моих (и того не ведаю и о том, господи, не сужу) выкидывают из станка книжки даже несколько "заслуженного" перед революцией писателя, как А. Блок, то _не смею я судить_. Не эти руки выкидывают, да, может быть, не эти только, а те далекие, неизвестные миллионы бедных рук; и глядят на это миллионы тех же не знающих, в чем дело, но голодных, исстрадавшихся глаз, которые видели, как гарцевал статный и кормленый барин. И еще кое-что видели другие разные глаза - как же, мол, гарцевал барин, гулял барин, а теперь барин - за нас? Ой, за нас ли барин?" (Запись 6 января 1919 г.).
  В дневнике Блок с горечью отмечает иную, характерную для многих интеллигентов реакцию на происходящее: "разочаровались в своем народе" известный историк С. Ф. Платонов, хотя уж ему-то, специально изучавшему Смутное время, казалось бы, и карты в руки, чтобы хотя бы терпеливо отнестись к событиям, Султанова-Леткова, некогда близкая к революционному народничеству, и многие другие.
  Иван Алексеевич Бунин с ужасом пересказывал услышанную им историю о том, как при разгроме богатого имения мужики поймали павлинов и повыщипали их красивые перья.
  Быть может, Бунину это казалось символическим: вот, дескать, как теперь распорядятся новые "хозяева" с миром - повыщипают из него все яркое, обесцветят и испоганят!
  А между тем был в мужицкой проделке с невинными птицами свой жестокий и грубоватый юмор: важничающие павлины с их крохотной головкой чем-то напоминали своих хозяев, пусть-ка теперь поживут без своего яркого оперения, посмотрим, что у них выйдет!
  Высокомерное третирование частью интеллигенции "взбунтовавшихся рабов" вызывало возмущение даже у лучших из тех, кто революцию не принял.
  "Неужели вы не замечаете, - говорит один из участников философского диалога Сергея Булгакова "На пиру богов", - какое барское, недостойное здесь отношение к народу: то крестоносцы (во время войны. - А. Т.), а то звери!"
  "Совсем уж зачернили народ наш, - вторит другой участник спора, - спасибо, хоть иные поэты вступились за его душу, вот Блоку спасибо..."
  И хотя сам Булгаков отнюдь не полностью согласен с этим своим героем, но что многие тогда испытали к автору "Двенадцати" благодарность, он не счел возможным утаить.
  Пройдет время, и блоковскую заслугу оценят и немало из тех, кто в первую минуту не только отвернулся от "изменника", но и активно, подчас с оружием в руках, сражался с восставшим народом.
  "Трудно любить сегодняшнюю Россию в голоде, крови, грязи и болезнях, - говорится в одной из статей сборника "Смена вех", вышедшего в июле 1921 года и обозначившего поворот значительной части эмигрантской интеллигенции к сотрудничеству с Советской властью. - Но слишком легко было любить ее вчера, когда в ней была самая белая в мире крупчатка, самый сладкий и белый сахар, самая чистая, крепкая и пьяная в мире водка. Слишком легко для тех, у кого всего этого было вволю. Так в этой нищей России привычно сытно, сладко и пьяно жилось, что, когда вдруг исчезли мука, сахар и водка, показалось, что и сама Россия исчезла...
  Но... "полюбите нас черненькими..." - полюбите Россию красную, другой ведь и нет сейчас.
  Трудно, не многие могут; могут Блок, Горький, А. Белый, Шаляпин из артистов, Ольденбург из ученых
  и,
  кажется,
  никто
  из политиков-профессионалов".
  Блок действительно вступился за душу народа.
  "...Лучшие люди говорят: "Мы разочаровались в своем народе", - саркастически писал он, - лучшие люди ехидничают, надмеваются, злобствуют, не видят вокруг ничего, кроме хамства и зверства (а человек - тут рядом)..."
  Блок увидел в революции мощный разлив народной стихии, закономерно выступившей из берегов прежней жизни. Еще в августе 1917 года, говоря о "пламени вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести", вспыхивающем в "миллионах душ", поэт писал: "задача _русской культуры_ - направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельяна (то есть Разина и Пугачева. - А. Т.) превратить в волевую музыкальную волну".
  Можно сказать, в "Двенадцати" поэт и пытался художественно, осмыслить основные тенденции этого процесса.
  Двенадцать красногвардейцев несут в себе самые разнообразные возможности, вплоть до шального разгула, в котором бессознательно проявляется их освобожденная сила, и сведения личных счетов, в которых, однако, таится зерно давней, в сущности - классовой, обиды. Как грозная туча, омрачающая небо, возникают в их душе отголоски первобытного, дикого бунта; стремления почувствовать себя хозяином хоть на час, "позабавиться" испугом в глазах былых "хозяев жизни", насладиться их унижением, обострить чувство перемены в жизни испытанным старым средством "поднятия духа":
  
  
  
  Запирайте етажи,
  
  
  
  Нынче будут грабежи!
  
  
  
  Отмыкайте погреба -
  
  
  
  Гуляет нынче голытьба!
  Вековое недовольство слишком часто вспыхивало в русской истории чадящим пламенем слепого бунта, чтобы в массовой психологии и на этот раз была заказана тропа к поспешным, жестоким актам, к лихому разбойничьему наскоку на жизненные блага, чтобы урвать себе хоть часть того, что награблено господами у отцов, дедов, прадедов...
  Примечательно, что Блок давно размышлял об этом.
  "...нечего совать детям непременно _все_ русские сказки, - писал он в 1915 году, - если не умеете объяснить в них совсем ничего, не давайте злобных и жестоких; но если умеете хоть немного, откройте в этой жестокости хоть ее _несчастную_, униженную сторону; если же умеете больше, покажите в ней _творческое_, откройте сторону могучей силы и воли, которая только не знает способа применить себя и "переливается по жилочкам".
  В обильной литературе, создавшейся о поэме Блока, нередко проявляется наивное желание разграничить в среде красногвардейцев "доброе" от "злого", или, точнее, "сознательных" от "несознательных".
  Собственно даже, в "несознательных" ходит один Петруха, "бедный убийца" проститутки Катьки, которую он любил. Все же прочие представляются каким-то монолитным коллективом, оказывающим на своего непутевого товарища здоровое воспитательное воздействие.
  Вряд ли это верно. Вглядимся и вслушаемся в то, что сказано о "двенадцати" при первом же их появлении:
  
  
  В зубах - цыгарка, примят картуз,
  
  
  На спину б надо бубновый туз!
  
  
  
  Свобода, свобода,
  
  
  Эх, эх, без креста!
  
  
  
  Тра-та-та!
  
  
  Холодно, товарищи, холодно!
  
  
  - А Ванька с Катькой - в кабаке...
  
  
  - У ей керенки есть в чулке!
  
  
  - Ванюшка сам теперь богат...
  
  
  - Был Ванька наш, а стал солдат!
  
  
  - Ну, Ванька, сукин сын, буржуй,
  
  
  
  _Мою, попробуй, поцелуй_!
  
  
  
  Свобода, свобода,
  
  
  Эх, эх, без креста!
  
  
  Катька с Ванькой занята -
  
  
  Чем, чем занята?..
  
  
  
  Тра-та-та!
  Смелость автора поэмы в том, что он принимает бой, в самых невыгодных условиях.
  В левоэсеровской газете "Знамя труда", где в это время активно сотрудничал Блок, напечатавший там и статью; "Интеллигенция и революция" и "Двенадцать", в разгар его работы над поэмой (12 января) Николай Клюев писал:
  
  
   Наши юноши - в тучах орлы,
  
  
   Звезд задумчивей девушки наши!
  И хотя сам Николай Клюев скоро стал петь другие песни, но этот стилизованный и идеализированный образ, как чеховская Душечка, нашел себе иных покровителей.
  Блок же берет своих героев из тех, которые и в самом деле могут оттолкнуть и испугать своим подчеркнуто вызывающим ухарским видом "буйных голов", афиширующих свою близость "каторжным" элементам {Весьма основательно в этой связи мнение о влиянии на сюжет "Двенадцати" драматического эпизода убийства двух бывших министров Временного правительства, Шингарева и Кокошкина, в январе 1918 года, высказанное Л. К. Долгополовым в книге "Поэмы Блока и русская поэма конца XIX - начала XX веков".}.
  "Свобода без креста" - в их устах это звучит как разгульный, разбойничий клич, своего рода "сарынь на кичку". За ним кроется развязанность рук для всего, о чем вчера еще только в мечтах помыслить могли, отрешение от принудительно навязанных - а не сознательно принятых! - "правил".
  Но ощущение неисчезнувшей опасности заставляет их быть настороже:
  
  
   Революцьонный держите шаг!
  
  
   Неугомонный не дремлет враг!
  Сам разговор же их вроде ничем не примечателен и рисует их иззябшими людьми, не без зависти думающими о тепле и кабаке, в котором обретаются Ванька с Катькой.
  Но в то же время с этим разговором в поэму входит тема _отступничества_, житейского соблазна, которому как-то поддался Ванька, перекочевавший во вражеский стан.
  И в дальнейшем, при столкновении с Ванькой, в героях проявляется не только зависть к его беспечальному житью, к его лихости в любовных делах, но и месть за измену товарищам, их общему, пусть даже неясно представляемому делу.
  "Ты будешь знать... как с девочкой чужой гулять!.." - это то, что выговорилось в пылу короткого преследованья "лихача", где красуется Ванька, как еще недавно разъезжали "настоящие" господа и офицеры.
  Ванька хочет сладкого житья? Да кто ж его не хочет! Все двенадцать хотят. Но он откровенно готов ограничиться собственным довольством, стакнувшись с теми, кого недавно еще ненавидел вместе со своими товарищами.
  За эту не названную вслух вину его и ненавидят.
  
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 407 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа