Слышу, слышу сквозь сон
За стенами раскаты,
Отдаленные всплески,
Будто дальний прибой,
Будто голос из родины новой...
Поистине трагично положение героя, не смеющего изменить "сладкому
дурману" Ночной фиалки, хотя он и понимает горькую участь "бледной травки,
обреченной жить без весны и дышать стариной бездыханной".
Он уже похож в заключительных строфах "Ночной фиалки" на героя будущей
поэмы Блока перед его побегом из "соловьиного сада".
В жизни поэт этот побег совершил и в "Ночной фиалке" лишь досматривал
грустный и тягостный сон о своем очередном двойнике - том, который мог
по-прежнему томиться в сказочном, миражном королевстве.
В пору рецензии на брюсовский "Венок" Блоку, еще иногда мерещилось
счастливое возвращение настрадавшегося "блудного сына" "на первые берега, в
страну, которая во все иные минуты кажется невозвратно погибшей, утраченной,
милой, юной".
Позже, в статье "Безвременье", это возвращение приобретает черты
трагического тупика:
"Баюкает мерная поступь коня, и конь свершает круги; и, неизменно
возвращаясь на одно и то же место, всадник не знает об этом... Глаза его,
закинутые вверх, видят на своде небесном одну только большую зеленую звезду.
И звезда движется вместе с конем. Оторвав от звезды долгий взор свой,
всадник видит молочный туман с фиолетовым просветом. Точно гигантский
небывалый цветок - Ночная Фиалка - смотрит в очи ему гигантским круглым
взором невесты. И красота в этом взоре, и отчаянье, и счастье, какого никто
на земле не знал, ибо узнавший это счастье будет вечно кружить и кружить по
болотам от кочки до кочки в фиолетовом тумане, под большой зеленой звездой".
И наконец, у Блока мелькает самое страшное, кощунственное, с точки
зрения его недавних идеалов, прозрение о том, какую пряжу "и прядет, и
прядет, и прядет" беззвучная прялка болотного королевства:
"Мудры мы, ибо нищи духом; добровольно сиротеем, добровольно возьмем
палку и узелок и потащимся по российским равнинам. А разве странник услышит
о русской революции, о криках голодных и угнетенных, о столицах, о
декадентстве, о правительстве?.. Странники, мы услышим одну Тишину.
А что, если вся тишина земная и российская, вся бесцельная свобода и
радость наша - сотканы из паутины? Если жирная паучиха ткет и ткет паутину
нашего счастья, нашей жизни, нашей действительности - кто будет рвать
паутину?"
В мае 1906 года, только что окончив университет, Блок на некоторое
время предается блаженному "ничегонеделанию". "Нет на свете существа более
буржуазного, чем отэкзаменовавшийся молодой человек!" - юмористически писал
он поэту В. А. Пясту, с которым сблизился в это время.
Но за этой "страшной ленью", на которую он жалуется всем, скрывается
неудовлетворенность собой, окружающим, литературой.
Однажды Евгений Иванов купил в рекомендованном ему магазине известной
фирмы Шиффлер шляпу. Дома его покупку не одобрили, и он вернулся, чтобы
обменять ее. Приказчик грубо отказался сделать это. Евгений Павлович
оскорбился и произнес целый монолог, завершив его словами: "И это Шиффлер!"
С тех пор эта фраза вошла в обиход их отношений. Так и теперь, жалуясь
Е. Иванову на то, что "настал декадентству конец", Блок пишет:
"О ком ни подумаешь, - вое нет никого, кто бы написал освежительную
вещь... Про большинство людей восклицаешь: "И это Шиффлер!"
К сожалению, нам неизвестно письмо, написанное им в те же дни к Сергею
Городецкому. А оно, видимо, было очень интересным.
"Ваше письмо - самое важное, что совершалось за последнее время в
литературе, - отвечает Блоку Городецкий. - Его будут воспроизводить в
историях литературы... Это письмо - то, чего я неминуемо ждал после
"Балаганчика", подведшего итоги. Только я ждал сразу в поэзии, но так еще
лучше, решительнее... Вы были одним из ярких воплощений минувшего периода,
теперь крутой поворот, теперь нет никаких сомнений с наступлением нового -
после письма".
Городецкий приводит лишь несколько мыслей из блоковского письма. Одна
из них: "искусство Должно изображать жизнь".
Выход к жизни "из лирической уединенности" диктует Блоку отказ от
стихов ("даже смешно о них думать") и обращение к театру.
В Шахматове Блок пишет пьесу "Король на площади". В начале пьесы
появляется любовная пара. Юноша встревожен: тревога, царящая в городе,
смутно передается ему. Девушка сначала безмятежна, но встреча с голодной
продавщицей цветов пугает ее. Оправившись от этого тягостного впечатления,
она бросает купленные цветы в море со словами:
Забудем о страшном.
Запомним, что любим.
Но "страшное" властно заполняет сцену.
Безмолвно возвышается над городом гигантский Король, неподвижно
восседающий на троне. Город взволнован, ждут чего-то от кораблей, которые
должны прийти. Зловещие незнакомцы подбивают горожан на мятеж. Мечется по
сцене растерянный поэт, разрываемый противоречивыми чувствами.
Таинственный Зодчий, напоминающий своим обликом Короля, предостерегает
поэта от того, чтобы следовать за мятежной толпой и петь ей "мятежные
песни".
Дочь Зодчего - "высокая красавица в черных шелках", вдохновляющая
поэта, - внезапно предстает как "нищая дочь толпы". В час народного волненья
она объявляет, что народ передал ей власть, но она не хочет убивать старого
властелина. "Вот - я отдаю тебе мое; нетронутое тело, король! - говорит она.
- Бери его, чтобы от юности моей вспыхнула юность в твоем древнем разуме".
Король безмолвствует, молчит очарованная толпа... Но крики голодных
детей и нищих снова будят в ней недовольство. Не внимая увереньям о приходе
долгожданных кораблей, она устремляется к дворцу.
Разрушается дворец, падает Король, оказавшийся каменным истуканом -
созданием Зодчего.
Картиной гибели и разрушения, несмолкающего ропота толпы, слившегося с
рокотом моря, завершается пьеса.
Смутность, неясность образов пьесы порождена и смятением, которое
охватило самого поэта, вышедшего из своей "лирической уединенности" на столь
шумную и толкучую площадь, и противоречивостью реальных событий русской
революции. Находились же и в самом деле прекраснодушные "дочери зодчего",
мечтавшие оживить "каменного истукана" - царизм, сочетав его с народным
представительством!
Финал пьесы перекликается с письмом Блока Георгию Чулкову, написанным в
преддверии работы над пьесой, где совершающееся в истории осмыслено
следующим образом:
"...Весь табор снимается с места и уходит бродить после долгой
остановки. А над местом, где был табор, вьется воронье".
Вот этот-то момент "снимания" с места, расшатывания устоявшегося
порядка, краха вековых иллюзий и запечатлелся в пьесе Блока, пусть в весьма
неясной форме, что поэт осознавал сразу же после создания "Короля на
площади":
"Боюсь несколько за разностильность ее, может быть, символы чередуются
с аллегориями, может быть, местами я - на границе старого "реализма", -
писал он Брюсову 17 октября 1906 года.
Однако в принципе он не чурается "старого "реализма", ибо добавляет:
"Но, в сущности, так мне хотелось... Вообще кое-чего, в чем упрекают меня, я
хотел сам, и сделал так не от неумелости. В другом, конечно, я грешен, и
надо писать еще и еще; и опять очень хочу драматической формы, а где-то
вдали - трагедии".
Некоторые из друзей поэта ясно ощущали, "чуяли дали", куда стремился
Блок. В упомянутом уже письме от 26 июня 1906 года Сергей Городецкий
остроумно сформулировал эту мысль, сказав, что относительно Блока существуют
две формулы.
Одна из них - Б = б, где Б - творческий потенциал поэта, а б - им уже
написанное.
Городецкий же придерживается иной формулы:
Б = б Х.
"...Совершение далеко не исчерпало потенции, - пишет он. - Этот X еще
мелькает искорками... но несомненность его видна. Он мне представляется
громадным, сосновым, с запахом смолы..."
И снова вспоминается:
В остром запахе тающих смол
Подо мной распахнулась окрестность...
("Старость мертвая бродит вокруг...")
В другом письме Городецкого, от 3 августа 1906 года, упоминается о
"формуле", провозглашенной Блоком (возможно, в ответ на выдвинутые самим
Городецким): "чтобы 1) Россия, 2) услышала, 3) меня..."
Сопоставим это с тем, что говорил Блок в одной из статей в ноябре 1906
года:
"Индивидуализм переживает кризис. Мы видим лица, все еще пугливые и
обособленные, но на них уже написано страстное желание найти на чужих лицах
ответ, слиться с другою душой, не теряя ни единого кристалла своей".
Это страстное желание и побудило поэта обратиться к театру с его
заразительной силой воздействия на зрителей.
Осенью 1906 года он сближается с театром знаменитой русской актрисы
Веры Федоровны Комиссаржевской. Театр этот только что пригласил нового
главного режиссера - Всеволода Эмильевича Мейерхольда, переехал в новое
помещение на Офицерской улице и организовал у себя, в основном по субботам,
сборища актеров, литераторов, музыкантов, художников.
14 октября Блок читает здесь "Короля на площади". Пьеса, по словам М.
А. Бекетовой, имела "бурный успех" (хотя М. А. Кузмин в своем дневнике
писал, что она ему "показалась скучной и отвлеченной"). В. Э. Мейерхольд
собирался ее ставить, но театральная цензура этому воспрепятствовала.
Зато мейерхольдовская постановка "Балаганчика" стала одним из
центральных событий сезона. Пьеса была встречена и сыграна актерами
восторженно.
Оригинальность пьесы была блестяще дополнена фантазией Мейерхольда и
оформлявшего спектакль художника Н. Сапунова, а также завораживающей музыкой
М. Кузмина.
"Невозможно передать то волнение, которое охватило нас, актеров, -
вспоминает В. П. Веригина, - во время генеральной репетиции и особенно на
первом представлении. Когда мы надели полумаски, когда зазвучала музыка,
обаятельная, вводящая в "очарованный круг", что-то случилось такое, что
заставило каждого отрешиться от своей сущности".
"Балаганчик" прошел со скандальчиком, - писал жене 31 декабря 1906
года, на следующий день после премьеры, Георгий Чулков, - и хлопали, и
свистели... Блок выходил кланяться с глупенькой улыбкой. Ужасно был смешной
и трогательно прижимал к сердцу крошечный букетик, брошенный женской
рукой... Кто-то наверху свистел в свисток, угрюмо и упорно".
"Сумасшедший дом!" - гневались староверы.
Это был спектакль, нашумевший в истории русского театра.
"Будто в подлинной битве кипел зрительный зал, - говорилось в одной из
многочисленных рецензий, - почтенные, солидные люди готовы были вступить в
рукопашную; свист и рев ненависти прерывались звонкими воплями, в которых
слышались и задор, и вызов, и гнев, и отчаяние: "Блок, Сапунов, Кузмин,
Мей-е-р-х-о-ль-д, б-р-а-в-о-о", - неслось, будто вопли тонущих, погибающих,
но не сдающихся".
Это была слава...
"Субботы" в театре Комиссаржевской, где, по словам Кузмина, "актрисы
угощали нас, как какие-нибудь гурии", веселые вечера, ивановские "среды",
пестрящие шумной толпой известнейших людей, захватывающие блеском речей,
стихов, импровизаций.
Дурачества Сергея Городецкого, томные песенки Михаила Кузмина,
искрящаяся фантазия Мейерхольда, как бы примеряющего одну личину за другой,
хоровод актрис: "вихреобразные движения Филипповой, скользящая походка Мунт,
пылающие глаза Волоховой, усталые, пленительные движения Ивановой" (В. П.
Веригина).
"Пришедшая зима 1906/07 года нашла меня совершенно подготовленной к ее
очарованиям, ее "маскам", "снежным кострам", легкой любовной игре, опутавшей
и закружившей всех нас, - вспоминала Л. Д. Блок. - Мы не ломались... Мы
просто и искренне все в эту зиму жили не глубокими, основными, жизненными
слоями души, а ее каким-то легким хмелем".
И В. П. Веригина, описывая забавные маскарады, "бумажный бал" у актрисы
суворинского театра Веры Ивановой, замечает:
"Тут ничего не было настоящего - ни надрыва, ни тоски, ни ревности, ни
страха, лишь беззаботное кружение масок на белом снегу под темным звездным
небом".
Словно нескончаемое празднество, нарисованное художником К. Сомовым и
грациозно воспетое М. Кузминым:
...Сердца раны - лишь обманы,
Лишь на вечер те тюрбаны,
И искусствен в гроте мох.
Запах грядок прян и сладок,
Арлекин на ласки падок,
Коломбина не строга.
Пусть минутны краски радуг -
Милый, хрупкий мир загадок,
Мне горит твоя дуга!
И только более проницательные ценители догадываются, что в
"праздничном" Сомове "есть нечто, говорящее о смерти, о тлене, отчего
изображенные им люди кажутся фантастически оживленными, не просто живыми...
он напоминает волшебника, заклинаниями сообщающего восковым куклам дыхание и
трепет плоти".
О, Сомов-чародей! Зачем с таким злорадством
Спешишь ты развенчать волшебную мечту
И насмехаешься над собственным богатством!
И своенравную подъемля красоту
Из дедовских могил, с таким непостоянством
Торопишься явить распад и наготу
Того, что сам одел изысканным убранством? -
писал Вячеслав Иванов.
"Я слышал, - записал однажды в дневнике М. Кузмин, - как Сомов говорил
какой-то даме, что нужно жить так, будто завтра нам предстоит смерть..."
Карнавальная пестрота, толчея масок, их разноголосица возникают вольно
или невольно, чтобы заглушить тягостную "тишину" реакции, которая наступает
в стране.
"Приложим ухо к земле родной и близкой, - говорил Блок в статье
"Безвременье", - бьется ли еще сердце матери? Нет, тишина прекрасная
снизошла, согрелись мы в ее заботливо опущенных крыльях..."
Так "согреваются" люди, близкие к тому, чтобы замерзнуть.
"На буйных улицах падают мертвые, и чудодейственно-терпкий напиток,
красное вино, оглушает, чтобы уши не слышали убийства, ослепляет, чтобы очи
не видели смерти", - писал поэт в предисловии к сборнику "Нечаянная радость"
в августе 1906 года.
Мир, распахнувшийся навстречу Блоку, трагичен, полон обольщений и
разочарований, взлета и крушения надежд:
Открыли дверь мою метели,
Застыла горница моя,
И в новой снеговой купели
Крещен вторым крещеньем я.
И, в новый мир вступая, знаю,
Что люди есть, и есть дела...
("Второе крещенье")
Приобщенье к жизни, "крещенье" ею совершается в горькую пору: жизнь
такова, что не за горами третье крещенье: Смерть.
"Беззаботное кружение масок на белом снегу" превращается у Блока в
жестокую вьюгу. Любовный хмель - в предсмертный сон замерзающего от стужи
путника, сковывающий его волю, заставляющий забыть о цели, к которой шел:
В небе вспыхнули тёмные очи
Так ясно!
И я позабыл приметы
Страны прекрасной -
В блеске твоем, комета!
В блеске твоем, среброснежная ночь!
И неслись опустошающие
Непомерные года,
Словно сердце застывающее
Закатилось навсегда.
("Настигнутый метелью")
Так родился цикл стихов "Снежная маска", посвященный Н. Н. В. - Наталье
Николаевне Волоховой.
"Кто видел ее тогда, в пору его увлечения, - пишет М. А. Бекетова, -
тот знает, какое это было дивное обаяние. Высокий, тонкий стан, бледное
лицо, тонкие черты, черные волосы, и глаза, именно "крылатые", черные,
широко открытые "маки злых очей". И еще поразительна была улыбка, сверкавшая
белизной зубов, какая-то торжествующая, победоносная улыбка".
Но ^Снежная маска" не есть ни стихотворное изложение жизни веселого
артистического кружка, подобное повести М. Кузмина "Картонный домик", где
угадывается большинство реальных его участников, ни "история одной любви".
Недаром Н. Н. Волохова была, по ее словам, "несколько смущена звучанием
трагической ноты, проходящей через все стихи".
Образ героини цикла явно родствен андерсеновской "Снежной королеве".
Именно сказки Андерсена в это время усиленно читал Блок. "Я давно уже не
читаю ничего, кроме него..." - пишет он матери в начале января 1907 года, в
разгар работы над "Снежной маской".
В современной критике это сходство было уловлено и пространно показано
в рецензии Бориса Кремнева (псевдоним Георгия Чулкова; "Золотое руно", 1908,
10):
"Из-под маски Снежной Девы... неожиданно глядят на нас то холодные
глаза андерсеновской "Девы льдов", овладевшей Руди, то глаза "Снежной
Королевы", похитившей мальчика Кая.
И судьба поэта не напоминает ли судьбу этих сказочных смельчаков:
Вьюга пела.
И кололи снежные иглы.
И душа леденела.
Ты меня настигла.
Ты запрокинула голову в высь.
Ты сказала: - Глядись, глядись,
Пока не забудешь
Того, что любишь.
"...Снежная Королева поцеловала Кая еще раз, и _он позабыл и Герду, и
бабушку, и всех домашних_".
Я всех забыл, кого любил, Я бросил сердце с белых гор, Я сердце вьюгой
закрутил, Оно лежит на дне".
Стихи о Снежной Деве были восприняты его бывшими друзьями как
дальнейшее падение поэта. Любопытно, что в своих обличениях они говорят
почти на языке позднейших вульгарно-социологических критиков Блока;
"Один из роковых недостатков Блока: отвращение от объективности и
реализма, субъективизм, возведенный в поэтическое credo... - пишет,
например, С. Соловьев в "Весах" (1908, 10). - Замкнутая в узкий круг
субъективных переживаний, муза Блока не видит жизни, с ее сложностью и
многообразием".
Так таки не видит? Еще недавно Блок писал и в пьесе "Король на
площади", и в "Ночной фиалке", и в незавершенной поэме "Ее прибытие", и в
предисловии к сборнику стихов "Нечаянная радость" про "больших кораблей
приближенье", явно символизировавшее для него наступление благодатных
перемен в жизни. В "Снежной маске" - уже не то:
...В дали невозвратные
Повернули корабли.
Не видать ни мачт, ни паруса,
Что манил от снежных мест...
("Последний путь")
И за тучей снеговой
Задремали, корабли -
Опрокинутые в твердь
Станы снежных мачт.
И в полях гуляет смерть -
Снеговой трубач...
И вздымает вьюга смерч,
Строит белый, снежный крест,
Заметает твердь...
("И опять снега")
"Опять все ожидания обманулись..." - вскрывал этот важный смысл цикла
критик Н. Русов.
"Легкость, легкость, легкость", - вспоминает эту зиму Л. Д. Блок.
И кажется временами, что поэт и его жена говорят про разные зимы.
"Жизнью теперь у меня называется что-то очень кошмарное, без отдыха
радостное или так же без отдыха тоскливое..." - пишет он 20 января 1907
года.
Образ героя "Снежной маски" часто напоминает то "лихое веселье",
которому предается в народных песнях загулявший с горя молодец, надрывное,
грозящее вот-вот обернуться проклятием миру, богохульством:
Прочь лети, святая стая,
К старой двери
Умирающего рая!
Стерегите, злые звери,
Чтобы ангелам самим
Не поднять меня крылами,
Не вскружить меня хвалами,
Не пронзить меня Дарами
И Причастием своим!
("Прочь!")
Так отвечает поэт голосам, зовущим его воротиться "в златоверхие
хоромы, к созидающей работе" в духе соловьевского синтеза.
"Земля в снегу" назовет Блок сборник 1908 года, родившийся из "Снежной
маски", развивший ее мотивы.
Снег слепит глаза, сковывает землю, - но она есть! Ее нельзя покинуть.
Лучше на ней умереть, чем жить в "умирающем раю".
Два эпиграфа поставит Блок перед предисловием к своей книге.
Зачем в наш стройный круг ты ворвалась, комета?
Это строчки из стихотворения Л. Д. Блок, посвященного Н. Н. Волоховой,
на которые Блок отвечает стихами Аполлона Григорьева, почти забытого к тому
времени поэта прошлого века:
Когда средь сонма звезд, размеренно и стройно,
Как звуков перелив, одна вослед другой,
Определенный круг свершающих спокойно,
Комета полетит неправильной чертой,
Недосозданная, вся полная раздора,
Невзнузданных стихий неистового спора,
Горя еще сама, и на пути своем
Грозя иным звездам стремленьем и огнем...
Что нужды ей тогда до общего смущенья,
До разрушения гармонии!.. Она
Из лона отчего, из родника творенья
В созданья стройный круг борьбою послана,
Да совершит путем борьбы и испытанья
Цель очищения и цель самосозданья.
Предисловие к "Земле в снегу" написано двумя годами позже цикла
"Снежная маска" и подводит итоги всего пережитого за это время и что-то при
этом переосмысляет, подчиняет общей мысли, которая формировалась постепенно,
а прежде была "недосозданной" и "полной раздора".
Первоначальная кипень стихотворной метели родилась из множества причин,
таившихся "в мирном кругу жизни".
Еще летом 1906 года Блок писал Е. Иванову: "Ненавижу свое декадентство
и бичую его в окружающих, которые менее повинны в нем, чем я".
Блок разочаровался в своих недавних друзьях, в особенности в Андрее
Белом, который, как красивый волчок, вдруг упал набок и поет все одно и то
же. Разочаровался и в любви, которая не дала ему счастья.
В наше время, развивал он свои мрачные идеи матери, ангелам не на что
радоваться. Это время черта. Зелено-лиловое, врубелевское. Все демоническое:
музыка, литература, живопись. Самые лучшие люди - мерзавцы и эгоисты...
В последних словах не только намек на Белого, но и не менее беспощадная
автохарактеристика.
В написанной в ноябре 1906 года пьесе "Незнакомка" он вывел Поэта,
который рассуждает перед половым в кабачке о своих утонченных переживаниях,
о жажде любви, а встречаясь с сошедшей на землю звездой - женщиной, не в
силах узнать ее, а потом - найти ее. Он вроде бы и впрямь горюет, и слишком
уж легко, как пьяные слезы, льются его горестные стихи:
Прекрасное имя: "_Мария_"!
Я буду писать в стихах:
"Где ты, Мария?
Не вижу зари я".
О подобном же своем настроении пишет Блок Е. Иванову: "...со мной - моя
погибель, и я несколько ей горжусь и кокетничаю".
Оттенок этого хмельного упоения страданием, отчаяньем, гибелью есть и в
"Снежной маске". (Даря самой Н. Н. Волоховой книгу "Земля в снегу", поэт
назвал ее "очень несовершенной, тяжелой и сомнительной".)
Но под Снежной маской, за метелью как бы таятся разные лики и самого
поэта и жизненной стихии; эта стихия часто оборачивается грозой и
катастрофой, но тем не менее она - единственный "родник творенья".
"Стихия для Блока всегда - угроза старому, - писал Л. К. Долгополов в
статье "Тютчев и Блок". - ...и на пути освобождения рождается страсть - не
одна лишь отдача себя во власть всесильного чувства, но и скрытый мятеж,
бунт против застоя и неподвижности, сопровождаемый обращением к стихии
мирового пространства..."
И даже гибель героя в метели, "на снежном костре" страсти
представляется поэту только одной из жизненных метаморфоз, необходимой для
того, чтобы душа заново воскресла из "легкого пепла".
Из адского варева вьюги вместо мифической Снежной Девы начинает
проступать более реальный, теснее связанный с конкретной жизнью образ Фаины,
чьим именем Блок называет новый цикл своих стихов.
Как за темною вуалью
Мне на миг открылась даль... -
("Вот явилась. Заслонила...")
писал Блок. Теперь эта даль все ширится, превращаясь в олицетворение жизни.
В предисловии к "Земле в снегу", отказываясь от услуг своих былых
друзей, "облеченных властью", "провидцев" вроде Андрея Белого, поэт пишет:
"Я знаю сам страны света, звуки сердца, _лесные тропинки, глухие овраги,
огни в избах моей родины, яркие очи моей спутницы_". (Курсив мой. - А. Т.)
Знаменательное соседство это проступало уже в ранних лирических стихах
"Снежной маски":
Но для меня неразделимы
С тобою - ночь, и мгла реки,
И застывающие дымы,
И рифм веселых огоньки.
("Они читают стихи")
Тема метелей, грозных страстей, мученья и гибели, которые несет с собой
встреча с реальной судьбой, в каком бы, подчас эксцентрическом, образе она
ни воплощалась, - это голос ветра, которого нет в тихом "умирающем раю".
"Женский персонаж здесь, - справедливо говорит о цикле "Фаина" П.
Громов, наиболее тонко исследовавший его, - не аллегория России, но сложный
лирический "ход" осуществляется из аллегорического в общем материала. В
развертывающемся "стихийном" образе-характере как одна из его внутренних
возможностей, один из его обликов выступают черты самой России:
Какой это танец? Каким это светом
Ты дразнишь и манишь?
В кружении этом
Когда ты устанешь?
Чья песня? И звуки?
Чего я боюсь?
Щемящие звуки
И - вольная Русь?
("О, что мне закатный румянец...", ноябрь 1907)".
Однажды художники, расписывавшие вместе с Врубелем киевские соборы,
были поражены, увидев на его холсте, где прежде изображалась богоматерь,
...гарцевавшую на рыжем коне наездницу, которую увлекающийся автор увидел в
цирке.
Нечто подобное, по мнению прежних друзей Блока, теперь происходило с
поэтом.
Как будто к ним обращены его слова из предисловия к сборнику стихов
"Земля в снегу":
"Когда безумец потерял дорогу, - уж не вы ли укажете ему путь? Не
принимаю - идите своими путями...
Что из того, что Судьба, как цирковая наездница, вырвалась из тусклых
мерцаний кулис и лихой скакун ее, ослепленный потоками света, ревом
человечьих голосов, щелканьем бичей, понесся вокруг арены, задевая копытами
парапет?"
Незнакомка, Снежная Дева, Фаина, героиня одноименного цикла и пьесы
"Песня Судьбы", - это ли не новые лики, написанные на старом холсте!
Высокая мечта - цыганкой стала! -
гневно восклицает в пьесе Герман, впервые услышав песню Фаины:
Ты душу - черным шлейфом замела!
"Песня Судьбы", которую поет Фаина, вроде бы обычная цыганская песня,
как и сама она, по словам одного из героев, "просто-напросто каскадная
певица с очень сомнительной репутацией".
Но вот что говорит один из внимающих ей:
"Вы не слушайте слов этой песни, вы слушайте только голос: он поет о
нашей усталости и о новых людях, которые сменят нас. Это - вольная русская
песня, господа. Сама даль, зовущая, незнакомая нам".
"Часть народной души" слышит он в этой песне. И в новых стихах Блока
тоже зазвучала эта "часть народной души", и многие это почувствовали.
"Кажется, что в книге, - писал Блоку Вячеслав Иванов после выхода
"Земли в снегу", - правильно заслышана (хотя и не совсем верно передана)
какая-то мелодия глубинной русской Души".
Евгений Иванов писал Блоку, что его новые стихи "есть ощупывание в
темноте концов невидимых вожжей (у Иванова описка: "вождей". - А. Т.) целого
периода переживаний, чтоб, схватив эти найденные вожжи, тряхнуть ими,
гикнуть... и понеслась тройка... понеслась, как Русь-тройка у Гоголя".
Смысл этой полосы в творчестве Блока и был подытожен им в драме "Песня
Судьбы".
"Белый дом Германа, окруженный молодым садом", до деталей похож на
Шахматове.
"Помнишь, ты сам сажал лилию прошлой весной, - говорит Герману жена
Елена. - Мы носили навоз и землю и совсем испачкались. Потом ты зарыл
толстую луковицу в самую черную землю и уложил вокруг дерн. Веселые,
сильные, счастливые..."
Это прямо картина летнего времяпрепровождения Блоков.
"Большая часть первого акта - о тебе", - пишет поэт жене 24 мая 1907
года.
Она в это время живет в Шахматове одна, тоскует, одевается в костюм, в
котором Блок когда-то играл Гамлета, слушает, как - совсем по-прежнему! -
поет в кустах зорянка.
Прямо, как Елена, ожидающая, вернется ли Герман, который услышал за
окном голос ветра и ушел вслед за ним в огромный мир, "синий, неизвестный,
волнующий".
Первая встреча Германа с Фаиной (Блок мечтал, чтобы ее сыграла Н. Н.
Волохова) трагична. Он видит в ней только цыганку:
Герман
Я не могу и не хочу терпеть!
Так вот каков великий пир Культуры!
Там гибнут люди - здесь играют в гибель!
Здесь песней золотою покупают
Достоинство и разум, честь и долг...
Так вот куда нас привели века