т ее. Эта женщина вполне обладает, как говорят французы, _д_а_р_о_м_ _с_л_е_з_ (don des larmes). Эта лучшая Эйлалия из всех доселе виденных мною {Два года после автору "Дневника" удалось видеть в Риге знаменитую мадам Оман (Ohman), и она только одна могла в роли Эйлалии сравниться с Каратыгиной. Позднейшее примечание.}. Как мамзель Штейн (нынешняя Гебгард) ни была хороша, но сравниться с нею не может, а о московских русских актрисах нечего и говорить.
Отчего во французских спектаклях, когда действие происходят в комнате, расстилают на сцене сукно, а в русских этого не делают? Неужто же ноги французских актрис и актеров нежнее и чувствительнее ног актеров и актрис русских? или французская публика взыскательнее русской? Это что-то неладно и, конечно, долго продолжаться не может. Опрятность сцены гораздо важнее, нежели думают, для произведения сценических эффектов, а о приличии костюмов и говорить нечего! Не будь Яковлев одет так _м_и_з_е_р_а_б_е_л_ь_н_о, по выражению приятеля моего Кобякова, он показался бы вдвое превосходнее, да и драма-то выиграла бы вдвое, если б декорации были поновее, как, например, во французских спектаклях или в балете.
12 февраля, вторник.
Я полагал, что наш П. А. Рахманов считает себя математиком только про свой обиход, а на поверку выходит, что он признается и многими известными учеными за одну из лучших голов математических. Заехав сегодня к нему из Коллегии, я застал у него несколько ученых и, между прочим, знаменитого математика Гурьева (помнится, Семена Емельяновича) и присутствовал при их диспуте. Рахманов защищал свои опыты "О поверхностях вращения и о цилиндрических и конических поверхностях", недавно вышедшие из печати, и заставил замолчать всех. Вот он каков математик-музыкант! Несмотря на то, что математика для меня настоящая тарабарская грамота, я, однако ж, мог заметить, что доводы и доказательства Рахманова были сильнее возражений его диспутантов и что они уступали не из одного только уважения к хозяину дома. Отстояв свои опыты, Рахманов принялся хвалить сочинение Гурьева, также недавно изданное под заглавием "Основания трансцендентной (или трансцендентальной, бог его знает!) геометрии кривых поверхностей" (изволь понять!), и все присутствующие хором пристали к Рахманову. Эти взаимные похвалы друг другу ученых математиков привели мне на память сцену Триссотина и Вадиуса из мольеровой комедии "Ученые женщины", так прекрасно переведенной И. И. Дмитриевым:
Триссотин.
Вы истинный поэт, скажу я беспристрастно.
Вадиус.
Вы сами рифмы плесть умеете прекрасно!
Как бы то ни было, но я, однако ж, понять не могу, как может согласить Рахманов любовь свою к математике с любовью к музыке и в одно и то же время заниматься _т_е_о_р_и_е_ю каких-то _н_а_и_б_о_л_ь_ш_и_х_ _и_ _н_а_и_м_е_н_ь_ш_и_х_ _в_е_л_и_ч_и_н_ _ф_у_н_к_ц_и_й_ _м_н_о_г_и_х_ _п_е_р_е_м_е_н_н_ы_х_ _к_о_л_и_ч_е_с_т_в (и выговорить-то не под силу) и "Дон-Жуаном" Моцарта или "Аксуром" Сальери? - непостижимо!
13 февраля, среда.
Альбини приглашали завтра на вечер к Эллизену. У него праздник по случаю пожалования его в статские советники. Он семь лет был в чине.
В Коллегии сказывали, что указ об учреждении ордена св. Георгия для солдат уже подписан и на сих днях будет обнародован. Прекрасно! Не одно "ура!" прогремит доброму, попечительному нашему государю в его храбром войске.
Обществу московских граждан изъявлена чрез Тимофея Ивановича Тутолмина высочайшая благодарность за устройство дома призрения для 150 человек по случаю рождения великой княжны Елизаветы Александровны, и в особенности купцу Павлову, простившему 36 000 р. несостоятельным должникам своим. {Автор "Дневника" коротко знаком был с внуком и наследником сего Павлова, Антипом Ивановичем Павловым, человеком очень известным в Москве и одаренным прекрасными свойствами души и сердца. В 1812 г., во время нашествия неприятеля, он лишился почти всего огромного своего состояния, но перенес несчастие свое без ропота и сохранил веселое расположение духа до самой своей кончины. Позднейшее примечание.}
Князь Александр Борисович Куракин получил очень лестный рескрипт от вдовствующей императрицы за пожертвованный им в пользу воспитательных заведений значительный капитал, назначенный было им своему воспитаннику, барону Сердобину, но, за смертию его, оставшийся в распоряжении князя.
Старик Иван Петрович Тургенев приехал в Петербург. Он ежедневный гость у М. Н. Муравьева и Н. Н. Новосильцева.
14 февраля, четверг.
Вот и еще письмо от доброго моего Петра Ивановича: хочет приехать сюда, но не пишет зачем. Петербург не его сфера. Впрочем, для меня все равно; я обниму его с величайшею радостью и буду его вожатым: в два с половиною месяца я успел изучить Петербург, конечно, лучше таблицы умножения. Петр Иванович восхищается моими знакомствами, в восторге от благосклонности ко мне Гаврила Романовича и чуть не поссорился за меня с Мерзляковым, который, несмотря на удостоверения его, что Державин похвалил моего "Артабана", продолжает утверждать, что эта трагедия - один пустой набор слов и сущая галиматья. Грустно слышать подобные отзывы о милом детище, но, кажется, они справедливы, и я начинаю с ними соглашаться.
Приходил Гебгард с Кистером, который хочет дебютировать на здешней немецкой сцене. "А на какое амплуа хотите вы поступить?", - спросил я его. - "На амплуа трагических злодеев (Bosewichte)". - "Вот как! из первых любовников попасть в злодеи! Чем же начнете вы?". - "Ролью арапа в "Фиеско"". - "А там?".- "Там, что бог даст!". Я смекнул, что денежки бедного Штейнсберга пошли гулять по белому свету. "А мадам Штейнсберг?". - "Мадам Штейнсберг отправляется в Ригу или за границу: ей нужно поправить здоровье в другом климате". - Понимаю!
Я откровенно признался Гебгарду, что был очень недоволен представлением "Октавия" и не люблю его в роли кесаря Октавиана, что эта роль нейдет к нему так же, как и роль Марка Антония к Кудичу. "Вы правы, - сказал он мне, - но что ж делать? нельзя же вечно играть Фердинанда и Карла Моора, потому что публика желает видеть иногда и другие пьесы". - "Так играйте "Дона Карлоса", "Орлеанскую деву", "Мессинскую невесту", "Валленштейна", "Эгмонта", "Клавиго", "Фьеско", "Вражду братьев" - словом, играйте, что хотите, только не трагедии, взятые из римской и греческой истории, и особенно трагедии такие как "Октавия", в которых вы, господа немцы, смешны". Мой Гебгард понадулся, но против правды нет слов.
15 февраля, пятница.
Вчерашний вечер у Эллизена был на славу: кроме знаменитых медиков, которые почти все собрались поздравить достойного своего собрата с получением монаршей милости, приехали многие и не принадлежащие к сословию медиков, как то: наш д. ст. сов. Родофиникин, служащие при статс-секретарях Новосильцове - ст. сов. Дружинин и Витовтове - Аделунг; референдарий Комиссии составления законов Розенкампф, которого видел я у князя П. В. Лопухина, и еще двое неизвестных мне высших чиновников: Ризенкамф и Ренненкамф; это созвучие фамилий очень забавляло хозяина, который, обращаясь к ним, не иначе говорил: "Meine liebe Herren Rosen-, Riesen- und Rennen-kampfe". Играли в бостон и пили пунш-ройяль - смесь коньяку с шампанским, подслащенную ананасным вареньем: очень вкусно. Дам не было, потому что хозяин вдовец, a Schwester Dorchen принимать гостей женского пола почему-то отказалась, хотя отец и предлагал ей вместо простого вечера дать бал. Хозяин мой Торсберг пенял мне, что я редко бываю у него по четвергам, и сказал, что вчера, за отсутствием моим, барышни были невеселы и отказались даже петь любимое их трио: "Nach Regen folget Sonnenschein" {За дождем выходит солнце (нем.).}, потому что некому было подтянуть им. Я обещался быть у него в следующий четверг и точно буду, потому что у радушного и краснощекого моего брюханчика бесцеременно, весело и всегда много премилых немочек.
За ужином, пока гости еще не совсем удовлетворили аппетит, толковали о предметах серьезных, так, например, лейб-хирург Кельхен говорил, что без сильной страсти к науке превосходным медиком быть нельзя и что человек, посвящающий себя медицине и имеющий в виду приобретение одних только средств к своему существованию, никогда не достигнет до настоящей степени искусства, какое требуется от хорошего медика. "Правда, - отвечал веселый Торсберг, - однако ж все мы, сколько нас ни есть, принимаясь в первый раз за анатомический нож, побеждали свое отвращение к рассекаемому трупу одною надеждою на будущую _п_р_а_к_т_и_к_у, а к зловонию мертвеца привыкали только в том убеждении, что оно со временем превратится для нас в упояющие ароматы". Это откровенное замечание простодушного доктора возбудило общий хохот.
Между прочим, Дружинин (которого зовут, кажется, Яковом Александровичем) сказывал, что министр коммерции граф Румянцев очень хлопочет об усовершенствовании переплетного мастерства в России и исходатайствовал разные преимущества переплетчикам.
Ужин кончился далеко за полночь в шумном весельи; тосты за здоровье государя, министров и хозяина почти не прекращались. Собеседники наперерыв обращались к Эллизену с разными пустыми вопросами, мне кажется, только для того, чтоб иметь случай назвать его: "Herr Staatsrabh" {Господин статский советник (нем.).}. Пресмешные немцы!
Утром сегодня заходил ко мне Вельяминов с жалобою на земляка моего Кобякова, что не дает ему покою: то просит перевести ему арию, то присочинить две, а наконец, пристал к нему, чтоб он перевел целый финал из оперы "Каирский караван". "Конечно, все эти пустяки не стоют мне большого труда, - говорил Вельяминов,- но я дорожу временем и могу употребить его на что-нибудь лучшее, чем на сочинение или перевод вздорных куплетов, которые друг наш, Петр Николаевич, выдает за свои". Я советовал Вельяминову отучить Кобякова от этих проделок, сочинив для него какую-нибудь нелепицу вроде тех, которые он так мастерски импровизирует; пока наш приятель будет доискиваться в ней смыслу, сказал я, ты успеешь отдохнуть.
Завтра очередной литературный вечер у И. С. Захарова. Гаврила Романович требует, чтоб я прочитал какие-нибудь из своих стихов: "иначе, - прибавил он, - если никто из молодых людей читать не станет, то опять, того смотри, нас попотчуют переводом Рошфуко, да и цель собраний будет не достигнута". Бог весть, соберусь ли я с духом читать стихи свои пред публикою. И хочется и колется... Впрочем, смелость берет города!
16 февраля, суббота.
Отец писал, чтоб я похлопотал по березняговскому делу и попросил кого-нибудь в Межевом департаменте Сената о скорейшем окончании этого несчастного процесса, продолжающегося более 17 лет. Рано утром отправился я в Сенат и провозился там до двух часов, отыскивая секретаря Булкина, к которому прежде для справок и наставлений отец адресоваться мне приказал. Булкин с великим огорчением объявил, что он не заведывает больше нашим делом, и что оно по приказанию обер-прокурора Клима Гавриловича Голикова передано другому секретарю, Степану Степановичу Ватиевскому. "А где ж Ватиевский?", - спросил я у Булкина. "А вон сидит там", - отвечал Булкин. Я обратился к Ватиевскому. Презрительно посмотрев на меня, он спросил довольно грубо: "Что вам угодно?". Я объяснил, в чем дело. "Сегодня день неприсутственный, - сказал он, - извольте придти в другой раз". - "Да потому-то, что день неприсутственный и господа секретари свободны от докладов, я и решился беспокоить вас, тем более что желание мое так маловажно и заключается только в том, чтоб узнать, в каком положении находится наше дело". - "Не от нас зависит-с, а от обер-секретаря: адресуйтесь к нему". - "Где ж обер-секретарь?". - "В зале присутствия". - "Можно его видеть?". - "Спросите у курьера". - "А как зовут его?..". - "Кого, курьера или обер-секретаря?". - "Разумеется, последнего". - "Богдан Иванович Крейтер". И вот я, с каким-то стеснением в душе, обратился к курьеру и просил его доложить обо мне обер-секретарю. Едва курьер успел войти в залу, как тотчас же и вышел обер-секретарь, человек лет под шестьдесят, довольно почтенной наружности и прямо ко мне с вопросом: "А что, батюшка, вам угодно?". Я сказал ему, что желал бы узнать о положении нашего дела. "Да вы приезжий, что ли?". - "Нет, я здесь служу, но в делах неопытен и в Сенате знакомств не имею". - "А у кого из секретарей ваше дело?". - "У г. Ватиевского". - "Это по Найденской даче, что ли?", - спросил он у секретаря. "Точно так". - "Что ж, вы ему ничего не сказали? - продолжал Крейтер с видом укора. - Подайте дело!". Секретарь с какою-то гримасою встал со стула, отпер шкаф, вытащил оттуда огромную связку бумаг и, развязав ее, подал Крейтеру, который, пробежав несколько листов с конца, тотчас же объявил мне, что дело наше остановилось за неполучением каких-то новых справок из Вотчинного департамента и Межевой канцелярии, что оно не может быть так скоро решено, но чтоб я не унывал, потому что в справедливости доказательств со стороны нашей нет ни малейшего сомнения; а затем, чтоб я не тратился по-пустому и, в случае надобности, без церемоний обращался прямо к нему и что он даст мне в свое время совет, к кому из сенаторов должно будет разнести обыкновенные записки. "У нас, батюшка, - примолвил он, - заседают люди добрые. Вот хоть бы Петр Амплеевич (Шепелев), князь Павел Петрович (Щербатов) или Неплюев - сенаторы радушные и правдивые, а к Климу Гаври-лычу, может, сыщете какую-нибудь _п_р_о_т_е_к_ц_и_ю". Я отвечал, что имел честь лично представляться князю Петру Васильевичу и что он принял меня милостиво, а сверх того, знаком с сенатором И. С. Захаровым, у которого буду сегодня и на литературном вечере. "Ну, так и слава богу! Чего ж, батюшка, лучше? Христос с вами! Успокойте родителей ваших!".
Я живо тронут был радушием этого благородного человека и, конечно, никогда его не забуду {Б. И. Крейтер был не только добрый и честный человек в полном значении слова, но, сверх того, знающий и опытный делец. Автору "Дневника" удалось узнать многие подробности его жизни, делающие честь уму его и сердцу. Вот один пример его бескорыстия. И. Ф. С-й (честнейший человек) нанимал у него в доме, на Сергиевской улице, квартиру и, будучи перемещен на службу в Саратов, должен был ехать, не имея чем расплатиться с хозяином, "Как же быть, Богдан Иваныч? - говорил И. Ф., - у меня не только на расплату с вами, но едва ли достанет денег и на прогоны". - "Э, ну! - отвечал старик, - заплатите когда-нибудь; а не достанет на прогоны, так, пожалуй, я дополню". - "А если умру?" - возразил С-й. - "Ну так сочтемся на том свете", - решил добрый К рейтер.}.
Теперь отправимся к Захарову на чтение.
17 февраля, воскресенье.
Вчерашний вечер у И. С. Захарова не похож был на вечер литературный. Кого не было! Сенаторы, обер-прокуроры, камергеры и даже сам главнокомандующий С. К. Вязмитинов. Когда я вошел в гостиную, меня как будто обдало кипятком и чуть не помутились глаза; я боялся, чтоб не пришлось мне читать стихи свои перед этим ареопагом; дело, однако ж, обошлось благополучно: я читал их после ужина, подкрепив себя тремя или четырьмя рюмками доброго вина и в то время, когда уже большая половина гостей разъехалась.
Из лиц, которые были на вечере, всех более произвел на меня впечатление Вязмитинов, и совсем не по званию своему главнокомандующего и министра военных сил, а по необычайной своей вежливости и благосклонному, предупредительному обращению {О С.К. Вязмитинове будет пространнее говорено впоследствии. Автор "Дневника" имел случай видеть его ежедневно с 1812 по 1816 год, быть свидетелем неутомимых его трудов по должности главнокомандующего и управляющего министерством полиции и оценить высокие качества души его и сердца. Это был муж совета и разума и, несмотря на высокое свое звание, необыкновенно скромен, кроток, доступен и приветлив. Позднейшее примечание.}. Вязмитинов приглашен был на вечер в качестве автора: он некогда (1778 г.) сочинил оперку, известную под заглавием "Новое семейство", и сам, как меня удостоверяли, положил ее на музыку. Хотя оперка в двух действиях, имевшая в свое время только случайный успех, и не может давать ему права на звание литератора, чего, конечно, он и не добивается, но любовь его к словесности, желание следить за ее успехами и уважение к трудам литературным заслуживают того, чтоб пред ним растворились двери и самой Академии. Он не похож на того вельможу, который, как я слышал, публично утверждал, что литераторы решительно ни к чему неспособные люди и что всех бы их следовало засадить в дом сумасшедших. Вот меценат!
Гаврила Романович долго и с жаром разговаривал о чем-то, с сенаторами, князем Салаговым и Резановым, заседающими в одном департаменте с хозяином дома, и потом, живо обратясь к сидевшему возле Вязмитинова обер-прокурору П**,90 вдруг спросил его: "Да за что ж, Гаврила Герасимович, вы мучите человека? Вот я сейчас просил Дмитрия Ивановича и князя о скорейшем окончании дела этого несчастного Ананьевского: они ссылаются на вас, что вы предложили потребовать еще какие-то новые от палаты справки; но ведь справки были давно собраны все; если же нет, то зачем не потребовали их прежде и в свое время?". П** извинялся, уверяя, что дело Ананьевского скоро кончено будет. "Кончено будет! - возразил Гаврила Романович, - но покамест он и с детьми может умереть с голоду".
Мне стало понятно, отчего многие не любят Державина.
Началось чтение. Читали стихи какого-то Кукина на случай избрания адмирала Мордвинова, друга А. С. Шишкова, в губернские начальники московской милиции. Стихи очень плохи: видно, что они произведение какого-нибудь домашнего стихотворца, более усердного, нежели талантливого. Хозяин прочитал перевод свой нескольких писем Фенелона о благочестии; нет сомнения, что эти письма камбрейского архиепископа в высокой степени поучительны и полезны, но надобно читать их дома, с некоторым размышлением, а не в таком обществе, которое собирается следить за успехами русской литературы не по переводам известных иностранных писателей, а по новым оригинальным сочинениям, да и перевод Захарова напыщен и вовсе не имеет характер фенелонова слога, столь простого и благородного. Слушая эти письма, гости почти дремали, но, кажется, хозяин не замечал этого и безжалостно продолжал чтение до самого ужина, а между тем Вязмитинов уехал, воспользовавшись минутою отдохновения чтеца; за ним вскоре удалились князь Салагов, Резанов и еще многие, одни за другими, вставая потихоньку с мест своих, прокрадывались из гостиной на цыпочках; нечувствительно кружок разредел, и остались только мы, большею частью слушатели по призванию, то есть те, которым хотелось или ужинать или читать стихи свои. Мне хотелось и того и другого, но мало ли чего хочется! и дородная барышня Скульская, двадцатипятилетняя невинность, любимая ученица моего Петра Ивановича, в одной из своих чересчур наивных басенок сказала сущую правду:
Мы сами иногда не знаем,
Чего так пламенно желаем!
Конечно, мне удалось и поужинать и прочитать стихи свои "К деревне":
Деревня милая, отчизна дорогая,
Когда я возвращусь под кров счастливый твой? 91
но зато и выслушать получасовое замечание некоторых, по-видимому, записных аристархов о том, что эпитет _м_и_л_а_я_ не у места и может прилагаться только к одушевленным предметам, как, например, к другу, к женщине, к ребенку и проч., что нельзя также сказать, обращаясь к деревне: "Когда я возвращусь под кров твой", потому что деревня слово _с_о_б_и_р_а_т_е_л_ь_н_о_е и хотя состоит из _м_н_о_г_и_х_ _к_р_о_в_о_в, но собственно сама по себе _к_р_о_в_о_м_ назваться не может, но что, впрочем, очень легко исправить эти стихи следующим образом:
Деревня _т_и_х_а_я, о хижина _д_р_а_г_а_я_ и проч.
Все замечания были в том же роде, но никто не заметил мне того, что я заметил сам себе, то есть, что стихи мои не заключают в себе ничего, кроме одного набора слов, и что в них нет ни одной мысли, на которой бы остановиться можно было; они похожи на какую-то жижу, смесь воды 6 каплею меда: пить непротивно, но и вкуса никакого нет.
В заключение, добродушный хозяин сказал мне с видом _п_р_о_з_о_р_л_и_в_ц_а, что он тотчас же угадал, что я принадлежу к новой московской школе. "У вас есть способности, - примолвил он, - но вам надобно еще поучиться. Поживете с нами, мы вас _в_ы_п_о_л_и_р_у_е_м"... Позорнейше благодарю!
А между тем я подслушал, как Гаврила Романович, который, видно, небольшой охотник до грамматики и просто _п_о_э_т, кому-то прошептал: "Так себе, переливают из пустого в порожнее!".
Ужин был славный. Бесспорно стихи мои могут подлежать критике, но об ужине и самый злейший зоил не может сказать ничего, кроме хорошего; иначе, по _д_е_л_и_к_а_т_н_о_м_у_ выражению Бородулина:
Он будет наглый лжец!
Сегодня первый день масленицы: охота забирает гулять, а между тем завтра стукнет мне девятнадцать лет. Чувствую, что я и так много потерял времени и что пора бы точно последовать совету _п_р_о_з_о_р_л_и_в_о_г_о И. С. Захарова и приняться пристальнее за настоящее дело, да не слажу с собою. Сам не знаю, что происходит у меня в голове, а о сердце и подумать страшно: легионы чертей беспощадно терзают его, а между тем я должен казаться спокойным, бодрым и даже веселым. Чем все это кончится - известно одному богу, но я не предвижу ничего путного и почти уверен, что дорого расплачусь за неуменье владеть собою. Счастлив буду, если беда обрушится только на мне; в противном случае, куда деваться от людей, а пуще от самого себя?
18 февраля, понедельник.
Минувшие два года сряду праздновал я день своего рождения у себя дома - праздновал небогато, но весело, в небольшом кружку знакомых и милых мне людей. Памятны мне наши беседы за простою студенческою трапезою: умные, красноречивые рассуждения Алексея Федоровича и острые шутки Буринского и прибаутки Снегиря-Nemo и застольные песни Злова; а вот нынешний год бог привел праздновать этот день у чужих людей... Хотел было идти _т_у_д_а, но пошел в павильон слушать гасконады добродушного Лабата и споры его с дочерьми и графом Монфоконом.
И хорошо сделал: непритворные ласки болтливого семейства благотворно подействовали на больную душу. Расспросам конца не было: зачем пропадал так долго? у кого бывал? чем занимался? и проч. и проч. Дочери уверяли, что я похудел, а внучка Марья Лукинична с участием утверждала, что я непременно должен быть влюблен, потому что, по ее мнению, молодым людям нельзя не быть влюбленным. "Следовательно, и вы влюблены?", - спросил я ее. - "Helas, je suis si laide, et pourtant je voudrais bien me marier" {Увы, я так дурна собой; а между тем я очень хотела бы выйти замуж (франц.).}, - отвечала она. Расцеловал бы ее, голубушку, за такое откровенное признание!
За обедом маркиз Лаферте {Знатный эмигрант, за отъездом графа Блакаса оставшийся поверенным в делах короля Людовика XVIII.} сказывал, что последние победы наши над французами при Пултуске и Прейсиш-Эйлау возродили большие надежды в короле и его приверженцах на возможность скорого возвращения во Францию. "Возвращения, может быть, но уж, конечно, не так скорого, - заметил граф Монфокон, - потому что l'Ogre Corse {Корсиканский людоед (Наполеон) (франц.).} покамест очень могуществен и владеет огромными средствами, чтоб с успехом противостоять державам целой Европы в совокупности. Без особого чуда, - прибавил он, - бедный наш король долго должен еще скитаться по чужим областям, и я боюсь, что все мы, сколько нас ни есть, не доживем до счастия увидеть возвращение ему похищенного трона". {Однако ж старый граф Монфокон дожил до этого счастия и мог бы участвовать в щедротах короля эмигрантам (в министерство Виллеля), но смерть постигает нас большею частью в то время, когда мы достигаем совершенного исполнения надежд, и желаний наших: Монфокон умер, сбираясь в Париж. Позднейшее примечание.} - "К несчастью, Монфокон прав, - сказал с видом величайшего сожаления и всплеснув руками Лабат. - Бонапарте силен; борьба с ним скоро окончиться не может, и одна надежда на помощь божию и содействие России". - "А я так думаю, напротив, - возразил Лаферте, - еще несколько усилий со стороны Германии, Англии и России - и Бонапарте удержаться не может, потому что если он испытает несколько таких же неудач, как при Эйлау, то и Франция не останется спокойною".
Из этих предположений и возражений родились споры; горячились, шумели, кричали, как водится обыкновенно за обедами у Лабата, и кончили тем, что замолчали от устали и отправились в гостиную к камину пить кофе и в блаженной полудремоте ожидать сварения желудка; а я между тем подсел к Марье Лукиничне, которая, в благодарность за то, что предпочел лучше беседовать с нею, чем болтать с ее тетушками, старалась всячески занимать меня и рассказала мне пропасть анекдотов о старых французах, которых, кажется, она не очень любит. "Tous ces messieurs sont si irascibles et parfois si bЙtes, - говорила она: - que je m'ennuye a les voir seulement {Все эти господа так раздражительны, а иногда и так глупы, что мне скучно от одного их вида (франц.).}. Хорошо, что еще провалился этот несносный граф де Блакас. C'etait mon cauchemar {Это был мой кошмар (франц.).}, и когда приезжал он к нам, я всегда была очень в дурном нраве".
Бедная дурнушка очень неглупа, прекрасно образована в институте, cause parfaitement bien {Превосходно болтает (франц.).}, и, право, можно было бы подчас забыть ее непригожество, если б она сама не напоминала о нем беспрестанными своими восклицаниями: "Ah, je suis si laide!" {Ах, я так дурна собой! (франц.).}.
Я спросил у нее: отчего бы мог ей так опротиветь граф де Блакас. - "Как отчего? - отвечала она, - он такой самонадеянный, такой решительный и самолюбивый, что мочи нет. Il tranchait sur tout {Он судил резко обо всем (франц.).}. Пусть бы он был какой красавец, а то вовсе нет: такой же рыжий, как я, только с тою разницею, что он пудрится, а я _м_а_ж_у_ свои волосы; все лицо в веснушках, рот большой и зубы черные: desagreable et deplaisant {Неприятный и несимпатичный (франц.).}. Он при каждом случае подсмеивался надо мною и вместо любезностей говорил мне колкости, да за то однажды и отплатил ему граф де Бальмен". - "Чем же? вызвал его на дуэль?". - "Нет, до дуэли не дошло, а было близко. Вот как это случилось: у нас был званый вечер, и мы, все дамы и кавалеры, играли в petits jeux {Салонные игры (франц.).}. Всякая дама поочередно объявляла на ухо своей соседке, _ч_е_м_ _б_ы_ _о_н_а_ _б_ы_т_ь_ _ж_е_л_а_л_а, а очередный кавалер, подходя к ней, старался отгадать ее желание; если отгадывал, то возвращался на свое место, и его заменял другой, если же нет, то должен был обходить весь кружок и, в случае совершенной неудачи, подвергаться тому наказанию, какое придумают дамы. Когда очередь дошла до меня, я шепнула соседке своей, мамзель Лазаревой, что хотела бы быть _м_о_н_а_ш_е_н_к_о_ю, и это желание, так натуральное в моем положении, никак не пришло в голову моему кавалеру, который стоял против меня в совершенном недоумении, придумывая бог весть какие несообразности: то приписывал мне желание быть розою, то королевою, то ангелом, ainsi de suite {И так далее (франц.).}. Блакас, которому, видно, наскучили все эти отгадки невпопад, вдруг вскочил со стула и объявил, что он тотчас же отгадает мое желание. - "Ну так отгадывайте скорее!", - в один голос подхватили все. - "Mademoiselle de Loukachevitsch желала бы быть красавицею!". Я вспыхнула и чуть не заплакала от стыда и досады. - "Не отгадали, - сказала добрая Катерина Лазарева, - мамзель Лукашевич желает быть монашенкою", - "Alors pardon, mesdames! {В таком случае извините (франц.).} но я назвал то, чего желали бы все девицы". По окончании этой игры граф де Бальмен, capitaine aux gardes, veritable chevalier par sa bravoure et la noblesse de son coeur {Капитан гвардии, настоящий рыцарь по своей храбрости и по благородству своего сердца (франц.).}, подошел ко мне и сказал, чтоб я не огорчалась выходкою Блакаса и что он будет за то наказан. В самом деле, когда гости собрались опять в кружок для новой игры и рассаживались по местам как ни попало, граф де Бальмен воспользовался замешательством этого размещения и в ту минуту, когда Блакас садился на стул, так ловко вытолкнул его из-под насмешника, что тот опрокинулся назад и растянулся на полу. Я не знаю, как он не расшиб себе затылка. Все захохотали. Блакас встал в величайшем раздражении, окинул глазами хохотавших и сказал: "Si c'est im homme, j'espere qu'il se nommera!" {Если это мужчина, он, надеюсь, назовет себя (франц.).}. Я догадалась, на что намекал он, и потому, решившись предупредить историю, сказала ему очень хладнокровно: "Pardon, monsieur, c'est moi" {Извините, мосье, это я (франц.).}. Я слышала, что Блакас после узнал виноватого, но дело как-то уладилось; что же касается до меня, то этот _о_р_а_н_г_у_т_а_н_г_ не только перестал потчевать меня колкими своими любезностями, но даже и говорить со мною".
Тут бедная дурнушка задумалась и, помолчав с минуту, с глубоким вздохом сказала: "Вы не можете представить себе, сколько я перенесла унижений от своего безобразия!".
"Однако ж вы совсем не так безобразны, Марья Лукинична, как себе воображаете, - сказал я. - Правда, у вас волосы рыжие, но рыжие волосы почитаются в Италии за величайшую красоту; у вас сплющенный нос и толстые губы, но зато выразительные глаза и белые ровные зубы; вы хорошего роста, а руки ваши могут служить образцом для художников. Поверьте, что, может быть, найдется человек, который в вас влюбится {Предсказание мое сбылось: этот человек нашелся в молодом дипломате З-е. Но - увы! роман кончился несчастливо: Марья Лукинична умерла в одном из н...их женских монастырей, затворницею. Позднейшее примечание.}, для него вы будете красавицей, а до других вам нужды нет; только, пожалуйста, не повторяйте так часто ваших восклицаний: "Ah, je suis si laide! ah, je suis si laide!". Когда я слышу их, мне становится стыдно за вас! Si vous n'etes pas belle, vous avez d'autres qualites, qui peuvent vous rendre chere a un homme raisonnable et sense!" {Если вы не хороши собою, то у вас есть другие качества, которые могут сделать вас милой для человека благоразумного и здравомыслящего (франц.).}.
Марья Лукинична несколько утешилась и очень благодарила меня за ласковое и отрадное ей слово.
19 февраля, вторник.
Масленица в полном разгаре. Я таскался по балаганам глазеть на народ, продрог и промочил ноги, а зачем ходил - бог весть. Лучше было бы заняться чем-нибудь путным, вместо того чтоб рисковать здоровьем. Пожалуй, чего доброго, Альбини с Торсбергом опять захотят пустить мне кровь! Может статься, оно было бы и нужно, только не из рук и не ланцетом...
По набережной гулявших было много; было также довольно нарядных экипажей, но в этом отношении Петербург не может равняться с Москвою: у нас вообще упряжь гораздо великолепнее. Московские щеголи ничего не делают вполовину; отличаться так отличаться: подавай золоченые колеса, красную сафьянную сбрую с вызолоченным набором, который горел бы, как жар; подавай лошадей - львов и тигров с гривами ниже колена, таких лошадей, которые бы, как выражаются охотники, просили _к_о_ф_е; а как одеть кучеров иначе, как не в бархатные кафтаны, голубые, зеленые, малиновые с бобровыми опушками, с какою-то блестящею оторочкою! Словом, загляденье! Здесь все гораздо проще и, может быть, во всем больше вкуса, но для человека, привыкшего к раззолоченным каретам, к красной сбруе, к бархатным кафтанам ярких цветов и гремящим цепям, которыми перевожжены коренные лошади и подручная, здешние экипажи могут показаться несколько бедными. Мне понравился, впрочем, экипаж офицера конной гвардии Жандра: четверня огромных рыжих лошадей с проточинами, все одна в одну; идут на курбетах; карета почти черного цвета с красными обводками, очень легкая и красивая, а упряжь из тоненьких веревочек, обтянутых глянцевою кожею, с самым легким серебряным наборцем - очень мило и красиво.
Приходил сослуживец мой Алексей Юшневский, бывший наш студент, приятель Гнедича, малый умный и чудак преестественный; он застал меня за письменною конторкою с пером в руке. "Что делаешь?". - "Пишу". - "Сочиняешь?". - "Описываю". - "Какого чорта ты описываешь?". - "Не чорта, а свой день". - "Славное занятие! и не скучно?". - "Привык". - "Правда, ко всему привыкнуть можно...". - "Кроме голода...". - "И жажды, - подхватил он, - прикажи-ка додать чаю". - "Прикажи сам".
Юшневский велел принести самовар и чайный прибор, поставил столик и, накрыв его салфеткой, расположился пить чай en amateur {Как любитель (франц.).}. "Вы все профаны, - сказал он, - пьете чай кой-как; надобно пить его со вкусом, как пьют московские купчихи". - "Кушай во здравие; у меня чай московский, его станет на год на всю артель сослуживцев", - "Знаю; Хмельницкий не нахвалится твоим чаем; оттого-то, признаться, я и зашел к тебе". - "Спасибо за откровенность". - "Впрочем, это шутка, а зашел я к тебе вот зачем: не хочешь ли познакомиться с Гнедичем?". - "Как не хотеть!". - "Так отправимся к нему завтра". - "Нет, не могу". - "Почему же?". - "Надобно подождать, пока поумнею: все это время я очень глуп". - "Так нам долго придется ждать". - "Бог не без милости! я был свидетелем и не таких чудес". - "Каких же?". - "Я видел слабоумного Грамматина на степени первого ученика в пансионе, и умного золотомедального ученика Граве на публичном немецком театре в роли странствующего башмачника". - "Что ж это доказывает?". - "Это доказывает, что первые бывают последними и последние первыми". - "Теперь подлинно я вижу, что мы долго не пойдем к Гнедичу: ты к _т_о_м_у_ же залез в метафизику". - "Поживи с мое, залезешь в нее и ты".
Юшневский захохотал; он был старее меня четырьмя годами. "Да признайся, что ты там вараксал в то время, как я пришел?".- "Право, записывал день свой". - "Неужто же в самом деле ежедневно записываешь всякий вздор?". - "Непременно". - "Какая цель тратить попустому время? Лучше бы читал или сочинял что-нибудь дельное". - "Со временем, может быть, и этот вздор на что-нибудь пригодится". - "Поэтому запишешь и наш разговор с тобою?".- "Слово в слово". - "И покажешь мне?". - "Завтра же в Коллегии". - "Чудак!". - "Родом так". - "Предвижу, что вы будете большими друзьями с Гнедичем: он в своем роде также чудак". - "Может быть, но покамест я не пойду к нему". - "А сказать ему о тебе?". - "Кто ж мешает? Скажи, что я рад с ним познакомиться, но не теперь, у меня точно голова не в порядке". -"Да что ж такое? Денег нет или семейные огорчения?". - "Небольшие деньги на нужду есть, а в семействе до сих пор все обстоит благополучно". - "Ну так воля твоя, не понимаю". - "И понимать нечего; бывает у молодых лошадей мыт, а у людей корь и оспа и разные волдыри на теле; у меня волдыри на душе и на сердце: нравственный мыт - вот и все; будет с тебя?".
Мой Юшневский отправился домой приговаривая: "Жаль, очень жаль! Но, видно, мы долго не пойдем к Гнедичу".
20 февраля, среда.
Утром заходил в Коллегию и, к крайней досаде моей, узнал, что дежурство мое приходится в воскресенье. Нечего сказать - весело! Последний день масленицы я буду затворником. Одна надежда на Хмельницкого, что не даст умереть со скуки.
Я показал Юшневскому вчерашний дневник мой. Он удивился, прочитав его, и не утерпел, чтоб не подписать под ним: с подлинным верно {Эта подпись на дневнике сохранилась и до сих пор. Позднейшее примечание.}, примолвив: "Долго не идти нам к Гнедичу!".
Вечером с час просидел у Гаврила Романовича. Он был неразговорчив и что-то невесел, однако ж не жалуется на нездоровье. Просил меня придти завтра утром взглянуть на четверку лошадей, которых прислал ему граф Кутайсов с тамбовского своего завода. Говорит, что обошлись недорого, только боится, чтоб не были очень бойки.
21 февраля, четверг.
Лошади, присланные графом Кутайсовым Державину, точно хороши: большого роста, одна в одну, рыжегалой, так называемой розовой масти и вдобавок выезжаны. Старик любовался ими из окна своего кабинета, а завтра намерен выехать на них в первый раз. Они обошлись ему 1200 руб. с приводом - недорого: за такую цену нельзя было бы купить их и на Лебедянской ярмарке. Кутайсов прислал также и князю Лопухину шесть лошадей, только другой масти.
Теперь я догадываюсь, отчего Гаврила Романович вчера был так невесел и задумчив. У него в голове письмо к государю о дозволении передать свою фамилию старшему из своих племянников, Леониду Львову. Он намерен был просить об этом на первой неделе великого поста, но его известили, что государь скоро отъезжает в армию и что теперь не время беспокоить его величество. - "Боюсь, чтоб не ушло время, - сказал Гаврила Романович, - и чтоб не сбылось мое предсказание:
Забудется во мне последний род Багрима".
"Отсутствие государя, вероятно, продолжится недолго", - заметил я. - "Бог весть, братец, а смерть не за горами" {В том же году Гаврила Романович поручил автору "Дневника" отнести всеподданнейшее письмо его об усыновлении Л. Н. Львова к П.С. Молчанову, назначенному тогда статс-секретарем у принятия прошений (вместо умершего М. Н. Муравьева). Молчанов тотчас же доложил о нем государю, но высочайшего соизволения на усыновление Львова не последовало92. Это письмо, написанное собственною рукою Державина, передано автором "Дневника" в подлиннике, с разными другими бумагами, М. П. Погодину; оно весьма любопытно в том отношении, что поэт право свое на испрашиваемую милость основывает на сочинении им "Соляного устава". Державин и - соляной устав! Позднейшее примечание.}.
Эти слова, сказанные голосом слабым и печальным, навеяли на меня какое-то неизъяснимое уныние.
Я оставил Державина в грустном расположении духа и для рассеяния отправился к Яковлеву, у которого нашел любезного отца Григория. Они сбирались платить дань масленице - есть блины. "Милости просил на новую беседу! - сказал весело Яковлев. - Старая вся исчерпана, и мы наговорились вдоволь, так что не о чем больше и говорить. Ваша очередь быть запевалою"" - "То есть _з_а_п_и_в_а_л_о_ю, хотели вы сказать, Алексей Семеныч, - отвечал я, - в таком случае, если беседа исчерпана, то, кажется, не совсем еще исчерпан вон этот графин с травником и я готов выпить рюмку". Яковлев захохотал. Мы закусили в ожидании блинов. "В соседней харчевне пекут отличные, и дома таких не дождешься". - "Вы правы: московские охотники до блинов не иначе едят их, как из харчевен". - "Отчего же это бывает?".- "Видно, оттого что в харчевне по количеству съедаемых блинов сковорода опекается лучше". - "А где вы были теперь?". - "У Гаврила Романовича".- "Зачем же так рано? еще не пробило и 12". - "Смотрел с ним присланных ему лошадей". - "А вы знаете в них толк?". - "Не могу хвалиться, но думаю, что знаю не меньше других... Между тем, по словам Фонвизина: "Не о птицах предлежит дело, а о разумной твари".93 Когда вы играете?". - "Завтра играю Вольфа в "Гусситах"". - "Пойду смотреть". - "А вы любите драмы?". - "Люблю, когда вы играете в них. Намедни с удовольствием видел вас в роли Мейнау". - "Каратыгина была лучше меня". - "Ну, не скажу: Каратыгина - лучшая Эйлалия, какую я в жизни моей видел; но вы - совершенство! Вам недоставало одного: уменья одеться. Вы слишком пренебрегаете своим костюмом: вышли на сцену даже небритые". - "А вы и это заметили? Но завтра костюм мой будет старогерманский: вы будете довольны мною, хотя Каратыгина в роли Берты убьет меня и заставит вас плакать". - "Поможете ей и вы, Алексей Семеныч, только смотрите, берегитесь: в партере будет находиться человек, который заметит всякое ваше слово и всякое телодвижение ваше". - "Заметит да и запишет, - сказал иронически Яковлев, - вишь вы какой соглядатай; мы к этому не привыкли". Наконец принесли блины в горшке, окутанном салфеткой. Яковлев ел мало, как бы нехотя, но мы с отцом Григорием не положили охулки на руку. "Блины блинами, - сказал отец Григорий, - а речь речью. Давеча, когда вы взошли, я толковал Алексей Семенычу о том, что, мне кажется, трудно удержаться актеру в своем естественном характере человека и, волею-неволею, не принять более или менее свойств тех лиц, которых он представляет, а чрез то не потерять своих собственных". - "Пустяки, - отвечал Яковлев, - можно приучиться к ненатуральному разговору и к высокопарности - и больше ничего. Сахаров целый век свой представляет злодеев, а в сущности добрейший человек. Шушерин играет нежных отцов, а уж такой крючок, что боже упаси! Вон и Каратыгин: кроме ветрогонов да моторыг ничего другого не играет, а посмотри его дома: порядочен и бережлив; а Пономарев? то записной подьячий, то скряга, то плут-слуга, а нечего сказать: смирнее и скромнее его человека не сыщешь. Да я и сам: лет около пятнадцати вожусь на сцене с Ярбами и Магометами, а все остался тем же Яковлевым. Пустяки, совершенные пустяки! Однако ж после блинов не выпить ли пуншу?".
Отец Григорий отказался от пунша и я также, памятуя тот омег, которым угостил меня Яковлев в первое мое посещение, и попросил воды. "Что ж вам за охота пить воду?" - спросил хозяин. "А разве вы не читали Пиндара?". - "Читал две оды его в переводе Державина, и помню". - "Следовательно, должны знать, что _в_с_е_х_ _э_л_е_м_е_н_т_о_в__ _в_о_д_а_ _п_р_е_в_о_с_х_о_д_н_е_й; а если хотите, так П. И. Кутузов перевел еще вразумительнее: _в_с_е_х_ _л_у_ч_ш_е_ _ж_и_д_к_о_с_т_е_й_ _в_о_д_а!". Собеседники засмеялись. "Этак переводить немудрено", - заметил отец Григорий. - "Напротив, гораздо труднее, чем вы полагаете, - сказал Яковлев, - надобно иметь особое дарование, чтоб поэтические стихи обращать в медицинские афоризмы".
Я отправился домой, к возлюбленной моей конторке, единственной поверенной всех моих дум, мыслей и чувствований. Эх-ма!
22 февраля, пятница.
Надобно отдать справедливость старику Василью Александровичу Самсонову, что он человек необыкновенно умный и опытный в жизни. Я просидел с ним целое утро и не заметил, как прошло время. Он не истощался в рассказах: память имеет чрезвычайную и, сверх того, мастер говорить; а как он предупредителен, нежен и забавен в обращении с женою своею, крошечною и добродушною старушенциею - право, мило смотреть. Вот настоящие русские Филемон и Бавкида! Они живут скромно, однако ж гостеприимны и рады угостить всякого чем бог послал. Самсонов охотник покушать и большой приятель с известным петербургским гастрономом, камер-юнкером Ласунским, который никогда не обедает дома, без того чтоб для аппетита не пригласить и Василья Александровича.
Старик много рассказывал о некоторых известных персонажах царствования императрицы Екатерины II. "Многие из них, - говорил он, - точно были гениальные