питаясь хлебом и колбасой и, за неимением платья, сидя постоянно в сырой комнате за остеологией, наконец вдруг почувствовал озноб и судороги - что заставило товарищей скорее снаряжать его к кухмистеру, где, по их мнению, можно было поправить несчастие горячим супом. Больному добыли сюртук с какого-то высокого студента и необыкновенно длинные панталоны. Один из товарищей держал Вавилонского под руки, другой надевал панталоны, и, чтобы сделать их впору, подвязывали их подпоясками, продевая концы между ног и завязывая узлы на спине умиравшего. Товарищи не ошиблись в своем предположении; действительно, после обеда больному сделалось легче, так что наутро, если бы у него было платье, он мог идти в аудитории. Но на другой же день после этого события хозяйка, вооружившись помелом, стояла среди комнаты и требовала, чтобы жильцы выходили вон из квартиры. Студенты находили такое требование основательным, прося Пустынскую об одном, чтобы она позволила им дождаться вечера, потому что они все были в халатах и калошах. Хозяйка принуждена была согласиться на это, и студенты, при наступлении вечера, разбрелись, куда кто мог, оставив комнату, наполненную табачным дымом. Что сталось с Вавилонским - неизвестно.
Брусилов перебрался к одной выборгской кухмистерше, в маленькую комнату, смежную с кухней. Хозяйка давала ему обед, и он, донашивая рыночные сапоги, посещал усердно публичную библиотеку и академию; но вскоре все это миновало; он более никуда не выходил; в комнате ежедневно носился чад и угар; в обеденное время за стеной гремели тарелки и вилки, возбуждая в Брусилове желание есть, но кухмистерша плотно припирала его дверь. Между тем от чаду у него трещала голова, ему хотелось выйти на воздух... и он бросал печальные взоры на лежавшие в углу разорванные сапоги. Однажды из кухмистерской отворилась дверь, и, ковыряя в зубах, вошел один студент с прищуренными глазами. Он, не торопясь, сказал, что он наслышан о бедности Брусилова и готов платить за него хозяйке деньги, с условием: иногда принимать в его комнате некоторых знакомых девиц. Брусилов отказался от этого предложения и долго сидел у окна, думая, что ему делать. Разбирая свое путешествие в Петербург, он нашел, что он был слишком неопытен,- что не сообразил самого простого вопроса: "Какое имел он право пожаловать в Петербург, не имея денег? Разве ему неизвестна общая судьба бедняков?.." Вечером кухмистерша объявила Брусилову, что, если он не добудет к утру денег, она его выгонит.
Наступила весна. Брусилов лежал больной в одном постоялом дворе, набитом извозчиками, на Петербургской стороне. Его кровать стояла у самого окна; подле него сидел дворник.
- Как же это быть-то,- говорил он Брусилову,- нездоровы-то вы... Управляющий велел просить денег... он говорит, что тут одному купцу требуется учитель; вот бы вам туда лапу-то запустить... да ишь нездоровы!
В углу раздавалась песня: "Э-эх, всгоря песню запоем".
- Перестань, Ефим,- говорил один ямщик,- вишь, больной лежит.
- Ничего, пойте: меня сегодня не треплет лихорадка,- сказал Брусилов.
Брусилову было отказано в вспоможении за непосещение лекций. Еще живя у кухмистерши, он добывал себе деньги перепиской бумаг и этим жил до тех пор, пока, перебравшись на постоялый двор, не получил лихорадки. Дворник, от имени управляющего, все чаще напоминал Брусилову об уплате за угол, который он занимал.
Наконец, Брусилов, выбрав темный вечер, в одном сюртуке отправился к знакомому седому купцу - просить взаймы денег. Он явился туда весь в поту и встретившую его купчиху своими оловянными, впалыми глазами так напугал, что она сначала только подержалась к стороне, потом бросилась по комнатам и исчезла; купца не было дома.
Брусилов сошел с лестницы и направился опять к Петербургской стороне. Он шел через мост, дул сильный ветер; волны с шумом хлестали в темной бездне...
- Подайте нездоровенькой...- слышался голос и пропадал, относимый ветром.
Бежали дрожки; вдали светились фонари, и жалобно играла шарманка...
В тот же вечер с Брусиловым сделалась горячка. Он лежал без памяти у своего окна; извозчики сидели за столом, считая деньги. За стеной пьяный сапожник бил свое семейство. Наверху, во втором этаже, шла пляска; дружно взвизгивали скрипки, и время от времени подпевали голоса: "Эй, Татьяна, отворяй ворота..."
1860
Май... В деревню, в деревню! Пора вздохнуть на просторе. Я рассчитывал прожить в деревне, сколько возможно, сняв квартиру у какого-нибудь крестьянина. Въехавши в одно село, я попросил ямщика остановиться у первой хаты. Ко мне вышел мужик; я поклонился ему и спросил:
- Не могу ли я у вас нанять квартиру?
- Не знаю, родной: у нас есть холодная изба, да понравится ли вам? Вы чьи?
- Я из Петербурга. Я не занимаю никакой должности. Мне хотелось пожить в деревне.
Мужик пригласил меня в избу, наполненную кадушками, пенькою и разным тряпьем.
- Мне нравится эта комната,- сказал я,- позвольте мне ее занять.
Бабы начали выбирать из избы рухлядь. Со мной был самовар, который вскоре шумел на столе.
На другой день я познакомился с семейством хозяина. Изба была набита поросятами и ползающими детьми.
К вечеру я собрал в деревне до десяти мальчиков и открыл в своей квартире школу.
Недавно был в одной крестьянской избе: толковали о работе, пряли, ссорились. Все семейство упрекало друг друга, кто сколько поел хлеба; одна больная баба стонала на полатях; парень говорил своей матери-старухе, что нет денег на подушное; старуха говорила, что хлеб на исходе. И это, вероятно, идет каждый день!..
Июнь... В наших окрестностях живет следующая барыня. Дом ее с заглохшим садом, покосившимися столбами на подъездах и разбитыми рамами.
Барыня ходит в кацавейке. У ней есть дочь лет двадцати пяти, некрасивая собою; она ничего не читает, больше сидит в девичьей - играет в носы и вслушивается, не звенит ли колокольчик на улице?
В кабинете барыни груды холстов, намычек, картофелю. Здесь барыня ведет разные сметы по имению или штопает чулки и поглядывает, не идет ли на ее огород чья-нибудь корова. Заметки свои она не бережет, и мне раз пришлось прочитать из них следующее:
"...За 18... год. Август, сентябрь.
Ермолай Антонов: восемь человек семьи, одна корова (пятого августа отелилась); десять кур, два петуха (один из них похож на индюшку). Ржи восемь копен, гречиху поел осенью; хохлатая курица непокойна - летает на мои огурцы; корова бывает в моем коноплянике..."
Однажды я разговорился с дочерью барыни:
- Читатете ли вы? - спросил я.
- Нет-с, у нас книг нет...
- Любите ли вы природу?
Она молчала. Молчание продолжалось долго. Наконец, она принесла свой альбом и сказала:
- Вы, вероятно, скоро уедете, напишите мне что-нибудь - на память.
Я взял альбом, исписанный разными руками, и, пока обдумывал, что написать, моим глазам представились следующие заметки:
"Капитан Пряников. Жал руку в саду, уехал на Кавказ... Жду...
Поручик Кошкин. Обедал два раза... усы длинные... Изменил!..
Прапорщик Огнев. Много пьет... подает надежды...
Поручик Иголкин. Нет надежды..."
В проливные дожди в разбитые окна барского дома гудит ветер. Барышня кутается в ватное пальто; барыня перебирает мешки и тоже зевает. Но иногда, несмотря на дождь, барыня отправляется куда-нибудь на таратайке и привозит целый воз моркови, репы, и все в доме оживает.
Иногда несколько горничных вбегают к барыне и кричат:
- Барыня! офицер едет!
- Офицер едет! - вскоре раздается по всему дому.
- М-ского полка... второй дивизии - прапорщик Метелкин,- говорит офицер.
- Вы, вероятно, с нами откушаете? - спрашивает барыня.
- С удовольствием,- отвечает офицер,- и все садятся за стол.
- Ваша деревня очень живописна,- говорит офицер, проглатывая кусок.
- Да-с...
Раздается звон колокольчика, и через минуту является другой запыленный офицер.
- Второго N-ского пехотного батальона - прапорщик Мочалкин!
- Не угодно ли вам с нами откушать?
Мочалкин садится за стол и проворно набрасывает на колена салфетку.
- Вы, должно быть, из Петербурга? - спрашивает хозяйка.
- Нет, из Москвы,- сухо говорит офицер, осушая рюмку водки.
- Не взыщите! - говорит хозяйка. Все поднимаются.
Новый гость подходит к углу и начинает подвязывать саблю.
- Как, вы уже отправляетесь? - спрашивает дочь барыни.
- Поспешаю догонять товарищей.
Вскоре звенит колокольчик.
- Вы не танцуете?- спрашивает барышня оставшегося офицера.
- Нет, я сейчас уезжаю...
- По крайней мере,- просит грустным тоном барышня,- напишите мне что-нибудь в альбом.
Она приносит альбом, и офицер пишет:
Для любви одной природа
Нас на свет произвела.
Он подвязывает саблю и тоже уезжает...
Никуда не езжу; ученики все читают. Сегодня был у меня становой по поводу моей школы.
- Вы не имеете права основывать школ,- говорил он,- покажите мне предписание.
- Но ведь учат же грамоте сельские дьячки?
- Да,- сказал становой,- но эти учителя, кроме псалтыря, ничего не смыслят... Вы упускаете из виду наши высшие соображения...
Пришлось помочь одному семейству, где вопияло зло из-за рубля.
Был в поле; пахал мужик... вились кое-где вороны... все было грустно, одиноко вблизи стоял дремучий лес, какая-то тихая жалость от песней шумевших деревьев. О чем говоришь ты, прекрасный лес? или плачешь ты? Но он все шумит, никому ничего не говоря; героев ли ты каких оплакиваешь, или всю нашу родную сторону?
В наших окрестностях живут следующие три сестры девицы.
Утро. Девицы в белых пеньюарах сидят и зевают: одна держит роман и посматривает на себя в зеркальцо; другая смотрит в окно; а третья лежит на диване, подложив руки под голову. Лакей с угрюмым лицом стоит у двери и говорит:
- К чаю пожалуйте.
- Не отправиться ли нам сегодня за клубникой?- лениво говорит одна.
Другая декламирует:
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем...
- Куда же девался поручик Астафьев? -- спрашивает третья.
Лакей отвечает:
- Астафьев на Кавказ давно уехали.
- От кого ты слышал?
- Это верно, сударыня...
Длится молчание. Горничная приносит газеты.
- Вечная скука!.. пишут о хлебных ввозах..., о торфе...
Одна закуривает папироску и говорит, пуская дым:
- Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал?..
Тихо шуршат листы по комнате...
- К чаю пожалуйте! - нетерпеливо говорит лакей.
После чаю девицы все в саду. Одна сидит на скамейке, потягивается и говорит как бы про себя:
- Ах, теперь бог знает куда уехала бы... в Италию... в Швейцарию. Отчего это к нам никто не едет? - Она задумывается и поет: "Спи, ангел мой, спи, бог с тобой".
Другая идет по аллее, щелкая листьями. Появляется мать.
- Maman! вы читали "Le Nord"?
- Особенного ничего...- говорит мать и уходит.
- Кушать пожалуйте! - говорит лакей.
- Итак, он не воротится,- тихо рассуждает третья, гуляя по дорожке.- Отчего грозы так давно нет? хочется грозы. Антон! пришли мне стакан воды. (Она садится.) Какая тишина!..
- Какая это у тебя книга, ma shere? {Моя милая? (фр.)}
- Все "Маркиз"...
По саду щебещат птицы, повсюду райская тишина...
- Что ж это никто не едет?- повторяет одна.
- Барыня гневаться изволят,- замечает лакей.
Завтрак идет так: девицы не садятся за стол; они продолжают гулять по комнатам, изредка подходя к столу и дотрогиваясь вилкой до маленького кусочка, который потом несъеденным лежит где-нибудь на окне.
После завтрака девицы в платьях находятся в своей комнате: кто над кроватью, кто над стулом читает. Одна сидит в креслах, положив ноги на ближайший стул.
Упорное молчание, только на улице ревет корова.
- Кушать пожалуйте! - говорит лакей.
Все молчат. Лакей пожимает плечами.
- Дай мне карандаш...- тихо говорит одна; другая молча дает...
- Вот седьмую страницу перевертываю и сама не знаю, что я прочитала,- говорит третья с глубоким вздохом.
- Ах, какая скука!.. у меня ужасно болит голова...- Она закрывает глаза.
- Оттого, друг мой, что ты нагнувшись читаешь.
- О чем это люди пишут, хлопочут? Не пойму никак...
- Кушать пожалуйте!
- Je vous assure {Уверяю вас (фр.)}, ни прогрессам этим, ни новизнам, при всей доброте души моей, ей-богу, не сочувствую... tout ca m'est bien egal... {Все это мне безразлично... (фр.)}
- Помилуйте, mon ami {Друг мой (фр.)}, кто ж этого не понимает? Да возможно ли в нашем положении это сочувствие? Что для меня такое - грамотность вводится? Негров хотят освободить? дороги, канал какой-нибудь проводят?
- Я,- говорит другая, держа перед собой книгу,- в отношении ко всем этим вещам глуха, слепа и нема.
Продолжает читать.- Настает молчание. Одна говорит, качая ногой:
- Что так жадно глядишь на дорогу...
- Кушать подано!
- Кажется, гром гремит,- с радостью говорят все.- Антон! гром гремит?
- Точно так: туча здоровая валит оттудова. Две подходят к окну; сверкает молния.
- Барышни! - кричит вбежавшая горничная,- какой-то молодой человек приехал.
- Кто? откуда?
- Из Петербурга... Все несутся в зал.
Молодой человек раскланивается; начинаются толки о прогрессе, о Петербурге и пр. ...
Июль... Все по-старому... Опять был становой. Везде неурядица; все досадуют на жизнь, провалиться хотят... Чего-то ждут, будто в дорогу сбираются... Каждый день бедность... Кругом все глухо... непробудно...
На днях видел следующую деревенскую сцену: у нашего крыльца стояли две телеги с огромными клетками, в которых сидели куры, индейки и гуси; вокруг клеток были прикреплены деревянные желоба с зернами; птицы кричали и пели. В избе моего хозяина сидел мещанин и спрашивал, не продается ли что? Кто показывал старую рубаху, кто ловил под печкой кур. В избу вошел мужик и сказал, что он продает двух цыплят.
- Поздние? - спросил мещанин.
- Да, молодые.
- А где они у тебя содержались?
- Иногда на дворе, иногда в избе,- сказал мужик.
- Когда ты говоришь в избе, гляди сюда: какая же им должна быть цена? ведь все это издохнуть должно, поколеть?
Мужик был озадачен; хотел что-то говорить, но не мог.
- А вот зипун не купишь ли?..- спросил он, раскрывая полы своей одежды.
- Ну, не знаю! Это товар-то плёвый!..
Вошла в ветхом армяке старушка и сказала, обратившись к курятнику:
- Не купишь ли, родной, у меня гусыню избеную?..
- Опять избеную! - сказал курятник.
- Только,- начала старуха,- я тебе что хочу сказать: есть у ней порок: раз Ванюша, мой сынок, рубил что-то в избе, а эта гусыня и подвернись... Он ее!
Старуха посмотрела на курятника.
- Голову, что ли, отрубил?
- Сохрани бог! - сказала старуха,- только два переточка отсек...
- Ну, это дурацкая гусыня!..- воскликнул курятник и вышел на улицу, где встретил большую толпу баб и мужиков; кто держал пеньку, холстину, кто цыплят и уток, кто даже привел теленка.
- Телят я не покупаю: а что этот стоит?
- Что уж дашь...- говорили ему.
- Маловат больно...
- Ты что ж дашь, значит? Нам вот на подушное...
- Трехрублевый, пожалуй...
- Ермил Андроныч! Этому телку уж год...
- Что там! пустой теленок! - сказал курятник.- Ты послушай меня, ты знаешь, почем ноне скотина?
- Почем?
- Поди спроси на базаре! Ну, вы что?
- Ермил Андроныч! у меня есть свинья.
- Небойсь дорога? - спросил мещанин.- Ты понимаешь человека благородного? Вот как от души, сейчас помереть: неужели ты думаешь, что я нуждаюсь в свинье? Что я такое? Наше ремесло куры? Ладно! веди свинью...
- Ермил Андроныч! не хочешь ли, у меня кобыла есть?
- Постой,- сказал курятник,- ты сообрази: что я, цыган, что ли? Неужели, промышляя курами, я должен нацеплять к своему возу целый табун лошадей?
Вскоре завизжали свиньи, и курятник купил всё. Севши на воз, он сказал:
- Так-то, братцы!
А некоторые из мужиков говорили между собой:
- Куда ж податься-то!..
Я уезжаю... Прощай, деревня!.. Лежи больной... вся надежда на твой организм...
- Прощайте, добрые люди! - сказал я хозяину и его семье.
- Что же ты, родимый, уезжаешь от нас? - заговорила семья.
- Да! живите себе...
- Верно, служба тебя требует?
- Нет, у меня службы нет... Я буду без дела...
Я стоял у притолоки и хотел что-то сказать, но только выговорил:
- Прощайте!
- Прощай, кормилец!
Дорогой пошел дождь; я едва доехал до станции. Я сидел у окна и смотрел вдаль.
На горе стояла мокнувшая деревенька, словно заливавшаяся слезами...
1862
В одно утро доложили приказчику, что пришла баба, Аксинья, наниматься в работницы. Аксинья была вдова. Все считали ее за глупую, тем не менее по всему околотку было известно, что у приказчика была работа трудная, что от него сбегало в год по крайней мере семь работниц. Приказчик и его жена, сознаваясь в этом, давно желали нанять себе известную своею способностью к черной работе и железным терпением Аксинью. Надобно заметить, что всякий, кто только нанимал ее в работницы, старался ей дать не более пяти рублей в год и доказать, что для нее гораздо лучше получить когда-нибудь от хозяина серьги или кусок мыла, нежели гнаться за денежной платой. Аксинья сидела в кухне; подле ее стоял ее маленький разутый сын Петька. Аксинья была обута в одни онучи.
В кухню вошел приказчик с женою и четырьмя своими дочерьми - от двенадцати до восьмнадцати лет.
- Здравствуй, Аксинья! - заговорила приказчица,- как ты себе, девушка, поживаешь?
Приказчица была женщина опытная, и потому она сама взялась нанимать бабу, сказав прежде мужу, у которого был вспыльчивый характер, чтоб он не вмешивался в ее разговор.
- Живу помаленьку,- сказала Аксинья.
- Мальчик-то твой?
- Мой...
- Ничего,- проговорила приказчица,- вырастет - помогать будет... Алёна!.. поди принеси ему гостинчика...
Одна из дочерей приказчика полезла к себе в карман за подсолнечниками.
- Ну, что же, Аксинья?.. наймись к нам в работницы,- начала приказчица.
- С чего же... без работы миновать нельзя,- сказала Аксинья...
- Нельзя... нельзя, моя милая,- без работы никак нельзя... даром хлеба не добудешь...
- Правда,- вздохнувши, сказала Аксинья,- не добудешь; ноне, поди-ко, хлеб-то какой...
После долгих увещаний приказчица выгодно наняла Аксинью и собрала ей поесть.
- Баба сносная! - говорил приказчик, пришедши с женою в горницу,- нам такую и надо; только тем нехороша: часто ворчит и ругается.
- Ничего! лишь бы работала,- возразила приказчица.
Действительно, Аксинья любила ворчать. Всю свою жизнь претерпевая оскорбления, нужды, невыносимые работы, она привыкла употреблять слова: "Святочный, пострел, тряс тебя убей" и пр. Но эти ругательства никогда почти не относились к людям, а всегда к животным, с которыми она постоянно имела дело, или к неодушевленным предметам, например к корыту и т. д. Больше всего она любила говорить с животными.
- Что ты думаешь об себе?- например, кричала она на корову в закуте,- или ты барыня?
Прошло более недели с тех пор, как нанялась Аксинья.
Было раннее осеннее утро. На дворе стадо цыплят с писком рвалось в сени, в которых спала теща приказчика, Ермолаевна. Она поправила на своей голове повойник и впустила к себе цыплят, которые вскоре принялись завтракать, шныряя под ее ногами; Ермолаевна пришла в избу, позевала и, глядя на печь, сказала:
- Аксинья! Антон!.. пора вставать. На печке послышался голос:
- Господи Иисусе Христе!..
Часов в восемь шел сильный дождь. В кухне приказчика топилась печь; громыхали дрова, трещала лучина, дым от самовара наполнял всю кухню.
Приказчица, ее мать и дочери, работник с работницей - все были в хлопотах.
- Что ты стоишь? - говорила хозяйка дочери, вооружившись ухватом,- поди скорее, неси муку... Алена! постой, возьми ключ да захвати круп.
- Бабушка!..- кричала в сенях одна из девиц,- подите возьмите нож да поскоблите баранью голову.
- Сколько я говорю, не бросайте на пол тряпиц,- продолжала приказчица,- что за неряхи?.. Антон! отсеки кость! Маша! позови мне Аксинью да скажи, чтобы накормила цыплят.
- Антон!..- говорит Ермолаевна,- беги к земчихе, попроси у ней жаровню... скорей!..
- Антон!..- кричит из сеней сам приказчик.
- Цып, цып, цып,- раздается голос в сенях.
- Аксинья! вынимай чугун с кипятком... возьми тряпку... да что ты делаешь?.. Саша!.. поди сюда!
- Самовар ушел!..- кричит кто-то.
- Выгоньте цыплят-то: в печку залетят... Шше! провал вас возьми... Шше, шше...
Приказчик стоит с трубкой в зубах среди сеней и кричит:
- У меня никогда порядку нет: сколько одров держу, а покоя не вижу. Аксюха!.. аль ты угорела,- свиней пускаешь в сени?.. ты еще в избу загони. Ваше дело только лопать!..
- Аксинья! принеси дров... да ступай замеси свиньям.
- Анна Дементьевна! жаровни нету, сами, говорит, нуждаемся.
- Выгоньте собаку! прочь! святочный тебя уколоти!
- Чух! - раздается голос на дворе,- улё, улё! ах провал вас расстреляй!
- Аксинья! отдели ты коров в сени, да одну кормную свинью.
Аксинья с палкой в руках зовет в сени коров; на дворе стоит топь страшная и раздается блеяние овец и визг свиней.
- Куда? куда? - кричит Аксинья, замахиваясь палкой на свиней,- куда вас буревая несет?
В это время в сени врываются овцы, свиньи, коровы и даже лошади.
- Прочь пошли! Про-о-о-чь! чу-у-ш!
Работница начинает бить палкой кого ни попало и выгоняет всю скотину.
- Алена! да вели Аксинье поманить коров-то хлебом, а свиней бить палкой.
Аксинья стоит на дворе по колени в навозе, оглушенная визгом и ревом животных.
- Аксинья!
- Аксинья! помани коров-то...
- Улё! идолы! чушь! про-очь, святочные!
Стадо свиней поддевает Аксинью, и она падает в грязь и кричит, отмахиваясь палкой:
- Прочь, караул!
- Плачу деньги, хлебом кормлю, а толку нет,- продолжал приказчик,- каждый божий день шум, гам, словно ярмарка или торговая баня: ни в одном доме того нет; у людей делается все тихо, скромно... а у нас друг друга с ног собьют.
- Антон! поди хоть ты вынеси самовар.
В избе жара невыносимая, все бегают с потными и красными лицами.
- Алена! Анна! - кричит хозяйка,- подавайте капусту, чаиельник принеси... будет вам огрызаться-то! посмотрю я, ничего в вас нету рассудочка: говорю, помои вынеси на двор, она ша-аст на пол. Клади пирог на лопату!
- Ощипали, что ль, поросенка-то?
- Анна Дементьевна! работнице свиньи поняву разорвали.
- Петька! - кричит приказчик,- говорю, трубку набей, а он галку по полу волочит на веревке. Да что это такое? целый час жду самовара - никак не дождусь: я вижу, мне одно остается: завязать глаза да бежать отсюда.
- Антон! принеси дров еще.
- Марья!
- Аксинья! поди вынь горшок с кашей... Матушки! а картофель-то я забыла.
- Неси картофель!
- Выгоньте, говорю, собаку-то! - кричит приказчик,- что за народ! чистое столпотворение...
- Антон! отсеки голову другой курице... да ощипали, что ль, поросенка-то?
- Господи!
В это самое время зазвенел колокольчик и к крыльцу подъехал тарантас.
- Анна Дементьевна! гости какие-то приехали,- объявил работник.
- Батюшки! - вскрикнула приказчица,- это шиловские господа! Марья! Алена! Саша!.. принесите мне платье.
Все взапуски принялись бегать из сеней в кухню, из кухни в горницу и обратно. Поднялась такая суматоха, что шиловские господа не рады были, что приехали.
На другой день после описанной сцены Аксинья в разорванной поняве и грязном платке шла по полю с своим разутым мальчиком, у которого развевались на голове волосы и пустые рукава рубахи трепетали за спиной.
Ветер был сильный, осенний... дождевые облака неслись по небу.
- Черт тут не жил,- говорила Аксинья,- на месте не посидишь... свиньи все ноги изгрызли... словно вертел какой заведен... Пойду к куму Андрону, что будет не будет... не возьмет ли из хлеба?
- Мама! - проговорил ребенок.
- Что? - грозно вскрикнула Аксинья,- что там?
- Я есть хочу.
- О-о-о! святочный тебя...
Аксинья дала сыну подзатыльник, отдернула его вперед и вскрикнула:
- Иди!.. аль ты угорел? у-у!.. родимец! мать твоя терпит... аль ты взаправду господин какой!
Аксинья шла и все толковала про свою жизнь, время от времени утирая рукавом катившиеся от ветру слезы...
1862
Осенью дьячок села Кочергина сбирался ехать с своим девятилетним сыном в губернский город Т. Он намеревался записать его в третий класс духовного училища. Под самый день отъезда дьячок ходил по крестьянским дворам, просил дугу; от священника он получил благословение на далекий путь и дегтярку с помазком.
Его сын, Иван Декалов, вымытый, причесанный, в это время спал дома на печи. Дьячиха, Акулина Егоровна, пекла лепешки; а ее мать, бабушка Декалова, печально сидела в углу, мотала нитки. Акулина Егоровна то и дело подходила к сыну, целовала его, плакала и причитала: "Касатик, Ванюша..." и т. п. Бабушка твердила ей, чтоб она не будила внука; мать отходила к печи и, проливая слезы, хваталась за рогач.
Вечером, при огнях, Акулина Егоровна, дьячок и бабушка укладывали дорожные припасы в мешки.
Декалов давно проснулся. Он сидел в одной рубашке под иконами и беспрерывно вздыхал.
На другой день, утром, на проводы собрались в дом дьячка крестьянские ребятишки. Декалов с ними прощался, дарил им своих чижей и синиц.
Декалова закутали в толстую отцовскую свиту и обвязали полотенцами.
Помолившись богу, все вышли на улицу к повозке. Крестьянские ребятишки, каждый держа по птице в руке, смотрели на Декалова с неизъяснимым сожалением. Проходившие на барщину мужики с цепами останавливались и с удивлением спрашивали дьячка:
- Ай везешь, Савелий Григорьич?
- Везу. Что делать!..
- Ах, братец ты мой!..
- Ах, Ваня!..- с размышлением восклицали мужики и покачивали головами.
Декалов чувствовал, как слезы текли по его щекам.
Мать и бабушка долго смотрели на отъезжавших.
Повозка проехала поповскую слободу: из окна священниковой кухни поклонилась путникам работница, когда-то сумерничавшая в доме Декалова. У ивкиных ворот стоит в раздумье мужик Харлам, будто о чем-то пригорюнившийся: он каждый раз на святой строил на лугу качели бабам и в хороводах первый запевал песни. У мельницы на берегу удит рыбу старый скотник: волна бьет его поплавки, и рыба не клюет... "Возвращусь ли я когда-нибудь сюда?- думал Декалов, совсем выезжая из Кочергина.- Увижу ли я тебя, родная моя сторонка?.." Вот поповский луг: на нем Декалов лавливал в осоке диких утят. Пастух у озерца стережет кочергинскую скотину; сам, сгорбившись, плетет лапти; ветер шумит и волнует ближний дубовый лес. В этот лес третьего дня ходили девки за грибами: Машка, Варька, Дуняшка... Где они теперь?
Через два дня пути, в час пополудни, Декаловы ехали по Т-ой губернской улице, называемой Большой, или Воронежской. Измученная гнедая лошадь, с вытертою шерстью на ляжках и побитой спиной, насилу тащилась, часто поглядывая на растворенные ворота постоялых домов. Дьячок по временам поправлял на ней кнутовищем сбоченившуюся шлею. Телега, некогда служившая водовозной, в дороге совершенно разбилась; покачиваясь из стороны в сторону, она издавала сильный визг; по бокам ее высовывалась наружу солома и выпускала из себя, как ребра, выломленные перегородки. Из вершины высокой, растрепавшейся шапки дьячка, как из огнедышащей горы, наподобие лавы, летел пух, разносясь по улице. Прохожие пристально смотрели на проезжих.
Был воскресный день. Большая улица наполнена была народом: разряженные купеческие жены с толстыми большими серьгами, чиновники с тросточками, мещане, подвыпившие сапожники разгуливали по бульварам. Вдоль улицы к собору и от собора ездили пролетки с молодыми купчиками, частным приставом, полицеймейстером, и катили шестернями запыленные дорожные кареты. На все это с любопытством глядели дьячок с сыном. Наконец, они повернули в Подьяческую улицу и стали разыскивать дом мещанина Овсова, которого им рекомендовал один знакомый.
Дом Овсова стоял недалеко от Воздвиженской церкви, окруженной кладбищем. Он имел две черные трубы, треснувшие пополам, и крошечное крылечко с низенькою дверью, забитою наглухо. На его крыше росла трава; черномазые окна походили на искривленные и потускневшие глаза умирающего человека. Глушь и запустение царствовали в Подьяческой улице несмотря на праздник.
У растворенных ворот Овсова дома стояла запряженная лошадь. Священник прощался с своим малолетним сыном, который отчаянно плакал, припав к его полукафтанью. Священник вынимал ему из кармана деньги, едва удерживаясь от слез; говорил, что по первому зимнему пути приедет к нему с матерью и братом Васей; не забудет также захватить с собою сестру Парашу.
Дьячок снял шапку перед хозяином, ссыпавшим в амбар муку, смиренно поклонился хозяйке, запиравшей калитку сада с ворчаньями на неугомонных жильцов, и повел свою лошадь к стороне. Какой-то мальчик, в синей жилетке, с книжкою на коленях, зажав уши, сидел на бревне лицом к забору. Декалов, стоя у телеги, глаз не спускал с мальчика, зубрившего урок. Дьячок отстегивал супонь у лошади. На соседнем дворе раздавались крики, стучали о забор свинчатками с чугунками, гремели бабки.
- Шестер!
- Ладыжка на кону!
- Жог, ника!
Шумели игроки.
Запыленный мукою хозяин переговорил с кочергинским дьячком касательно третного содержания, платы за квартиру и указал ему семинарскую комнату, предварив, что комната - игрушка! господам жить, а не семинаристам.
В комнате семинаристов, у оборванных стен, за широким складным столом сидел с примасленной головой ученик словесности Пречистенский; он старательно списывал лекции профессора под заглавием "Речи ораторские". На просторных подмостках с взвороченными войлоками и сундуками сидело человек семь раздетых мальчиков. Одни из них делали из бумаги хлопушки; другие раздували на окне уголья в банке, чтоб расплавить свинец; третьи сверлили гвоздем бабки; четвертые только глядели на эти занятия и ели лепешки. На лежанке без подстилки спал в одном сапоге ученик философии Детищев, с улыбкой на лице; его будто озаряла необыкновенная идея, сейчас же готовая осуществиться; поэтому философ не обращал никакого внимания на валявшийся по полу другой свой сапог с разорванным голенищем и тряпицей внутри.
Кочергинский дьячок начал представлять ритору Пречистенскому своего сына. Повернувшись к ним обоим спиной и держа в руке огромный картуз, почти достигавший полу, Декалов смотрел на спящего философа и на ребятишек. Пречистенский отдал приказание работнице - собирать гостям обед; на спрос дьячка о старшем, то есть о богослове, он отвечал, что богослов куда-то отлучился,- должно быть, за харчем пошел. После нескольких слов о дороговизне содержания в городе, о неудобствах семинарской жизни дьячок стороною намекнул ритору: не хочет ли он выпить? Тот, закладывая за ухо перо, проговорил, что он и знать не знает этого дела, потому что еще в низшем отделении находится... Но не таковым оказался пробужденный криками мальчиков философ. Накидывая на плечи сюртук и хватаясь за трубку, он изъявил полное согласие на предложение дьячка. Волосы его стояли дыбом; нанковый сюртук, выбеленный известкой, смялся, съежился и не прикрывал груди; вообще все говорило о философском направлении Детищева. Он объяснил дьячку, что сам дьячковского происхождения, знает быт дьячков как свои пять пальцев, следовательно тут церемониться нечего.
Кривоглазая работница, напудренная сажей под глазами и преимущественно около носа, несла к столу щи; она останавливалась на дороге, чтоб уцелевшим глазом высмотреть чистоту своего приготовления. За нею суетился хозяин, принесший полштоф из кабака.
Детищев весело говорил дьячку про свое воспитание, когда он, будучи маленьким, бегал по полночам в класс и выносил наказание розгами. Он уверял, что при самых жестоких наказаниях он не только не просил учителей о помиловании, то есть не кричал "помилуйте" или "пощадите", но лежал словно деревянный. Еще Детищев рассказывал про своего родного отца, который исконибе получает шесть с половиною целковых годового дохода,, ходит в лаптях и содержит многочисленнейшее семейство. В заключение всего Детищев, уже выпивши водки, принялся наставлять дьячка, куда ему должно явиться с сыном: во-первых, надобно сходить к ректору училища - он проэкзаменует Декалова; да не забыть... (здесь философ пошептал на ухо дьячку); во-вторых, надобно сходить к учителям, хотя и не ко всем: это называется "явиться к ним..." Как скоро Детищев упомянул слово "явиться", тотчас ученик четвертого класса крикнул с подмосток, что к учителю Мордасову беспременно "явиться" должно; а то смерть будет!
Вечером, по уходе дьячка с сыном к ректору, Детищев, подвязывая под шею манишку, заимствованную у ритора Пречистенского, соображал, куда бы уйти на вечер. Он спросил у мальчиков, не напоит ли его кто-нибудь чаем? Один вызвался и сказал:
- А сколько, Прохор Еремевич, стоит?
- Пятиалтынный.
- Э-э! - воскликнул мальчик и обратился к стене лицом.
Дьячок с сыном медленно шли по парадной ректорской лестнице, освещенной лампами. Дьячок умолял сына - полегче стучать сапогами.
Встречаемые служанкой протоиерея, они явились в широкой зале с паркетным полом. В зале горела лампада перед золотым образом. Дьячок прижался к двери. Дека-лов, не чуя над собою никакой грозы, спокойно утирал рукавом нос и время от времени поддергива