- Что? что?
- Вставай! Увезли.
- Увезли?
- Так точно.
Сани очутились уж близ конопляника. Мужики прибежали, глядят: в санях сидит Апроська, глаза кулаком чешет,- прислушались кругом - ничего нет.
- Апрось! кто тебя увез? - спрашивают.
- Змей, бачка.
- Так, бачка,- сказал сын,- это его работа; кому ж больше?
Отец, будто полоумный, смотрел на сына с дочерью. Пришедши в избу, он сел на коник, схватил себя за волосы и заголосил:
- Господи! когда ж будет конец всем этим мукам? Жизни сейчас лишусь я; подайте мне оружие. Спать мне не дают; потому глаз сомкнуть нельзя!
- Бачка, остепенись; послушай меня,- заговорил сын.- Коли на то пошло, сию минуту надо ехать к начальству, прямо к становому.
- Ей-же-ей, к становому! - сказал отец.- То есть к становому! Скорей седлай поди лошадей.
Еще первых петухов не было, как мужики, снарядившись в путь, отправились в деревню Быковку к становому. Апроська с матерью заперли за ними двери и легли спать.
Становой любил уголовные дела: так и возрадуется, бывало, как скажут ему, что там-то один другого зарезал или кнутом засек. Звали его Федор Федорыч; низенького роста, руки длинные, толстая шея.
Но касательно указов, предписаний становой за лихача слыл. Наваляет и ловко и бойко: "По моему, дескать, мнению, то и то надобно, да чтобы про это дело никто не знал; иначе мне в тюрьме сопреть немудрено..." Привычки у него были такие: ежели, например, сбирался к какому-нибудь мужику на следствие, то обходился с ним ласково, трепал его по плечу и спрашивал:
- А что у тебя в дому, старичок, имущества много? Я, ты знаешь, леший: мне ничего на глаза не вешай.
Когда случай выходил, что в его передней мужичок доставал из кармана деньжонок (известно, мужик копается долго, когда достает деньги; будто о чем-то раздумье его берет), тогда становой обнаковенно курил перед ним трубку, водил себя рукой по макушке и говорил:
- Да ты, любезный, шляпу-то с рукавицами положи на пол: тебе ловчее будет.
Наших николаевских мужиков он принял хорошо: расспросил подробно все и справился, точно ли труды его не останутся без награды? И присовокупил: "Я, братцы, не поеду к вам сам; случай-то пустяшный. Ежели бы убийство..." Однако снабдил их, чем следует: рассказал, каким родом поймать змея, и строго запретил говорить про это на селе.
В обед мужики возвратилцсь. Антошка, гонявши голубей на огороде, видел, как они ехали по улице, и издали снял им шляпу. Становой дал приказание: каждую ночь напролет караулить змея тридцати человекам, да так, чтобы его поймать и на месте уничтожить. "Я, говорит, его впрах расшибу". Затем, никому не болтать про стражу. Вдобавок мужики от него привезли писаный указ нашему приказчику об отпуске на караул мужиков.
Народ, хоть становой и заказывал не болтать, живо пронюхал его указ. Да как не пронюхать? Вечером Антошка первый пришел к дьячкам и говорит:
- Господа! не угодно ли кому со мной на караул отправиться? Становой дал приказание змеев уничтожать.
Один из дьячков согласился. В сумерках, после скотинного вгона, они вместе с толпами крестьян двинулись к Апроськину дому. А туда набежало народу - ужасть. На дороге по селу девки, бабы шныряют. Кричат:
- Акулька!
- Ау-у-у!
- Погоди меня, погоди.
- Матрюшка, куда бежишь?
- Ох, матка; чудеса бегу смотреть. Говорят, становой змеев наловил.
Антошка с дьячком пришли к Апроськину дому. Народу видимо-невидимо вокруг двора; пушкой не прошибешь. Кто просто глазеет, а кто уж посылает за водкой.
- Что, касатка,- тараторят бабы,- говорят, змей-то шестиглавый?
Стража началась поздно сумерками. Караульные, выслушав указ станового, устроили дело так: они воздвигнули по дубине на плечи, приказали народу расступиться, потом с божией помощию вывезли телегу на улицу на средину дороги между конопляником и стали класть в нее девку - для приманки. Становой дал на это особое приказание: "Положите вы девку на ночь с тою целию, чтобы змея приманить, и не болтать никому про мое распоряжение, не то, говорит, я вас!" Апроська видит, обступили ее мужики с дубинами, возмечтала, что ее убить хотят. Шум подняла. Ее кладут в телегу, а она кричит: "Батюшка, заступись!" Мужики над ней стоят и говорят: "Лежи, девка, становой велел..."
Около полуночи мужики говорят: "А что? чай, не ладно торчать с дубинами среди дороги? Змей-то не с ума спятил, чтобы полетел тебе прямо навстречу". Один за другим, разбрелись по сторонам; человек пятнадцать затесались в коноплю и всю ее переломали. Остальные разместились обапол двора под навесом. Антошка также в числе караульных был. Он с дубиной гулял по двору: от нечего делать забежит в избу бражки попить, закурить трубку, а то подступит к Апроськину отцу и скажет: "Вот так-то, братец ты мой, вдревле оной змей свирепствовал в пустыне!" Мужик вздохнет крепко-прекрепко, индо слезы навернутся. Антошка выйдет наружу, постучит дубиной по воротам и грянет: "Слу-ша-а-а-а-ай!" А там вдалеке ему отвечают: "Подсматрива-а-а-ай!"
- Да цела ли девка-то? - крикнет Антошка.
Пойдет смотреть. Запустит в телегу руку, словно в огурцы, и скажет: "Цела!" Потом запятит снова: "Слушай!"
Так минула ночь.
Утром мужики едут к становому с отчетом.
- Ну что, как? - спрашивает он.
- Все благополучно, ваше высокоблагородие.
- Молодцы! А змея не видать?
- Нет, ваше высокоблагородие, не видать.
- Отчего же?
- Да не можем знать. Кто его знает?
- А приманку кладете?
- Как же, ваше высокоблагородие, кладем. Уж и бог его ведает... Мы и "слушай" кричим изо всей мочи, и "подсматривай".
- Ну вот и вышли невежи. Разве можно такую птицу пугать своим зевом: "слушай" да "подсматривай"?
В следующую ночь "слушай" и "подсматривай" не кричали, тихо было.
Таким образом, стража продолжалась аккурат месяц. Апроська не на шутку исхудала, сердечная.
Вдруг от станового приезжает верховой с объявлением: "Приманку не класть в телегу... Глупо класть приманку в телегу, тогда как... змею все равно: с приманкой ли телега, или без приманки, сиречь пустая она или с приманкой, значит с Апроськой. Не разберет ночью".
Приманку отменили. А Антошка бросил ходить. "Дурак, говорит, я, что ли: стану без приманки шляться?"
Тем дело и кончилось.
1858
По заведенному исстари обычаю во всех селах ночь под светлый день проходит без сна, в сборах к празднику. С вечера в каждом доме затапливаются печи и вплоть до заутрени идет стряпня. Так как заутреня начинается очень рано, то с вечера же народ одевается в праздничное платье. Всякий мужик долгом считает обуть хотя старые, но во всяком случае вымазанные дегтем сапоги; бабы надевали расписные понявы; парни - красные рубахи. Старушки принаряжаются для светлого Христова воскресенья в темные растегаи, купленные на ярмарке, в новые лапотки и снежной белизны платочки, драгоценные для них тем, что они же самими старушками предназначены препроводить их на тот свет.
С закатом солнца окрестные деревни и слободы пустеют. Народ с куличами, пасхами отправляется на ночь в приходское село. В церкви, до благовеста колокола, обыкновенно читают жития святых и чудеса разные; туда стекаются богомольные и желающие провести время в благочестивых размышлениях. Большая часть людей идет в дома своих знакомых.
Часов в восемь вечера сельская улица наполнена народом. Во всех окнах светятся огни. Около слобод поповской и дворовой толпятся мужики, дворники, приказчики, лакеи. Где просятся ночевать, поздравляют с праздником; где предлагают услуги, расспрашивают о здоровье и проч.
- Наше почтение Савелью Игнатьичу. С наступающим праздником имею честь поздравить.
- Многолетнего здравия, Петр Акимыч, Лукерья Филипповна!.. Авдотья Герасимовна!.. Что? и вы к заутрени жалуете?
- Да-с; и мы...
- Дело... Вот и я с супругой тоже. Нельзя. Вся причина праздник обширный...
- Не знаете ли, Савелий Игнатьич, где бы мне переночевать с семейством?
- Право слово, не знаю. Мы с супругой у отца дьякона. Да вы попробуйте, спросите вон в кабаке: теперь там просторно...
- Как можно...
- Ей-богу! Да что ж вы думаете? Да мы с супругой, я вам скажу, раз в конюшне ночевали...
Кто-то ведет в темноте даму.
- Ко мне, ко мне, Марья Павловна, пожалуйте. Сюда. Лужицу-то пересигните...
- Куда это?
- Прямо! Валяйте!..
- Сигать?
- Сигайте...
- Темь какая, господи... У-у-ух! Ну!..
- Что, втесались?
- Втесалась...
- Да где ты, Настя? - кричит какая-то женщина.
- Я? вот...
- Иди скорей. Пойдем. Или ты не видишь, повсюду лакеи шляются? Как же можно одной?
- Он, маменька, ничего...
- Кто?
- Лакей... барский. Он только говорит: Христос вос-кресе!
- А ты?
- А я говорю: воистину.
- Ну, и дура за это... вот тебе и сказ!
В дьячковском доме, при свете ночников, хозяйка с засученными рукавами переваливает с боку на бок на столе тесто. Ее крошечный сынишко, весь в муке, стоит на полу и смотрит на нее, чего-то ожидая.
- Рано, голубчик,- говорит дьячиха.- Ни свет ни заря... Бог ушко отрежет...
Мальчик кладет в рот палец.
Дьячку, сидящему за церковной книгой и тихонько напевающему: "Тебе на водах", дочь заплетает косу.
В кухне священника, напротив пылающей печи, молодой работник с-молодой работницей изо всей мощи щиплют кур и поросят, так что животные даже по смерти своей издают писк.
- Пойдешь к заутрени? - спрашивает работник, обдирая ухо на поросенке.
- Неколи... Я бы пошла.
- Так к обедни.
- Приду к обедни.
Земский примеривает только что принесенный сюртук. Портной осаживает полы, самодовольно встряхивает головой и говорит:
- Графу не стыдно надеть... Какова работа! Земский ухмыляется. Он хочет показаться жене. Земчиха в другой комнате снаряжает бабу в амбар.
Она говорит ей, доставая из-под платья ключ:
- Сходи ты, любезная...
- Варя,- перебивает земский,- погляди-ко, хорошо?
- Пошел ты отсюда! затейник...
Земский идет назад обескураженный.
В конторе идет спевка. Лакей, с тростью в руке, стоит перед толпою крестьянских ребятишек и задает им тон, делая своим голосом раскаты:
- Го-го-го-тр-р-р-тон-тон-тон... Начинай! ну?
Ребятишки разевают рты. Лакей взмахивает тростью; певчие от страху жмурят глаза.
- Трогай! Яко-о-о-да царя-яя... всех поды-ы-ы-ы... ну, что же вы? начинай!
Мальчишки пыхтят.
- Качай! Я-ко-о-о-да царя-я-я... Ну, я опять дам тон: го-го-го-го тр-р... нет, погоди! лучше пойти хворостину принести...
В небольшой чистой горенке, устланной свежей соломой, стоит перед образами хорошенькая вдова. Перед образами висят голубки, разноцветные лампады. Вдова вздыхает. У ней слезы на глазах.
- Можно ночевать? - раздается под окном голос.
- Кто это?
- Я, я, Танюша!..
Входит краснощекий парень; сапоги новые, шляпа новая с пряжками и зелеными перьями...
В хате птичницы с чашкой воды стоит баба перед закутанной печью, в которой шуршит и треплется веник.
Веник замолк. "Откутай!.." - кричит кто-то умирающим голосом...
Горница приказчика блистает огнями. Красный от бани приказчик пьет чай. В передней чистят сапоги. Хозяйка перед зеркалом убирает голову.
- Филимошка! - возглашает приказчик.
- Чего?
- К заутрени не ходи.
Чистка сапогов прекращается. Входящая работница доносит:
- Кучер Феноген приказал спросить, можно ли ему идти?
- А лошади с кем останутся?
- Мужик Лаврентий вас спрашивает.
Входит мужик.
- Что?
- Заступитесь.
- Ведь я тебе сказал... Дурачье вы!
- Петр Прохорыч, ради светлого Христова воскресения...
- Пошел вон!.. Чтоб я видел...
- Петр Прохорыч, помилосердствуйте! у меня дети... Батюшка!..
- Эй, гоните его!.. Живо! эй! Мужика выгоняют.
- Ишь каналья, мерзавец!.. Ему в солдаты не хочется... Вас, грубиянов, не давить, толку не видать...
- Он вас обругал!..- донос раздается.
Приказчик стоит, как врытый. Он вдруг накидывает на себя шинель, захватывает что-то в углу и бежит из дому. Ему вслед мигнул Филимошка, державший сапог в руке.
- Не слыхала, Прасковья Федоровна, новость? - говорят на улице старухи.
- Какую?
- Будто ноне после заутрени начнется светопредставление...
- Неужели?
- Да, матушка.
- Это верно-с,- подхватывает мещанин, взявшийся откуда-то.- Потому опосле заутрени подымется самая трагедь...
- Да ведь что, родная? сказывают, сейчас бесы пробежали у скотного двора... какое стадо!
- А что, курочки-то у тебя хорошо несутся?
- Плохо...
Скоро десять часов; говор на улице утихает.
Дом священника битком набит народом. Столы и лавки завалены узлами, пасхами, писаными яйцами.
По стенам сидят дворовые девки, приказчики, лакеи и пр. В кухне, смежной с горницей, в разных положениях, на полу, на печи, на кониках лежат и сидят мужики. В горнице пахнет пирогами; потому что целое решето пирогов проносит попадья. Она на дороге останавливается перед сонной купчихой и спрашивает:
- Вы не хотите ли вздремнуть, Аграфена Карловна?
- Нет-с... я уж дождусь заутрени.- Купчиха почесывает под мышками у себя и закрывает глаза.
- А то возьмите подушечку. Купчиха не отвечает более.
Один из лакеев тоже вздремнуть предлагает девкам. Девки поднимают его на смех. Он упирается затылком в стену. Другой, рядом сидящий, вытянув ноги, поет про себя: "О, любезного, о, сладчайшего твоего гласа". Третий лакей шевелит лучиной под лавкой: начинается такой шум, хохот, крик гусынь, что из спальни выходит священник и просит кричать полегче. Ему говорят, что это гусыни взахались перед заутреней.
Напротив дворни, в углу, мещанин рассуждает с другим мещанином о том, что надобно уметь пить; а то опиться недолго,- и приводит много несчастных примеров. Его собеседник не без хвастовства говорит:
- Мне, Иван Тихоныч, господь бог дал такой ум, что я теперь с ведра не захмеляю.
- А у нас, господа, прошу прислушать,- начал худощавый башмачник,- один лакей у своего барина (лакеи навострили уши) выпил бутыль и проглотил рюмку...
Лакеи вступают с башмачником в спор. Священник снова выходит из спальни, чтобы прекратить шум. Его просят быть посредником и разобрать дело.
В кухне разговоры не менее оживлены. На печи один парень рассказывает сказку про Ивана-царевича. Его слушает много народу, облепивши печь кругом.
- Меньшаго,- говорит парень,- звали Иван-царевич. Повадилась в их сад летать жар-птица и клевать золотобрез-яблок...
На конике, окруженная толпою баб, сидит в белом платке разутая девушка Мариша, как сказывают, помешанная на любви к барскому сыну. Ее расспрашивают, чем она кормится? Мариша, утираясь концами черной шали, отвечает:
- Где поиграю, попляшу... Петь-то ничего: заместо стихов... Купцы в Ахремове надысь три копейки мне дали.
- Ну, а родные-то твои? постой... что ты толкаешь...
- Ты спроси ее про любовь...
- О, выдумала!.. А родные-то твои желанны до тебя?
- Снохи нароют картофелю и от меня прячутся... Я сплю в клети... (Молчание.) Мне помещица вуаль подарила; все девки на него смеются.
- Погоди, ты не умеешь!.. Дай-ко я спрошу... Вишь, она вовсе глупа... А в селе-то, Мариша, любят тебя?
- Да Старостины ребята всё колотят. Как праздник, так беги вон из деревни... пьяные бьют. Наши мужики шутки-то не принимают. Нешто где они что видели? Все как бы подраться. Я в монашки пойду. Говорят, на мне младенческая.
- Посторонитесь!- говорит поповская работница, держа плиту с жареными поросятами.
Народ расступается.
- Важно запахло!..- замечает с печи мужик.
- Да-а...- присовокупляет другой.- Ведь подумаешь, братец мой, праздник-то; оттого-то он дорог, что еда прекрасная... А уж как у этих попов жрут сладко!..
- Ну, у приказчиков лучше. У тех еда царская... в десять раз лучше поповской... Одно слово, трескотня здоровая!
- Что ж им?
Под иконами старуха говорит про смерть своего сына-ратника.
- И там народ, и по ту сторону народ. Я кричу ему: "И где ж наш-то соколик белый?" А он, касатка моя, руку вот так и приложил к ланите. "Что ж, умер, что ли?" он рукой и махнул!
В детской комнате происходят уборы. Дочь священника, невеста, в коротеньких юбках, приготовляется надевать розовое платье. Ей хотят помочь дворовые девки. Попадья снимает с себя повойник. Двое мальчиков семинаристов, одетых в новые казакины, выбирают из лукошка красные яйца. Они пробуют их об зубы и говорят: "Давай биться"; семинаристы бьются, и одно из яиц трещит. Все так заняты работой, что никто не замечает, что в углу сидит в темноте лакей, жадно впившийся глазами в поповскую дочь. Он в руках для виду держит молитвенник.
В спальне, при свете лампады, в полудремоте сидит приказчик с узлом, рядом священник; поодаль, в стороне, в черном одеянии - монахиня. Монахиня приказчику рассказывает про чудо св. Макария.
- И сидит перед двумя монастырями бес,- прости меня, господи,- и дремлет. Идет Макарий.- Что ты дремлешь?
Приказчик вздрагивает и открывает глаза.
- К заутрени скоро,- говорит монахиня,- двенадцатый час... Ну, а что вы говорили насчет равенства, то оно будет при конце мира, не ранее... Тогда, по писанию, сын не будет знать отца, раб - господина и запустеют церкви...
Приказчик всхрапывает и ухом не ведет насчет равенства.
Мало-помалу в доме священника становится тихо. Лакеи угомонились; разговоры замолкли, народ по большей части дремлет и спит. Петух запел на дворе.
- Эй, вставай к заутрени... благовестят!..- раздаются голоса.
В самом деле, к заутрени заблаговестили. Будят сонных; поднимается суетня. С полатей, с печи слезает народ. Со стола разбираются куличи. Повсюду говор. Шумят накрахмаленные платья. Священник с палкой выходит из спальни. Все спешат за ним. В опустевшем доме никого не остается, кроме работников.
1859
При черепахинской аптеке есть все удобства: есть подвал, в котором хранятся химические и фармацевтические препараты; чердак для трав, комната для посетителей; есть даже лаборатория, где изготовляются декокты, припарки, сиропы, а иногда - яичницы.
Черепахинский приказчик чрез каждые два месяца извещает своего барина, живущего в Москве, что аптека стоит благополучно на прежнем месте, рассыпает дары свои щедрот на недужных и в соседях помещиках возбуждает зависть.
Как всякое полезное заведение, сельская аптека была с радостию встречена народом. В день ее открытия в Черепахино наехало множество телег с калеками, параличными, кликушами - и благотворительное заведение, будто Овчая купель, кругом обложилась больными. Много добра было сделано в этот день. Фельдшер (дворовый человек, учившийся в московской фельдшерской школе) осматривал больных, делал операции, становил банки, пускал кровь. В полдень два хора певчих пели молебен. Приказчик, в честь торжества, произносил своим мужикам речь, которую слушатели приняли с первых же слов за объявление "вольной" и, волнуясь, зашумели: "Она, матушка!" - но были долго упрекаемы оратором в легкомыслии.
Долго и пламенно молился народ за основателя аптеки: всякий желал ему многих лет, счастия, блаженства на земле,- невиданное, неслыханное чудо он совершил, выстроив аптеку. Живо в памяти народа ее открытие.
Мысль построить аптеку пришла черепахинскому помещику совершенно случайно. В бытность свою в имении, он задумал за какую-то провинность отдать одного моло-
108
дого лакея в солдаты; намерение свое он открыл жене, которая советовала ему лучше продать лакея. После небольших колебаний помещик согласился на это; но покупателя не нашлось, хотя лакей имел в себе некоторые достоинства, например умел читать и писать. Однажды помещик, кончив письмо к одному из своих московских знакомых, расходился по комнате, позвал к себе старосту и приказал ему как можно скорее снаряжать подводу и запрягать пару лошадей.
- Кому прикажете? - говорил староста.
- Знай запрягай! - отвечал барин.
- Сколько кормочку приладить?
- Запрягай! - твердит помещик, весь объятый задуманным планом.
Лошадей запрягли, подкатили к барскому дому и посадили закутанного лакея.
- Вези в Москву... вот тебе письмо к его превосходительству.- Слава богу,- уладив дела, говорил помещик,-кабалу свалил! Теперь я знаю, что делать: у меня все рты разинут, что я устрою в имении!..
- Куда это везут, Степанида Ивановна? - спрашивала на сельской дороге одна женщина другую, видя, как неслась подвода с лакеем.- Уж не в солдаты ли?
- Нет; говорят, в московскую цирюльню, в доктора...
Через месяц черепахинский помещик получил из Москвы письмо: "Ваш лакей Андрей принят в фельдшерскую школу. Прилагаю вам устав о приеме, содержании, образовании и выпуске фельдшеров".
Прочитав письмо и поблагодарив своего знакомого, помещик стал читать устав, в котором говорилось: "При избрании питомцев в школу должно обращать особенное внимание, имеют ли они здоровое телосложение и достаточные умственные способности".
- Все это Андрюшка имеет,- воскликнул помещик и бросил читать устав.- Дай-ка ему образование-то: это выйдет законодатель!
В скором времени помещик отпраздновал закладку аптеки и уехал с семейством в Москву.
В одно ненастное, осеннее утро на крыльце аптеки стоял народ. Дверь в аптеку была заперта. Посетители от дождя жались в кучку; некоторые из них садились на лавку, некоторые стояли молча и смотрели на село, где мужики подсобляли на грязной дороге лошадям везти мокрые воза, а бабы насильно гнали скотину в поле.
- Что, не вставал? - шел разговор.
- Не вставал. Вчера, должно быть, воротился поздно. Кровь Захару пускал.
- Захар упал с возу-то?
- Захар.
- Ох, видно немного нам жить осталось. Что-то уж жутко приходит!.. Мертвецы опять стали ходить... За что это господь наказывает?
- Ночью ныне покойник Давыд ходил. Скляницу все с собой держит... видно, от ней помер.
- Собаки, милая ты моя, до зари до самой лаяли, словно ловили кого, и-и-и заливались: мы с невесткой совсем не спали; приложишь ухо к окну, слышишь - ногами хляскает; да вдруг загудет и захохочет, и всё туда... к лесу-то идет...
- Говорят, война подымается.
Шаршавый, худощавый мальчик отворил дверь и впустил народ в аптеку.
В аптеке, не имевшей особенной чистоты и порядка, стояли с стеклянными дверцами шкапы, наполненные штофами, бутылками, банками, мензурками, ступками. На стенах висели картины.
Фельдшер, лет двадцати пяти, в коротеньком сюртуке, причесанный, с белыми воротничками, сидел за столом и вписывал в книгу расходы и приходы по имению. (На нем лежала обязанность помогать земскому.) Близ него сидел, с гармоникой в руках, сельский кузнец, угрюмо глядевший в угол и слегка скрипевший инструментом. Мальчик, помощник фельдшера, у окна делал из тряпиц корпию.
Кончив работу, фельдшер раз пять хлопнул пером об край стола, выгибая спину встал, взглянул на посетителей и пошел к окну набить трубку. Посетители приготовлялись говорить свои болезни. Одна баба выступила вперед, держа на руках ребенка, который, улыбаясь, тянулся к стклянкам.
- Не балуй, Вася... в хоромах разве смеются? - шепотом говорила баба.
Позади толпы, у двери, старуха другой старухе тоже шепотом рассказывала:
- И в живых, ягодочка моя, не чаяла я быть: это - грудь, и ноги, и руки совсем измаяли!.. Только ономеднись.
ПО
голубушка, стою я, слышу будто глас: "Ты бы, Федоровна, сходила в баню, растерлась..."
- Что пригрезилось...
Закурив трубку, фельдшер подошел к бабе.
- Что у тебя?
- Здравствуй, Андрей Егорыч, как поживаешь? Вот посмотри-ко,- заговорила баба, трогая голову ребенка.
Один из солдат, сложа назад руки, смотрел на больную голову.
- Скрофулезис,- произнес фельдшер,- гипертрофия... поверни-ка сюда: cortex наросло...
Фельдшер выпустил изо рта дым.
- А отчего, родимый, эти ухабы-то?
- Это Fossa nauicularis... Да ты тут ничего не понимаешь: что ты спрашиваешь.
Фельдшер обратился к другому больному; но его баба спрашивала:
- А ворковская ворожея, Андрей Егорыч, не так эту болезнь называла.
- Ты что?
- Дедушка ногу расшиб,- начал мальчик, вылезая из толпы и вытаскивая за собою большую шапку,- в лесу березой... дюжо схватило...
- Скажи, чтобы он лошадь прислал сюда; а так я не пойду.- Ты, бабка, опять пришла?
- Вот грудь у меня, желанный... промежду сердца-то и...
- Я сказал тебе: tuberculosis! болезнь неизлечимая.
- Помоги, кормилец! - задыхаясь и держась за грудь, промолвила старуха.
- Ты трефоль пила?
- Я пила тряхволи.
- Ну, когда-нибудь банки поставлю,- сказал фельдшер и отнесся к солдатам. Старуха уныло пошла в дверь; ее кашель глухо раздавался за порогом...
- Мне,- начал солдат, надвигая на плечо шинель,- позвольте, Андрей Егорыч, прежнего, то есть, ку...ку... потому - дело оказывается плохо.
- А, по-прежнему? - затягиваясь, спросил фельдшер.
- Еще хуже...
- И мне уж того же,- прибавил другой солдат,- да нельзя ли на минутку одолжить симфончика. И ротный просит этого...
Фельдшер достал из шкапа пузырек с белою мазью, взболтал ее и сказал бабе:
- Unguentum! мажь ребенку голову; три раза в день, запомнишь?
- Как же, родимый...
- Смотри, внутрь не дай: вы глупы!
- Глупы, касатик.
- Пропусти-ка меня, бабка, дай достать лекарство.
- Пройди, пройди.
- Ты чем нездорова?
- Сынок у меня болен, соколик мой, четвертые сутки лежит недвижимо: травкой его хочу попоить.
- Что же, Андрей Егорыч, кашицы-то!..- вскрикнул солдат.
- Сейчас! - доставая с полки лекарство, проговорил фельдшер.- Алеша, да ты сыграй что-нибудь на гармонике, сдействуй: "Что ты, Катя, приуныла..."
Кузнец тряхнул головой и заиграл на гармонике, выделывая разные колена. Получившие лекарства и не дождавшиеся их выходили из аптеки.
Фельдшер закурил новую трубку и опять подошел к оставшимся больным.
- У меня,- говорил хворый, худой мужик,- рана на ноге, Андрей Егорыч... Нельзя ли вам замолвить словечко приказчику, чтобы погодили маленько меня гонять на работу?
Фельдшер обратился к другому.
- А ты?
- Для Захара пришел попросить лекарства.
- А он еще говорит?
- Как же. Говорит: зачем мне кровь пускали?
Фельдшер снял трубку, продул чубук, помахал им по комнате и начал смотреть в его дырочку.
- На что кровь пускали? - спросил он.- У него, верно, голова болит... Васька, принеси проволоку: в чубуке застряло... А ты, Алеша, с басами-то двинь!..
- Однако до свидания! - сказал фельдшеру кузнец, укладывая под мышку гармонику.
- Куда же ты? Да посиди... Скука, брат, одолевает...
- Нет, пойти шкворень поправить.
Мало-помалу аптека опустела. Фельдшер остался с одним мужиком, которому для больного пальца начал готовить пластырь. Мужик глядел, как он готовит, и, между прочим, спрашивал:
- Небось, Андрей Егорыч, в вашей школе трудно было учиться?
- У кого резвые способности - не трудно!
- Каким там наукам учат?
- Всяким. Мы разглядываем у человека внутренности...
- То есть внутре-то? А что, и требуха у человека есть, как у скота?
- Разумеется! но она благороднее; потому что человек - не скот!
- А вот, Андрей Егорыч, я хотел вам все сказать: нельзя ли вам попросить обо мне приказчика? Видишь, у меня тягло одно; а я правлю за два...
- Держи-ка пластырь-то; мы с тобой до вечера не кончим... Посмотрю я, у вас в голове-то sped es pectoralis!..
В аптеку вошел кучер с кнутом и рукавицами за поясом.
- Здравия желаем, Андрей Егорыч.
- Здравствуй, Семен Титыч,- сказал фельдшер.- Что ты?
- Да наши журавлевские господа просят вас к себе. Несчастие маленькое стряслось.
- Какое?
- Да бырыня своей дочке ставила пиявки и не сумела - кровотечение крови показалось, так еду за доктором. А в город Ливны опять за доктором поехали, и будет у нас наподобие докторского совещания.
- Консилиум?
- И, к примеру, все доктора будут говорить на разных языках и мы будем их слушать.
- А не знаешь, отчего кровотечение-то?
- А вот извольте: наметили они изо всей мочи в самую жилу этими пиявками... Вы, будем говорить так, ежели, положим, вы делаете операцию, то уж вы ее делаете с размаху; ан и легкость от этого... Али так возьмем: заметили вы у кого больной член, то вы норовите его выдернуть, а не оставить на месте.- До свидания, Андрей Егорыч!
У крыльца журавлевского барского дома теснились лворовые люди, собравшиеся смотреть консилиум. Впереди толпы стоял кучер. Он упрашивал лакея, выносившего на улицу медный таз:
- Фаддей, скажи, пожалуйста, барыне, нельзя ли посмотреть? Ты скажи - кучер желает. Главная вещь, ежели уж затеялось представление, то надо, чтобы его все видели.
- Погоди,- отвечал лакей.- Я пойду налью в таз воды, а ты его снесешь в детскую.
- А мы-то не увидим?- заговорили дворовые люди, глядя с завистью на кучера, который тотчас же принялся убеждать их:
- Вам тут, по душе скажу, любопытного малость. Разочтите: ведь двенадцать языков! махина аль нет?
В доме помещика около постели больной девочки лет десяти сидела помещица, ее муж, с трубкой в зубах, и доктор. На стульях, на полу были разбросаны полотенца, которые сбирала горничная. В углу стоял фельдшер в сюртуке нараспашку и в белом жилете. Помещица утирала остатки слез на своих глазах и спрашивала дочь:
- Ну, как ты себя чувствуешь?
- Это скоро пройдет,- выговорил доктор,- я такие же муки сам на себе испытал.
- А вы были больны, Лука Лукич?
- Да, в молодости: я был очень резов...
- У Сашечки, Лука Лукич,- прервала помещица,- сначала под шейкой зоб был.
- Это опухоль,- сказал доктор.
- И отчего это у ней?
- Причин много может быть,- отвечал доктор,- определить их трудно.
- Известно,- в свою очередь, заговорил фельдшер,- от разных причин делается эта болезнь: от ушибов, от простуды... Например, у млекопитаемых лошадей тоже под горлом бывают шишки...
- А ты, любезный, помолчал бы,- перебил помещик.- Вы, доктор, знаете: ведь это он назначил пиявки к шее дочери; по его милости мы испортили артерию...
Доктора пригласили в столовую закусить. Помещица осталась с дочерью в детской. Фельдшер тоже был в столовой.
- Ты, почтенный, назначил пиявки к самому нежному месту,- сказал доктор.
- Так точно: промеж стерноклей до мастоиднями,- отвечал фельдшер.
- Да, между этими мускулами. Доктор выпил.
- Вот видишь,- начал он,- это нехорошо; почему? пиявки ставить должно; но при такой организации детской, так сказать, и нервозной, какова у больной,- этого допустить нельзя. Ты назначил их ad arteri amcaroti dem, причем открылось сильное кровотечение.
- Вот что ты сделал! - завопил помещик.- Пиявка прокусила артерию...
- Надо полагать,- сказал доктор,- пиявка артерию... повредила...
- Что к шее! - выпив наливки и заткнув бутылку, воскликнул помещик.- Он вот какую штуку удрал, Лука Лукич: приставил дворовому мальчику мушку к виску... ушам не верю! в первый раз слышу такую чепуху! Что ж вы думаете? Мальчик окривел!.. Вот что ты сделал!
- Варфоломей Игнатьич,- сказал фельдшер,- всякий человек может окриветь; этим шутить нельзя... а радикальное пользование мушки уже нам доказано; следовательно, мы были вправе ее присадить.
- Но, однакож,- заметил доктор,- мальчик окривел!
- Как же-с,- сказал фельдшер,- одним глазом ничего не видит, даже матери своей не узнает...
- Отчего же он окривел?
- На это, ваше превосходительство, сказать мудрено-с: мы в практике часто встречаем не такие случаи, однако лечение свое продолжаем.
Явилась помещица.
- Вы, кажется, Андрея браните здесь?- сказала она, садясь за стол.
- Заметить надобно, Анна Ивановна.
- Нет, Лука Лукич, я всегда готова оправдать Андрея; он, право, услужливый такой. Нынче весной со мной дней пять мучился...
- Нездоровы были?- спросил доктор.
- Полнокровием страдали,- ответил фельдшер.
- Врешь, воспалением,- перебил помещик.
- Я не знаю,- заговорила помещица,- но мне кажется, что полнокровие причиной: душило меня... Сначала он мне поставил банки, потом сорок пиявок - не унялось! потом кровь пустил - опять сорок пиявок, опять банки.
- Легче стало?- спросил доктор.
- Гораздо легче!
Помещица тихонько подозвала к себе горничную и шепотом дала ей приказание, чтобы фельдшеру дали обед в кухне. Горничная, сделав фельдшеру мину, повела его за собой.
- Много легче!- продолжала помещица.
- Но кровопускание вредно, Анна Ивановна.
- Знаю, Лука Лукич... Нынешние медики не одобряют кровопускания; но я не боюсь: у меня кровь не истощится... Заметьте, как только я отворю кровь, сейчас чувствую невыносимый аппетит; стало быть, когда я поем, у меня потеря крови вознаградится,- не так ли?
- Так,- усмехн