Главная » Книги

Гончаров Иван Александрович - А. Рыбасов. И.А. Гончаров, Страница 3

Гончаров Иван Александрович - А. Рыбасов. И.А. Гончаров


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

страницей в развитии русской научно-критической мысли. Н. Г. Чернышевский говорил о Надеждине, что это "один из замечательнейших людей в истории нашей литературы, человек замечательного ума и учености" {Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений. Гослитиздат, 1947, т. III, стр. 140. В дальнейшем цитируется это же издание.}. Основную заслугу Надеждина Чернышевский видел в том, что он "первый прочно ввел в нашу мыслительность глубокий философский взгляд" и "первый дал прочные основания нашей критики" {Там же, стр. 163.}.
   Надеждин стремился самостоятельно, учитывая потребности и особенности русской науки и литературы, осмыслить достижения новейшей немецкой философии и эстетики. Он, как и профессор физико-математического факультета М. Г. Павлов, подверг глубокой критике идеалистическую философию Шеллинга. Надеждин выдвинул мысль о необходимости познания реальной действительности. Он указывал, что свои понятия и чувства человек черпает из окружающей жизни. "Изящное, - учил он, - будучи розлито во всей природе, делается нам доступно через ч_у_в_с_т_в_о", которое возникает при "соприкосновении духа нашего с действительностью". "Где жизнь, там и поэзия", - говорил он.
   Славянофилы вели яростную борьбу с выступлениями Надеждина. Шевырев, как один из теоретиков славянофильства, утверждал, что законы искусства следует "искать не в частных явлениях" жизни, не в действительности, а "в собственной душе". Исходя из этой субъективно-идеалистической установки, славянофилы навязывали действительности вымыслы, совершенно не считаясь с тем, что они решительно расходились с жизнью. Шеллингианская эстетика, теории немецких романтиков (братья Шлегели, Новалис, Тик, Гофман и др.) явились на русской, почве эстетическим кредо реакционного дворянского романтизма тридцатых-сороковых годов.
   Надеждин первый в русской критике указал на ограниченность романтизма как художественного метода изображения действительности.
   Одна из главных особенностей романтизма, по мнению Н. Г. Чернышевского, состояла в том, что он предъявлял искусству "романтические требования возвышенных страстей и идеальных личностей". Однако эта особенность романтизма находила в литературе разное истолкование. В русской литературе двадцатых-тридцатых годов прошлого века существовали как прогрессивно-романтические, так и реакционно-романтические тенденции. Под флагом романтизма выступали и Жуковский, и декабристы, и Пушкин, и славянофилы.
   В творчестве и эстетических принципах декабристов было представлено прогрессивно-романтическое направление. Их романтизм был проникнут протестом против всего косного и отжившего, высоким пафосом любви к родине, сознанием гражданского долга. В статье "Несколько мыслей о поэзии", являющейся программой для декабристской литературы, Рылеев писал: "...оставив бесполезный спор о романтизме и классицизме, будем стараться уничтожить в себе дух рабского подражания и, обратясь к источнику истинной Поэзии, употребим все усилия осуществить в своих писаниях идеалы высоких чувств, мыслей и вечных истин, всегда близких человеку, и всегда недовольно ему известных. {"Сын отечествам 1825, N 22, стр. .154.}
   Так называемые "байронические" поэмы Пушкина и его романтические стихи шли в русле этой свободолюбивой патриотической поэзии двадцатых годов, призывающих к борьбе с деспотизмом и утверждению прав человеческой личности.
   Романтическая эстетика декабристов и творчество Пушкина решительно были направлены против подражания западноевропейскому, в частности, немецкому романтизму, суть которого, как и всей пресловутой "немецкой идеологии", разоблаченной Марксом и Энгельсом, состояла в "пустой мечтательности" и "великих иллюзиях".
   Романтизм декабристов и Пушкина выражал передовые интересы и запросы своего времени и был важным шагом на пути создания подлинно национальной культуры и литературы.
   Однако в конце двадцатых и в начале тридцатых годов в русской литературе благодаря Пушкину все более стал утверждаться реализм. Романтизм, как метод художественного восприятия действительности, перестал отвечать передовым запросам жизни и литературы. В тридцатых-сороковых годах условно-романтическая литература, литература эпигонов и подражателей романтизма, стала помехой, тормозом на пути дальнейшего развития литературы.
   Будучи противником романтизма в искусстве вообще, Надеждин не сумел отличить в русской литературе прогрессивный романтизм от романтизма реакционного и эпигонского. Вследствие этого он долгое время, вплоть до появления в печати "Бориса Годунова", резко нападал на Пушкина, видя в нем романтика. Это было одним из тяжких заблуждений Надеждина. Но "Борис Годунов" как бы открыл ему глаза на суть пушкинского творчества. В 1831 году на почве общей борьбы против Булгарина и Полевого Надеждин сблизился с Пушкиным.
   Стремясь к реализму в искусстве, Надеждин, однако, сильно ограничивал его задачу, он не был сторонником острого социального обличения. Вследствие этого же Надеждин, между прочим, начисто отвергал прогрессивную французскую романтическую литературу, бросая ей упрек в преувеличении отрицательных сторон жизни.
   Выступая за прогресс и просвещение народа, Надеждин вместе с тем резко отрицательно относился к революционным теориям. Он осудил и революцию 1830 года во Франции, и польское освободительное движение. "Ничто так не противоположно поэзии,- писал он, - как последняя революция и дух ее".
   Но главное в воззрениях Надеждина - просветительские идеи. Он искренно желал блага народу, призывал к пробуждению и просвещению народных масс. Надеждин доказывал, что без просвещения народа невозможно появление народной, самобытной литературы.
   Деятельность Надеждина оставила плодотворный след в русской литературе и критике начала XIX века. В критике он являлся непосредственным предшественником Белинского. Чернышевский называл его "образователем автора статей о Пушкине", то есть Белинского, но вместе с тем подчеркивал, что деятельность Белинского представляла собой совершенно новый этап в русской науке. И действительно, уже в университетские годы, как участник "Литературного общества 11 нумера", Белинский самостоятельно критически подошел к философским и эстетическим воззрениям Надеждина.
   В статьях и лекциях Надеждина Гончаров нашел первооснову своих общественных и эстетических взглядов. В одной из автобиографий (1873-1874) он, говоря об "огромном влиянии на студентов" новых профессоров, особенно выделяет лекции Надеждина, которые, по его мнению, "были благотворны для слушателей по новости, смелости идей, языка". Общественно-историческую и воспитательную значимость этих лекций Гончаров видел в том, что "они сближали науку и искусство с жизнию, изломали рутину, прогнали схоластику и освежили умы слушателей - внесли здравый критический взгляд на литературу. Кроме того, производили и другое нравственное влияние, ставя идеалы добра, правды, красоты, совершенствования, прогресса и т. д. Все это совпадало с возникавшею и в тогдашней современной литературе жизнию, внесенною, после застоя, Пушкиным и его плеядою, критическим переворотом - после старой риторической школы, в журналистике тем же Надеждиным..."
   Гончаров, несомненно, во многом был обязан Надеждину тем, что в студенческие годы стал отрицательно относиться к казенно-патриотической литературе, проникся неприязнью к реакционеру Булгарину, псевдонародной, "торговой" литературе.
   Таким образом, в своем первоначальном идейном развитии Гончаров исходил из просветительских воззрений Карамзина и Надеждина.
   Но было бы ошибкой утверждать, что развитие мировоззрения и эстетических взглядов Гончарова в юношеские годы всецело определялось влиянием лишь Карамзина и Надеждина. Необходимо учитывать общеобразовательное и воспитательное значение университета.
   В университете, по признанию Гончарова, он "систематически, с помощью критического анализа, изучал образцовые произведения иностранных и отечественных писателей". "Только тому университет и сослужит свою службу, - впоследствии говорил Гончаров, - кто из чтения сделает себе вторую жизнь". Юным Гончаровым руководила мысль, что чтение является не только средством обогащения знаниями, но и источником воспитания в себе человека гуманных стремлений.
   Заговорил об этом еще Надеждин. Он писал, что "всякая жизнь есть не что иное, как непрерывное самообразование, беспрестанное стремление к совершенству". Эти мысли Надеждина были восприняты частью молодежи, которая стремилась познать истину, посвятить себя борьбе за счастье своего народа, родины. Эта мысль постоянно звучала и в устах Белинского и его товарищей по кружку "Литературное общество 11 нумера", и в кружке Герцена и Огарева, и во многих других студенческих кружках того времени. Это было как бы знамением времени и отражало быстрый рост общественного и патриотического сознания русской молодежи.
  

* * *

  
   Какие же писатели, какие книги влекли к себе тогда Гончарова? Из иностранных глубоко и с интересом юношей были изучены Гомер, Вергилий, Данте, Сервантес, Шекспир. С увлечением прочел он Клопштока, Оссиана. Затем перешел к "новейшей эпопее Вальтера Скотта" и "изучил его пристально". В университете "он отрезвился от влияния современной французской литературы", которой ранее сильно увлекался.
   Увлеченность эта, между прочим, выразилась в том, что Гончаров, хорошо владея французским языком, еще до поступления в университет начал переводить "колониальный" роман модного тогда французского писателя Евгения Сю - "Атар-Гюль".
   Это был один из ранних романов Сю. В нем еще нет, по сути дела, тех современных вопросов, которые выражены в последующих романах писателя. О социальной значимости "Атар-Гюля" говорить можно весьма условно. Автора прельщают невероятные, неистовые, "экзотические" страсти людей, исключительные положения, таинственная и страшная месть. Весь роман проникнут романтикой ужаса. Отрывки из романа, опубликованные в "Телескопе", весьма характерны в этом отношении. Вот один из них:
   "Змей выполз из ящика, хвост его был еще в цветах, но полуоткрытая пасть, испуская пену, зияла уже над Дженни...
   Он приближился... и нашел свою самку мертвою... истерзанною... под маленьким столиком... испустил продолжительное, глухое шипение.
   Потом с невероятною быстротою обвился около ног, тела и плеч Дженни, упавшей в обморок...
   Клейкая и холодная шея пресмыкающегося облегла грудь юной девицы.
   И там, перегнувшись еще раз, он уязвил ее прямо в горло...
   Несчастная, пришедши в себя от жестокой раны, открыла глаза - и ей представилась пестрая, окровавленная голова змея... и глаза, сверкающие злобою...
   - Маменька... о, маменька!.. - кричала она слабым, умирающим голосом...
   На сей смертельный, судорожный, хриплый прерывающийся крик отвечал легкий хохот...
   Тут показалась ужасная голова Атар-Гюля, который приподнял угол сторы точно так же, как змей.
   Черный смеялся!!
   Дженни не кричала более... она умерла..."
   Этот отрывок, переведенный Гончаровым, был опубликован, как и несколько других, в журнале Надеждина "Телескоп" (1832 год).
   Какую же цель имел Надеждин, ярый гонитель романтизма, публикуя в своем журнале три отрывка из романа "Атар-Гюль" в переводе студента Ивана Гончарова? Разумеется, он не стремился популяризировать французского романиста и его произведение. Можно с уверенностью предположить, что это он сделал, чтобы показать всю несостоятельность "крайнего" французского романтизма. Гончаров, видимо, дал согласие на столь негативную цель использования его перевода: публикация его была для Гончарова явным поощрением к дальнейшему творческому труду.
   Переводы из романа "Атар-Гюль" были первой появившейся в печати литературной работой Гончарова, первым, пусть очень скромным, его шагом на творческом пути.
  

* * *

  
   В самодержавно-крепостнической России, в пору жесточайшей реакции литература, особенно русская, явилась главным источником идейного воздействия на общество. В статье "Мысли и заметки о русской литературе" Белинский писал: "...все наши нравственные интересы, вся духовная жизнь наша сосредоточивалась до сих пор и еще долго будет сосредоточиваться исключительно в литературе: она живой источник, из которого просачиваются в общество все человеческие чувства и понятия..." {В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений. Изд. АН СССР, 1955, т. IX, стр. 436. В дальнейшем цитируется это же издание.}
   Гончаров, как Белинский, Герцен и многие другие деятели русской литературы и культуры, рос, развивался в то время, когда, по словам Герцена, "великий Пушкин был царем и властителем литературного движения".
   Но Пушкин, как справедливо замечал впоследствии Гончаров, был не только "образователем" эстетического вкуса, но и "учил жить" - "преподал уроки правды, понятий свободы, нравственности".
   Как ни сильно было влияние Надеждина на юного Гончарова, он в своем отношении к Пушкину в те годы решительно расходился с ним. Именно Пушкину, а затем и Белинскому, Гончаров был обязан тем, что в своем развитии пошел вперед по сравнению с Надеждиным, хотя и усвоил органически ряд его воззрений.
   Гончаров указывал на то, что в университетские годы Пушкин благотворно действовал "на круг молодых студентов Московского университета". О себе же он вспоминал:
   "...Я в то время был в чаду обаяния от его поэзии; я питался ею, как молоком матери; стих его приводил меня в дрожь восторга. На меня, как благотворный дождь, падали строфы его созданий ("Евгения Онегина", "Полтавы" и др.). Его гению я и все тогдашние юноши, увлекавшиеся поэзиею, обязаны непосредственным влиянием на наше эстетическое образование".
   Едва ли что-нибудь другое в студенческие годы произвело на Гончарова более яркое, сильное, волнующее и незабываемое впечатление, нежели то, когда он увидел Пушкина в стенах Московского университета. Великого поэта привез на лекцию министр Уваров.
   "Когда он вошел с Уваровым, - рассказывал потом Гончаров в "Воспоминаниях", - для меня точно солнце озарило всю аудиторию...
   Перед тем однажды я видел его в церкви у обедни - и не спускал с него глаз. Черты его лица врезались у меня в памяти. И вдруг этот гений, эта слава и гордость России - предо мной в пяти шагах! Я не верил глазам. Читал лекцию Давыдов, профессор истории русской литературы.
   "Вот вам теория искусства, - сказал Уваров, обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, - а вот и самое искусство", - прибавил он, указывая на Пушкина. Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно, заранее приготовленную. Мы все жадно впились глазами в Пушкина. Давыдов оканчивал лекцию. Речь шла о "Слове о полку Игоревом". Тут же ожидал своей очереди читать лекцию, после Давыдова, и Каченовский. Нечаянно между ними завязался, по поводу "Слова о полку Игоревом", разговор, который мало-помалу перешел в горячий спор. "Подойдите ближе, господа, - это для вас интересно", - пригласил нас Уваров, и мы тесной толпой, как стеной, окружили Пушкина, Уварова и обоих профессоров. Не умею выразить, как велико было наше наслаждение - видеть и слышать нашего кумира.
   Я не припомню подробностей их состязания, - помню только, что Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского эпоса, а Каченовский вонзал в него свой беспощадный аналитический нож. Его щеки ярко горели алым румянцем, и глаза бросали молнии сквозь очки. Может быть, к этому раздражению много огня прибавлял и известный литературный антагонизм между ним и Пушкиным. Пушкин говорил с увлечением, но, к сожалению, тихо, сдержанным тоном, так, что за толпой трудно было расслышать. Впрочем, меня занимал не Игорь, а сам Пушкин.
   С первого взгляда наружность его казалась невзрачною. Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь. В позе, в жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского, благовоспитанного человека. Лучше всего, по моему, напоминает его гравюра Уткина с портрета Кипренского. Во всех других копиях у него глаза сделаны слишком открытыми, почти выпуклыми, нос выдающимся - это неверно. У него было небольшое лицо и прекрасная, пропорциональная лицу, голова, с негустыми, кудрявыми волосами".
  

* * *

  
   Университетские годы - это первая молодость Гончарова, это лучшая пора его молодости. Университет оставил в его душе "много тепла и света", и воспоминания о нем всегда были "благороднее, чище, выше" всех других воспоминаний молодости.
   Это были годы, когда в юную душу неудержимо врываются "все впечатленья бытия", когда горячо бьется сердце и от прочитанной книги, и от звучащей мелодии, и от первого дыхания весны, и от мечты о будущем. Это "общее веселие молодой жизни", замечает К. С. Аксаков в своей статье "Воспоминание студенчества", было первым мотивом студенческой жизни.
   В те годы Иван Гончаров, как и вся университетская молодежь, отдал дань юношеской романтике. Но романтические настроения среди молодежи были разными. Юношеская романтика Герцена и Огарева была одухотворена идеалами "гражданской нравственности". Она ярко выразилась в их "аннибаловой клятве" на Воробьевых горах. Не мало в те годы встречалось и таких юношей из дворянской среды, романтика которых была в полном разладе с жизнью. В ней было много искусственного, напускного - преувеличенных чувств. То они "неиствовали", впадая в восторги любви и мечты, то падали духом: их охватывал "вертеризм", вялость чувств, сентиментализм. Эта разновидность реакционной романтики ярко представлена в типе Александра Адуева из "Обыкновенной истории".
   Юношеская романтика Ивана Гончарова не была проникнута столь сильно гражданским пафосом, как у Герцена и Огарева. Но она и не была отвлеченной или беспредметной. Ей был присущ определенный общественный пафос. В юном уме зрело понятие о своем общественном долге - и не только "во имя науки", поисков "высшей истины". Его манили вдаль не отвлеченные мечты, а идеи добра, просвещения, справедливости.
   В часы досуга Гончаров много читал, переводил с иностранных языков - ради интереса и практики. Все чаще его охватывала жажда писать, быстро, много, упоенно. Кипела фантазия, образы и слова просились на бумагу. Это были неведомые миру плоды юной творческой фантазии, тайные пробы пера.
   Он просиживал часами в университетской библиотеке. Или шел к Китайгородской стене рыться у букинистов (в Москве их тогда было множество).
   Но страстное влечение к науке, к книге не уводило юношу от радостей жизни, не засушило его. Он в молодости был молод.
   Оживленной толпой выходила молодежь из университета. Перед ней был величественный Кремль, высились башни, горели на солнце золотом купола. Прохожие, даже простые люди, то с любопытством, то ласково провожали глазами юношей в малиновых воротниках...
   Гончаров любил подолгу бродить по вечерней Москве, уходить далеко от дома. Или спешил в "Кремлевские сады", где назначена была встреча с прелестной юной "незнакомкой"... На вечерах у товарищей и знакомых, "когда гремел мазурки гром", всегда начинал танец именно он, Иван Гончаров, жизнерадостный, остроумный и общительный юноша.
   Был и у него свой круг друзей и товарищей по университету. Но в "Воспоминаниях" Гончаров не назвал их имен. Некоторые сведения на этот счет содержит приписка Гончарова к письму С. С. Дудышкина к А. Н. Майкову от 14 декабря 1843 года. "Очень благодарен, - пишет Гончаров, - что напомнили о старом, добром, милом товарище Матвее Бибикове. Если он еще в Риме - мой сердечный поклон ему. Забуду ли когда-нибудь его милое товарищество, его шалости, его любезность? Наденет, бывало, пришедши в университет, первый встретившийся ему виц-мундир, какой увидит на гвозде в передней, потом срисует с профессора карикатуру, споет что-нибудь в антракте, а в самой лекции помешает мне, Барышеву и Мину - слушать: и так частенько проходили наши дни. Это тот самый Бибиков, который для диссертации Каченовскому выбрал сам себе тему: о мире, о войне, о пиве, о вине, о... и вообще о человеческой жизни". {Цитируется по книге А. Г. Цейтлина "И. А. Гончаров". Изд. АН СССР, 1950, стр. 441-442. Дальше цитируется это же издание.}
   Это письмо позволяет говорить, что Барышев и Мин вместе учились с Гончаровым и тесно дружили с ним. Д. Л. Мин впоследствии стал известным русским переводчиком, в частности "Божественной комедии" Данте. Характеристика Е. Е. Барышева как литературного деятеля дана в некрологе, написанном Гончаровым в 1881 году. "Кончив курс в Московском университете, в начале 30-х годов, по словесному факультету, - писал Гончаров, - он прямо от лекций лучших тогдашних профессоров словесности и эстетики, Надеждина, Давыдова и Шевырева - перешел к делу, к работам, в области изящного... Словесники были тогда в первых рядах общества (курсив мой. - А. Р.), самыми видными, а при таланте - блестящими и почти единственными представителями интеллигенции". {См. "М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке", т. IV, СПБ, 1912, стр. 219. В дальнейшем цитируется это же издание.}
   Но ближе всех из студентов Гончаров сошелся с Федором Кони. В 1827 году Ф. А. Кони поступил на философский факультет, но скоро перешел на медицинский, который окончил в 1833 году. По выходе из университета вначале посвятил себя педагогике, затем целиком отдался литературной деятельности. Еще находясь в университете, стал публиковать свои стихи и переводы, но впервые был замечен публикой, когда появился его водевиль "Жених по доверенности". За ним последовали другие водевили и комедии. Особенно выделялись "Принц с хохлом, бельмом и горбом", где язвительно высмеивалась николаевская администрация, и "Петербургские квартиры", где изобличался реакционный журналист Булгарин. Переехав в Петербург, Ф. А. Кони принял деятельное участие в издании театрального журнала "Пантеон". Кони был не только водевилистом, но и театральным историком.
   Возможно, что Гончаров познакомился с Федором Кони в словесной аудитории: слушать лекции Надеждина приходили студенты со всех факультетов, посещал их и Кони, хотя, по словам Гончарова, в университет "не часто он снисходил показываться". Их сблизила любовь к литературе и искусству, и вне стен университета они были неразлучны.
   О "дружестве минувших лет", о романтических настроениях друзей повествует "Альбом Федора Кони".
   Первая страница украшена эпиграфом: "On n'oublie jamais се qu'on aime" {"То, что любишь, никогда не забудется" (франц.).}. На листах альбома запечатлены и грусть, и юмор, размышления и изречения. Там можно найти смешные силуэты профессора Ивашковского, Надеждина, Павлова, карандашный портрет хорошенькой комедиантки, ажурные картинки, романтические пейзажи, кружевной цветок, лирическую строфу В. Теплякова, поэта так называемой "пушкинской плеяды":
  
   Моей весны златая сень,
   Тебя-ль я увижу, упоенный?
   В чужбине дальней каждый день
   Мелькал мне призрак твой бесценный!
  
   Очарованьем прошлых дней
   Жила душа моя больная;
   Прими ж слезу любви моей -
   И вновь прости, моя родная!..
  
   {См. "Стихотворения Виктора Теплякова". М., 1832, стр. 167-168. Это обращение юных друзей к поэзии В. Теплякова весьма примечательно. Как известно, Тепляков был заподозрен в прикосновенности к заговору декабристов и некоторое время находился в заключении в Петропавловской крепости.}
  
   "Сколько воспоминаний пробудили во мне эти пожелтевшие страницы! - писал в глубокой старости Гончаров своему молодому другу Анатолию Федоровичу Кони (сыну Ф. А. Кони), возвращая взятый у него на несколько дней альбом. - Подумайте только, я вдруг перенесся на целые полвека назад, если даже не больше!
   С Федором Алексеевичем в университете мы виделись всегда редко... и чаще всего мы встречались у столь милой и симпатичной М. Д. Львовой-Синецкой, чей портрет, мне кажется, хорошо узнаю на одной из первых страниц альбома (портрет хорошенькой комедиантки). Это у нее собирался тогда почти весь театральный мир, в лице своих главных представителей. Здесь пели, играли, танцевали, ели и пили всяк, как хотел. Это там, могу я сказать, "младые дни мои неслись". Приходили литераторы, начиналось чтение вслух, возникали беседы. Настоящий очаг жизни и искусства, возглавляемый самой хозяйкой дома, гостеприимной и очень талантливой". {Неопубликованное письмо Гончарова к А. Ф. Кони, помеченное 16 марта, без указания года. Описание альбома дано в книге A. Mazon. "Un maitre du oman russe. Ivan Gontscharov". Paris, 1914, p. 33-35. Перевод (с франц.) текста описания альбома и неопубликованного письма Гончарова выполнен, по нашей просьбе, переводчицей Лилианой Щетининой.}
   То Рокселаною в "Трех султаншах", то Селименой в "Мизантропе", то героинею в озеровских трагедиях представала она (в начале тридцатых годов) в полном блеске своего таланта. Пушкин из уважения к актрисе разрешил постановку "Цыган" для ее бенефиса. Оба друга - Иван Гончаров и Федор Кони - были в толпе самых пламенных поклонников и ценителей игры этой блестящей исполнительницы комических ролей. И оба были по-юношески восторженно, но безнадежно влюблены в нее...
   Салон Львовой-Синецкой, о которой рассказывает Гончаров, пользовался в тридцатых годах в Москве широкой известностью. В нем бывали постоянно и профессора Московского университета, в частности Надеждин. Нет сомнения, что много полезного почерпнул Гончаров в этом кругу передовой московской интеллигенции.
   Университетские годы Гончарова поистине ознаменованы его пламенной и глубокой любовью к русскому театру. Особенно сильно влек его к себе Малый театр, где в то время играли знаменитые русские актеры: М. С. Щепкин, П. С. Мочалов и другие. Гончаров действительно "знал этих старых артистов в их лучшей поре", как писал он в 1876 году П. Д. Боборыкину.
   Посещения московского Малого театра явились для юноши превосходной школой. Малый театр, несомненно, оказал благотворное влияние на развитие у Гончарова реалистических вкусов в искусстве, на формирование его творческих убеждений. Глубокую любовь к Малому театру Гончаров сохранил на всю жизнь.
   В какой-то мере и к Гончарову можно отнести слова Герцена о том, что университетская наука не отвлекала молодежь от вмешательства в жизнь и что эта связь с жизнью необыкновенно поднимала "гражданскую нравственность студентов" ("Былое и думы"). Московский университет способствовал развитию тех прогрессивных черт в мировоззрении Гончарова, которые в дальнейшем, в сороковых-пятидесятых годах, сблизили его с передовыми кругами русского общества.
  

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ОПЯТЬ НА РОДИНЕ

  
   Летом 1834 года Гончаров окончил Московский университет со званием "действительного студента". Осуществлена была заветная цель юности. "Я свободный гражданин мира, - восторженно восклицал он, - передо мною открыты все пути!" Естествен и прост был первый порыв - поехать на родину, на Волгу, к своим, хотя далек туда путь. От Москвы до Симбирска более семисот верст. На переменных почтовых дней пять езды. Но если добираться "на долгих", то более десяти. Иван Гончаров хорошо знал по прежним своим поездкам на каникулы, какая это, при тогдашнем состоянии дорог, была пытка.
  
   Теперь у нас дороги плохи,
   Мосты забытые гниют,
   На станциях клопы да блохи
   Заснуть минуты не дают;
   Трактиров нет. В избе холодной
   Высокопарный, но голодный
   Для виду прейскурант висит
   И тщетный дразнит аппетит...*
  
   {* А. С. Пушкин, Евгений Онегин, глава седьмая, строфа XXXIV.}
  
   Так писал поэт в двадцатых годах. Но мало что изменилось с тех пор. И было решено: "На - почтовых!" Однако заглянув в свой карман, юный путешественник не нашел там нужной на дорогу суммы. Хотелось явиться в провинцию столичным франтом - и много денег, присланных из дому, ушло на платье у "лучшего портного" и другие вещи. Приходилось искать более дешевый транспорт.
   Гончаров случайно узнал, что в Замоскворечье готовится какой-то дилижанс до Казани (а оттуда до Симбирска уже "рукой подать" - сто восемьдесят верст). Он отправился по указанному адресу. Но вместо дилижанса глазам предстала обычная большая бричка. Однако другого выбора не было...
   Стояла знойная июльская погода. Лошади двигались лениво. Густая пыль окутывала путешественников. В "дилижансе" было тесно. Попутчики - толстый купец и капризная, тоже пухленькая, барынька - расселись так, что третьему приходилось ехать, выставив наружу руку и ногу. На третий день путников в дороге захватил ливень. До ближайшей деревни было далеко, и все вымокли до нитки. Потом опять стало печь солнце. Дорога шла мимо убогих, как бы уснувших от зноя, деревень, по безлюдным полям. Только кое-где одиноко гомозился на пашне крестьянин с сохой, которую, пригнув голову до самой земли, тянула тощая лошаденка...
   Но вот, наконец, и долгожданная Казань. Весь день на ногах: надо осмотреть и крепостные стены, и многоярусную Сумбекину башню - это замечательное создание русского зодчества конца XVII века, и зайти на университетский двор, преклонить голову у памятника Державину, побродить по старинным горбатым улицам...
   Утром другого дня Иван Гончаров уже катил на перекладных в Симбирск.
   Однако не только жары и грозы терзали в те времена путешественника, тяготила его и мысль о том, что за ним неотступно следило всюду "недремлющее око властей предержащих".
   В полдень, когда не стало мочи от палящих лучей солнца, остановились в небольшом городишке менять лошадей. Отрадно было в тени под навесом постоялого двора, хотя и пахло навозом...
   Вдруг во двор вбежал запыхавшийся человек в военной или полицейской фуражке.
   - Козлов! Козлов! Где ты, подлец? - кричал он на весь двор.
   Из дома проворно выскочил мужчина в красной рубахе, с большим ключом на поясе.
   - Здесь, ваше высокоблагородие, здесь! - торопливо отозвался он.
   - К тебе въехал приезжий, - гневно кричал офицер, - а ты и ухом не ведешь, не даешь знать в полицию! Ты знаешь, как строго приказано?.. Первым твоим делом, подлец, потребовать от проезжего вид и представить в полицию.
   Гончаров сошел с телеги, вынул из кармана свой университетский отпускной билет и подал блюстителю порядка. Тот надел очки, взглянул пристально на путешественника, стремясь как бы "окаменить" его, потом на билет.
   - Полиция обо всем должна знать!.. Может быть, вы зарезали ваших родителей и бежали, - выпалил он.
   Путник остолбенел от такого ужасного подозрения. И только в дороге понял, что в практике городничего (это, оказывается, был сам городничий), очевидно, был подобный случай.
   С хорошим, радостным чувством отправлялся юноша в путь. Но в дороге настроение его стало другим. Как-то по-иному, чем раньше, он всматривался в окружающую жизнь. Неприглядная действительность открылась взору юного путешественника. Он увидел отсталость и застой жизни всюду, и ужасающую бедность, и придавленность крестьянина, испытал на себе тупость николаевского городничего. Нет, не на благодушный лад настраивала юношу путь-дорога на родину, от Москвы до Казани и Симбирска!..
   И все же радостно забилось сердце, когда на четвертой версте от Симбирска, с самого высокого места над Волгой, показался, как бы расположенный в долине, город... Вот и родной дом. О, "сладость возвращения" к родительскому крову, - кто не испытал ее!
   После скромной студенческой жизни юноша на первых порах отдался весь "неге ухода". Как паром, его охватило "домашнее баловство". Все располагало к довольству, к бездумной, беспечной жизни. И так незаметно всему этому можно было поддаться, забыть о заветных стремлениях, погрузиться в тягучий поток повседневно праздной жизни и навсегда остаться здесь.
   "И по приезде домой, по окончании университетского курса, - говорит в своих "Воспоминаниях" Гончаров, - меня обдало той же "обломовщиной", какую я наблюдал в детстве. Самая наружность родного города не представляла ничего другого, кроме картины сна и застоя... Те же, большею частью деревянные, посеревшие от времени дома и домишки, с мезонинами, с садиками, иногда с колоннами, окруженные канавками, густо заросшими полынью и крапивой, бесконечные заборы; те же деревянные тротуары, с недостающими досками, та же пустота и безмолвие на улицах, покрытых густыми узорами пыли... Так и хочется заснуть самому, глядя на это затишье, на сонные окна с опущенными шторами и жалюзи, на сонные физиономии сидящих по домам или попадающиеся на улице лица.
   "Нам нечего делать! - зевая, думает, кажется, всякое из этих лиц, глядя лениво на вас. - Мы не торопимся, живем - хлеб жуем да небо коптим!" Знаменательно, что точно такое же впечатление о Симбирске в тридцатых годах высказал и Лермонтов. В его поэме "Сашка" говорится, между прочим, что
  
   ...Сон и лень
   Вполне Симбирском овладели.
  
   Но по-прежнему неудержимо влекла к себе Волга. Наслаждением было стоять на высоком берегу, откуда глазу открывалась необъятная картина, дышать этим свежим, прохладным воздухом, "от которого, как от летнего купанья, пробегает дрожь по телу". Любовь к родине переполняла сердце молодого Гончарова. Нет, не богатство и карьера его цель! Он посвятит себя творческому труду и ради этого готов отказаться от тех материальных благ, которые могут обеспечить ему здесь, в Симбирске, его мать и Трегубов. Жизнь не пугает его. Он не боится труда. Он достигнет заветной цели.
  

* * *

  
   В родном городе Гончаров ищет прежде всего нового. Но всюду видит только "все старое и ветхое". "Где же новое, молодое, свежее? Где же новые люди, нравы, дух?" - вопрошает он Трегубова, объезжая город. А тот в ответ только иронически показывает на... собор, питейную контору и свежую стерлядь в лавке. И уже тогда юноша начал понимать, что застой Симбирска - это явление, характерное для всей русской жизни.
   Крепостнический строй и николаевская реакция обрекали Россию, ее экономику и культуру на страшную отсталость. Пользуясь даровым крепостным трудом, помещики вели свое хозяйство патриархальным, примитивным способом. Не было необходимости стремиться к чему-либо новому. Застой и неподвижность овладели всей жизнью дворянских поместий. Тридцатые годы явились периодом дальнейшего назревания кризиса крепостного хозяйства, его гниения и распада. Но в большинстве "дворянских гнезд" по-прежнему беспечно и праздно текла жизнь. Тогда симбирские дворяне не вели еще счета своим деньгам и благодушествовали. Богатства, создаваемые трудом крепостных, позволяли им, по выражению великого сатирика, предаваться "пошехонскому раздолью". Жизнь многих проходила, говоря словами поэта: "среди пиров, бессмысленного чванства, разврата грязного и мелкого тиранства".
   Дворянско-поместный уклад порождал и обломовщину и "куролесовщину". Всяк по-своему проявлял самодурство. Вот что, например, рассказывали в Симбирске о помещиках Т. и К.
   Жили они не в столь большой отдаленности друг от друга. Постоянно у них кутежи, псовая охота, картежная игра и всякие другие забавы. У обоих было по пушке большого калибра. Захочет один позвать к себе в гости другого - стреляет. Если тот принимал приглашение - отвечал тоже выстрелом, а если нет, то есть приглашал к себе, то пушка стреляла два раза. Бывало, что ни тот, ни другой не хотел уступить, перестреливались, пока не истощались запасы пороха. Потом съезжались на половине пути, и заключали договор, куда ехать и чем потешаться. {См. П. Мартынов, Город Симбирск за 250 лет его существования.}
   Весьма характерна для поместных нравов того времени и другая история. По рассказу одного из современников, саратовский помещик Петр Иванович Богданов осенью выехал на охоту из Саратова в поле, с собаками; куда бежали зайцы и лисицы, туда и Богданов скакал с охотою. Так за зайцами и лисицами доскакал он до Симбирска, где захватила его зима. Между Саратовом и Симбирском до четырехсот верст по почтовой дороге. Богданов остался зимовать в Симбирске. Богданов был хорош собой, богат, щеголь, танцор, немного поэт - он быстро стал необходимым членом общества. Ну, конечно, куролесил и пьянствовал, как только тогда умели это делать. {"Очерки, рассказы и воспоминания Э...ва". "Русская старина", 1878, 12, стр. 679.}
   В массе своей симбирское дворянство было малообразованно и малокультурно. Обычное воспитание молодого дворянина ограничивалось умением читать и писать. Бедные дворяне зачастую оставались вовсе неграмотными. Много "недорослей" встречалось и в богатых помещичьих семьях, где еще царило пренебрежительное отношение ко всякому труду и образованию. Скотинины и Простаковы, Митрофанушки да Иванушки тогда не перевелись еще. Обломовцы являлись их прямыми и близкими потомками.
   Были среди симбирского дворянства и просвещенные люди. Однако круг их был невелик. К их числу относятся такие деятели русской культуры, как историк Н. М. Карамзин, поэт и баснописец И. И. Дмитриев, поэт Н. М. Языков, писатель Д. В. Григорович, П. В. Анненков. Из среды симбирского дворянства вышли видные декабристы: М. Баратаев, В. Ивашев, Н. Тургенев.
   Тип культурного дворянина, независимо настроенного и скептически относившегося к "прелестям самовластья", представлен в "Воспоминаниях" Гончарова в лице помещика Козырева.
   Это был близкий друг Трегубова, и Иван Гончаров как в детстве, так и во время университетских каникул вместе с братом подолгу гостил у него. Большой господский дом был окружен обширным садом - "Огромный, запущенный сад, приют задумчивых дриад" {А. С. Пушкин, Евгений Онегин, глава вторая, строфа I.}. Более всего Ивана Гончарова занимала обширная библиотека - сплошь из французских книг. Козырев был поклонником Вольтера и всей школы энциклопедистов и "сам выглядел маленьким Вольтером". Предметом своих увлекательных бесед с юным гостем он избрал французских писателей. Старик пробуждал в юноше большую симпатию к себе и незаметно передавал ему свой независимый образ мышления.
   К числу передовых дворян принадлежал и Николай Николаевич Трегубое.
   О прогрессивности общественных настроений Трегубова говорит, в частности, тот факт, что он состоял в масонской ложе и находился в дружбе и переписке с некоторыми декабристами. Среди его близких знакомых был и князь М. Баратаев (в "Воспоминаниях" Гончарова назван Бравиным) - организатор и руководитель симбирской масонской ложи "Ключ к добродетели", которая была через декабриста В. Ивашева связана с "Южным обществом".
   В годы, предшествовавшие декабрьскому восстанию, в Симбирске, так же как и в других городах России, распространялась запрещенная правительством литература. В Ульяновских архивах сохранились рукописные списки произведений Радищева, Рылеева, Раевского, Н. Тургенева, Грибоедова и других.
   События 14 декабря 1825 года не прошли бесследно для Симбирска. По приказу из Петербурга был арестован и в числе опаснейших "бунтовщиков" сослан на каторгу в Сибирь декабрист Ивашев. Арестован и отправлен на допрос в Петербург был и Баратаев. Там его подвергли секретно "телесному наказанию".
   Иван Александрович близко познакомился с Баратаевым в этот свой приезд в Симбирск. Несомненно, общение с ним, глубоко образованным и прогрессивно настроенным человеком, оказало благотворное влияние на молодого Гончарова.
   Жандармские репрессии применены были и к другим лицам. В городе происходили многочисленные обыски. Масонская ложа была разогнана, а ее участников привлекли к следствию. Правительственные репрессии и жандармский террор запугали симбирское дворянство и усилили в нем реакционные и верноподданнические настроения.
   Молодой Гончаров в свой приезд домой по окончании университета в 1834 году быстро ощутил эту атмосферу общественной реакции в родном городе. Всюду чувствовалась какая-то придавленность. "Все напуганные масоны и не-масоны, тогдашние либералы, - говорится в "Воспоминаниях" Гончарова, - вследствие крутых мер правительства, приникли, притихли, быстро превратились в ультра-консерваторов, даже шовинистов - иные искренно, другие надели маски. Но при всяком случае, когда и не нужно, заявляли о своей преданности "престолу и отечеству"... Только старички, вроде Козырева и еще немногих, ухом не вели и не выползали из своих нор. Козырев саркастически посмеивался и над крутыми мерами властей и над переполохом".
   Под "ферулою прежнего страха" находился и Трегубов, скрывая в душе протест и гнев против жандармских репрессий. Трегубову, судя по его связям и переписке с декабристами, были известны политические цели и секретный круг деятельности масонских лож. Вполне естественно, что, хотя он каким-то образом и избежал репрессий, ему приходилось и в тридцатых годах опасаться доноса.
   От общения с Трегубовым в юношеские годы Гончаров вынес много ценного. Трегубов помог ему критически воспринять отрицательные явления крепостнической действительности.
   Именно Трегубов, а затем и другие раскрыли перед Гончаровым "всю глубину жандармской бездны". И он тогда в первый раз узнал о действительном значении николаевской жандармерии и о роли Бенкендорфа и Дубельта. Все это явилось для него одним из совершенно новых "впечатлений бытия". И он стал "большими глазами" см

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 395 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа