Главная » Книги

Гончаров Иван Александрович - А. Рыбасов. И.А. Гончаров, Страница 2

Гончаров Иван Александрович - А. Рыбасов. И.А. Гончаров


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

енного. И в аттестации от 10 июля 1825 года было указано, что воспитанник Иван Гончаров "замечен в нерадении".
   Но Иван Гончаров не был нерадивым учеником. Несмотря на несправедливое отношение к себе и нелюбовь к таким предметам, как бухгалтерия и купеческое счетоводство, он все же снова добивается хороших оценок. 1 июля 1826 года конференция постановила: "Иван Гончаров, хотя по числу баллов и заслуживал бы награждения, но, как пробыл в классе вместо одного два двухлетия, и, как по сему, так и по летам своим долженствовал бы оказать лучшие успехи пред всеми учениками того класса, в коем находился, и притом шалостлив, - то Конференция, не признавая его достойным отличия, почитает справедливым и достаточным переместить токмо во 2-й возраст". {См. Н. Виноградов, Московское коммерческое училище. Сто лет жизни. М., 1904, стр. 279.}
   Это было новым издевательством над воспитанником. Только теперь в вину ему вменялось не "малолетство", а, наоборот, то, что он был переростком. 20 июля 1828 года, при переводе в "третий возраст", он был "единогласно признан достойным награждения книгою". Гончаров выполнял все, что требовалось по программе. Но это было чисто внешнее усердие. Атмосфера училища с каждым годом становилась все более и более чуждой впечатлительной, живой и вместе с тем мечтательно-созерцательной натуре юного Гончарова.
   Восьмилетнее пребывание в Коммерческом училище оставило на всю жизнь в душе Ивана Александровича тяжкий след. В 1867 году, отвечая на просьбу брата прислать автобиографию для "Симбирской памятной книжки", он, между прочим, писал:
   "Об училище я тоже ничего не упомянул в биографии, потому что мне тяжело вспоминать о нем, и если б пришлось вспоминать, то надо бы было помянуть лихом, а я этого не могу, и потому о нем ни слова. По милости тупого и официального рутинера, Тита Алексеевича, мы кисли там восемь лет, восемь лучших лет, без дела! Да, без дела. А он еще задержал меня четыре года в младшем классе, когда я был там лучше всех, потому только, что я был молод, то есть мал, а знал больше всех. Он хлопотал, чтобы было тихо в классах, чтобы не шумели, чтоб не читали чего-нибудь лишнего, не принадлежащего к классам, а не хватало его ума на то, чтобы оценить и прогнать бездарных и бестолковых учителей, как Алексей Логинович, который молол, сам не знал, от старости и от пьянства, что и как, а только дрался линейкой; или Христиан Иванович, вбивавший два года склонения и спряжения французского и немецкого, которые сам плохо знал; Гольтеков, заставлявший наизусть долбить историю Шрекка и ни разу не потрудившийся живым словом поговорить с учениками о том, что там написано. И какая программа: два года на французские и немецкие склонения и спряжения да на древнюю историю и дроби; следующие два года на синтаксис, на среднюю историю (по Кайданову или Шрекку) да алгебру до уравнений, итого четыре года на то, на что много двух лет! А там еще четыре года на так называемую словесность иностранную и русскую, то есть на долбление тощих тетрадок немца Валентина, плохо знавшего по-французски Тита и отжившего ритора Карецкого! А потом вершина образования - это quasi-естественные науки у того же пьяного Алексея Логиновича, то есть тощие тетрадки да букашки из домашнего сада, и лягушки, и камешки с Девичьего поля; да сам Тит Алексеевич преподавал премудрость, то есть математику 20-летним юношам и хлопотал пуще всего, чтоб его боялись!
   Нет, мимо это милое училище!" {См. "Новое время", 1912, Иллюстрир. приложения, N 13038.}
   В течение восьми лет коверкало это "милое училище" сознание и душу юноши, но не смогло убить в нем живых интересов и стремлений. Именно в стенах его возникло у Гончарова первое, хотя еще и не вполне осознанное, ощущение своего жизненного призвания, чувство внутреннего протеста против всякого насилия, унижения человеческой личности, казенщины. Его все сильнее и сильнее влекла к себе литература с ее волнующими картинами и образами, музыкой слова.
  

* * *

   При училище была довольно обширная библиотека. Там, забыв обо всем, можно было предаться чтению. Гончаров нашел в ней и вновь прочитал уже знакомые ему сочинения Ломоносова, Фонвизина, Озерова и других. Брал читать и разные описания путешествий и книги исторического содержания, отдельные тома Вольтера, "Элоизу" Руссо. "Долго пленял" мальчика Тассо своим "Освобожденным Иерусалимом". Предметом сильного увлечения явились произведения иностранной беллетристики - романы модных тогда писателей Радклиф, Коттень, Жанлис и многие другие, и притом "в чудовищных переводах".
   В последние годы пребывания в училище Гончаров зачитывался произведениями французских беллетристов господствовавшей тогда школы - В. Гюго, Ж. Жанена, А. Дюма, Э. Сю, которых читал в подлиннике.
   Ни среди педагогов, ни среди товарищей Гончаров не встретил человека, который научил бы его разбираться в прочитанном, понимать поэзию, вырабатывать свой вкус. Все достигалось работой собственного ума и чувства.
   "Это повальное чтение, без присмотра, без руководства и без всякой, конечно, критики и даже порядка в последовательности, - отмечал Гончаров в одной из своих автобиографий, - открыв мальчику преждевременно глаза на многое, не могло не подействовать на усиленное развитие фантазии, и без того слишком живой от природы".
   Исключительная сосредоточенность на книжных интересах создавала возможность известного отрыва от жизни, ухода в мир возвышенной, но безжизненной мечты.
   Так, собственно, и произошло с героем романа "Обрыв", Райским, в школьные годы, когда он от оскорблений грубой действительности стремился скрыться в фантазии, размышлениях о прочитанном.
   В эпизод, рисующий школьные годы Райского, Гончаров, несомненно, внес кое-что из "лично пережитого". Ведь склонность к наблюдательности, мышлению "в образах", подчеркнутые в школьнике Райском, были присущи и ученику Гончарову. И, может быть, это вовсе не Райскому, а самому Ивану Гончарову, под впечатлением героической поэмы Торквато Тассо "Освобожденный Иерусалим", снились "горячие сны о далеких странах, о необыкновенных людях в латах, и каменистые пустыни Палестины блистали перед ним своей сухой, страшной красотой". И он, наверно, тоже "содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для того только, чтоб видели, что он умеет умирать". Быть может, и он "сжимался в комок и читал жадно, почти не переводя духа, но внутренне разрываясь от волнения", и воображение уносило его в свою чудесную сферу, где все не было похоже на текущую жизнь около него, а потом отрезвлялся от всего, как от хмеля, и возвращался из мира фантазии в мир действительный.
   Но, не будучи пассивным по уму, юноша искал для себя выход из гнетущей атмосферы училища и находил его. Вспоминая впоследствии об этой поре своей жизни, Гончаров писал: "Я, с 14-15-летнего возраста (то есть с 1826-1827 года. - А. Р.), не подозревая в себе никакого таланта, читал все, что попадалось под руку, и писал сам непрестанно... И все это было без всякой практической цели, а просто из влечения писать, учиться, заниматься, в смутной надежде, что выйдет что-нибудь". {Из письма И. А. Гончарова К. Р. (январь 1884 года), И. А. Гончаров, "Литературно-критические статьи и письма". Л., 1938, стр. 337. В дальнейшем цитируется это же издание.}
   От первоначального неразборчивого чтения он постепенно переходил к более вдумчивому ознакомлению с произведениями русских и иностранных классиков, к систематическому самообразованию.
   В возрасте пятнадцати-шестнадцати лет Гончаров познакомился с сочинениями Карамзина и Жуковского. Карамзин оставил в его духовном развитии глубокий и плодотворный след. Именно Карамзину Гончаров, как в свое время и юный Пушкин, был обязан развитием в себе гуманных чувств и понятия о ценности человеческой личности. Но как художник Карамзин мало повлиял на Гончарова. По собственному признанию Гончарова, манерный и сентиментальный стиль карамзинских сочинений не сильно увлекал его. Вслед за Карамзиным всходила звезда Жуковского. Под обаянием его романтичной, "мечтательной, таинственной и нежной" поэзии находился некоторое время и Иван Гончаров.
   Но вот среди почти всеобщего преклонения перед Карамзиным и Жуковским в поэзии зазвучал новый, покоряющей художественной силы голос-Пушкина.
   Для Гончарова, как и для целого поколения русской молодежи того времени, Пушкин явился несравненным учителем искусства и жизни, воспитателем благородных человеческих чувств, любви к родине. В пушкинской поэзии Гончаров нашел высший идеал художественности, живой красоты и правды, естественности воображения, глубины мысли и юмора. И это преклонение, этот пиэтет остались на всю жизнь.
   В старости, в дни пушкинских торжеств в Москве в 1880 году Гончаров писал Л. А. Полонскому, издателю журнала "Страна": "Я по летам своим старше всех современных писателей, принадлежу к лучшей поре расцветания пушкинского гения, когда он так обаятельно действовал на общество, особенно на молодые поколения. Старики еще ворчали и косились на него, тогда как мы все падали на колени перед ним. Первым прямым учителем в развитии гуманитета, вообще в нравственной сфере был Карамзин, а в деле поэзии мне и моим сверстникам, 15-16-летним юношам, приходилось питаться Державиным, Дмитриевым, Озеровым, даже Херасковым, которого в школе выдавали тоже за поэта. И вдруг Пушкин! Я узнал его с "Онегина", который выходил тогда периодически, отдельными главами. {I глава романа появилась в печати 15 февраля 1825 года, II - в октябре 1826 года, III - в октябре 1827 года, IV, V и VI вышли в феврале - марте 1828 года; VII - в марте 1830 года и последняя -в январе 1831 года.} Боже мой! Какой свет, какая волшебная даль открылись вдруг, и какие правды и поэзии, и вообще жизни, притом современной, понятной, - хлынули из этого источника, и с каким блеском, в каких звуках! Какая школа изящества, вкуса для впечатлительной натуры!" {И. А. Гончаров, Литературно-критические статьи и письма, стр. 298.}
   Это было начало того вдохновенного изучения творчества Пушкина, которое Гончаров продолжал в университете и в последующие годы жизни, вплоть до работы над "Обыкновенной историей".
  

* * *

  
   Пробыв долгих восемь лет в стенах "дельного" заведения, Гончаров окончательно убедился, что его интересы и стремления решительно расходятся с целями и задачами Коммерческого училища.
   Серьезное самообразование - а не училище, конечно, - дало Гончарову познания, которые были необходимы для поступления в университет, в частности, хорошее знание языков.
   Далее оставаться в училище было бессмысленно. И, видимо, в один из приездов на каникулы домой Иван Гончаров добился согласия матери на уход из училища.
   Авдотье Матвеевне стало ясно, что из Ивана не выйдет коммерсанта, и она не препятствовала его стремлению. "Наша мать была умница, что не бралась указывать, куда идти мне, куда тебе..." - писал Гончаров брату много лет спустя.
   Чуткий и добрый Трегубов был, конечно, против какого-либо насилия над юношей. И он предоставил ему право самому решать свою дальнейшую судьбу. Но требовался благовидный и уважительный повод для ухода из училища. И он был найден.
   Об этом свидетельствует следующая запись в журнале заседаний совета училища от 13 сентября 1830 года: "Слушав присланное в сей Совет от Симбирской купеческой вдовы Авдотьи Матвеевой Гончаровой прошение, в котором прописывает, что в августе 1822 года записан был в число полных пансионеров сего Училища сын ее Иван, который по трудной болезни брата своего Николая, обучавшегося также в сем Училище, должен безотлучно находиться при нем, а как окончание сей болезни предвидеть невозможно, да и по расстройству коммерческих дел ее, Гончаровой, она не в состоянии будучи продолжать платы пансионных денег за сына своего Ивана Гончарова, просит Совет уволить его из училища и исключить из списка пансионеров, снабдить его об учении и поведении надлежащим свидетельством".
   Выставленные Авдотьей Матвеевной мотивы к увольнению сына с внешней стороны были правдивы, но совершенно фиктивны на самом деле. Верно, что тогда брат Ивана Гончарова Николай (Коммерческое училище он окончил в 1828 году) был болен, но это обстоятельство не могло еще служить достаточным поводом для ухода из училища за два года до его окончания.
   Что касается расстройства коммерческих дел "купеческой вдовы" Гончаровой, то его не было, да и не могло быть по той простой причине, что в то время коммерческими делами Авдотья Матвеевна уже не занималась. Она была полновластной хозяйкой не только у себя в доме, но и в деревенских имениях Трегубова. При этих обстоятельствах Гончарова могла, конечно, платить за обучение сына. Обучение в университете двух сыновей требовало значительно больших средств, и они были найдены.
   Как бы там ни было, просьба Гончаровой была удовлетворена советом училища. В выданном Ивану Гончарову свидетельстве содержались следующие оценки его успеваемости: по русскому и иностранному языкам, географии и истории - "очень хорошие", в коммерческой арифметике - "средственные".
   Из училища Гончаров ушел в возрасте восемнадцати лет. Это была пора, когда еще только начинали складываться его воззрения на жизнь, смутно определяться его общественные интересы и понятия. Но уже тогда с достаточной ясностью наметились склонности Гончарова к гуманитарным наукам, литературе, призвание писать. Уже тогда была заложена основа эстетического вкуса юноши, понимания им родного, самобытного художественного слова. Впоследствии в "Необыкновенной истории" Гончаров указывал: "Писать - это призвание - оно обращается в страсть. И у меня была эта страсть - почти с детства, еще в школе!" {Статья Гончарова "Необыкновенная история" цитируется по Сборнику Российской публичной библиотеки. Материалы и исследования, 1924, т. II, вып. 1-й.}
   Эти задатки выросли и окрепли в Гончарове на дальнейших ступенях жизни. И первой из них после Коммерческого училища была университетская ступень, на которую юный Гончаров подымался с радостным и волнующим ощущением наступающей личной свободы.
  

***

  
   Летом 1830 года Гончаров не ездил на каникулы домой, а остался в Москве, чтобы приготовиться к вступлению в университет.
   Но осенью в Москве началась холера, и вследствие карантина приема в университет не было. Рухнули мечты юноши.
   В "холерный" 1830 год "Москва приняла совсем иной вид. Публичность, неизвестная в обыкновенное время, давала новую жизнь. Экипажей было меньше; мрачные толпы народа стояли на перекрестках и толковали об отравителях; кареты, возившие больных, шагом двигались, сопровождаемые полицейскими; люди сторонились от черных фур с трупами. Бюллетени о болезни печатались два раза в день. Город был оцеплен, как в военное время, и солдаты пристрелили какого-то бедного дьячка, пробиравшегося через реку. Все это сильно занимало умы; страх перед болезнью отнял страх перед властями, жители роптали, а тут весть за вестью, что тот-то занемог, что такой-то умер..." {А. И. Герцен, Былое и думы. Л., ГИХЛ, 1946, стр. 69-70. В дальнейшем цитируется это же издание.}
   Врачи, вроде таких, как Эвениус, Маркус, Пфеллер, Гааз, о которых писал И. А. Арсеньев в своих "Воспоминаниях" {См. И. А. Арсеньев, Воспоминания. "Исторический вестник", 1887, II, стр. 350.}, проявляли полную беспомощность и зачастую были сами служителями смерти. Когда одного из них спросили: "Что нужно делать?" - он ответил: "Обратиться прежде всего к богу". Входившие в дом, по их совету, прыскались уксусом и протирали руки "о-де-колоном".
   Проникла холера и в стены Московского университета, куда стремился Гончаров. И вот вместо желанной свободы - сидение дома, в четырех стенах. Непереносимо было томление, если бы не книги, не поэзия, не Пушкин, строки которого звучали в сердце:
  
   Придет ли час моей свободы?
   Пора, пора! - взываю к ней;
   Брожу над морем, жду погоды,
   Маню ветрила кораблей.
   Под ризой бурь с волнами споря,
   По вольному распутью моря
   Когда ж начну я вольный бег?
  
   {А. С. Пушкин, Евгений Онегин, глава первая, строфа L.}
  
   Цель была ясна, - университет! - и все нужно было подчинить ей.
   В Московский университет стремились поступить и некоторые школьные товарищи Ивана Гончарова и брат его Николай (на юридический факультет). Вместе с ними Гончаров стал тщательно, "издалека", готовиться к экзаменам. Впереди был целый год. Все, казалось, было предусмотрено, учтено до мелочей в программных требованиях. Это позволяло юношам твердо надеяться на успех, как вдруг, подобно грому среди ясного дня, над ними "разразилось известие": в университете получено предписание из министерства просвещения требовать от вступающих в словесное отделение знание греческого языка, который изучали тогда только в духовных училищах.
   Это, несомненно, затрудняло поступление в университет и прежде всего било по интересам разночинно-демократической молодежи, которая не имела средств брать уроки греческого языка частным образом.
   Гончаров знал "порядочно" по-французски, по-немецки, отчасти по-английски и по-латыни. Без латинского языка тогда нельзя было поступить ни на один из факультетов, и незнание латыни, по словам Гончарова, считалось даже в обществе "ересью". Зачастую претенденты на высшее образование притворялись знающими по-латыни и щеголяли заученными латинскими цитатами, не понимая их смысла. Гончаров умел переводить a livre ouvert {С листа (лат.).} Корнелия Непота, по которому тогда все учились латыни. Но о греческом и понятия не имел. К счастью, предписание пришло за четыре месяца до начала экзаменов. С упорством взялся Гончаров с друзьями за изучение и этого языка.
   "Напустились" особенно на грамматику и синтаксис, и экзамен по греческому, хотя и с грехом пополам, был сдан. Выдержали испытания и по другим предметам. Много волнений пережили друзья, особенно по милости этого "греческого", но в конце концов "веселыми ногами" вышли из зала, где заседал ареопаг профессоров-экзаменаторов.
   В августе 1831 года Гончаров был зачислен студентом по "словесному факультету" (так тогда назывался филологический факультет) и надел форменный сюртук с малиновым воротником.
  

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ

  
   После 14 декабря 1825 года в России, по словам Герцена, "все пошло назад": наступила реакция. Но силы прогресса не угасали, а, наоборот, Исподволь возрастали и множились. Напуганное революционными событиями во Франции в 1830 году, польским освободительным движением 1830-1831 годов, крестьянскими восстаниями и холерными бунтами, царское правительство усилило репрессии.
   Николай I явился жестоким душителем всего прогрессивного в русском обществе. Всюду давал о себе знать вновь учрежденный царем корпус жандармов во главе с Бенкендорфом. Во всех сферах общественной жизни грубо насаждались "охранительные начала православия, самодержавия и народности", сформулированные графом Уваровым и ставшие программой николаевского абсолютизма. В этой политике Уваров видел "последний якорь спасения" самодержавно-крепостнического строя. В "нынешнем положении вещей и умов, - писал он царю, - нельзя не умножать, где только можно, умственных плотин".
   Политика умножения "умственных плотин" осуществлялась в виде всевозможных репрессий и множества стеснительных мер в области просвещения, в науке, литературе, искусстве, журналистике и т. д. Уваров мечтал "отодвинуть Россию на 50 лет от того, что готовят ей теории..."
   Царское правительство обрекало университеты на застой и рутину. Оно стремилось превратить их в проводники "охранительных начал" официальной правительственной идеологии. Сначала в университетах было запрещено преподавание государственного права иностранных государств, - боялись искушения студенческих умов понятиями "революция" и "конституция". Затем была изгнана и философия. Под подозрение подпали даже науки о классической древности, поскольку-де слушатели могли из них черпать вредные идеи республиканизма.
   Правительственные репрессии и стеснения испытывал на себе и Московский университет. Но, по замечанию Герцена, он "устоял и начал первый вырезываться из всеобщего тумана".
   С Московским университетом у Николая I были свои особые счеты. Он возненавидел его с Полежаевской истории (1826 г.). За "оскорбительную" для него лично, как монарха, поэму "Сашка" Николай I велел уволить Полежаева из университета и отдать в солдаты. Мстил он университету и в дальнейшем. "Но, несмотря на это, - свидетельствует Герцен, - опальный университет рос влиянием: в него, как в общий резервуар, вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой..." {А. И. Герцен, Былое и думы, стр. 57.}
   Дух демократизма, веявший в студенческой среде, относительная свободность в преподавании, отсутствие казенщины в отношениях между профессорами и их слушателями - все это накладывало на Московский университет тот особый отпечаток, который сразу бросился в глаза Гончарову при вступлении в его стены.
   Превосходство Московского университета над другими русскими университетами отмечал Белинский и связывал это с тем, что он был основан в Москве. Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, Герцен, Белинский, все лучшие сыны России гордились Москвой и видели в ней сердце национальной жизни. В восприятии Герцена Москва всегда вставала как "народный город". Сонная и вялая с виду, Москва таила в себе могучие силы, много "сердца и энергии". Белинский видел в ней резервуар "народной силы", всего лучшего "народного". Когда на Россию надвигалась гроза, - Москва совершала подвиг. Москва не склонила своей головы перед иноземными захватчиками в 1612 году. Весь русский народ тогда поднялся на защиту Москвы. Не встретил покорности от Москвы и Наполеон в 1812 году. Он тщетно ждал ключей от города у Дорогомиловской заставы. "Нет, не пошла Москва моя к нему с повинной головой!" - гордо восклицал Пушкин. Московский университет вырос в своем значении вместе с Москвой после Отечественной войны 1812 года. Он становился, по словам Герцена, истинным "средоточием русского образования".
   В самом начале тридцатых годов, когда Гончаров стал студентом, Московский университет переживал важный период своего развития. Происходило обновление значительной части профессорского состава. Старых профессоров, "в прошедшем веке запоздалых", заменяли новыми. Появились блестящие молодые дарования, с широкой научной подготовкой. Обновлялись и курсы лекций. Вследствие этого повысился уровень университетского образования. "Образование, вынесенное из университета, - свидетельствует Гончаров в своих "Воспоминаниях", - ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества".
   Молодежь, вливавшаяся тогда в Московский университет, в большинстве своем была охвачена благородным стремлением к знанию. "Мы, юноши, полвека тому назад, - замечает Гончаров, - смотрели на университет, как на святилище, и вступали в его стены со страхом и трепетом... Свободный выбор науки, требующий сознательного взгляда на свое влечение к той или другой отрасли знания, и зарождавшееся из того определение своего будущего призвания - все это захватывало не только ум, но и всю молодую душу". Эта тяга к знанию, эта романтическая приподнятость стремлений составляли характерную черту прогрессивной русской молодежи того времени.
   В обстановке реакции Московский университет был настоящим очагом свободомыслия. Этим он, конечно, обязан был не только профессорам, но более всего определенному кругу своих студентов, среди которых прежде всего следует назвать Герцена, Огарева, Белинского, Лермонтова. Герцен, впервые входя в университетскую аудиторию, мечтал создать в ней "зерно общества по образу и подобию декабристов". Белинский, для которого Московский университет был "святилищем знания", начал в нем свою революционную деятельность. В стенах университета мужал протестующий дух Лермонтова...
  

* * *

  
   Однако студенческая среда была разнородной и по социальному составу, и по воспитанию, и по политическому развитию. По-разному воспринималась студентами и университетская действительность.
   Гончаров по-иному воспринял ее, чем, например, Герцен или Белинский. Вначале в университете он увидел только одно - радостную возможность изучать любимые науки. Внешне независимые отношения между профессорами и студентами, добровольное посещение лекций, живой обмен мнениями в аудитории - все воспринималось тогда Гончаровым как проявление и личных свобод и свободы науки. Университет казался ему как бы "ученой республикой".
   Представление о том, каковы были настроения Гончарова в первые годы учения в университете, можно с достаточной определенностью составить себе на основании следующих строк его "Воспоминаний". Имея в виду второй год обучения, Гончаров писал:
   "Этот год (с августа 1832 по август 1833) был лучшим и самым счастливым нашим годом. Наша юная толпа составляла собою маленькую ученую республику, над которой простиралось вечно ясное небо, без туч, без гроз и без внутренних потрясений, без всяких историй, кроме всеобщей и российской, преподаваемых с кафедр. Если же и бывали какие-нибудь истории, в которых замешаны бывшие до нас студенты, то мы тогда ничего об этом не знали. Мы вступили на серьезный путь науки, и не только серьезно, искренно, но даже с некоторым педантизмом относились к ней. Кроме нее, в стенах университета для нас ничего не было. Дома всякий жил по-своему, делал что хотел, развлекался как умел - все вразброд, но в университет мы ходили только учиться, не внося с собой никаких других забот и дел.
   И точно была республика: над нами не было никакого авторитета, кроме авторитета науки и ее преподавателей. Начальства как будто никакого не было, - но оно, конечно, было, только мы имели о нем какое-то отвлеченное, умозрительное понятие: знали о нем, можно сказать, по слухам".
   Из всего этого ясно, что университетская действительность воспринималась студентом Гончаровым односторонне и не глубоко. Академические интересы преобладали у него в ту пору над общественными. Преобладали, но вовсе не поглощали его целиком. Университет, - и это ясно осознавал Гончаров, - открыл перед ним пути "не в одну научную сферу", но и "в самую жизнь". На университет он смотрел, как на источник познания, и здесь, у этого источника, зрела в нем мысль о благородном и полезном служении обществу, родине. В любви к университету, науке, в мечтах о будущем проявлялись гуманные чувства и стремления юноши. Вера в возможность "законной, настоящей свободы науки" показывает, как еще незрелы и наивны были в то время общественные воззрения Гончарова. И вместе с тем в этом факте выразилось прогрессивное направление мыслей юноши: он за "свободомыслие" в науке, он против стеснения ее развития.
   Проявляя заинтересованность положением университетской науки, Гончаров, однако, не включался в политическую жизнь студенчества. Ни условия воспитания, ни среда, окружавшая его в детстве, отрочестве и юности, не зародили в нем стремлений, которые влекли бы его на путь решительного протеста. Юноша готовил себя не для борьбы, но для благородного служения гуманным идеалам.
   Естественно, что у него не было той политической осведомленности и зоркости, какую в студенческие годы проявляли Герцен, Огарев, Белинский. Многое тогда ускользнуло от глаз Гончарова, а многое было воспринято с внешней стороны. Правда, его слова о том, что весь второй год обучения (1832-1833) прошел "без внутренних потрясений, без всяких историй", относятся лишь к небольшой группе словесников-сокурсников и, следовательно, не распространяются на другие факультеты или на университет в целом. В студенческом же кругу, в котором тогда был Гончаров, действительно не знали ничего о прежних "историях", тем более что администрация университета и жандармские власти никогда не предавали их гласности. Впоследствии Гончарову, конечно, стало известно многое из того, что происходило в те годы в университете, однако он был в высшей степени правдив в своих "Воспоминаниях" и писал только о том, что знал и переживал, когда был студентом.
   В тридцатых годах в Московском университете в среде студенчества быстро росли свободолюбивые и революционные настроения. Дело доходило до активных политических выступлений студентов, до открытого неповиновения университетским начальникам.
   Царское правительство и Третье отделение вели упорную борьбу с проявлением "крамолы" в стенах университета. Так, в 1831 году все участники студенческого кружка Сунгурова были арестованы и обвинены в намерении "ниспровергнуть государственный порядок и ввести конституцию". Было возбуждено также дело о студенте Шанявском, пытавшемся бежать в Польшу и присоединиться к повстанцам. Осенью 1832 года состоялась инспекционная поездка в Москву товарища министра народного просвещения графа Уварова. По указанию царя он должен был "обратить особое внимание на Московский университет". Осенью этого же года совершена была грубая расправа со студентом Белинским. За свои антикрепостнические, революционные убеждения и участие в студенческом "бунте" он был исключен из университета. Однако официально объявили, что он исключен по "ограниченности способностей" В университете начались массовые репрессии против "неблагонадежных элементов". С августа 1832 по ноябрь 1833 года из университета исключили более пятидесяти студентов.
   Яркое представление об атмосфере в стенах Московскою университета в то время дают следующие строки Герцена:
   "Сеть шпионства, обведенная около университета с начала царствования, стала затягиваться. В 1832 году пропал поляк, студент нашего отделения... Мы стали спрашивать; казенно-коштные студенты сказали нам по секрету, что за ним приходили ночью, что его позвали в правление, потом являлись какие-то люди за его бумагами и пожитками и не велели об этом говорить. Так и кончилось, мы никогда не слыхали ничего о судьбе этого несчастного молодого человека.
   Прошло несколько месяцев; вдруг разнесся в аудитории слух, что схвачено ночью несколько человек студентов: называли Костенецкого, Кольрейфа, Антоновича и других... мы их знали коротко... Над ними была назначена военно-судная комиссия; в переводе это значило, что их обрекли на гибель. Все мы лихорадочно ждали, что с ними будет, но и они сначала как будто канули в воду. Буря, ломавшая поднимавшиеся всходы, была возле. Мы уже не то, что чуяли ее приближение, а слышали, видели и жались теснее и теснее друг к другу.
   Опасность поднимала еще более наши раздраженные нервы, заставляла сильнее биться сердца и с большей горячностью любить друг друга". {А. И. Герцен, Былое и думы, стр. 73.}
   В июле 1834 года (Гончаров тогда уже закончил университетский курс и уехал к себе домой, в Симбирск) арестованы были Герцен и Огарев, а их кружок подвергся разгрому.
   Однако представления студента Гончарова об университете постепенно менялись. Он начинал критически оценивать ряд явлений университетской жизни.
   Относительная свобода науки в университете проявлялась в том, что преподавание с кафедры позволяло отдельным профессорам иногда выходить за рамки предписанных правил и требований и высказывать в лекциях и свою точку зрения в науках. От Гончарова не укрылось, что этой свободе ставилось все более и более преград. "...Страх, чтобы она не окрасилась в другую, то-есть политическую, краску, - вспоминал он, - заставлял начальство следить за лекциями профессоров, хотя проблески этой, не научной, свободы проявлялись более вне университета; свободомыслие почерпалось из других, не университетских источников".
   Еще до поступления Гончарова в университет были запрещены лекции по философии профессора Давыдова. Поводом для этого veto послужило то, что в его лекциях "проявлялось свободомыслие". Этот факт долго обсуждался в студенческой среде. Волновал он и Гончарова-студента. Как грубую издевку над наукой он воспринял впоследствии мракобесное решение Николая I о том, чтобы преподавание философии в университете поручать... духовным лицам.
   С начала тридцатых годов у поступающих в университет стали отбирать подписку "в непринадлежности к тайным обществам". "Эта мудрая мера, - с иронией и насмешкой замечает Гончаров, - производила одно действие: тем, кто из молодежи и во сне не видали никаких тайных обществ, этим давалось о них понятие - и только. Принадлежавшим же к этим обществам - если были такие - она, я полагаю, преградою не служила".
   Вести политический надзор за университетами в то время возложено было на так называемых попечителей. По мере усиления реакционных мер по отношению к университету менялись и попечители. Целая вереница их прошла перед глазами студента Гончарова. Вначале он не имел повода вдуматься в существо их деятельности. Но вот университет посетил вновь назначенный попечитель граф Панин, и смутная тревога охватила "храм науки". Мрачным взглядом он осмотрел студентов и заметил, что у многих длинные волосы. Длинные волосы, говорит Гончаров, тогда считались у начальства признаком вольнодумства.
   Усиление политического надзора за университетом в 1833-1834 годах особенно выразилось в попечительской деятельности некоего Голохвастова. С появлением этой личности и закончился "золотой век ученой республики", и на университет, по выражению Гончарова, "легла какая-то тень". При Голохвастове стали широко применяться такие меры наказания студентов, как карцер, исключение, отдача в солдаты. По словам Герцена, Голохвастов был верным слугой Николая. Наивные представления об "университетской республике" у Гончарова развеялись. В своих "Воспоминаниях" он подробно рассказывает о своем отношении к этим, как и другим, внутриуниверситетским событиям. Ему претили "крутые меры".
  

* * *

  
   В развитии общественных и литературных интересов среди университетской молодежи большую роль играли в тридцатых годах студенческие кружки. По свидетельству Гончарова, "все студенты делились на группы близких между собой товарищей". Эти кружки много способствовали сближению академических интересов университетской молодежи с жизнью. В них, по словам Гончарова, "гранились друг о друга юные умы, жадно передавая друг другу знания, наблюдения, взгляды... Не так ли мы все приобретали то, что есть в нас лучшего и живого?" (курсив мой. - А. Р.).
   Но студенческие кружки не были однородны. Кружок Герцена и Огарева, "Литературное общество одиннадцатого нумера", где главенствовали казеннокоштные студенты, Белинский и его друг Чистяков, и подобные им кружки были очагами политического свободомыслия. В них группировалась революционно настроенная молодежь.
   На словесном отделении, видимо, была иная атмосфера. Здесь молодежь дробилась на кружки, которые в большинстве своем имели самообразовательный характер. В одном из них состоял и Гончаров.
   В среде студенчества тогда широко и оживленно обсуждались статьи Надеждина, Шевырева, Киреевского. Горячие споры вызвала диссертация Надеждина, полемика "романтиков" и "классиков". Обостренная борьба мнений завязалась вокруг "Бориса Годунова" Пушкина.
   Кружок, в котором состоял Гончаров, не общался с другими кружками. Белинский и Гончаров были слушателями разных курсов и в аудитории не встречались. В студенческие годы Гончарову так и не довелось познакомиться с Белинским.
   Будучи на втором курсе, Гончаров знал о существовании студенческой группы, в которую входили Н. В. Станкевич {Станкевич Николай Владимирович - философ и поэт, друг Белинского.}, К. С. Аксаков {Аксаков Константин Сергеевич - впоследствии писатель, один из идеологов русского славянофильства.}, О. М. Бодянский {Бодянский Осип Максимович - в дальнейшем один из основателей славяноведения в России}, С. М. Строев { Строев Сергей Михайлович - позже историк.48} и другие. Он видел, как они всегда занимали один и тот же угол большой аудитории, где оживленно "менялись мыслями". Но Гончарова не тянуло к этому кружку, члены которого, по словам К. С. Аксакова, объединялись "во имя высшего интереса истины". Его занимало не столько отвлеченное философствование, сколько конкретное, живое познание литературы, искусства, эстетики. Он любил литературу и уже тогда предчувствовал свое призвание к творчеству.
   Не был знаком Гончаров в университете ни с Герценом, ни с Огаревым, которые находились на другом, физико-математическом, факультете.
   Среди первогодников вместе с Гончаровым в университете был и Лермонтов. Но он вышел с первого же курса и уехал в Петербург. Гончаров хорошо запомнил его, однако познакомиться не успел.
   Обстоятельства, таким образом, не способствовали сближению Гончарова с Белинским, Герценом, Лермонтовым и с передовыми политически активными студенческими кружками. Но суть дела, конечно, не в этом: у Гончарова не было внутреннего побуждения к сближению с ними.
   Группируясь в кружки, студенчество в целом оставалось еще очень разобщенным. Организация каких-либо студенческих союзов, обществ, даже для товарищеской взаимопомощи, не разрешалась.
   Менее разобщены были казеннокоштные студенты, по преимуществу разночинцы. Их объединяли и социальная общность и условия быта. Они жили и писались на казенный счет при университете и вечно испытывали на себе казарменный режим и надоедливую опеку надзирателей.
   В ином положении находились своекоштные студенты. Жили они вне университета, на частных квартирах, "в московских уголках и затишьях". После лекций в университете расходились по домам и пользовались своей свободой кто как мог.
   В одном из таких "отдаленных от всякого шума и суеты" московских уголков проживал и Гончаров.
   В университет он ходил, "как к источнику за водой". С жаждой и любовью к знанию он в толпе других слушателей подымался по ступеням старого здания университета. Занятия проходили в круглом зале правого крыла. При входе в зал, где совершалось познание всех тонкостей и премудростей словесных наук, как на смех над дверью было начертано золотыми буквами: "Словестная аудитория"...
  

* * *

  
   В начале тридцатых годов в Московском университете среди профессоров, по словам Белинского, "было много полезных деятелей". В лекциях Павлова, Надеждина, Каченовского и других слышалось живое, свежее научное слово, самостоятельная мысль. Но некоторые курсы по-прежнему вели профессора-рутинеры, профессора-"книгоеды". В их лекциях Гончаров не находил "никакой общей идеи", "никакого взгляда".
   Резко-критически относился Гончаров к лекциям историка М. П. Погодина, представлявшего казенно-патриотическую точку зрения в исторической науке. Погодин читал всеобщую историю, читал по иностранному учебнику - скучно, бесцветно, монотонно. Молодежь не ошиблась, сразу разглядев "кое-что напускное" и в его характере и в его взглядах на науку. "Мы чуяли, - замечает Гончаров в своих "Воспоминаниях", - что у него внутри меньше пыла, нежели сколько он заявлял в своих исторических - ученых и патриотических настроениях, что к пафосу он прибегал ради поддержания тех или других принципов, а не по импульсу искренних увлечений".
   Без симпатии относился Гончаров, как и большинство студентов, к профессору русской словесности и литературы И. И. Давыдову. Давыдов являл собою образец холодного, бездушного подхода к науке. В студенческих кружках, в том числе и в кружке, где состоял Гончаров, о лекциях Давыдова говорили без воодушевления и даже нелестно.
   Примечательным явлением университетской жизни тех лет были лекции профессора М. Т. Каченовского. По своим научным взглядам он принадлежал к так называемой скептической школе, рассматривающей все исторические факты с субъективно-идеалистических позиций. Каченовский первый подверг резкой критике "Историю Государства Российского" Карамзина - за его версию о варягах как организаторах русской государственности. Но вместе с тем Каченовский был сторонником другой нелепой версии - о том, что русский народ ведет будто бы свое начало от хазарского племени руссов. Не признавал Каченовский подлинность "Слова о полку Игореве", считая его подделкой XIV века.
   И все же преподавательская деятельность Каченовского имела известный и положительный результат: его лекции развивали у слушателей способность к самостоятельному критическому суждению. "Университет, - по замечанию Герцена, - ...не должен оканчивать научное воспитание; его дело - поставить человека а meme {В состояние (лат.).} продолжать на своих ногах; его дело - возбудить вопросы, научить спрашивать. Именно это-то и делали такие профессора, как М. Г. Павлов, а с другой стороны, и такие, как Каченовский" {А. И. Герцен, Былое и думы, стр. 65-66.}.
   Студент Гончаров почувствовал неубедительность и фальшь реакционных исторических взглядов Погодина, отверг он и ложные, субъективистские концепции Каченовского. Этот факт свидетельствует о развитии его самостоятельных и прогрессивных воззрений в годы окончания университета.
   В числе новых профессоров был и С. П. Шевырев, известный более в истории русской общественной мысли как ярый реакционер, как идейный противник Белинского. Но тогда, в самом начале тридцатых годов, он, по словам Гончарова, был "молодым и свежим человеком". Он вел обширный курс - от различных древних до новейших западных литератур. Из этих лекций Гончаров извлек большой фактический материал и уменье эстетически анализировать произведения литературы.
   Благотворное влияние на развитие и образование университетской молодежи оказал ординарный профессор теории изящных искусств и археологии Николай Иванович Надеждин. На лекциях Надеждина воспитывалась целая плеяда будущих деятелей русской литературы: Белинский, Лермонтов, Огарев, Станкевич, Аксаков, Гончаров и другие. На этих лекциях, по выражению К. С. Аксакова, молодежь вдыхала "воздух мысли". Надеждин, по словам одного из воспитанников университета, П. И. Срезневского, "давал направление человеку". Своей "искренней и кипучей речью" покорял слушателей.
   Профессорская деятельность Надеждина в Мосrовском университете продолжалась три года (с 1831 по 1834). В 1836 году за напечатание в своем журнале "Телескоп" "Философического письма" Чаадаева он был сослан в Усть-Сысольск.
   Статьи Надеждина в "Вестнике Европы" (1828- 1830) и "Телескопе" (1831-1836), его диссертация и университетские лекции явились важной

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 430 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа