, маленький, такой беспомощный, а все же живой, настоящий...
После города надоедливой и скучной показалась мне деревенская зима.
Весь январь и февраль бушевали метели. Не раз, вставая утром, приходилось откапывать двери во двор, чтобы выбраться из хаты; в переулках сугробы сравнялись с крышами надворных построек; голодные собаки свободно перебегали по ним, ныряя по всему околотку.
В праздники, задав скотине корм, молодежь набивалась к кому-нибудь в избу - играть в карты. Часто до самого рассвета, при бледном мерцании крошечной лампы, подвешенной к черноблестящему потолку, в удушливом табачном дыму, с раскрасневшимися, злыми лицами, они сидели, хищно заглядывая друг другу в карты, ожесточенно ругаясь при проигрыше.
Ни книг, ни газет, к которым я, живя в городе, привык, нельзя было достать. Маленькая земская библиотека давно была прочитана, и безделье и скука разнообразились лишь редкими посещениями Моти, на минутку прибегавшей к нам с ребенком.
На первой неделе поста вдруг были брошены в деревню слухи, всколыхнувшие до дна ее сонную одурь:
- Началась где-то война.
Строились сотни догадок и предположений. Одни говорили, что война с турками, другие - с арапами, третьи толковали о поднявшемся Китае и близкой кончине мира. Но время шло, и как-то незаметно на язык подвернулся таинственный "гапонец", живущий за тридевятью царствами и питающийся человеческим мясом. Это было страшнее Китая. Говорили о нем шепотом, с оглядкой и молитвой, боясь, что он может услышать, выскочить из-за угла и тут же "слопать" вместе с шапкой. Тряслись при мысли о наборе. Выбирали место, где бы закопать добро, "если придет в нашу деревню".
В сырое, туманное мартовское утро посыльный из волости верхом на пегой кляче развозил запасным повестки: не отлучаться из дома, ждать набора.
Через день приехал земский начальник, собрал волостной сход. Прочитав длинную бумагу, из которой никто ни слова не понял, земский вытер платком розовую лысину, заговорил о шапках: ими надо закидать кого-то. Потребовал денег.
Мужики остолбенели.
- Сколько, ваше благородие?
- Триста.
- Что вы, пожалейте, - может, полтораста хватит?.. Шапки - вещья не мудрая!..
- Дураки, - сказал земский, - на святое дело, а вы, как жиды, торгуетесь.
- Господи, да мы понимаем, только не по силам.
После долгих просьб согласился на двести.
Старики дома ругались:
- Ша-пки!.. Шапок не хватило, дьяволы рогатые!.. Он себе зажилит, лопни его утроба!.. На ша-пки!.. Нету, мол, и больше ничего!.. И так, мол, выбившись из сил!.. Мы эти шапки еще с Туретчины помним...
- Что ж с ними сделаешь, не драться же? - оправдывались сыновья. - Говорит: надо шапками действовать, вся сила в шапках... Мы их, говорит, как мошек изничтожим!.. Давайте, а то хуже будет... Я, бат, по всем волостям собираю... Бумагу вычитал про вер-отество, с им разве сговоришь: у него глотка-то пошире жерела... И то насилу уломали на две сотни.
- Съедете вот сами-то скоро!.. Отество!.. Загнул куда, мошенник!.. Без отества жили, мол, и будем жить... Правов таких нет, чтоб на отество!..
По избам ходила попова дочка Лизавета Марковна, прося на раненых холстину; рассказывала про войну: где она, с кем воюют, за что. Об этом узнал урядник, Данил Акимыч, сказал ей, что так нельзя, сидите дома, с холстиною он сам управится, и велел тащить с каждого двора по два аршина ряднины, по аршину льняной. Запрет урядника стал известен деревне, и у всех закопошились в голове черные мысли:
- Что там такое? Почему надо молчать, где и как воюют?
Появились какие-то странники, говорившие о птицах с железными клювами, вырывающих глаза и внутренности у людей, о печати антихриста, о близкой и неминуемой кончине мира.
- Согрешили, окаянные, - как вороны каркали они.- Бога позабыли, святую середу-пятницу не почитаем... Близится!.. Ждите теперь огненной планиды на небе!..
Под благовещение всю ночь шел дождь. Ветер с бешенством носился по деревне, срывая с домов ветхие соломенные крыши, бросаясь снопами и прядями в лица прохожих, залезал в трубу и выл там стаей голодных волков.
Накануне, в сумерках, был объявлен призыв. Рано утром молебен, и запасные поедут в город.
Ветер подхватывал колокольный звон, сзывающий к молитве, то унося его куда-то далеко-далеко, то с дерзкою силой бросая в окна, и он жалобно стонал, словно от боли, мешаясь с дребезжанием стекла и скрипом старых ветел.
Запрягались подводы, укладывались солдатские пожитки. Унылое горе и тупое отчаяние ходили из двора во двор, нагло скаля зубы, колотили в ставни и двери, водворяясь хозяевами в темных и курных избушках. Покорные и молчаливые, люди безропотно подставляли свои заскорузлые руки, изъеденные работой, чтобы с песней и прибаутками заковали их незваные гости и повели куда-то, где тоска, лишения, чужие, страшные люди и холодный ужас смерти.
А ветер все бросает колокольные стоны, и сердце мечется и вторит им надрывно:
- Господи, спаси и помилуй нас, немощных!..
Серые промокшие полушубки и свиты, обветренные и печальные лица наполнили неприютный храм - молятся, просят чего-то, плачут... Покупают свечи и заказывают молебны "заступнице всех скорбящих", кладут в церковный ящик последние пятаки и гривны. Будут сидеть без керосина и соли, а может быть, и без хлеба, будут зажигать одною спичкою каганцы с топленым салом в трех-четырех избах, кормить грудных детей жевкою из черного гнилого хлеба, будут бедствовать, но сейчас они не думают об этом: они привыкли ко всему, ко всему...
Теперь в храме они просят чуда:
- Отврати от нас войну, небесный царь... Пускай наши дети останутся с нами, пожалей нас!..
Урядник торопит, кричит, размахивая красными руками, хочет быть строгим, но голос срывается, и щетинистое лицо перекошено, как от зубной боли.
Трясущиеся губы непослушны, и прощание молчаливо:
- Прощайте!..
- Милые!..
Старые выцветшие глаза смотрят беспомощно на дорогу, по которой протянулись гуськом подводы. Туманом слез застилается свет, и впереди маячат только бесформенные темные пятна, сливающиеся в одну общую мглу с бурым снегом. Ветер выбивает из-под грязных платков космы седых волос, и они треплются, застилая лицо, а люди всё глядят на дорогу и ждут чуда: вот они сейчас воротятся - их дети.
Не свершилось чудо: мелькнула последняя черная точка, за изгибом дороги, и серая мгла проглотила подводы.
Навеки?..
Все думы, все взоры и все разговоры деревни были теперь обращены на чужую, далекую сторону, туда, где умирали ее дети.
Старики, сидя на завалинках, рассказывали о Севастополе, Кавказе, венгерском походе, русско-турецкой войне; люди жадно прислушивались к их дряхлым голосам, и каждый думал о том, что и сейчас так же вот льются реки крови и так же стонет земля от боли.
Изредка в руки крестьян попадались газеты: их кто-нибудь, бывая в городе, выпрашивал у купцов. Несмотря на величину Осташкова, весть о том, что привезли газеты, разносилась в несколько минут, и чуть не полдеревни сбегалось слушать. Молодежь, убогие старики и старухи, солдатки, дети тесной толпой обступали чтеца, с напряжением глядя ему в рот, ловя каждое слово, каждый звук. Читали молитвенно, нараспев, бережно держа в руках помятый лист бумаги, при тишине, какая может быть только в храме да когда в доме покойник. Начинали с объявлений, чтобы не пропустить ни одной печатной буквы, чтобы ни один значок, ни одна черточка не оставались неразгаданными. Проходили вереницы врачей, акушерок, "молодых интеллигентных девушек", "легких и нежных слабительных", одолей, лаинов, сперминов, усатинов, перуинов, сиролинов, снадобий от дряхлости, истерии, малокровия, ожирения, чахотки - все вытягивали шеи, шепча друг другу:
- Ты понял, к чему это? Это для наших солдат заготовлено...
Биржевой отдел, курс акций, извещения банкирских контор принимались как количество ежедневно затрачиваемых капиталов на войну или пожертвования "людей с карманом".
Горячо рассуждали, растолковывая газетную мудрость непонятливым старухам.
Если попадалась "побасенка", недоумевали, пытливо смотря друг на друга:
- А это к чему же?
Затаив дыхание, вытянув жилистые шеи, подставляя уши к самому лицу чтеца, напряженно слушали телеграммы с войны. Цифры убитых и раненых заставляли навзрыд плакать женщин и угрюмо смотреть тяжелыми взглядами в землю мужчин. И сейчас же по-детски радовались, высказывая наивное одобрение, при известии о том, что казаки расстреляли китайца шпиона или что при перестрелке на передовых позициях захвачено несколько пленных.
Стали ругаться японцем и Маньчжурией; храбрых в драке и озорников называли - Стессель, Куропаткин.
Приходили в неописуемый восторг от мальчика Зуева, разведчика.
Все верили, что победа будет на нашей стороне, что, "натрепав японцам холку", солдаты к осени воротятся домой, но когда набор повторился, выхватив всех здоровых и крепких мужчин из уезда, когда все чаще и чаще приходили известия о поражениях русской армии, заволновались и затосковали серяки и ядом на душу легла "измена".
Кто и как изменял и кому, люди не знали, но все неудачи и промахи полководцев приписывали "ему" - таинственному, хитрому и жестокому, продающему кровь народную за золото.
Стали реже сходиться и меньше толковать о Востоке: закралась тупая безнадежность в душу, лишнее слово бередило сердце.
И вот в солнечное, ласковое августовское утро, когда уже легкий морозец серебрит росистую траву, а воздух становится по-осеннему прозрачным и звонким, часть их пришла.
Странным это вышло, неожиданным: подъехала крестьянская телега, похожая на решето, в ней куча серых тел в истертых военных шинелях, безруких, безногих, с кровавыми повязками на головах, с костылями, с землистыми лицами, с лихорадочным румянцем на острых скулах.
А в деревне не этого ждали, потому что думали: вот теперь скоро получим письмо от ребят - едем, мол, домой, ждите! Все выйдут встречать их, заготовят вина, закусок, лошадей украсят лентами, сами принарядятся. Вылезут из вагонов бравые солдаты, смеющиеся и довольные...
...Мужики еще до рассвета уехали за снопами; раненых встречали перепуганные женщины и дети. Вместо лихих молодцов-усачей на них смотрели откуда-то издали вялые, потухшие взоры, в которых светились тоска и смертельная усталость; вместо приветливых улыбок рот скашивали болезненные гримасы, и хрипящие разбитые голоса сыпали срамные слова и бессмысленные проклятия вместо приветствий.
Подвода медленно двигалась от одного двора к другому. Тряская дорога разбередила неподжившие раны, больные тихо стонали, стискивая челюсти, мучительно кашляли, выплевывая кровь. Вокруг суетился тщедушный, хлипкий, словно замусленный, мужичонка в сермяжной рубахе распояской, привезший "товар" со станции. Поддергивая на ходу сползавшие портки, он бестолково метался во все стороны, и в глазах его горел ужас.
- Бабоньки, милые, потише, пожалуйста! - плаксиво просил он, толкаясь между женщин. - Полегче как-нибудь, а то обеспокоите! Полегче!..
Прыгал как подстреленный воробей.
Матери и жены брали под руки увечных и вели в избу или в сени, торопливо расстилали постель, бесшумно ступая босыми ногами, а когда в глазах темнело и пол начинал колыхаться, молчаливо и неуклюже взмахивали руками, хватаясь за грудь, и падали на землю.
Уткнувшись по-собачьи в угол, голосили старухи, еще более посеревшие и сжавшиеся, а около пугливо жались дети с полными слез глазами.
В начале сентября полевые работы в деревне кончаются, но в этом году затянулись. Все спожинки шел дождь, молотьба то и дело прерывалась, с делами управились только к воздвиженью, нашему храмовому празднику.
Молодежь сидит на завалинках. Парни в расшитых рубахах, сапогах с напуском и вычурных жилетках, девки, как мак, в цветных платьях и шелковых косынках, в ярко начищенных, со скрипом полусапожках.
- Песни бы пели,- говорят им.- Что вы мокрыми курами сидите?
Блеклые желтые листья кружатся по ветру. Улица к празднику чисто выметена. Растрепанные соломенные крыши, плетневые заборы, покосившиеся ворота сараев в пятнах зеленовато-серых лишаев, груды камней, раскрытые скотиной ометы прошлогодней соломы не кажутся такими убогими под ярким солнцем.
От шинка идет Митроха Камзырь, обнявшись с Полюлей; оба пошатываются.
- Ты, кума, слухай! - трясет он за рукав ее.- Ты слухай-ка!
А кума, подперев ладонью щеку, пронзительно воет:
И... эх, развесе-лая наша бисе-эдда,
И... эх, д' где мой батю-э-вушка живет...
- Митрофан Андреич, развяжи бабе чересседельник-то: хрипит! - хохочут над ними.
Митроха оборачивается и строго глядит на мужиков. Через минуту бородатое лицо его расплывается в широчайшую улыбку.
- Ничего, ничего, ребятишки... Пускай ее повеселится, она - кума мне, камзырь ее в спину! - Тормошит песенницу: - Погоди-ка, кума, на минутку; я тебе что-то скажу!.. А ты перестань, эко глотку-то как пялит!..
У ворот своей избы, прислонившись спиною к забору, сидит Прохор Галкин, маньчжурец. Продолговатое лицо его, обросшее колючей щетиной, землисто, щеки втянуты, большее, глубоко посаженные голубые глаза лихорадочно блестят. Темные круги под ними делают их еще больше, блеск - болезненнее. На сухой, пыльной земле и разбросанных вдоль забора полусгнивших бревнах жмутся солдатки, мужики, старухи, напряженно слушая его.
- Холод, вьюга, сугробы снега выше колен, а мы без полушубков, без рукавиц...
Голос его хрипл, взмах скрюченных пальцев порывист, дыхание часто, неравномерно, словно его кто держит за горло цепкими руками.
- ...Под Ялу пошли в дело, а в роте полста больных... их тоже тащат, а куда уж к черту... Ну, конечно, попадали, которых расстреляли... Война, будь она трижды проклята!.. Нам впору было окна бить по кабакам, над китайцами охальничать, а не с тем... С тем туго, да... Он косоглаз, ледащ, а сунься, да... с большими-то буркалами...
Галкин строго глядит в лица слушателей.
- ...Рубахи истлели, вошь замучила, начальство не знает, что делать, пьянствует, а те - чистенькие: рушнички, мыльце, корпия, струменты разные... а главное - человека помнят!.. Солдат-то для их - сперва человек, вот оно что!.. Загвоздка небольшая, а верная!..
Достав кисет, он неуклюже возится с цыгаркой. Рядом сидевший парень помог свернуть. Маньчжурец, жадно затянувшись, продолжает, печально глядя в землю:
- Ранили меня в апреле... Видите: руки-ноги свело, это оттого... С месяц лежал без памяти, потом лучше стало... Вот тут-то я и понял, какая это война, а то валандался в крови по горло, не понимал... Помогли, спасибо, и добрые люди посмотреть другими глазами на белый свет... Помогли друзья, но только это напрасно, очень даже не нужно и, можно сказать, вредно, потому что лучше было бы в моем положении овцой круговой издохнуть... А то что же теперь - табак?..
Щеки его задергало, словно он собирался заплакать, нижняя челюсть выпятилась вперед, лицо еще больше посерело. Изуродованные руки беспомощно упали на колени.
Медленно, с перерывами солдат рассказывал о сражениях, о голоде и нужде в армии, об отношениях начальников, и толпа, охваченная тревогою за близких, которые еще там, где-то далеко, где потоки крови и слез, тихо жалась, молчаливая, пришибленная. Мерещились туманные, холодные поля, по которым взад и вперед снуют пушки, бегают с ружьями люди... Докуда это?..
И, может быть, впервые в головах этих людей земли путано, непривычно, робко закопошились темные, но назойливые мысли о жизненных порядках: их неустройстве и безалаберности.
Галкин говорил о боге и правительстве, о других землях и новых порядках, о правде, которая между нами, по которую мы все еще никак не сыщем, и о каких-то людях, которым эта правда ясна. Истощенное лицо его оживилось, солдат ерзал на месте, взмахивал тонкою, бледною рукой. Забыв о недавнем глумлении его над духовенством, мужики слушали жадно, молитвенно, с тоскою в глазах. Прохор выносил на вольный свет их сокровенные думы, их неуверенные мечты, но не поохаверничать над ними, не посмеяться, а поплакать.
- Разве ж это жизнь, родные вы люди? Ну-ко, подумайте, а? Ведь это ж в аду, поди, вольготнее!.. Жигун вон натесался, над ним все насмехаются, осуждают... А что человек за всю свою жизнь добра не видел, всю жизнь червем маялся, никто не помнит!.. Выпил полбутылку, а валяется пьяней грязи... Отчего? Жизнь-то его нам известна или нет?.. Мало он горб гнул?
- А мы мало? - резко выкрикнул кто-то.
Маньчжурец не слушал.
- Мало каменьев переворочал?.. Другая лошадь столько не моталась на своем веку!.. Четыре-пять раз в году мужик лежит мертвецки пьян, бьет жену, детей, скверно ругается, а сколько он работает, как день за днем исходит кровью, этого не знают!.. Эх, мать честная, отец праведный!..
Голос Прохора дребезжал, плечи нервно подергивались, он плотно прижимался к стене, время от времени закрывая лицо.
- Вредно мне говорить много... крови дурной в теле пропасть, разгорячусь - всего ломит...
Подгулявшая деревня затихла. В соседнем доме с визгом хлопнула дверь, на порог выскочил пьяный шахтер Петя.
Я с ха-зяином расчелся,
Ничего мне не прише-лось...
В руках его ливенка, новый картуз залихватски торчит на затылке.
- Наше вам, двенадцать с полтиной,- весело осклабившись, подошел он на нетвердых ногах к завалинке. Увидя Галкина, радостно подмигнул:
- И ты тут, крестолюбивый воин? Здравия желаю!..
- Здравствуй, Петя, здравствуй, милый человек, гуляешь?
- Загулял, браток, напропалую! - размахивая гармоникой, воскликнул шахтер.- Нынче на четырех с колокольчиком, а что завтра будет - черту да моей душе известно!..- Шахтер задорно мотнул головою, иеревернулся на каблуках.- Прошивайте, друзья!
- С богом, Петр Григорьевич.
Ночь рассеяла по небу яркие звезды. Один за другим гасли в окнах огни. Со свистом и песнями возвращались с игрища девушки и парни. Кряхтя и разминая отекшие ноги, шли на покой старики. Маньчжурец остался один. Долго сидел, одинокий, борясь с неотвязными думами.
Прошла мокрая осень, наступили филипповки. Снова невидимая щедрая рука заботливо намела высокие сугробы, крепкий дедушка мороз сковал хрустальный мост через реку, снова деревня оделась белым погребальным покровом на долгие месяцы.
- Надо делать что-нибудь, так жить нельзя,- говорил я, сидя как-то с Галкиным.- Будем молчать - хуже заездят.
Он недоверчиво поглядел на меня, кивнул головой, зажмурился. Поглаживая высохшими руками костыль, спросил:
- А что делать?
Я стал жаловаться, как деревня темна, пьяна, жестока, суеверна.
- Ты же сам кричал, что у тебя все сердце выболело!..
- Ну, и что ж? Чего ты лотошишь? - не открывая глаз, спросил он.- Что ж, они не знают, что ли, этого?
Крепко сжав тонкие губы, он поднялся с порога, направляясь к своей хате.
- Всякому свое горе больно... Всякий о том знает... Что ж тут такого?.. Тут ничего нет... Скучно будет дома, заглянь ко мне,- обернулся он на полдороге.
Это было вскоре же после воздвиженья.
С первых дней, как Прохор, приехав с войны, чуть-чуть оправился и стал выходить на улицу беседовать с мужиками, с того времени, как я услышал его речи, меня тянуло к нему, я искал случая поговорить с ним по душе.
Он принял меня недоверчиво, выпытывал, выщупывал, налетал петухом, наконец смилостивился, заговорил по-человечьи.
И с тех пор ежедневно, как только вырывалось свободное время, я бежал к нему.
- Правду мы сыщем, вот увидишь,- говорил, бывало, маньчжурец,- в гроб не лягу, пока не откопаю ее!.. Погляди-ка кругом: люди запутались, осатанели, не знают, куда приткнуться!..
- Верно, солдат.
- Верно? То-то вот и дело, братуха!.. То-то и дело!..
Отшвыривая костыли, Прохор стучал кулаками, хорохорился, бил себя культяпками в грудь.
- Аминь, рассыпься!..
Однажды, выйдя за водою, я услышал его надтреснутый голос:
- Штаб-лекарь! Штаб-лекарь!..
Оглянулся по сторонам: никого нет.
- Ванюш, это я тебя зову! - кричал Галкин, высунув из сенных дверей стриженую голову.- Подь-ка ко мне на минуту!
Я поставил у колодца ведра, взошел на крыльцо.
- К попу я нынче, друг, собираюсь,- радостно зашептал он.- Зайди вечерком побалакать. Ирод-то твой, четвертовластник, дома?
- Какой Ирод?
- Ну, вот - какой! Семя блудницы вавилонской, вот какой!.. Райское древо твоего великого грехопадения!..
- Я, Прохор, не понимаю тебя... Ты все загадками да страшными словами норовишь оглушить...
Солдат самодовольно улыбнулся.
- А ты погоди, не косороться, слушай-ка: дома отец?
- Так бы и говорил, к чему ты все мудришь?
- Э, отвяжись, пожалуйста, если ни черта не смыслишь!.. Дома, что ли?
- Лапти плетет.
- Казютка приспичил!.. Жалко, парень... И завтра будет дома? Очень даже жалко!.. Что никуда не гонишь его, дьявола лохматого?.. Лошаденку было я хотел у тебя стибрить. Оказия, понимаешь, такая - есть на примете человек в Захаровне. На своих рысаках,- Прохор печально указал на костыли,- не доскачу, девять верст, ну, вот я и подумал: велю, мол, Ванюше конягу запречь, съезжу к нему, попытаю. Экая досада, леший тебя задави! Хороший, говорят, мужик: занятно бы поговорить с ним!.. Вдруг он того... нашей веры-то, а? - Глаза солдата весело заиграли.- Клад ведь это, а? Как ты рассуждаешь?
И, еще ближе придвинувшись ко мне, шепчет в самое ухо:
- Наши ротозеи-то ругают его: умней-де бога хочет стать, сукин сын, над святостью насмехается, шалаберничает, а я, голубок, другое думаю: беспременно нашей веры, потому шалопай так не почнёт мудровать - не хватит склепки, верь мне! - Галкин вдруг превесело захихикал: - Как я, брат, онамедни до-ма-то!.. Вот была чуда!.. Мать язвит: прокляну, кобылятник хромой, с ума ты спятил!.. А я: да проклинай!.. Угрозила!.. Да топором богов-то, да в печку!..
Лучистые морщины расплылись по желтому лицу его.
- А к Исусу не потянут за это?- спросил я.
- Эка! Смазал! - пренебрежительно дернул маньчжурец верхней губой.- Мельница пустая!..
- Не боишься - твое дело. Только зачем же надумал к попу?
- Зачем? Надо. Я тебе опосля расскажу, пока молчи, не спрашивай: с мыслей собьешь...
Прохор вышел на крыльцо, затворив за собою двери. В него пахнуло снежной пылью; солдат торопливо прикрыл рукою раздувшийся ворот рубахи.
- Ну-ко, подержи костыли... Зачем? Эх ты, чудачок! По законам он силен, а правда на нашей стороне... Зачем! Все тебе, братец ты мой, разжуй, все растолки!.. Нам вместе надо действовать, вот зачем, теперь понял?
- Плохо,- усмехнулся я.
- Ты - дурак! У тебя чердак рассохся! Я с тобой не желаю делов иметь! - сердито закричал он, хлопая дверью.
Вечером я был у Прохора. Старуха сучила хлопок, сестра пряла.
- Ты к мужику?
- К нему.
- Ушел куда-то. С самого обеда не видать. Простынет по такой пурге. Садись на лавку-то.
Семейство Галкина состояло из четырех человек: самого калеки-хозяина, брата его, помоложе, жившего в работниках, шестидесятилетней старухи матери и сестры-невесты. При одном наделе земли хлеба на год не хватало, приходилось кормиться тем, что заработает меньший брат и Настя. Изба была маленькая, тесная, с неровным земляным полом, крохотными оконцами. Чистота и опрятность еще кое-как скрашивали убожество.
- Эх, Ваня, бросили бы вы эту музыку...
Я насторожился.
- Какую, тетя?
- Не знаю я, милый, а только чую сердцем, что у вас неладное что-то...
Добрые выцветшие глаза старухи тоскливо смотрят мне в душу в страхе и тайной надежде на сочувствие.
- Бросьте, родимые, мало ли горя мы в жизни видали? И так в слезах век прошел!.. Прохор молчит, ты вот молчишь, Настя смеется... Что же мне делать, не чужие вы мне!..
Она заплакала.
На дворе шла метель, залепляя пушистыми хлопьями окна, тускло мерцала маленькая лампочка, на припечке трещал сверчок.
- Что-то долго нет,- через некоторое время проговорила старуха, но загремел засов, послышалась грубая брань и визг собаки.
- Идет, кажется,- встрепенулась она.
Собака снова завизжала. Галкин в сенях пробурчал:
- Лезет, дьявол, чтоб тебя ободрало!
Он вошел усталый, обсыпанный снегом, с побледневшим, утомленным лицом.
- Пог-года... погибели на нее нету! Ужинали али нет?
- Тебя поджидали,- ответила сестра, вставая с лавки.- Сейчас соберу.
- Ну, как твои дела? - не вытерпел я.
Солдат исподлобья поглядел на меня и с неохотою ответил:
- Что ж дела?.. Дела как были, так и есть... Настюш, квасу принеси, укис, поди?
- Укис, ужо примчу.
- Захвати, кстати, редечки.
Скрутив цыгарку, он подсел к дверям, скривил губы в какое-то подобие усмешки и проговорил:
- Изругал меня поп-то, будь он неладен. "Смутьян, говорит, вероотступник, соцалист... В тебя черт, говорит, вселяет пакостные мысли..." Я ведь, как пришел, сейчас ему все начистоту, по-божьи... Еще как-то назвал, не помню уж... Я ему - свое, а он - свое, ногами топает, думает, я его испугался... "Палку, говорит, на тебя надо хорошую",- а я ему: "Кого бить-то, поглядели бы! Вы, батюшка, лучше вникните в мои слова, мы с вами сговоримся, у нас с вами одна забота!.." К-куды, тебе! Закусил удила, слюною брызжет... "Так тебе, кричит, и надо, что тебя всего изуродовало..." За вас же, мол... Я тоже из сердцов стал выходить... "Врешь, брат, не из-за меня, а из-за господа бога!.. На всю жизнь заметил тебя, шельму!.. Умничать больше не будешь". Эх!..- Махнув рукой, Галкин отвернулся к стене.- Зверье какое-то, тигры лютые!.. Куда с такими приткнешься?
Рождество прошло незаметно. Дошли вести о сдаче Порт-Артура, о поражениях под Ляояном; все отнеслись к этому равнодушно: пили, гуляли, работали. Молодежь устраивала игрища, катанье на салазках, вечеринки. Затевались свадьбы. Все - как всегда.
И, несмотря на все это, как будто все что-то смутно предчувствовали. Часто в мелочах, в незначительных событиях, словах,- там, где меньше всего можно было подозревать что-либо,- невольно бросалась в глаза эта печать нового настроения деревни: не то какой-то торжественности, не то безнадежности, тоски.
Все время мы с Галкиным присматривались к людям, толковали, как умели, намечая для себя наиболее подходящих. Для обоих ясно представлялось, что по-старому больше жить нельзя.
Соберутся ли, бывало, мужики играть в карты или на посиделки, солдат непременно притащится, выглядит, вынюхает и по малейшему поводу начинает свое. Чаще всего его просили рассказать о японце. Невиданные в наших краях порядки врага, о которых Прохор был наслышан, восхищали слушателей. "Кабы нам, робята, этак!" - Они настаивали на подробностях, а маньчжурец, по темноте привирая, весь горел от воодушевления.
- Не так, братцы, и у них спервоначалу было. Вы вот слушайте-ка!..
С умилением рассказывал где-то слышанные или читанные отрывки из французской революции, Людовика величал "микадой". "А у немцев, скажет, еще лучше случай вышел!" И плетет им о Гарибальди, еще о чем-нибудь, что втемяшится в голову.
В своих беседах Галкин не ограничивался Осташковым: не раз и не два, под предлогом увидеть своих товарищей убогих, он пробирался в соседние деревни, где с той же жадностью прислушивались к его речам.
- Идет, милачок, наше дело, очень даже подвигается, - счастливо ухмылялся он.- Весна бы, чума ее возьми, скорее приходила, тогда легче орудовать, а то дороги плохи, холодно... Уж я теперь поработаю во славу божию - всего себя положу на святое дело!.. У тебя в Зазубрине клюет? Ходил туда?
- Ничего, идет ладно.
- Ну, вот! Ну, вот! Старайся, браток, не сиди сложа руки: превеликий нам грех будет перед господом богом, если умолчим,- превеликий страшный грех!..
Побывав раза три у "милого человека" - Ильи Микитича Лопатина из Захаровки, Прохор за последние дни возлюбил упоминать при разговоре - к месту и не к месту - имя божие.
- Он меня пришиб, миленок, до самого нутра разумной речью от писания!
Вообще от своего нового приятеля Галкин был в неописуемом восторге.
- Такие люди, друг, на редкость хороши,- говорил он о Лопатине,- из тысячи один бывает.- Подумав, добавлял:- Нет, из меллиона.
Когда людей накопилось достаточно, маньчжурец сказал мне:
- Давай, дружок, просеем.
Достав с божницы карандаш и лист бумаги, он называл мне по именам всех, кто думает о жизни так же, как и мы, а я записывал. Насчитали двадцать человек.
- В два месяца!.. Ты слышишь, ай нет?
Схватив меня за волосы, стал неистово драть.
- Постой, ты что - драться? С ума ты спятил!..- закричал я от боли.
- Молчи!.. Только два месяца!.. Голубчик мой!.. А что у нас через два года-то будет, а? Ванюша, милый ты мой товарищ!..
Он крепко обхватил меня за шею, поцеловал и заплакал. Я тоже не удержался от слез.
- Вот ты какая клячуга! - набросился солдат на Настюшку, которая, сидя возле нас, весело улыбалась.- Смеешься, пострели тебя горой!
Она залилась еще пуще.
- Разревелись, демоны, просватали вас, что ли?
Мы посмотрели друг на друга и тоже расхохотались.
- Гляди-ка, Ваня, гляди-ка, - не унималась девушка,- как у него нос-то покраснел!.. Ах ты, уродец хроменький! - Она обняла брата.- То ругается, то плачет, то смеется!..
Эта ласка совсем растрогала приятеля. Он по-детски смеялся, тормошил меня и Настю, крича во все горло:
- Жива душа народная!.. Аминь, рассыпься!.. Завтра же пойду к Илье Микитичу!..
Из двадцати человек мы выбрали десять наиболее разумных, надежных, работящих и решили устроить в Новый год наше первое товарищеское собрание.
Когда я уходил поздним вечером от Галкина, Настя вышла затворить за мной двери.
- Хороший человек твой брат, Настюша,- сказал я девушке.
- И ты, Ваня, хороший,- застенчиво ответила она.
- Ты - тоже хорошая,- сказал я ей.
Новый год. В празднично прибранной избе на столе, покрытом свежей скатертью, ворчит самовар. Около него расписные чайные чашки, фунтовая связка бубликов рядом с ломтями горячего черного хлеба. На деревянной тарелке мелко нарезанное свиное сало. День солнечный. По выбеленным бревенчатым стенам, по кружевам полотенец, украшающим передний угол, по бокам чистого самовара прыгают зайчики. Серый кот, подняв мягкую лапу, зорко следит за ними.
В кутнике сидят: Петя-шахтер, Колоухий, Сашка Ботач, Ефим Овечкин, "Князь" - наши с солдатом надежные приятели. Ждем Пашу Штундиста и Рылова.
Колоухий - высокий сгорбленный мужик лет сорока, сухой, чахоточный, говорит низким басом; когда волнуется, на скулах его сквозь блекло-русую бородку, спускающуюся вниз растрепанной мочкой, выступает яркий румянец. До сих пор, несмотря на болезнь, он силен, вспыльчив, но умеет сдерживаться. Очень беден.
Сашка Богач - широкобородый, голубоглазый мужик среднего достатка, с необыкновенно доброй, застенчивой улыбкой. Одет чисто, опрятно.
Ефим Овечкин и "Князь" - молодожены, ходят на заработки, оба хорошо грамотны.
Галкин сияет. Напротив него на низкой скамеечке сидит его милый друг - Илья Лопатин из Захаровки, высокий сухожилый мужик с прямым длинным носом, маленькой черной бородкой острячком, в белых валенках и казинетовой коротайке. Нервно перебирая тонкими пальцами смушковую шапку, он говорит, впиваясь глазами в собеседника:
- Разве ты не видишь, что кругом делается?..
- Как не вижу? Знамо дело, вижу,- отвечает Галкин.
- Жутко глаза открывать на белый свет!..
На коленях у него карманное евангелие в красном захватанном переплете.
Жмурясь на солнце, Колоухий согласно кивает головою. Богач щекочет у кота за ухом и улыбается. Прохор, искоса поглядывая на перешептывающихся "Князя" и Овечкина, завивает на палец клочки отросшей редкой бороды и счастливо ежится, когда ему что-нибудь в словах Лопатина особенно нравится.
- Ты слышишь, как земля стонет? Надо слушать. Она защиты у нас просит... А мы, поджав хвосты, блудливыми псами по ней шляемся!.. Боимся подать голос. Кто же, окромя нас, защитит ее?
Илья Микитич до тридцати трех лет ходил в Одессу на заработки, познакомился там с евангелистами, принял их веру и с тех пор, четвертый год, ведет непрерывную борьбу с мужиками-однодеревенцами, полицией и попами. Чем больше его травили, тем сердце его разгоралось ярче. Из тихого мужика, склонного к домовничеству, к разведению породистой птицы, хороших лошадей, к уединенному спасению своей души, через два-три года, после того как дом его сожгли, пару лошадей изувечили, после публичного предания его попом анафеме,- он стал ярым врагом зла, беззакония, лжи, жестокости, народной слепоты, хамства.
- Пора одуматься!.. Время защитить землю!..
Порывисто раскрыв на закладке апокалипсис, он, задыхаясь от волнения, читает:
- "Се гряду скоро,- сказал первый и последний и живый,- держи, еже имаши, да никто же приимет венца твоего. Побеждаяй, той облечется в ризы белые..." Это нам говорит святой дух, а мы погрязли в тине, уподобились скотам бессмысленным... С нас взыщет бог и покарает своею яростью!..
Глаза Ильи Микитича разгораются, а губы вздрагивают.
- Чаша гнева божьего переполнилась,- будто ослабев, шепчет он.
- Переполнилась,- отзывается Галкин.
Все задумались. Старуха, сидя у шестка, вздыхает. Настя с любопытством осматривает Лопатина из-за кудели; она забыла про работу, толстый простеть едва-едва шевелится в руках ее.
- Чего ты нам кисель по углам размазываешь! - вдруг запальчиво кричит шахтер.- "Аще", "яко"!.. Мы это слыхали!.. Говори, как действовать!..
Все вздрагивают, обертываются к Пете; лицо его красно, он жадно кусает красивый светлый ус, а руками отыскивает в домотканом пиджаке карманы.
- Погоди, голубь, не сразу вскачь,- мягко перебивает его Лопатин, пристально всматриваясь в возбужденное лицо парня. Видно, что слова Петрухи ему не понравились: щеки его посерели.- Напрасно, голубь, порочишь писанье: в ём большой смысл положен... С жару, с полымя шею свернешь... Мы таких видали!.. Надо умно, с толком, вот как я понимаю...
- Он тоже так,- сказал маньчжурец,- он только бестерпелив, мошейник...
В избу вошли Рылов и Штундист. Первый - еще мальчик, с наивным девичьим лицом, на котором светились серые, вопрошающие глаза и мягкая, детски застенчивая улыбка. Второй - коренастее, старше. Широкие плечи, неуклюжая поступь, замкнутое лицо. Оба молча кивнули головами, проходя к лежанке.
- Что ж вы не молитесь богу? - лукаво прищурилась Настя.
Рылов смутился, покраснел, виновато опустив глаза.
- Мы не к обедне пришли,- тихо бросил Штундист.
Прохор счастливо засмеялся.
- Теперь, ребятушки, все в соборе,- встрепенулся он.- Садитесь чай пить, а я доложу.
Кряхтя, он полез в укладку, доставая оттуда лист курительной бумаги, исписанный каракулями.
- Читай, Вань, мое сочинение,- сказал он, подавая мне бумагу.
- "Житье наше - сволочь,- начал я,- ложись в передний угол и протягивай лапы. Одно только и остается. А так нельзя. Я много народу видал на разных востоках и в Расее много народу видал. Есть, которые идут за неправдой, этих больше всего, а которые против неправды, этих меньше всего. Нам надо держаться, которые против неправды. У нас в деревне Осташкове и в округе кругом тоже есть такие люди, которые не за неправду, а сами по себе. Первый - Иван Володимеров, мой закадычный друг. Я его нарочно зову штаб-лекарем, и вы его так зовите, потому что он хороший человек и ведет со мной одну линию, а чтобы полиция не узнала, и богачи, и все люди, кто есть Иван Володимеров, и какие у него в голове мысли, и что он думает, я окрестил его штаб-лекарем. Второй - Петя, несчастный человек, хоть он и шахтер и глотку подрать любит..."
- Ты, Петругпа, не сердись, пожалуйста,- смущенно перебил меня Галкин, обращаясь к шахтеру,- я ведь все по правде, как думал.
- Ничего, браток, ничего я не сержусь. За правду разве сердятся? Я ведь на самом деле - несчастный!..
- "У него душа горит и мается"...
- Это - тоже верно!.. Ох, как верно!..- воскрикнул шахтер.- Читай дальше!.. Как все хорошо писано!..
Он прикрыл глаза руками.
- "...а приткнуться он не знает куда. Это тоже хороший помощник, но вина ему надо пить поменьше..."
- Я его брошу,- сказал Петя.
- И милое дело,- погладил его по плечу солдат.