нтеллигента, затерянного в громаде города,- кровный левитовский образ. Уходя в мир фантазий, его герой парит не так высоко, как неустанный мечтатель Достоевского, героико-романтические видения которого звали к борьбе и подвигам. "Мечтателя" Левитова влекут стенные просторы, тишина провинциальных улиц, патриархальный домашний уют - все то, от чего когда-то бежал он в большой и суровый мир.
Рожденные временем темы и образы разночинской литературы были многим обязаны натуральной школе. А Левитов - при всей типичности своего облика писателя-разночинца и при всей оригинальности своего дарования - был ближе других шестидесятников к поэтике натуральной школы. Личный момент, превалирующий в его творчестве, давал возможность легко переходить в автобиографические признания и даже в исповедь,- особенность, пришедшая из фельетона 1840-х годов. Исповедальность, эмоциональные излияния, пространно-восторженные описания природы - по словам Горького, "хмельная и многословная лирика" - порой совсем заглушали сюжет. Из "физиологии" 40-х годов в "разночинский" очерк пришел интерес к социальной анатомии - от общего изображения толпы, масс, до проникновения в мельчайшие клетки социального организма. Там это было внимание к профессиональной или социальной общности, у писателей-шестидесятников - и к психологической.
"Знаток души российской", Левитов умел улавливать и коллективные настроения, и внутреннее состояние своих героев. Он показал общественные отношения пореформенной эпохи через поток разнообразных людских настроений. Большой мастер кол-
------------
1 Ф. М. Достоевский. Собр. соч., т. 13. М.-Л., 1930, с. 29-30.
19
лективного портрета1, он воссоздает в жанровых сценах, в блестящих диалогах все бурное движение Руси в середине века - и в деревне, и в городе, и на оживленных дорогах России ("Не к руке", 1874). Его "шоссейные типы", бесшабашный и не всегда безопасный люд, поднятый на поверхность бурным и мутным потоком, передают ощущение всеобщей экономической неустойчивости, нравственной ненадежности ("Беспечальный народ", 1869).
Напряженность и темп времени Левитов рисует широкими мазками: безличными репликами, ощущением повсеместного и как будто бесцельного движения.
"- Пошел! Пошел! Сторонись - раздавлю! - яростно свистела железная дорога.- Проходи! Проходи! - с злостью кричали друг на друга встречные шоссейные извозчики... А издали, сзади, в каких-то неясных, но богатырских очертаниях, рисуется город. Мощно смеясь, он вытискивает от себя толпы ненужного ему народа, шаг за шагом следит за его тревожным движением - и, не взирая ни на усталь толпы, ни на ее разнообразные муки, безжалостно шумит: "Иди! Иди! Тебе же хуже будет, ежели остановишься, тебя же стопчут" ("Беспечальный народ"). Это уже предвосхищение образов XX века. В угрожающих интонациях брезжит капиталистический город Горького, образы-маски Леонида Андреева. В неоконченном романе Левитова они концентрируют трагическое ощущение незащищенности таланта в мире всеобщего безверия и цинизма: "Если где-нибудь на провинциальном горизонте загорится действительная звезда и осветит непроглядную тьму своей родины... целым рядом демонских искушений столичный город сманивает звезду с неба, на котором она светила, и устанавливает ее на своих проспектах, вместе с различными фальшфейерами и мертвенно блестящими гнилушками. Бедная! Как она страдает тогда, как беспомощно то на ту, то на другую сторону склоняется ее бледное, как бы испуганное пламя от цинготного дыхания праздных пустоголовых шалыганов, плешивых Мефистофелей, с широкими, тщательно прилизанными рожами". Андреевские образы проглядывают в описании фанатичной толпы, ожидающей от кумира или пророка чуда избавления: "В этой тьме, пугающей своей мертвенной синевою, прорезанной по всем направлениям свинцово-бледными нервами, примечается бесчисленное множество всклоченных голов, устремляющихся к свету новой звезды, виднеются белые мускулистые руки матерей, ко-
с----------------
1 См.: Л. М. Пивоварова. Мастерство социально-психологического анализа в очерках Левитова.- В кн.: "Мастерство очеркиста", вып. 1.
20
торые поднимают над морем голов своих кудрявых веселых младенцев... Они уже счастливы тем, что их малютки, их ангелы звонко плещут кому-то своими так художественно уродливыми ручонками и радостно смеются чему-то..." ("Говорящая обезьяна". Эпизод из романа "Сны и факты").
Никогда не изменявшая Левитову эмоциональность меняла свою окраску. Юмор и теплый лиризм деревенских сюжетов сменился экспрессивными интонациями. Только неизменное обращение к образам степной природы выпрямляло душу, возвращало лирическое настроение, приносило пусть минутное, но спасительное отдохновение от нравственных уродств жизни. Левитов всегда боялся отчуждения от природы: говорил, что оно "оскопляет душу". Природа для Левитова была символом высшей гармонии. Человек насильственно отлучен от нее вечной борьбой за существование. В своих просветительных устремлениях (к концу жизни он начинал понимать их утопичность) писатель мечтал о том времени, когда по всей степной ширине "разольется благодетельный свет живых мыслей и знаний, который неминуемо поставит угрюмого, печального человека этой стороны в полное согласие с ее веселой, цветущей природой..." ("Насупротив").
Не все писатели-шестидесятники понимали, что в рамках существующего порядка вещей достичь этой гармонии невозможно. Когда Левитов задумывал свой роман "Сны и факты" (первые сведения о нем относятся к весне 1870 г.), он мечтал показать в нем "положительные идеалы русской действительности". Но у писателя эти идеалы были неопределенны, и широкие замыслы романа остались неосуществленными. Он послал в печать лишь отрывок (под названием "Говорящая обезьяна"), с характерной заменой эпиграфов. Он хотел предпослать роману некрасовские строки: "От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови // Уведи меня в стан погибающих за великое дело любви",- опубликованная же глава сопровождалась эпиграфом (из Полежаева), свидетельствующим о крушении надежд и полном отчаянии: "Я погибал. Мой злобный гений торжествовал". Она увидела свет уже после смерти Левитова и стала ему реквиемом. В ней отразились все крутые повороты его судьбы - биографические и нравственные, сознание собственной несостоятельности, утрата иллюзий. Левитов был уверен, что в век меркантильных страстей, в атмосфере всеобщей, как ему казалось, бездуховности ("с одной стороны скорбь и уныние, с другой - безобразная оргия под оглушительный звон балалаек") его просветительские идеалы никем не будут услышаны. В тексте пробиваются саркастические ноты, так несвойственные Левитову в пору раннего творчества. Там был "свет цивилизации", здесь - "змея цивилизации",
21
извивающаяся "всем своим беспозвоночным хребтом". За широковещательным требованием прогресса кроются корыстные интересы тех, кто на спекулятивных лозунгах наживает денежный или политический капитал. Цель этих деловых людей настроить "науку таким образом (да уж и довольно успели в этом), что она концом, венчающим ее усилия, будет считать возможность как можно удобнее и легальнее возместиться на чужие неученые плечи" ("Говорящая обезьяна"). Слышатся интонации и лексика Салтыкова-Щедрина, рожденные той же силой ненависти и боли. Отчаянное вопрошение героя: "Да где же люди-то?" - звучит не менее трагически, чем оклик великого правдоискателя: "Есть ли в поле жив человек?" Русские мыслящие люди - большие и малые таланты - искали пути в "золотой век человечества".
Левитов не обладал умением провидеть будущее и в этом черпать силу и твердость борца. Но горькая правда о народе, сказанная им и всеми писателями-демократами, тревожила совесть, возбуждала умы, способствуя формированию общественного самосознания. "Я чувствовал, что эти разнообразно и размашисто талантливые люди, сурово и поспешно рассказывая тяжелую правду жизни, предъявляют мне какое-то неясное для меня требование",- писал Горький1.
------------
1 М. Горький. Беседы о ремесле.- Собр. соч. в тридцати томах, т. 25. М., Гослитиздат, 1953, с. 347.
Больной и измученный иду я по большой дороге - и вьется она предо мною бесконечно длинною лентой. Полдневное солнце палило мучительно голову, и ни одна мысль не могла войти в нее, хотя я и делал все усилия, чтобы подвинуть к деятельности мой мозг и тем сократить дорогу.
Бегло и без участия скользил взор мой по придорожным вешкам с пожелтевшими от жара листьями, и тоскливо напрягался он в даль, стараясь увидеть в дали этой версту полосатую. Не только души человеческой, даже птицы не видно было в это время в поле, даже жнецы запрятались от жара под тень сжатых крестцов и отдыхали там. Одни только кузнечики неумолчно звенели в опаленном солнцем овсе; неслыханной прежде птички, должно быть, уютно запрятавшейся в гнезде, голосок раздавался - слабый, засыпающий голосок, и казалось, что все это: и поле, и хлеба, на нем посеянные, трава и дорога с пылью своей, от времени до времени вздымающейся к небу столбом-великаном, все это, казалось, страшно страдало. Голо-
25
ве моей воспаленной, глазам моим блуждающим казалось, что все это горит огнем нестерпимым, что мукой, неведомой людям, одержима природа.
Только одна страшная необходимость двигала вперед ноги мои. Неудержимо хотелось в то время лечь под тень вешки и спать. Но далеко позади меня остались люди, близкие сердцу, которым страданья мои должны были доставить возможное счастье. Не нужно мне особенно напрягать мое воображение, чтобы они представились мне как живые. Стоит только зажмурить глаза - и вот предо мной добрая, любящая сестра моя. Смотрит она на меня с своей приветливой, силы мои всегда воскрешающей улыбкой и говорит: "Иди. Я молюсь за тебя!"
За милость божью - идти с ней в это время рука об руку - все бы на свете я отдал...
И такова была напряженность души моей в то время, что страдания тела уже не томили ее. Полная каким-то сладостным, неотступно жаждущим и молящим о мире и счастье чувством, парила она в бесконечное небо - и небо лило на нее свет свой, и в свете этом утонула она и предала забвению бренность тела и грубую подлость действительной жизни...
Великая тайна природы открылась тогда мне. Посреди этого недвижимого, ужас наводящего своим мертвым молчаньем пространства осязательно почувствовал я присутствие той высокой божией деятельности, которая оживляет и умиротворяет душу человека, восстановляя в ней ее ослабевшие силы.
Нет места, в котором не проявилось бы могущество твое, бог мой! И для человека нет места, пустыни такой безжизненной нет, в которой бы он находясь мог сказать без ропота на благость твою: один я здесь!..
И я не один здесь, затем что вижу я, как - вон недалеко от большой дороги - солнце блистает на золотом кресте сельской колокольни, едва заметными точками вьются и мелькают около креста быстрые касатки - предвестницы грозы и дождя; а прямо предо мною из-за редкого леса, как будто навстречу, выходят деревенские крыши.
У дверей первого дома, где я остановился пить, бред мой прошел. Хозяйка дома, юркая такая баба, рожденная быть кухаркой у коломенского дворника, подперла кулаком щеку свою и жалобно смотрела на меня.
26
На конце деревеньки, в которой только домов с десяток и было, возвышался какой-то не виданный мною доселе пригорок, закрывавший собою небольшой пруд. Росло на этом пригорке несколько березок раскидистых и поразительно зеленых. Я уже собирался было идти туда, потому что, прошедши перед этим три степных губернии, редко, бывало, удавалось днем, в селе, выпроситься отдохнуть. Городской сюртук распугивал деревенских ребятишек, которые за отсутствием старших, ушедших в поле, остаются дома со слепыми бабками или с неподвижными от старости дедами.
- Ты куда же, красавик, собираешься-то? Ты вот отдохни возьми: в избе хошь, так в избе, а то бы на сенницу пошел, аль в сенях, может, хочешь? Ну, в сенях отдохни,- отдохни в сенях-то. Ишь вить, рай у нас в сенях-то. Ни мушки, ни блошки, ни комарика.
Язык не хотел повернуться, чтобы сказать спасибо за ласку. Так ныло и страдало тело, измученное непривычным трудом. От глиняного полу сеней веяло такой освежающей, такой нежащей прохладой, что трудно было придумать в это время постель более удобную.
- Ты что же, касатик, так прямо на пол ложишься-то? Ты погоди, я вот тебе подушчонку подброшу,- подушчонки-то у меня, признаться, перовые - мякота! Я сама не люблю как-нибудь-то! Мягко спать-то люблю я, грешница! О-ох! Как нам на том свете за грехи-то наши тяжкие отвечать будет? А уж люблю, люблю, родимый, помягче соснуть!..
И она действительно подбросила мне какой-то блин в засаленной пестряди, который только самому живому воображению мог напомнить настоящую подушку, хотя и это было для меня такой роскошью, которой не знал я в продолжение почти трех недель.
Лежу я, а неумолчный язык бабы вызывает в душе моей страшную злость на нее, затем что мешает мне она отдаться тому сладкому сну, которого так жаждет усталое тело.
- Откелича идешь-то, голубчик? - звенит досадная баба.
- Из Саратова.
- Вишь ты, какие еще мудреные города есть на свете? Саратов, говоришь? А далеко он от наших местов?
- Не близко. Тысячу пятьсот верст от вас до Саратова будет!
27
- И-и, батюшки мои! Тысячу пятьсот! Вот махина-то. Иерусалим-то, стало быть, не в нашей стороне, а то солдатик один прохожий рассказывал мне, что до Иерусалима-то от нас только тысячу верст. А ведь дальше его, говорят, ни одного города нет. Там вон, солдатик-то говорит, за Иерусалимом-то - слышь? - и земля кончается,- там уж, он говорит, пошла вода одна да высь поднебесная. Ты не слыхал про это? Страшно, надобно быть, как там это вода-то около города ходит?..
- Нет, не слыхал,- ответил я мучительнице своей безжалостной.- Ты вот что, хозяйка, ты покуда оставь меня,- я сосну, мы тогда поговорим с тобой.
- Вишь ты, желанный ты мой! Намаялся, соснуть хочешь? Ну, спи со Христом, сосни,- оно тогда вольготней будет тебе идти-то. Холодком-то гораздо вольготней пойдешь. А ты вот что только скажи мне: ты из каких? Вишь, вон у тебя лицо-то не мужицкое, словно и руки-то, вишь, белые какие, не то что у меня: вишь ручишши-то! Ты из дворовых, что ли? Барин-то каков у вас? У нас вон у барина-то в усадьбе (видел небось усадьбу-то? мимо шел) так дворовые-то: мальчишки там, да оно и девчонки, все такие беленькие. Все в барина,- настоящие барченята, хоть известное дело: летом-то, по улице бегаючи, загорят немного, а все на наших детишек-цыганят не похожи. То ли уж оттого это, что отцы их, а пуще матери от барина, значит, каждый месяц чай с сахаром получают. Да нет! Вот вить, кажись, и сама я, грешное дело, самоварчик имею, так оно часто приходится с богомолкой какой, аль вон поверенные в кабак наезжают, так, значит, дашь им самовар, а они чайком и попоют. А все как-то детишки-то мои не то, что дворовые. Те как картинки писаные, а мои всё цыганята цыганятами... То-то я и спросила тебя: не из дворовых ли, мол, постоялец? Вишь, мол, белый какой.
- Нет, я не из дворовых.
- Так ты, значит, барин выходишь. Бумаги, должно, в суде пишешь? Так бы ты и сказал,- я бы самовар завела.
- После заведешь. Только ты уйди, пожалуйста. Я сосну немного.
- Спи, спи, родимый. Христос с тобой! Только ты послушай, что я тебе скажу: ты, должно быть, в Москву али в Питер идешь места искать? Пошли тебе бог, касатик, только не оставь ты меня, Христа ради. Ты вот послушай: ишь, жисть-то моя какая кромешная! Знаешь
28
небось, какие в людях мужики-то живут? День-деньской проработает да жене с детками спокой доставив; а у меня, несчастной, не таков муженек-то! На другой он на мне - слышь? - женился-то. Не за ним бы мне быть, кормилец, да выходит судьба-то моя такая несчастная. Всегда он у нас на деревне ледащим считался,- все бы, значит, в кабак ему только, и бородища-то у него, как первая жена умерла, уж индеветь начинала, а мне-то в то время только двадцатый годок доходил. Да вишь ты, сердешный ты мой, напасть-то какая на наш дом тогда навалила: с краснорядцем одним (провались он в тартарары!) и загуляй я. Ну, значит, девчонка у меня в то время случилась; а он, старик-то мой, и присватайся за меня. Я туда, я сюда; а родитель у меня жесткий такой старик был (царство небесное пошли ему, господи!), брови эдак как сдвинет, да и говорит: иди, говорит, за Андрея, а то с света сживу. Вот, кормилец ты мой, вышла я за него; а он возьми землю-то свою мужику и отдай. Он, говорит, подушное за меня будет платить, а сам я, говорит, мужицким делом заниматься больше не буду. Торговать, говорит, хочу, авось разживусь, так купцом буду. А какой он, ветер эдакой, торговец! Пойдет вон с молодыми поповичами али с писарями птичек ловить, сети там разные вяжет да свистюльки костяные вытачивает. А там скучится, ко мне придет, под руку что попадется стащит да в кабаке и сидит. Вот его и торговля вся, а сам все на судьбу да на бесталанье свое жалуется. В разговоре таперича с кем-нибудь, ежели ему кто на несчастье свое пожалуется, так он сейчас и говорит: "Да ты-то что говоришь? Ты вот на меня посмотри: уж на что, кажись, молодец, а ишь судьба-то лихая как доконала..." А какая, кормилец, судьба-то его? Жалуется только на судьбу-то, а она на него и глядеть-то не будет. У бар дело другое: там, пожалуй, и судьба; а у нашего брата мужика, как я таперича, темная женщина, рассуждаю, судьбы-то и нет совсем... Вот я, кормилец ты мой, и маячусь с ним так-то восьмнадцатый год. Где мытьем берешь, а где катаньем. Сама третья, ты таперича возьми в расчет, прокормиться должна. Старика-то, ветра-то своего буйного, я уж и не считаю, а вот про дочек-то говорю,- невесты уж почитай.
- Так как же ты пробавляешься? - спросил я, полусонный, но все-таки заинтересованный ее положением.
- Как пробавляюсь-то? Да я и сказать тебе не умею, как я пробавляюсь. Вот, примером таперича, прохожие
29
идут: где, думают, чаю напиться? Спросят на деревне, их ко мне и пошлют. Самовар, значит, на деревне у меня один только и есть. Редкостная вещь, кормилец ты мой, за пятнадцать рублев я его у солдатика купила, с самого Кавказа, говорит, несу - тяжело стало, так продать захотел. Вот я с прохожих по десятке за хлопоты и беру. А там мужички (вишь вон напротив питейный стоит!) напьются в нем зелья-то своего, да ко мне, чаю, говорят, давай. Мы, говорят, все равно как господа в городе, гулять хочем. Ну, чай - известное дело - трава дорогая, так я в этом разе смородинных листков али цикорию в городе куплю и оттоплю им. Таперича я тебе еще вот что скажу, вот еще каким манером деньга ко мне набегает: знаешь, вить, хоть бы таперича в питейном, всякий народ есть. Так иной деньжонки-то все пропустит там, да и одежонку-то стоющую-то, значит, мало-мальски, тоже с плеч спустит (целовальник стоющую одежонку завсегда возьмет, потому он за нее в городе всегда настоящую цену получит). А там, когда придет пора, когда душа с телом расстается,- опохмелиться, значит, затребует, а на грешном-то теле сапожишки одни али шапчонка какая, лет пять назад за три гривенника куплена. Так вить целовальник-то такой дряни не возьмет. Ему с старьем-то этим возиться нельзя,- вот ко мне и несут. Ну, дашь ему на шкальчик и возьмешь, значит, вещь. Пускай, мол, лежит - хлеба не просит. А там иной раз человеку понадобится что-нибудь, он и бежит ко мне, знает, что у меня все эдакое обиходное в залеже есть. Ну тут уж, значит, и пользуешься... Такими разами и обертываюсь я, горемычная, с девчонками своими. Все одно, значит, что сироты. Хоть и есть отец, да все равно, ежели бы его, словно худой травы на пустом поле, совсем не было. А матернее сердце ты еще не знаешь какое, сударик ты мой, потому молод. Уж о себе мать-то ни в жисть хлопотать не будет, а вот об дочушках-то хлопочу, их бы вот пристроить хотелось. Смотришь, смотришь ину пору, кормилец, на них: как это они, значит, в сиротстве-то да в убожестве своем время проводят, так сердце-то кровью у меня и обольется. Меньшая-то, значит, ничего еще. Вишь, вон девка какая. Здоровая, большая девка! Она у меня ко всякому крестьянскому делу приучена, ну, на улице, значит, никто ее и не обегает, знают потому, невеста справная будет. А старшая-то, любчик ты мой (к мужу-то, значит, до закону-то какую я привела...), вишь, хилая какая. Ох,
30
сердцу-то моему дорога, вить, она, любовный ты мой!.. Так я ее миткальному делу, все равно как на фабрике, сама выучила; а на фабрику не пущаю, потому там народ такой - шальной народ... Долго ль такому народу девку испортить? Вот, кормилец ты мой, мы с ней дома миткаль и ткем. А она все плачет да в город просится. Я, говорит, мамынька, господам служить буду,- потому, значит, что по хилости-то ее вниманья ей на селе никто и не дает: какая, дескать, жена она будет, когда таперича такие девки бывают, каких в гроб краше кладут. Не токма что живые. Ну, известное дело: девичье сердце - ему это забольно, а мне и того больше. Вить, она, старшая-то, красавик ты мой, вить, она помянница счастью моему старинному - гульбе моей девичьей... Так ты вот что, красавик, для бога прошу. Придешь ты в Питер али в Москву, да местечко тебе господь милосердый пошлет, так ты барыне там, што ли, какой, ежели, то есть, узнаешь такую (да как поди не узнать?, возьми да и скажи ей: вот, дескать, такая и такая девка у меня на примете есть. Не угодно ли, мол, вам, барыня-сударыня, эту, значит, самую девку в рабы к себе взять? Вот как она скажет тебе: давай сюда девку, так ты и напиши мне, а я ее приведу. Признаться, девка тут у нас в соседней деревне есть, проживает она все больше в Москве, и теперь, все равно как барыня какая, в пышных эдаких платьях ходит и вот так же, как ты, из бумажки, значит, табак курит. Ну и заходила ко мне эта самая девка с приятелем своим чай пить, так я ей на свою беду великую и пожаловалась, а она мне и говорит: ты, говорит, дочь-то свою со мной отпусти. Чего, говорит, тебе лучше? Я в Москве, говорит, на барынь атласные башмаки шью, так и ее бы этому мастерству научила. А мне, кормилец, с этой девкой дочку отпускать-то больно не по нутру: греха, пожалуй, с ней укусить можно... Так ты, желанный ты мой, похлопочи об этом самом деле, господь тебе, и не увидишь, как за это милость свою окажет, а магарыч мой. Я сейчас самовар заведу.
- Хорошо, хорошо! Подожди самовар заводить. Я так, может быть, похлопочу. Только ты, ради бога, сделай милость, дай мне уснуть,- говорил я хозяйке, предполагая, что она окончила свой рассказ.
Между тем, слушая рассказ этот, я находился в каком-то безотчетном, полусонном состоянии, так что слова хозяйки мешались в разгоряченной голове моей с бывшими
31
прежде дорожными впечатлениями. Мне казалось, что будто все еще иду я по большой дороге, и рогатые вешки по-прежнему смотрят на меня, махая на прощанье как будто своими пожелтевшими ветвями; а звонкий голос бабы нестерпимо больно врезывался в уши мои с своей печальной историей про любимицу старшую дочь и про диковинный самовар. Страшно-мучительно было мне в это время сознавать свое бессилье; а баба все будто бежит за мной и все громче и жалостнее умоляет меня помочь ей пристроить к месту дочку ее ненаглядную. "Кормилец, кормилец ты мой,- будто бы вопит она,- барыне там в Москве какой-нибудь потолкуй про нее. Я тебя за это чаем сейчас напою..."
Потом виделось мне, что то место, за которым шел я в далекую столицу, получило какой-то уродливый, человеческий образ и побежало от меня со всех ног: я, говорит, боюсь тебя. Ты за мной, говорит, в Иерусалим ступай. Нам с тобой хорошо будет там. Сам я как будто соглашался с этим, потому, что живо представилась мне тогда картина самого крайнего на свете города, нарисованная хозяйкой, около которого одно только беспредельное небо да одни только шумные волны океана неведомого и нигде не описанного. Как убитый спал я, и самым страстным желанием горела душа моя - как можно скорее видеть это место, в котором так редким удается бывать...
Разбитый, умоляющий голос человека разбудил меня. Из клети, которая стояла на маленьком дворе, слышно было, как голос этот плутовски, но ласкательно говорил кому-то:
- За что я тебя люблю-то, плутина ты эдакая? Отчего ты никогда из старой головы-то моей не выходишь? Вить уж знаю: не кормилица ты мне, вить уж сколько я слышал, как это мать-то вам с сестрою советы дает - отца старого по шее от дома гнать,- пьяница, дескать! А вы бы с матерью-то посмотрели, каков я только человек есть. Я вот в степь, как ты таперича полагаешь, зачем хожу? Чему, чему смеешься-то? Ты погоди смеяться-то. Небось вот как отец-то клад там отроет, бочек эдак двенадцать с золотом, ну, с серебром хошь, так вы тогда рады будете... А таперича в три рта всякому трубите: тятька
32
наш пьяница, тятька наш, как парень какой малоумный, по ночам сети птицам на полях ставит,- да вить я и в степи-то про вас не забываю, все про вас думаю: а про тебя - душа вон сейчас выйди! - больше всех вспоминаю: эка, мол, какая у меня Параша разумница народилась!.. И вот ты слушай, Параша, хошь ты мне верь, хошь не верь, а я тебе вот что скажу: вчера на Наяновом бугре (знаешь, в соснечку-то?) в самую полночь клад я видал. Свечкой он, этта, да такой светлой, таким, этта, огнем разноцветным так и горит. Я к нему; а он взял с сосны-то дерев через пяток перелетел да и говорит мне (слышь?), человек ровно, и говорит: я, говорит, здесь лежу... Я было, этта, копать сейчас, да в Махонове (побери его притка лихая!) петух, стало быть, и закричи: а огонь-то возьми да стухни. Уж тут не до перепелов мне было: всю ночь продрожал, и вить как, я тебе скажу, устал, так ты не поверишь... Вот бы таперича, Параша, ты лихая девка была, если бы, значит, тово... У матери из сундука мне бы пятиалтынный сварганила. Да ты чему, чему смеешься, дура? На вино, думаешь, прошу? Глаза лопни, не на вино; а надо, значит, струмент такой купить - клад рыть. Эхма! Всю бы я тебя матёрьем самым что ни есть лучшим завернул. Наших, мол, знай!! Во, дескать, как мы расфуфынились!
- Обманываешь, тятька! Ну, где ты таперича на деревне струмент купишь? Ты вон лопату возьми да лом у целовальника попроси, ну и копай,- отвечал молодой женский голос на убеждающую рацею кладоискателя.
- Дура, дура ты неповитая! Без тебя знаем, что лом да лопату нужно взять; а струмент само собой нужен,- без него никакое, значит, заклятье действа не будет иметь. Во что! Так ты, значит, ежели таперича любишь отца, так без разговора ступай к матери, ну, хошь, попроси у ней пятиалтынный, коли сама взять не хошь. Она тебе даст, ты скажи ей: тятька, мол, заплатит тебе, клад, мол, на Наяновом бугре видел. Ты думаешь, я тебя в обиду матери дам, нет - не туда глядишь! Чуть она что, так ты сейчас ко мне, я ей дам себя знать... А ежели таперича клад мне не дастся, так я сам уйду караулить - купец анамедни из города звал: я, говорит, тебе, Андрей, жалованья никакого не пожалею, потому знаю, говорит, каков ты человек есть - лихой как есть старичище ты, говорит. Вот как нас с тобой, Параша, купцы-то знают. Эх! Кабы не судьба-то лихая!.. Ну, иди же, иди, Параша!
33
Я бог даст, с купца получу, так не токмо пятиалтынный, а - ей-богу! - возьму в город пойду да платок тебе рубликов эдак в пяток и отцеплю. Ну, мол, понашивай себе на здоровье!
Звонкий хохот девушки, вероятно, уже привыкшей к таким обольстительным обещаниям, был ответом старику. Быстро выбежала она от него из клети и бросилась в избу.
- Мамынька, мамынька! - смеясь, кричала она.- Тятька на Наяновом бугру клад видел, пятиалтынный велел у тебя попросить - струмент, вишь, ему нужен какой-то...
Как-то особенно покряхтывая и поплевывая, в старой шляпенке, надетой, впрочем, набекрень, вошел в сени старик.
- Дура, как есть дура,- потихоньку ворчал он.- Ничего ты с этим бабьем путного не поделаешь. То ли бы дело мальчишки - сейчас бы сдул... Эх! судьба, судьба! И в детях-то ты счастья мне не дала.
В избе, где, вероятно, предполагали, что я все еще сплю, шел оживленный разговор про меня.
- Что он, должно быть, богу молиться идет? - говорил мягкий женский голос, не принадлежащий ни хозяйке, ни ее дочерям.
- Да я, признаться, кормилица, хорошенько-то его об этом не спрашивала,- отвечала хозяйка.- Я вот все его больше насчет Параши-то утруждаю, потому вижу: барин он, надобно быть. Ты вот глянь-ка, сапоги-то у него какие! вишь, голенищи-то какие длинные, а внутри-то вишь: вить это сафьян! Надобно быть, дорогова вещь стоит. Ну, поэтому он барин и есть - небольшой, а барин. А насчет богомолья, на душу греха не возьму, не спрашивала.
- Тебе бы спросить надобно. Может, он просто в Москву идет или дальше еще куда-нибудь,- говорил прежний голос.- Тебе бы обо всем надобно его расспросить, потому на чужой стороне хорошо, должно быть, словцом перемолвиться.
И в голосе этом слышалось такое участие к человеку, занесенному на чужую сторону, так симпатично выразил он свое наивное предположение, что около меня повеяло чем-то как будто родным; дома как будто, в родном семействе показалось мне, что сижу я - и родные, ласковые лица окружили меня и спрашивают: на чужой стороне хорошо, должно быть, словцом перемолвиться?
34
Движение какое-то невольно сделал я. Быть может, я хотел посмотреть на эту женщину, сказавшую доброе слово; но муж хозяйки пришел ко мне в это время.
- Что, барин, устал? - говорит он.- Идти-то вить - не за столом сидеть да бумаги писать. Небось ноги-то зудят? Ты бы их винцом порастер,- мы, пожалуй, сейчас сбегаем. Вас вить все научи...
Ради доброй мысли, сейчас только мною услышанной, я дал ему денег и попросил сходить за вином, рассчитывая тем, что останется от ног, угостить старика.
Самым сумасшедшим манером кто-то проскакал в это время по большой дороге и остановился близко где-то, должно быть, у кабака.
В тишине этой, которая обыкновенно бывает перед грозой, когда даже мухи засаживаются в запечные и потолочные трещины и жужжат как-то тихо и сдержанно, особенно громко раздался звук ямского колокольчика. Слышно было, как от судорожного вздрагивания остановившихся недалеко лошадей бренчала их медная сбруя и отрывисто звенел колокольчик. Молния ярко освещала сени, в которых сделалось очень темно; а тучи подходили все ближе и ближе, наводя на природу какой-то мрачный, ужасающий колорит.
Часто, как дробь барабана, полился дождь на раскаленную землю и потом вдруг перестал. Солнышко вдруг проглянуло, как будто хотело спросить у земли: не очень ли дождь холоден? И, должно быть, отвечала земля, что не холоден дождь, потому что опять полился он на нее еще сильней прежнего.
Неизвестный человек неистово заорал в это время под окном.
- Што ты, Сашка, все межудворничаешь? Ай дома делов нету-ти? Бельмы-то у тебя провалились, што ль: разве не видишь, Евграф Иваныч приехали? - И мимо меня быстро пробежала женщина в черном ситцевом платье.
- Батюшка, барин! Прости ты меня, ради бога! Глянь-ка, напасть-то какая случилась,- с жалобным хныканьем говорил вбежавший в сени старик-птицелов, показывая в то же время осколки разбитой посуды. - Только что, значит, вышел я из кабака, держу посудину-то в руках, да, признаться, грешный человек, и подумал: выпил бы, мол, таперича, маненечко. Ну, думаю, барин-то, мол, хороший, кажись. Как, мол, не поднесть? Поднесет старику-то - да
35
и осклизнись (грязь там на улице-то - вишь дожжик-то как наяривает), осклизнись я, значит, а посуда-то и разбейся... Кормилец ты мой! Ты, должно быть, к Сергию-Троице идешь? Так ты оттуда-то заходи к нам. Я тем временем припасу тебе, а таперича, право слово, денежки одной за душой нет. Я к тому времени с купца получу - сад, значит, караулить звал. Нас вить все знают здесь... Однава дыхнуть заплачу; а коли я, может, по своим торговым делам в город отлучусь, так с жены получи, я ей велю заплатить.
- Пьяница, пьяница ты беспутная! Ты думаешь, не видит барин, что ты ему глаза отводишь? Сколько уж ты посуды-то на своем веку перебил? Ай для эдаких разов нарочно осколки-то приготавливаешь? Вот как схвачу я их, бессовестный ты эдакой, да в старую харю твою влеплю их все до одного, так ты, может, перестанешь добрых людей обманывать. Плательщица за тебя жена-то? Духу твоего чтоб не пахло здесь, каплюга ты эдакая!.. Вишь вот, барин, жисть-то моя какая кромешная,- промолвила она, исключительно обращаясь ко мне.
- Эх ты, судьба! - отчаянно махнув рукою, сказал птицелов. С азартом бросил он на пол шляпенку свою и повалился на скамью с очевидным намерением всхрапнуть часик-другой; а тут еще дождик накрапывает, тучи на небо ровно сумерки навели, так и зевается...
- Пошел! - забасил недалеко голос человека, находившегося, по-видимому, на четвертом взводе, и неистово-залихватски, свища и гогоча, заорал на своих лошадей ямщик, и мне показалось, что злобно залился колокольчик: часто, мол, нашего брата беспокоют-то. Эдак, пожалуй, настоящего века не выживешь!..
Мне почему-то казалось, что это уезжал Евграф Иваныч - и действительно, девушка в черном ситцевом платье, которую по случаю его приезда так грубо неизвестный человек звал домой, опять вошла в избу.
Долго я смотрел на только что вошедшую в избу девушку, и казалось мне, что я давно уже знаю ее,- и обман этого представления был так велик, что сильно хотелось говорить с ней о трудности моей дороги, о месте, для которого шел я из-за тысячи верст, впечатления свои дорожные я хотел передать ей, думая почему-то, что это облегчило бы душу мою.
Смеясь ложному положению, в которое поставила меня впечатлительность моего воображения, я в то же время
36
досадовал на самого себя за то, что не мог разрешить в себе этого, как мне казалось, обмана души, потому что лицо девушки дышало такой голубиной кротостью, прелестью какой-то воодушевляющей так было полно оно, что я слышал будто, как говорило оно: расскажи мне все без боязни, потому что бог на то мне и дал добрую и светлую душу, чтобы разгонять ею мрак в других душах.
- Ты вот что, желанная,- говорила ей хозяйка моя,- ты вот останься с нами чаю попить. Я вот для барина-то самовар завела, потому, значит, он мне насчет девки-то похлопотать обещался.
- Эхма! Чайку-то и мы бы таперича попили,- отозвался птицелов из сеней, которому шум кипящего самовара не давал заснуть, разманивая его сладкой надеждой накатить себя горячей водой вплоть до горла.
Но ожидания старика были напрасны, потому что девушка сказала в это время хозяйке:
- Ты закрой самовар, ежели сама пить не хочешь. Я у сестры спрашивалась чай пить их к себе звать. Только пойдут ли они? Вы пожалуйте к нам чай пить,- обратилась она ко мне.- Вы ведь странник, сестра велела мне, как ни можно, звать вас.
Хозяйка, вероятно, предполагала, что нашей милости обидно будет чай в кабаке пить; а потому сочла обязанностью из-за плеча девушки делать мне разные знаки, которые имели поощрить меня принять приглашение. Плутовски моргая глазами, она в то же время сжала ладонь свою наподобие стакана, поднесла ее к своему рту и делала вид, что она пьет из нее что-то такое, что доставляет ей невыразимое удовольствие.
Я не мог понять сразу, что означали такие сигналы, и вопросительно поглядывал на хозяйку, и уж тогда только выразумел, что она сулила мне даровое угощение, когда она выхватила из своего кармана какую-то медную монету, выразительно показала ее мне и опять спрятала, чем как будто хотела сказать, что выпить там ты, дескать, выпьешь, а деньги твои все-таки целы будут.
- Пойдемте же, пожалуйста,- с какою-то особенной лаской говорила мне девушка.
- Иди, иди, барин,- юлила хозяйка.- Ты барышню нашу послушай,- она у нас барышня хорошая.
- Я и не думал отказываться,- ответил я девушке.- Я пойду с удовольствием.
37
И мы пошли.
- Што бы тебе, Саша, старика-то с собой захватить,- обратился к спутнице моей птицелов, разлегшийся на скамейке с комфортом, видимо, удовлетворявшим его.- Свои люди - сочлись бы,- говорил он, прищуривая глаза с видом человека, желающего нравиться.- Сами бы тебя в случае нужды выручили.
- Ты уж находи клады-то свои поскореича, так я тебя тогда своим чаем-то напою; а к людям-то добрым навязываться бороды бы своей седой постыдился,- ответила хозяйка.
- Эх ты, зверь лютый! - прошептал птицелов и с решимостью человека, увидавшего, что злой судьбы своей не переспоришь, растянулся во всю длину скамейки...
Одна сторона крыльца, приделанного к питейному дому, была завешена старым ковром, за который в старину, вероятно, много денег заплачено было. Откуда и как попало в такую глушь это украшение барской спальни, трудно было решить. Иван ли несчастный какой, бросивший родимое гнездо вследствие барского азарта и собственной охоты к шатанью по белу свету, отдал этот ковер целовальнику за косушку и старые лапти; или старая барыня-приживалка, пользуясь суматохой, произведенной в доме смертью ее благодетельницы, запрятала его в свой всепоглощающий узел и на дороге из эдема продала его за бесценок, чтоб расчесться с грубияном извозчиком? Капли только что переставшего дождя падали на ковер и смывали с него едва заметную яркость шелковых разводов, некогда украшавших его, и ветер без пощады шлепал его о столбы и перила крыльца.
Стол стоял на крыльце, а на нем самовар с необходимым чайным препаратом. Дым из самовара валил таким же густым клубом, какой валит из трубы паровоза. В дыме этом, как в тумане, рисовалась женская фигура, сидевшая за чайным столом. Под звон чашек, которые мыла и вытирала она, раздавался пьяный говор человека, до того закрытого дымом, что виднелись только лохмотья какого-то жалкого старого платья.
- Барыня, барыня,- жалобно умолял человек, закрытый дымом,- всего только вить двух копеек недостает!
38
Прикажи шкальчик отпустить старику. Вить я за вас на сражениях кровь проливал...
Глухие удары, как будто бы в грудь, послышались мне,- и действительно, когда порывом ветра унесло дымные клубы, я увидал, что пред целовальницей стоит личность, напоминающая и отставного солдата, и старого дворового, которого, за негодностью к службе, отпустили, как говорится, на подножный корм...
Стоит перед барыней старик, одну руку к ней протянул, а другою в грудь себя бьет.
- Отслужу,- говорит,- отпусти шкальчик за четыре копеечки. Рученьку,- говорит,- у вас поцеловать мне дозвольте.
Нет,- думаю я себе,- не солдат это: не станет за вино бабьих рук целовать, а непременно дворовый. Разжалобить хочет целовальницу, называясь солдатом, надеется обмануть ее бородой своей, долго не бритою.
- Проваливай, проваливай! Много вас тут по большой дороге шатается,- с негодованием тараторила фигура, сидевшая за столом.- Милости просим, садитесь-ка вот на скамейку-то,- прибавила она, обращаясь ко мне.
Это была маленькая смуглая женщина, которых так много в степных уездных городах и которые составляют их язву. Ни один муж, какого бы ни был он громадного роста, не смеет, как говорится, пикнуть перед ней в трезвом виде. Самая маленькая рюмка, пропущенная им, приводит ее в неизъяснимое бешенство, хотя она сама ничуть не прочь от такого наслаждения под тем предлогом, что вследствие своего несчастного замужества тем только и прогоняет от себя разные болезни, удручающие ее, что винца с калганчиком выпьет.
В праздник какой-нибудь, когда ни один живой человек не обходится без выпивки, непременно можно видеть, как такие персонажи поднимают с своими сожителями гвалт невообразимый. Все народонаселение городка собирается около жалкого домишка и смотрит, как мещанин, разбешенный неестественными приемами водки, вымещает на жене все ее гнусные претензии, которыми она тиранила его целую неделю, и как эта разъяренная кошка вцепилась к нему в волоса и замерла в них...
А потом все это с гиками и воплями мчится в полицейский дом подавать городничему явки и показывать ему раны свои, означенные в прошении смертельными.
39
И знают эти женщины до малейшей черты все, что бы ни сделалось в городке и даже в окрестных слободах,- какими-то непонятными путями проникают они в старательно закрываемую от них жизнь человека, занесенного злою судьбой в эту сферу, и неизбежно возмущают тишину ее своими пошлейшими соображениями относительно тех черт ее, которых они не успели еще открыть.
Такова была женщина, которую я увидел на крыльце питейного дома. С грациозностью крепостной мамзели, получившей, по случаю двадцатисемилетия, вольную от холостого барина и живущей теперь на своем отчете, подала она мне гигантскую чайную чашку и весьма деликатно извинилась в том, что не может представить мне никакой закуски, по тому, собственно, случаю, что в деревне ничего эдакого скусного достать невозможно.
В первый раз я так близко сошелся с особой такого сорта. Имевши несколько случаев видеть их издали, мне всегда хотелось посмотреть на них вблизи, и потому,