орода. Ежели издали, при благоприятствующей ночной тишине, подольше прислушаешься к этому гулу, то явственно увидишь и услышишь, как многолюдная толпа, населяющая большой город, сваленная в одну кучу своими жизненными надобностями, копошится в этой гибельной свалке, то невинно страдая, то сладострастно рыкая из самой глубины наилучшим образом удовлетворенной утробы...
Этот городской гул и мои собственные думы о бесчисленных жизнях, производивших его, отлично увеличивали в глазах моих интерес шоссейного представления, потому что тема его, целиком вся заключавшаяся доселе в одном только слове - караул,- теперь, долго и тщательно продуманная мною, распалась на множество отдельных мотивов, звучавших всем, что только есть в природе человеческой сильного и слабого, восторженно счастливого и глубоко скорбного.
Шагая, я рассек игравшуюся драму, вопреки всем существующим правилам словесности, на два гигантских акта. Действующими лицами в первом акте были толпы, отливавшие от города, во втором - толпы, валившие в город. Место действия в обоих актах общее: желтое, бесконечно длинное шоссе, сплошь окаймленное густыми деревьями, которые временами таинственно шуршат скрывающемуся в них бродяге, что поосторожнее, мол, друг, соблюдай себя! Не очень-то высовывайся с своими глаза-
353
ми, блещущими лихорадкой и голодом... Видишь, какая тьмища народу валит! Должно, и нынешнюю ночь придется тебе голодом посидеть. Что делать? Потерпи! Вот, может статься, на зорьке-то и приуснет кто-нибудь...
По левой стороне шоссе тянется сумрачный лес, кое-где вырубленный и дающий место или барской даче, или харчевне, или кабаку, или, наконец, кузнице с адски пылающим горном. За лесом, на мгновение освещая его редины, то и дело пролетают поезды железной дороги, пронзительно вскрикивая и оглушительно гремя звонкими цепями. Пролетевши, поезды набрасывали на лесные вершины прозрачные, грациозно волновавшиеся покровы, унизанные огненными искрами, наподобие того, как женские вуали унизываются иногда блестящими бусами.
На правой стороне декорации еще лучше: там в спокойной гордости, освещенные месяцем, искрятся волны залива. Высоко над его поверхностью рассыпано бесчисленное множество светлых, весело подмигивающих издали точек.
Точки эти, то выстраиваясь длинными прямыми рядами, то кружась около друг друга и перегоняясь, кажутся грациозными речными духами, созданными из задумчивых месячных лучей, из облаков, расцвеченных многоцветными колерами восходящего или заходящего солнца, наконец, из этой морской волны, не то синей, не то голубой, не то, как янтарь, прозрачно-желтой, которая тем не менее, в какой бы цвет ни казалась окрашенной человеку, вечно губит его, разговаривая какие-то одинаково холодные и неразборчивые речи как над счастьем, утешенным им, так равно и над горем...
Но вот бойко и крикливо мчавшийся из Петербурга пароход врезался в середину плясавших огней, повелительно заорал на них - и тайна, совершавшаяся вдали на сумрачном море, разоблачилась. Огни, в которых глаза шоссейного мечтательного человека расположены были видеть игривых морских фей, были не что иное, как фонари, развешанные на высоких барочных мачтах. Вот барки эти, увертываясь от налетевшего на них парохода, кажут свои темные неуклюжие бока,- мачтовые фонари начинают мигать болезненно и трусливо, словно бы спасаясь от быстрого преследования парохода; а пароход еще повелительнее и горластее орет на них.
"Пошел! Пошел! Нечего мяться-то. Раздребезжу сейчас, ежели с места не поворотитесь..."
354
И все, что только жило описываемой ночью в этом темном месте, было как нельзя более согласно с речью проворного парохода.
"Пошел! Пошел! Сторонись,- раздавлю!" - яростно свистела железная дорога.
- Проходи! Проходи! - с злостью кричали друг на друга встречные шоссейные извозчики, хлестко обравнивая кнутами и встречных знакомых, и их лошадей.- Эк стал, леший, на дороге-то! Для тебя, что ли, одного она?
А издали, сзади, в каких-то неясных, но богатырских очертаниях рисуется город. Мощно смеясь, он вытискивает от себя толпы ненужного ему народа, шаг за шагом следит за его тревожным движением - и, не взирая ни на усталь толпы, ни на ее разнообразные муки, безжалостно шумит:
"Иди! Иди! Тебе же хуже будет, ежели остановишься,- тебя же стопчут и раздавят тысячи ног..."
Толпы эти, встречаясь с противоположными толпами, тоже, в свою очередь, орали:
- Старр-ранись! Раз-здавлю! - Экое место проклятое,- словно бы не люди на нем разъезжают, а живорезы какие-нибудь.
Во всю тихую ночь и по всему шоссе не смолкая раздавались такие бурливые разговоры людей, столкнутых в плотную массу могучей рукой столичного города. Бесконечно варьируясь, разговоры эти шумели оглушающей, ни на секунду не прерывающейся грозою, в которой главными нотами были: порывистый бег множества людей, стремившихся будто бы для предотвращения какого-нибудь страшного несчастья, звонкие удары и жалующийся, протяжный - кр-раул...
"Что это за исключительная жизнь? - недоумевал я, вслушиваясь и всматриваясь в кипевший около меня водоворот.- Нужно этим адом поболее заняться,- пойдем дальше и посмотрим на него при дневном свете..."
Таким образом целую ночь тянулась описанная местность, изумляя меня своей неугомонно крикливой живучестью и заставляя вдумываться в причины этой живучести, которой мне не приходилось подстерегать на других дорогах.
355
Попадались встречи добрые и недобрые.
- Проходи, проходи! - гневно покрикивали некоторые из ночных людей, когда я подходил к ним с целью завести приятное знакомство и расспросить кое о чем.- Што около возов-то трешься, шаромыга ты эдакая, полуночная? Выровняю вот кнутом,- не будешь пугать лошадей.
Другие на вопрос, как и что? - недоумевая, отвечали:
- Да ведь как ее там!.. Разберешь разве?.. Город!.. Одно слово: столица... Мнет тебя отовсюду - прет... Хочешь не хочешь, а иди, потому строк... Всё теперича пошли контрахты, с записью... У нас хозяин очень строг насчет этих самых контрахтов. По рассказам, он обанкрутился недавно, так крепче еще, по этому случаю, взлюто-вался.
Попадались и такие молодцы, которые, присевши около канавы, обрамлявшей шоссе, радушно и ничуть не стесняясь, покрикивали мне:
- Эй, баринок прохоженький! Твое благородие! Иди компанью разделим. Я вот десять бутылок пива али вина какого (черт его разберет в темноте!) слущил. Не слажу никак один, иди присуседься! А то все равно на дорогу вылью.
- Ну а как тут у вас заработки-то? - спрашиваешь паренька по дальнейшем знакомстве.- На фабрике где-нибудь или так?
- Заработки? - весело переспрашивал молодец, разбивая камнем бутылочное горлышко.- Да заработки, ежели теперича по здешним сторонам... Ка-ак же-с! Я вот сегодняшнего числа попону с лошадей добыл да четыре каретных фонаря отвинтил... Аплике фонари!.. Первый сорт!..
"Черт знает что такое!" - раздумываешь, идя дальше.
К концу ночи я познакомился с одним хлебопеком. Он ехал на громадной телеге, в которую был впряжен еще более громадный мерин. Хлебопек великодушно пустил меня к себе в телегу, солидно и толково отзывался на мои вопросы, и когда я окончательно пожелал узнать от него, как это здешнее население ухитряется удовлетворять своим прихотливым наклонностям, он многозначительно отвечал мне:
- Да ведь как тебе, судырь, доложить насчет этого дела? Сам рази не видишь, какие тут около нас костры большие горят,- ну вот щепочки-то иной раз от тех ко-
356
стров до нас целенькие и долетывают... Щепочками-то эфтими мы и живем... Так-то-сь!..
Говоря это, хлебопек хмыкал в бороду, знаменательно взглядывал на меня, сопрягая, так сказать, эти взгляды с хмуреньем густых черных бровей, и пересыпал высказанную мысль фразами вроде того, что "вот так-то! Вот ты теперь и понимай, как сам знаешь! Костер, мол, горит, а мы, маленький народец, все насчет щепочек, все насчет щепочек", а потом вдруг, ни к селу ни к городу, спросил: "Нет ли у вас, барин, чего продажного - подешевше, посходнее?"
- Нет! Продажного у меня ничего нет,- отвечал я.
- То-то! А то здесь часто нашему брату нажить доводится. Прогорит это господин какой-нибудь в Питере, шатает, шатает его ветер-то по разным сторонам - и сюда занесет. Вот мы у таких-то покупаем частенько... Пытаму им смерть... Поэтому я, примерно, и к тебе-то... Думаю, мол, продает што-нибудь ночным временем... Посходнее ежели што... Оно отчево же? Деньги при нас завсегда есть... Состроил я тут неподалечку избенку, так оно, конешно што, и гондобишь...
Тут я понял притчу хлебопека про горящий костер и про разлетающиеся из него на далекое пространство щепки...
При свете наконец-таки проглянувшего дня показалась небольшая группа домов, которую нельзя было никаким образом назвать ни селом, ни деревней, ни городом, ни посадом, так как в ней в одно и то же время отличным манером бунтовали все элементы поименованных жилищ российского люда. Скорее всего это было сбившееся в кучу протяжение пройденного мною пути, оглашаемого караулом,- и потому группу эту я назову Карауловкой.
Несмотря на раннее утро, улицы Карауловки были битком набиты многоразличным людом. У ее кабаков, харчевен и мелочных лавок теснились извозчичьи кареты, коляски и пролетки, перемешанные с одноколками чухон и с громоздкими русскими телегами. Песни и караулы несмолкаемо летели из окон этих увеселительных заведений. На лавочках, непременно приделанных к воротам каждого дома, восседали благодушные компании с носами, очевидно расположенными к жарким разговорам,- и потому самыми ощутительными нотами в этом неразборчиво гудевшем улье были фразы: "слидовательно,- выфта-рых,- возьми ты теперича, к примеру, мине и сибе,-
357
можешь ли ты панимать, к чему это сказано: што, гыварить, прейде, гыварит, сень законная...", и т. д. и т. д.
Временами из этого благодушия выдавался тоже хотя и благодушный, но тем не менее подавляющий голос громадного человека в серой шинели, в белой фуражке, с длинным железным палашищем в руках.
- У нас, брат, лошадь, я тебе прямо скажу,- рассказывал военный человек какому-нибудь штатскому человеку в одной рубахе и в картузе с купеческую подушку - у нас, брат,- семьсот целковых. Опять - обучи ее, прокорми... А? Чивво эфто стоит?
При этих словах солдат откидывался назад, красиво налегая на ручку палаша и пристально всматриваясь в лицо вопрошаемого. Вопрошаемый страдательно поникал головою перед этим взглядом.
Презирая бойкость уличной картины, по самой середине шоссе, с рыжими котомками на плечах, тянулись пучеглазые странники и смиренные, отрепанные странницы с очами, опущенными долу. Бочком и поистине с ловкостью привидений, проваливающихся в сценический пол, пробирались они в кабаки, опасаясь как будто, чтобы мирские завистливые глаза, смотря на их несообразное с странническим видом поведение, не впали в искушение и не осудили их. Зато, выходя из кабаков, персонажи сии держали себя гораздо смелее. Некоторые из них принимались приставать к приворотным карауловским компаниям насчет милостыни, рассказывая при этом необыкновенно ужасные истории о постигших их злоключениях; другие, сочинивши в кабаке доброе знакомство с странствующей особой женского пола, плелись по шоссе дальше, не обращая ни малейшего внимания на хохот уличной толпы, оравшей по следам сдружившейся пары: "Што? Вдвоем-то небойсь охотнее путешествовать? Ха, ха, ха!" Третьи, преимущественно женщины, оставались где-нибудь около заведений, напевая псалмы или песни и тем значительно увеличивая общую суматоху населения.
К таким женщинам, что называется, подмазывались и плотники, забегавшие в кабаки хватить перед началом работы, и какие-то гулевые, неопределяемые молодцы с толстыми мордами, сплошь исписанными синими и багровыми рубцами, и с носами, заклеенными смолой и газетной бумагой. Подходя к такого рода женщине, в каком-то бессмысленном восторге оравшей бессмысленную песню, мо-
358
лодцы трепали ее по спине и любезно подмаргивали подбитыми глазами на ближний лесок, вследствие чего бабенка, в свою очередь, колотила парня по чем ни попало и визгливо спрашивала:
- Ды, ч-че-ерт! От тебя-то будет ли что? Угошшенья бы, што ли, какого?.. Ну, гостинцу-то энтого?..
- Будь спокойная! - лаконически отрезывал парень, после чего кабачная дверь, распахнутая порывистым толчком, снова скрипела, и из внутренности, маскируемой ею, словно бы октава, заканчивающая этот сумасбродный хор, рычал сердитый и могуче дребезжавший голос:
- Не мм-мож-жешь тише, дьяв-волл! В шею буду гонять за такие дела вашего бр-рата!..
Прошедшись раза два по той и другой стороне карауловской улицы, я приметил, что ворота в каждом доме были растворены настежь, почему они и имели физиономии тех бесшабашных людей, которые всякому встречному говорят: "Ну, подходи, подходи! Около меня, брат, пообедать тебе трудно будет". Крошечные дворики, совершенно видные в ворота, были сплошь загромождены маленькими, но многочисленными пристройками, из которых одни чуть-чуть выглядывали из земли своими слепыми оконцами, а другие, как самые старенькие старички, хилившиеся и скособоченные, уныло всматривались в землю, говоря как будто, что вот здесь только найдем мы покой от того дурацкого шума и гама, который постоянно раздавался и над нами и внутри нас с самой матушки Екатерины Великой...
Балагуря с проходившими туземными женщинами, я спрашивал у них, указывая на какое-нибудь жилище:
- Каких таких господ, сударыня, эта самая усадьба будет?
Спрошенная сударыня, в свою очередь, с иронической учтивостью переспрашивала меня:
- Где же это вы, сударь, усадьбу здесь увидали? Просто, как бы вам сказать - не соврать, Яшка у нас здесь живет - и хучь он нам и сосед, но только, греха таить нечего, он вор!.. У его еще у дедушки, у покойника, были три падчерицы, так он им выстроил по флигарю на своем дворе, ну а как Яшка теперича имемши сам пятерых дочерей, так всех падчериц дедушкиных судом от себя со двора выгнал и на место того поселил своих зятьев. Один-то зять евойный - трубочист из Кронштату. Чухна-чухна, а куда воровать здоров! Другой
359
типерича фидьегарь,- из дворца он похерен, пытаму в позапрошлом году украл он оттуда четыре стула железных... Чижолыи стульи! Как только черт ухитрил его дотащить их!.. Третий-то, выходит, кондухтор отставной с железной дороги. У его обе ноги сломаны, так он все больше побирается в Питере. Нагромыхал, сказывают, кошель-то страсть как туго!.. Да их, чертей, до завтрева всех-то не перечтешь. Только воруют все,- не роди мать на свет, воруют как, идолы!..
- Что же мир-то смотрит на них?
- Мир? - усмехнулась сударыня.- Какой тут у нас мир? У нас все сброд тут живет из разных губерень. Всякому до себя... А опять, ежели бы этого Яшку миром к чему-нибудь присудили, он сичас к становому. Там ему дочери всякую заступу дадут. Онамедни уж становиха-то сюда к нам в Карауловку сама приезжала на паре, в коляске. На козлах у ей лакей стоял, весь в серебряных галунах, так она, приехадчи-то, рекой разливалась - спрашивала: "Где, говорит, Яшкины дочери? Я их истирзаю, пытаму они у меня мужа заполонили совсем..." Мало смеху-то было тут!.. А то тоже теперича,- продолжала моя словоохотливая знакомка,- заместо становых-то (знаешь небойсь?) мировые судьи пришодчи, так соседство-то, понадеявшись на новинку, пошло к судье на Яшку жаловаться, штобы, то есть, искоренить его - гадину. Однако Яшка и тут не сробел. Видишь вон море-то. И там он - этот Яшка - за пять верст видит и знает каждый гвоздь на барке. Сейчас - цоп его - гвоздь-от - и конец!.. Мы его страсть как боимся! Вор-человек - одно слово!
- Ну а это чей дворец будет? - спрашивал я у разговорчивой туземки, указывая на только что отстроенный домик, со всех сторон облепленный флигелями, которые были задавлены мезонинами, балконами, вышками и т. д.
Прежде нежели ответить на мой вопрос, бабочка со вздохом сказала мне:
- Ах, барин хороший, позвала бы я тебя к себе кофейку попить, да муж у меня ревнив очень. Он тверезый когда живет, так ничего. Смирнее его на пятьдесят верст вокруг не найдешь. Только вот ребята наши проклятые всё смущают его у меня. Хотят они, черти, чтобы я с ними гуляла, но как я на такой грех согласиться не могу, они затащут его в кабак, напоют его там, наговорят ему про
360
меня всякой всячины,- вот он в таком-то виде ляжет перед окнами и во все-то, милый барин, хайло пьяное и перед всем-то народом по целым суткам меня и костерычит. Вот и теперь вся душа дрожит, потому цельной компанией парни собрались и увели мужа к Ваське Жуку в кабак. Там они теперь над ним всячески потешаются. А дом, про какой ты заговорил, наш. Его за мной тятенька-покойник (дай бог ему царство небесное!) в приданое отпущал. Как же? За мной, милый барин, в приданое-то шло, окроме дома, одних ложек серебряных четыре штуки, одиннадцать подушек пуховых, три перины... И! Да што и говорить про старое! Все пропил...
Бабочка сделала в этом месте своего рассказа безнадежный жест заскорузлою рукой и отерла слезу с лица, которое начинало уже складываться в морщины, обыкновенно предшествовавшие плачу.
- Вот и дом-то этот,- продолжала она свою речь,- тоже у нас с мужем мещанин один оттягал. Видишь, как дело было: есть тут у нас девица одна, и так надо тебе прямо сказать, пошла она по вольному обращению вот эдаконькой...
Рассказчица при этих словах отмерила от земли такое незначительное расстояние, которое повергло в глубокий ужас всю мою душу, услышавшую в первый раз, что люди даже и такой незначительной мерки могут ходить по вольному обращению.
- Но только, милый барин, такой красоты, какую в себе эта девица имеет, произойди, кажись, целый свет, так и то не найдешь. Вот, может, увидишь, ежели она к обедне пойдет. Вся бархатная... Только долго жила она своими делами так, что ни богу свеча, ни черту кочерга. Отлучится это в город на какую-нибудь неделю - и, боже ты мой милостивый, чего-чего только она оттуда не натащит: и денег-то, и платья-то всякого, и вещей. Приедет сюда - пропивать все это начнет, родным дарить. Потом опять в город... Повадились к ней сюда из городу господа ездить,- дым коромыслом по всему околотку от ей заходил. Мужики-то наши, так и то от ей перебесились все, потому кто хочет подходи,- всякому угощенье. Ну, они - мужики-то наши - злы на такие дела. Принялась тут она своих полюбовников грабить, и чем больше разграбливала, все у ней сердце-то на корысть пуще тово разгоралось. Богатому скажет: купи, говорит, мне дачу. Так-то! Без этого на порог не пустит. Тут-то вот к нам мещанин
361
этот, какой у нас дом оттягал, и пришел. Ну, пришодчи, говорит: я, говорит, братцы, пришел к вам кабаки снимать,- и вскорости, не знаючи здешних местов, с мужиками нашими совсем захороводился. Те, известно, рады поджечь пришлого человека на выпивку. Вот он хороводился, хороводился с ними и каким-то манером и увидал эту самую Линпиаду. Кричит: жив быть не хочу, чтобы эта самая девка меня не полюбила. Сейчас он, сударь ты мой, с одним парнем предпосылает ей полштоф сладкой водки и десяток апельсинов,- все честь честью; но она полштоф этот расколотила парню об голову. Мещанин к ей на лицо. Говорит: три синих; но она его вместо того поленом по спине. Мещанин говорит: в законный брак; но Линпиада вместе с кухаркой (тетка родная, матери ее, выходит, родная сестра, живет у ей в кухарках-то), схватимши палки, очень того мещанина избили. Насилу мужики отняли...
- И тут, однако, мещанин не унялся. Опять пошел на лицо и говорит: "Чем же, говорит, Линпиада Степановна, я вам могу услужить, штобы, то есть, к примеру, добыть вас?" Она ему отвечает: "Купи дом, говорит, дурак!" (Обрывчивая девка, даром что мужичка! Случалось мне слышать, как она теперича очень даже именитых господ дураками ругала. Ничего - только посмеиваются,- право, ей-богу!)
- Протранжиримши наперед того все деньжонки, призадумался мещанин, где бы это домом ему для Алинпиядки раздобыться - и под конец того напал своим умом на моего Митрия (Митрием зовут моего мужа). Принялся он его угощать всячески: угощает неделю, угощает другую и, споимши-то, сейчас его в волость. Там, при всех при начальниках, контрахт такой прописали, што, дескать, поступает Митриев дом ко мне, к мещанину, в аренду на двадцать пять годов...
- Как и што там у них было, мне, по моему бабьему делу, неизвестно: но только что, милый барин, вот уже четвертый год живет Алинпиядка в нашем доме; а мещанин взыскивает с нас четыреста серебра, потому што быдто мы, то есть, с мужем не соблюдаем контрахту. Теперича судьи пуще всего мучут нас бедностью - всё в сроки пустили. К первому, говорят, сроку приготовь ты, разговаривают, женщина, сорок серебром. Ну, я намедни по эфтому случаю продала корову и беличий салоп - и заплатила мещанинишке-то. Принял - и засмеялся. "Подожди,
362
говорит, Федосья! Я тебя с мужем-то еще не так оборудую. Еще ты, рассказывает, новых штук-то в понятие к себе не взяла... Я, говорит, тут весь ваш край заполоню с моими способностями..."
- Мы тут, голубчик барин,- продолжала бабочка в глубоком унынии,- все от эфтого мещанина в большое унынье пришли, потому видим все, што востер у него, у собаки, ноготь. Кажись, уж на что у нас народ шельма, а и то все оченно его испужались... И из коих только он местов народился, антихрист эдакой?.. Онамедни с нашего мужика одного за бесчестье пять серебра слупил. Тот его мещанинишкой обозвал. Ну, он к мужику сичас по этому случаю грудью пристал. "Я, говорит, рази мещанин? А? Я, говорит, гражданин города Риги. Ты знаешь, толкует, чем это, по новому положению, пахнет?" Мужик испугался - заплатил...
Во все время этого разговора мы сидели на лавочке, прилаженной к воротам какого-то дома, и мой уединенный разговор с женщиной, обладавшей ревнивым мужем, тянулся до сих пор никем и ничем не прерываемый. Но как только приметили нас с других приворотных и прикабачных лавочек, как только мы обратили на себя внимание различных окошек, украшенных гардинами в виде ребячьих пеленок,- к нам потихоньку и полегоньку, с засунутыми в карманы руками, стали подходить многие праздные люди, которые с какою-то странною и совершенно неожиданною мною снисходительностью принялись увещевать меня согласным хором в том роде, что: "это, барин, точно што, муж у ей плох! Мы здесь старожилы... Мы и свадьбу-то ее помним. Гуляли у ей на свадьбе-то,- как же! Точно, што Митька у ей все приданое пропил. Ну и дом тоже. Она, конешно, баба теперь убитая, но еж-жали ей т-таперича из город-ду жених-ха бы какого-нибудь... Эта-то, эта-то баба не выручит? Гляди: со всех сторон - барыня... Не б-бойс-сь,- ни падг-гадить... Хушь ккам-му!.."
Нашедшие люди сопровождали свою рекомендацию заинтересовавшей меня женщины быстрыми и манерными поворачиваниями ее на все стороны. Никогда не видавши такого зрелища, но, однако, хотя и смутно, поняв его настоящее значение и конечную цель, я, как говорится, устремился в моем путешествии далее, негодуя и злобствуя на что-то такое, что, как каменная мишень отбрасывает назад пулю, отбрасывало на
363
меня самого мое собственное негодование на кого-то и на что-то...
Пошел я - и за мной вслед покатились страшные, ничем не отразимые, потому что более или менее правдивые, хи-хи и ха-ха толпы, которая чем безнравственнее, по-видимому, смеется, тем глубже поражает сердце человека, который, к личному несчастью, во что бы то ни стало желает оправдать этот смех и, жалея людскую пошлость, старается втиснуть его в какие-нибудь оправдываемые рамки.
- Хо! хо! Эй, чер-рт! Куда попер-то, голопузый шут? На даровщину, видно, по-питерски захотел... Не-е-т! У нас эфтова нивозможно.
Крикливее всего этого, так сказать, дьявольства раздавался голос словоохотливой бабенки, которая во все горло орала:
- Теперича эфто что будет такое? Говорил-говорил с женщиной и заместо того наутек... Нет, постой, голоштанник! Подождешь!.. Мы себя в обман не дадим... Мы тоже пить-есть хотим...
Такие и подобные возгласы наконец обратили на меня внимание всей Карауловки, вследствие чего я был моментально окружен, по крайней мере, сотнею разнообразных личностей и мужского и женского пола, которые взывали ко мне:
- Да вы, барин хороший, плюньте на эфту шкуру. Рази у нас таких-то не найдется? Сл-лава богу!.. Чего другого-то, а эфтого-то добра, кажетца што... Нивпроворот...
Так кричали молодые бабы и девки; а мужчины приставали примерно вот как:
- Милостивый государь! Мусье! Вам теперича што требуетца?..
- Вашему высокоблагородию мизонинчик-с? Слушаю-с, пожалуйте! У нас спокойно! У нас ежели теперича блоха до хорошего господина коснется, мы в полном ответе-с...
- Не ходите, не ходите, судырь, к ему,- взывали бабы и девки,- у них в прошлом году барин с барыней до смерти опились,- лекаря из Питенбурху потрошить приезжали. Опять же у них дом на самом сыр-ром месте стоит, провалится, не увидите как.
- Стервы! - отгонял женское ополчение парень, назвавший меня и вашим высокоблагородием и мусье.
364
- Обратите внимание, ваше высокоблагородие,- рекомендовался этот парень, по-гостинодворски жестикулируя руками.- Теперича я - и эти шкуры. Я вам всякое удовольствие могу предоставить из-за самого пустого подарка; но только што эфти, можно сказать, подлые твари могут для вас сочинить?..
Я склонился на сторону парня, принимая во внимание некоторые особенно преследуемые мною цели, и уже хотел было идти за ним, как вдруг, с непостижимой силой и быстротой растолкав скопившуюся около меня толпу, подле меня очутился громадного роста субъект с огромной черной бородою, в пестрядинной рубахе и синих шароварах. Стал он около меня, взял меня за руку, пристально посмотрел мне в глаза, причем укоризненно помахал нечесаной головой и страшным басищем сказал:
- Листара миновать? Хыр-рошо! Пойдем! У меня мизонин слободен. Нечего тут торговаться. За кем нашего не пропадало. Иди, я тебя успокою...
Затем гигант обратился к наскочившей на меня словоохотливой бабенке, которая ожесточенно наступала на меня с требованием: "Ну хошь што-то нибудь? Хошь безделицу-то какую ни на есть. У меня дочь растет, муж пьяница. Мое дело почитай што сиротское!" - грозно пристукнул он на нее своими большущими сапогами и вскрикнул:
- Гляди, гляди, баба! Я тебе шлык-то поправлю! Пойдем, милый человек! У меня, брат, с балконом,- прям на море. Без фальши!
- Так что же? Самовар? - спрашивал меня дядя Листар уже после того, как осчастливил меня вводом во владение своим мезонином, с балкона которого действительно открывался хороший вид на море.
Спрашивая таким образом, он сидел на стуле и свирепо смотрел на меня всем своим волосатым лицом.
- Да, самовар теперь хорошо бы,- ответил я как можно мягче, стараясь как-нибудь разоружить эту ничем не вызванную мною свирепость.- Как вас по имени-отчеству величают? Самоварчик теперь, конечно, приятно было бы распить. Велите-ка наставить.
- Вел-лич-чают? - передразнил меня дядя Листар.- Эх-х вы, гыспада! - рычал он на меня.- Придумают ведь. Давай уж деньги-то поскорее, пытаму яишницу надо стряпать теперь, водки купить... На все время требуитца...
365
Хозяину обо всем забота... Водку-то какую пьешь? Я пымаранцавую.
- Матрешка! - вскрикнул вслед за этим мой импровизированный хозяин.- Иди к барину.
Послушная этому зову, Матрешка живо вбежала в мезонин, еще живее выслушала мою инструкцию относительно того, как и на что именно употребить эти деньги, и, ответив на каждую статью моих распоряжений покорным "сл-ш-сь", убежала.
Дядя Листар, покачиваясь на стуле, с каким-то грозным отчаянием говорил мне:
- Деньги вперед за месяц. Нашего за кем не пропадало! Эх-х! знает гррудь да падаплека! нонишнева числа с тебе могарычи, завтра с нас; но деньги мне подай за месяц. Сичас тебе велю простыню принесть и чистые подушки. С тебя, по дружбе, возьму в месяц-то, што бы ни мне, ни тебе обидно не было, восемь серебром. Я, брат, прост: а попался бы ты вон к тем шкурам, которые на улице тебя зазывали,- шабаш! Узнал бы ты кузькину мать. Моли бога, что у меня мезонинчик, на твое счастье, вышел слободен.
- Ну, выпьем же! - продолжал он, отбирая от Матрешки полуштоф с померанцевой.- Ныне ты меня угощаешь, завтра - я тебя. Самовар завтра захочешь, стучи в пол. Матрешка приставит...
Долго еще после такого разговора дядя Листар отравлял мое удовольствие - сидеть на балконе его мезонина и смотреть на бескрайнее море тихим вечерним временем. Все он раскачивался на стуле, пил чай и водку стакан за стаканом и временами рычал:
- Э-эх-х! О-ох-хо! Городские! Посылай-ка еще за по-луштифилем, дьявол ее забери! Эй, Матрешка, к барину! Ну, целуй ручку у барина, шельма. Барин тебе, дуре, двугривенный жертвует.
Матрешка крепко стискивала мою руку и вампиром впивалась в нее губами, как бы высасывая из нее тот двугривенный, которого я и во сне не видел давать ей. Другая моя рука, повинуясь давлению, против воли вытаскивала из кармана требуемую монету. Матрешка проворно схватывала ее, а дядя Листар кричал своим пугающим басом:
- Э-эх-хма! Чижало, братцы, на свете жить! О-охх, как чижало! Поднеси-ка ты мне, старику. Позабавь! Ты меня помоложе...
366
Наконец, уже за полночь, он как-то особенно порывисто вскочил с своего сиденья и буркнул:
- Н-ну, просим прощенья! Утро вечера мудренее. За компанию!.. Балдарим пыкорно!.. Адью-с!
Оригинальнее всего до сих пор виденного и слышанного мною была комната, во владение которой ввела меня снисходительность дяди Листара. Расхваливая мне во время выпивки ее многочисленные достоинства, он стучал в ее утлые дощатые стены могучим кулачищем,- отчего стены боязливо тряслись, издавая какой-то болезненный стон,- и орал:
- Эф-фта не комната?.. Да хошь кам-му! Енералы останавливаются,- в звездах... Э-эх-х вы, стрекулисты! Такой комнатой брезговать? Да я тебя! О-о-хо-хо! Отец строил покойник. Типерича штобы дождь,- а избави меня б-боже! Я ль не усл-лужу!..
Похвалы дяди Листара своему дворцу оказались в высшей степени справедливыми.
Оставшись один, я был поражен странной пестротою обоев, покрывавших стены моего жилища. Я поднес свечку к фантастически плясавшим в моих глазах гиероглифам, которыми испещрены были обои, и, к моему несказанному восторгу, увидел, что гиероглифы эти есть не что иное, как бесконечно интересная история комнаты, написанная руками ее многочисленных жильцов.
Всю остальную ночь и начало прелестного деревенского утра заняло у меня чтение любопытной истории.
Прежде всего по обоям, украшавшим божницу, и по деревянным дощечкам, из которых была построена самая божница, шли фамильные предания самого дяди Листара - и на первом плане фигурировал старинный, так сказать, гвоздеобразный почерк, под титлами, которым в разных местах было изображено следующее:
"Привезен из своих мистов в чужую губерню в хрисьяне в штатные, в монастырь. Так надо полагать, што от родины отчужден навек. Терплю и молюсь богу. Смоленский хрисьянин Петр Гусев. 1828 г. апреля 15. Был у всеношной,- горько плакал, потому вспоминал родных своих гжацких".
367
"Все строю дом,- дальше говорили гвоздеобразные буквы,- привык чай пить, к кофею такожде великое пристрастие возыимел. Какая пропасть кабаков по здешним мистам; но только туда ни ногой, потому сбираюсь женитца. Невеста из здешних,- одевается все равно как, к примеру, барыни в Питере. Лекше, то есть, насчет штобы добычи, нашего места, кажись, во всем свете нет. Получаю от господ за свои услуги много подарков. Невеста меня любит, только говорит, штобы я с ей после свадьбы взысков никаких бы делать не смел.- Эфто для меня очень сумнительно... Но я надеюсь на милость божию,- все строю дом и креплюсь, потому всякий может изобидеть меня здесь - захожего человека - на чужой стороне, в случае ежели бы я, к примеру, заговорил с соседями как-нибудь не по-хорошему".
Чем дальше разъяснялась для меня история жилища, в которое я занесен был случаем, тем почерк христьянина Смоленской губернии Петра Гусева делался все вальяжнее,- росчерки и завитушки под фамилией историографа приобретали большую причудливость. Рассказав лаконическими изречениями о месяце и дне своей женитьбы и коснувшись словом - "хоть бы кому так господь привел в закон прийти" - того великолепия, с которым была отправлена свадьба, Петр Гусев, очевидно, сделался достойным и солидным представителем приютившей его стороны.
"Получил по поште,- пишет он,- письмо из Гжацка от сестры - Алены, штобы я прислал ей три серебра, потому, то есть, што у ей пала корова; но я, как имеючи свое собственное семейство, денег тех ей не послал. Грешник! Уповаю на бога. Молюсь - и креплюсь, потому мне такие дела, какие около себя на своем новом жилье каждый день вижу, в непривычку... Большие искушения переношу..."
"Родилась дочь - Аграфена в 1832 году. С женой имел ссору, што она часто в город ездит с чухонцами, рассказываючи, што они по случаю возят ее туда будто бы очень задешево... Бил ее за такие дела, но онамедни пришодчи какой-то офицер с азарством стал спрашивать у меня про жену: где, говорит, моя прачка? Я опять ее за эфто прибил, а жена вскорости дала мне триста рублей на ассигнации, на которые мы перекрыли избяную крышу почитай заново. Крышу вымазали красной краской на посконном масле. Вышла крепка!.."
"Родился сын Агафон тово же году. Дохтур над женой
368
очень смеялся, что часто родит; только все же подарил ей рупь серебра, потому она на него рубахи стирала".
"Родился сын - Алистар".
"Двоюродная женнина сестра - Палагея - утопла ночным временем в пруде вместе с племянницей, а моей малолетней дочерью - Аграфеной. Дело было в преображеньев день: наехало из Питеру много господ - и штацких и военных - и сказывают будто, што это любовник ее утопил в пьяном образе. Вряд ли! Я за ней этого не примечал, а впрочем, и то сказать: богу одному известно... Жену прибил за то, што за сестрой своей не глядела, а за детище свое молился перед всевышним с горькими слезами. Было эфто в 1848 году, августа шестова... хрисьянин Петр Гусев".
"Всё несчастья! Сын - Агафон - опился в Петербурге и умер. Похотел он женитца на женщине из скверного дома... А какой было вышел сапожник! Долго я по этому случаю молился, плакал и скорбел всячески; потом напал на меня запой - и пил я в том запое без просыпу четырнадцать недель... С женой по таким временам сладить не мог... Она меня била... Какие в то время в моем дому состояли при ей господа офицеры - из гвардионцев,- грохотали надо мной над пьяным и говорили жене со смехом:
- Ну-ка, Фетинья, колыхни его! Што ты на ево глядишь-то?..
Не могу глядеть на здешние порядки... Не по мне они...
Ах, побывал бы теперь на родной сторонушке! Все-то там не так, как здесь. Жена у меня от рук отбилась,- дети все изъерничались и переколели, как собаки... Листар один утешает, поступивши в кучера к отцу благочинному, ко вдовцу; но заместо того и Листар шипко пить зачал... Хочу женить, дабы, то есть, штобы остепенить его..."
"Болит бок, и ноги можжат,- на взморье простудился, когда дрова вывозил. Долго мне теперича не прожить. Стар стал... Бог даровал нам победу при Синопе над Французом. Разбили у него,- в лавке газету читали, так поняли,- одних кораблей десять тысяч. Войска у его сгибло в эфтом страженье семь миллионов одной пехоты... Слава тебе, боже наш, слава тебе! Перед Кронштатом, сказывали Чухны, хошь и ходят "евойные" корабли, но только "им" эфтой крепости не изнять. Хочу в субботу молебен служить Всех скорбящих радостей,- может, и отойдет от боку-то... Хрисьянин Петр Гусев. 1854 году
369
сентября 24. Погода бедовая! Ветер с моря,- всю ночь спать не давал... Ребятишки бредят,- чую, что помру". В последний раз расписался таким образом хрисьянин Петр Гусев... Дальше пошли уже другие надписи.
- Ты, барин, што тут такое разглядываешь? Это мой отец написал. Ах, письменный был старичок! Не то што я, дубина этакая - неотес! Только бы вино жрать.
Голос, оторвавший меня от моего ночного занятия - рассматривать это дедовское собрание старинных мыслей и старинных страданий,- принадлежал дяде Листару, который, как и вчера, стоял передо мной в пестрядинной рубахе и в синих нанковых штанах. Под левой мышкой он, горемычно улыбаясь, придерживал полуштоф. Почтительно кланяясь и шаркая какими-то сапожными обрезками, надетыми на его босые ноги, он конфузливо говорил мне:
- Я тебе сказал вчера: нонишнева числа ты меня угощаешь, завтра я тебя. Вер-рно! Вот он - полуштоф-то! Мы своему слову господа. Нас, может, енералы обманывали... Выпьем!
В это время было тихое, четырехчасовое утро. Солнце еще не всходило. С балкона мне видно было кладбище, густые и высокие деревья которого были окурены сизыми туманами, и взморье, по которому тянулись ленивые барки и крикливо летели звонко визжавшие пароходы. Под рукой, или, лучше сказать, пред глазами, тянулась всегда волнующая меня история многоразличных хрисьян Петров Гусевых.
Все эти сокровища я мгновенно растерял, испуганный басом дяди Листара, хотя значительно смягченным против вчерашнего, хотя уже и не тянувшим так пугающе свои свирепые: "о-ох-хохо! э-х-х вы, гыр-рыд-т-цкие!" - но все-таки слишком неудобным в моем уединении, так что я, в видах охранения моего покоя, счел за нужное раз навсегда прекратить это горлодерство. По этому случаю я сердито прикрикнул на хозяина:
- Што шатаешься без толку? Самовар еще рано. Позову, когда нужно будет.
- Пы-ыз-зывешь? - взревел дядя Листар, мгновенно впадая в свою вчерашнюю роль горластого людоеда, каравшего все городское самым подавляющим презрением.- За-ч-чем я пришел? Прикр-расно! Ну, бра-ец, я пришел к тебе за деньгами, потому следует с тебя получить за месяц вперед.
370
- Да я тебе деньги вчера отдал...
- А свидетели есть? Имеешь ли ты законную расписку? Мы тоже понимаем, пущай неученые... ха, ха, ха!
Я почти что ополоумел от такого рода развязки романа. Дядя Листар долго смотрел на меня, освещая всю комнату нахальной и презрительной улыбкой. Наконец, приметивши на моем лице некоторые нехорошие подергивания, с которыми я обыкновенно смотрю на людскую подлость, он ласково потрепал меня по плечу и сказал, снисходительно и добродушно улыбаясь:
- Ну, ну, не пужайся! Ха, ха, ха! Это я тебя постращать захотел, потому все же я хозяин в своем дому... А ты говоришь: зачем пришел? Хозяин-то? А-х-ха, ха, ха! Деньги от тебя точно што приняты сполна. Будь спокоен,- мне, брат, как перед богом: чужого не нужно... Н-не-ет! Не таковские! А ты живи со мной в дружбе - и я с тобой буду за это самое в дружбе жить. Ну-ка, хватим по махонькой да чайку потом маханем. Оно натош-шак-то куды хорошо, бра-ец ты мой! О-ох-х, люблю на-тошшак махенькую раздавить!..
Говорил это Листар и в то же время одними ногтями мастерски откупоривал полуштоф. Все тело его дрожало во время этого действия, губы чмокали, а по водянистому закожью лица переливались какие-то быстрые тени, отчего вся фигура хозяина приняла зверски-нетерпеливое выражение.
- А эфто,- разговаривал он, вытирая стакан,- што отец написал, читай ни в зачет. Ах, грамотник был, по рассказам! Это, брат, был не такой, какие ежели нонишние старики живут. Он тут всю свою жисть прописал. Ко мне многие господа, наехадчи, читают эти самые дела и очень смеются, а иные дарят; но тебе ни в засчет приставляю, потому я прост. У меня за одной полоумной полковницей из немок сто тридцать на серебро пропало,- так я и то с ней взыску не делал. Махнул только рукой и думаю: н-ну, мол, господь с тобой!.. Разживайся на мои деньги... Ходила эта самая полковница по слободе-то лет пять, все стращала меня: я, говорит, Листашка, за твое со мной разбойство чину лишусь, а дом у тебя продам и тебя возьму к себе в крепостные... Видишь, какого зла пожелала; но я все стерпел, как она меня ни стращала... Ладно, думаю. Вот у нас народ-то какой! У нас тут первое дело одиннадцатая заповедь - не зевай! Ха, ха, ха!
371
В это время отворилась дверь, и в комнату вошла новая личность в виде мозглявенького старичишки в рваном полушубке, босого, но державшего себя с необыкновенным достоинством. Не снимая своей истасканной татарской шляпенки и не выпуская из рук бумажного крючка с махоркой, он вместо поклона развязно тряхнул головой, пожал нам с хозяином руки и заговорил сиплым и картавым тенорком