высокопоставленных. Стремление ко всеобщему благу не есть и не может быть преступно.
- Вы франкмасон? - открыто и прямо спросил Черепов.
Гвоздеев потупился, в лёгком смущении, и ответил не сразу.
- Хотя уставы братства, - сказал он, - и воспрещают открываться профанам, но вы человек честный и мой приятель, и я вам откроюсь. Да, я франкмасон и счастлив тем внутренно, ибо только с тех пор, как оным соделался, мои горизонты расширились, и я уразумел, что в жизни, помимо суетного себялюбства, есть ещё жизнь духа, есть иные, более высокие задачи и мечты... Вот где, сударь мой, можно обрести целительный бальзам от тех духовных недугов, которые вас снедают! - с жаром глубокого убеждения заключил Гвоздеев.
Черепов с любопытством стал было расспрашивать о сущности общества, о его задачах и стремлениях, но собеседник объявил наотрез, что не имеет права открывать их непосвящённому, что в этом отношении его связывает добровольно данная клятва, что идея и задачи братства имеют несколько степеней и даже посвящённым открываются не сразу, а постепенно, по мере убеждения высших членов в их духовном совершенствовании.
- Но если дух ваш точно жаждет новых сфер и достойного поприща, - сказал Гвоздеев, - то я могу предложить вас в члены и ввести в ложу; тогда, по мере удостоения вашего, вам всё откроется, всё станет ясно, и вы познаете на земле истинное благополучие.
То состояние духа, какое за всё это время испытывал Черепов, как нельзя более располагало его в пользу сделанного ему предложения. Тоска любви, исключительно наполнявшая его душу, неудовлетворённые стремления к счастию, не дававшемуся в руки, внутреннее одиночество среди товарищей - всё это делало в его глазах пустой и непривлекательной ту жизнь, которая повседневно его окружала. Он смутно, но верно почувствовал в душе, что ему необходим какой-нибудь исход, какое-нибудь отвлечение в иную сторону, во что либо новое, ещё неизведанное им в жизни, и потому-то с радостным и благодарным чувством ухватился он за предложение Гвоздеева.
- Углубитесь в себя, - сказал ему тот на прощанье, - подумайте хорошенько над самим собою, поразмыслите наперёд, и если убедитесь, что хотение ваше не есть минутный порыв, а истинная воля души, жаждущей просветления, тогда решайтесь. Через два дня я заеду к вам, и коль скоро решимость ваша не ослабнет, а ещё тем паче укрепится, - я буду к вашим услугам, сударь, и мы поедем тогда.
В назначенный срок Гвоздеев явился к Черепову.
- Ну что, не раздумали? - спросил он.
- Везите! - было ему решительным ответом.
- Коли так, то ожидайте меня завтра в шесть часов вечера.
На другой день в условленное время они сели в карету и поехали. Экипаж остановился вскоре на набережной Фонтанки, перед одним каменным домом, солидной, барской постройки, наружные окна которого были замазаны белилами, что как бы указывало на отсутствие хозяев, а в сущности, быть может, служило к тому, чтобы не привлекать праздное любопытство прохожих или внимание уличных соглядатаев. Вообще всё внешнее устройство этого дома показывало, что он никак не предназначался для отдачи внаймы разным жильцам. В нём не помещалось ни лавок, ни ремесленных заведений, и видно было, что весь он составляет одну квартиру, одно широкое помещение, как бы нарочно приноровленное для барского богатого семейства. Двор был чист и безлюден.
Оба приятеля, отпустив наёмный экипаж, вошли в широкие, полутёмные сени с колоннами и лепным потолком и поднялись по широкой лестнице в приёмную комнату.
Здесь Гвоздеев оставил Черепова и, предварив, что ему придётся несколько обождать, скрылся за внутреннею дверью, которая за ним наглухо захлопнулась.
Минут через десять из этой самой двери вышел какой-то неизвестный человек, одетый в чёрный фрак, и приблизился к Черепову.
- Если желаете последовать за мною, вы должны дозволить мне завязать вам глаза, - сказал он тихо и вежливо, приподняв к лицу его белую повязку.
- Это необходимо? - спросил Черепов.
- Это необходимо, - утвердил неизвестный самым решительным тоном.
Черепов, в знак согласия, подставил ему свою голову. Плотно завязав глаза, незнакомец взял его за руку и повёл чрез большой и длинный ряд покоев. Вдруг остановился, и Черепов услышал гром тяжёлых железных запоров, вслед за которым заскрипели массивные двери.
Оба переступили высокий порог и вышли в комнату, где провожатый посадил Черепова на стул.
- Когда я удалюсь отсюда, - сказал он всё тем же тоном и вежливым голосом, - вы скиньте повязку и углубитесь в книгу, которая разверста перед вами.
Новый скрип двери и гром запоров возвестил о его удалении.
Черепов снял повязку и в недоумении огляделся вокруг. Его окружали совершенно чёрные стены какой-то мрачной пещеры. При слабом свете лампады, которая, тихо покачиваясь, висела над его головой, глаза его встретили человеческий череп и близ него разверстую Библию на бархатной голубой подушке, обшитой золотым галуном. Всё это помещалось на небольшом квадратном столе, который был покрыт тяжёлой чёрной пеленой, со всех сторон падавшей до самого пола. Этот пол был тоже чёрный, затянутый сукном или войлоком.
Вся эта мрачная обстановка делала впечатление могилы, которое усилилось ещё более, когда Черепов заметил вверху сводчатого потолка, как раз над своей головой, какое-то тёмное мерцание. Вглядевшись пристальнее, он увидел, что это было круглое матовое стекло, на котором нарисовано красками изображение мёртвой головы со скрещёнными костями и с надписью вокруг - "memento mori".[61]
Черепов придвинул к себе Библию и внимательно стал читать глазами.
Через несколько времени в глубине пещеры беззвучно раскрылась совершенно незаметная потайная дверь и в комнату вошёл новый незнакомец, одетый в чёрное. Голубая лента обвивалась вокруг его шеи, и на ней, опускаясь на грудь, висел золотой треугольник. Тот же эмблематический знак, но только гораздо меньших размеров, на ленте алого цвета с серебряными каймами, украшал левую сторону его груди. В правой руке незнакомца сверкал тёмным стальным блеском обнажённый меч.
Неизвестный человек медленными шагами приблизился к столу и с важным видом спросил:
- Какое намерение ваше, вступая в собратство "вольных каменщиков"?
- Открыть вернейший путь к познанию истины, - отвечал Черепов.
- Что есть истина?
- Свойство той первоначальной причины, которая сообщает движение всей Вселенной.
- По силе возможности даётся вам понятие о тех путях. Но теперь, - продолжал незнакомец, - следует вам знать, что послушание, терпение и скромность суть главнейшие качества, коих требует от вас вначале общество, в которое вы вступить намереваетесь. Чувствуете ли себя способным облечься сими первоначальными добродетелями?
- Употреблю к тому все свои силы. Но знайте также, - поспешил прибавить Черепов, - что меня привлекает не любопытство к наружным обрядам общества; я хочу увериться в том, что жаждет, но не достигает дух мой; хочу иметь средства утвердиться в добродетели и знать, бессмертна ли душа моя?
- Льзя ли сумневаться в том! Ничто не исчезает в мире. - Но, будучи часть предвечной души мира сего, каким образом душа, осквернённая пороками, соединится с чистейшим источником своим?
- Ищите и обрящете, толцыте и отверзется; но начните повиновением, - отвечал незнакомец с несколько торжественною строгостию и, позвав вслед за тем брата прислужника, приказал ему снять с Черепова все вещи, какие были при нём: шпагу, часы, кошелёк, форменный кафтан, камзол и один сапог - именно с левой ноги. Исполнив, что требовалось, брат прислужник накрепко и в узел перетянул ему разутую ногу платком выше колена, снова наложил на его глаза тугую повязку и обнажил грудь, спустив с левого плеча сорочку. Вслед за тем Черепов почувствовал, что к обнажённой груди его, как раз против самого сердца, приставлен меч, остриё которого непосредственно касалось его тела.
- Следуйте за мною, - всё с той же важностью приказал незнакомец и, взяв Черепова за руку, повёл его из пещеры.
Долго в таком положении делал он с ним различные круги и обороты по комнатам, не отводя стального острия от его груди, но наконец остановился и наложил его руку на какое-то массивное кольцо.
- Ударьте сим кольцом три раза в вертикальную плоскость, - приказал он. И Черепов исполнил его веление.
Через минуту за дверями послышался голос: "Кто нарушает спокойствие беседы братской?"
- Профан, - отвечал путеводитель, - он желает вступить в члены священного братства.
"Не тщетное ли любопытство влечёт его к тому?" - продолжал голос за дверями.
- Нет! он жаждет озариться светом истины.
"Какое имя его? звание? лета? место рождения? занятий? род?"
Черепов чрез путеводителя должен был с точностью ответить на все эти вопросы, после чего дверь отворилась - и его ввели в большую залу и поставили, как казалось ему, должно быть, посередине её. Повязка всё ещё оставалась на глазах его и холодное остриё касалось груди.
Через минуту, среди глубокой тишины, услышал он издали важный и тихий голос, который его спрашивал:
"Профан! Настоятельно ли желаешь ты вступить в священное сословие?"
- Да! - отвечал Черепов.
"Имеешь ли довольно твёрдости, чтобы перенести испытания, тебе предлежащие?"
- Да, - повторил он с внутренним убеждением.
"Брат учредитель порядка! - торжественно воззвал тот же голос. - Начни испытания и сверши с профаном путь продолжительный и трудный!"
Тогда подошёл к Черепову брат учредитель порядка и, снова приставя ему меч к груди, а другой рукой взяв его за руку, начал с ним путь от востока на запад и, тихо, малыми шагами продолжая водить его таким образом, громко и внятно говорил на философическую тему о жизни и смерти; потом остановился, потрепал его по плечу и воскликнул:
- Venerable![62] Профан свершил первое испытание; твёрдость его подаёт надежду к перенесению дальнейших.
Вслед за сим эти же самые слова были повторены ещё двумя какими-то голосами, и тогда голос повелевающий воззвал:
"Брат учредитель порядка! Начни второй путь!"
И снова повторилось круговое хождение от востока на запад, и снова продолжалась ясная и твёрдая речь о материи и духе, о бесконечном и бессмертии; и таким образом был пройден второй путь испытаний и за вторым - третий, который уже был последним. Когда же брат учредитель порядка поставил Черепова на место и, потрепав опять по плечу, отдал венераблю отчёт, его речь слово в слово была повторена теми же двумя голосами, и тогда уже третий голос, тихий и сострадательный, произнёс:
"Возлюбленнейшие братия! Профан окончил с похвалою испытания свои. Он достоин вступить в общество наше. Позволите ли ему приобщиться к лику вашему?"
Раздалось глухое рукоплескание многочисленных лиц, из чего Черепов догадался, что этим знаком братья изъявили своё согласие.
"Итак, да приблизится!" - повелел издали голос.
Новопринятого брата повели прямо вперёд, направляя его ноги так, чтобы он ступал на известные места, взвели на ступени, поставили одним коленом на подушку и возложили правую руку на Библию и меч. Кто-то наложил на эту руку свою длань и повелел клясться в сохранении тайны.
По произнесении клятвы, слова которой Черепов повторял вслед за незнакомым ему голосом того, кто держал под своей ладонью его руку, его отвели задом на прежнее место, и здесь некто возле него сказал ему:
"Выстави язык!" - и приложил к нему какое-то железо.
В то же самое время раздался повелевающий голос:
"Да спадёт повязка с глаз его. Да удостоится увидеть свет лучезарный!" - и она упала.
Мгновенно перед глазами Черепова вспыхнуло большое яркое пламя и столь же мгновенно исчезло. Тут он увидел пред собой, в освещённой круглой зале, до сорока человек, сблизившихся к нему в полукружие, с устремлёнными прямо против него мечами. За этими людьми, на возвышении, где помещался престол, под зелёным балдахином, усеянным звёздами, стоял великий магистр с повелительно простёртою вперёд рукою. По мановению его сонм братьев занял места свои.
Приглядываясь к этим людям, Черепов заметил, что все они сидели в чёрных шляпах и на каждом надет был белый лайковый передник; но у одних передники были просто белые, у других же - обшитые розовыми и голубыми лентами, что означало разные степени достоинств. Точно так же по степеням распределялись и те символические знаки, которыми украшались груди братии. Золотые и серебряные треугольники у одних висели на голубых, у других на алых лентах, и при этом на шее или же в петлицах. Великий магистр тоже был покрыт шляпою, только вместо треугольника на нём красовался золотой угольник, подвешенный на голубой широкой ленте. Пред ним стоял стол, покрытый до самого пола зелёным бархатом. По трём углам этого стола возвышались три массивных шандала, а посредине лежали на подушках: Библия, меч, белый молоток, циркуль и треугольник.
Когда все расселись по местам, великий магистр приказал подвести новопринятого члена к своему столу.
Теперь, подходя к нему с уже открытыми глазами, заметил Черепов, что посреди залы лежал на полу большой план Соломонова храма. Он догадался, что при первом приближении к престолу ноги его последовательно были переставляемы нарочно затем, чтобы ступать на известные изображения, и именно на те места, которые по плану ведут постепенно во Святая Святых.
Взойдя на ступени и приблизясь к престолу, Черепов преклонил колено. Великий магистр взял циркуль, поставил его на обнажённую грудь неофита и троекратно ударил по ним молотком. Кровь брызнула из раны, к которой брат учредитель поспешил подставить серебряную чашу. Каждое действие сопровождалось здесь особенными словами и изречениями, по установленному обряду. Когда чаша уже достаточно оросилась кровью, великий магистр предложил Черепову одеться, для чего он и был введён в смежную горницу, где ему уняли кровь с помощью какой-то вяжущей жидкости и помогли облечься в его платье, и когда после этого он опять был введён в круглую залу и поставлен пред престолом, венерабль обратился к нему с особенной речью.
- Возлюбленный брат! - начал он торжественным голосом. - Всё, что ты ощутил и видел, суть гиероглифы таинственной существенности: повязка на очах, тёмная храмина, умственные углубления, ударение кольцом, пути с востока на запад, шествие по изображению храма Соломонова - всё это есть не иное что, как разительные черты того, что может возбудить в душе твоей мысли о ничтожности мира и желание к отысканию истины: ищите и обрящете, толцыте и отверзется. Мы уверены, что довольно было бы единого слова твоего к сохранению тайны; но мы ведаем также и слабость сердца человеческого и потому, над священною сею книгою религии, наполняющей ревностью сердца всех нас, приемлем, для обеспечения себя, клятву твою, снизующую тебя с нами посредством сей священной книги. Для того требуем мы клятвы к сохранению тайны, дабы профаны, не понимающие цели братства сего, не могли издеваться над оною и употреблять во зло. Свобода и равенство царствуют между нами. Под именем "вольных каменщиков" мы будем стараться вкупе о восстановлении здания, основанного на краеугольных камнях, изображённых в сей изящной книге.
При этом венерабль указал на Библию. Затем, подавая Черепову лайковый передник и маленькую кирку:
- Любезный брат! - продолжал он. - Для того-то облекаем тебя, подобно каменщику, запоном и вручаем кирку. Прими также и сию безделку - знак братского союза на шего - и носи на груди твоей всякий раз, когда посетишь общество.
И он вручил Черепову прорезной золотой треугольник, на сторонах которого было изображено: "Les amis reunis",[63] а в середине - две соединённые руки. Этот орденский знак висел на алой с серебряными каймами ленте.
- Прими сии перчатки, - продолжал оратор, подавая Черепову пару, сделанную из батиста, - и да будут они тебе в знак сохранения чистоты твоих деяний; прими также и эти две женские перчатки - для подруги жизни твоей, если таковую изберёшь себе. Прекрасный пол не входит в состав нашего общества, но мы не нарушаем устава Творца и натуры. Прими, наконец, сей меч, которым должен отсекать врасти твои, и ведай, что общество соединённых братий, в которое ныне вступил ты, есть ничто само по себе, если не устремишь воли своей к отысканию истины; но это общество служит преддверием пути, который жаждет открыть пробуждённая совесть падшей души.
По окончании этой речи великий магистр обратился к брату учредителю порядка и повелел ему облечь Черепова в символические знаки "вольных каменщиков" и научить предварительным гиероглифам. Тогда брат учредитель принялся объяснять неофиту, что так как он, неофит, принадлежит пока ещё к "Les Apprentis", т. е. к ученикам, которые составляют первую степень масонства, то знак этой категории есть как бы хватающее прикосновение правой руки к шее, потом относ этой руки на правое плечо, слагая большой палец с указательным, и, наконец, опущение её вдоль по бедру. Знак же "для познавания брата" заключается в пожатии рук таким образом, чтобы большой палец одного подавил руку другого вдруг два раза, с малой остановкой, а в третий гораздо сильнее и продолжительнее.
- Слово для узнавания масона есть "Saquin", - продолжал брат учредитель, - и говорится оно после пожатия руки так: "Скажи мне первое слово, я тебе скажу второе". Тогда вопрошаемый, буде он масон, произносит: "s", а вопросивший вслед за ним: "а", первый "q", второй "u", и так далее. Слово священное есть "Tudalcain", и все эти слова и гиероглифы имеют своё значение, но первой степени оные не открываются.
Этим последним объяснением закончилось посвящение Черепова в масоны. Проэкзаменовав его тут же относительно правильного усвоения им гиероглифических знаков и найдя, что он усвоил их верно, ему подвязали лайковый передник, повесили на пуговицу кирку, а в петлицы треугольник, дали в руки обнажённый меч, велели надеть шляпу подобно всем братьям и указали то место, которое должно принадлежать ему во время братских собраний. После этого все члены поднялись со своих мест и чинно отправились в особую столовую, где ожидало их братское пиршество.
ОБЩЕСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ В ПЕТЕРБУРГЕ ПРИ ИМПЕРАТОРЕ ПАВЛЕ
Первая ученическая степень масонства, в которую был посвящён Черепов, не открыла пред ним, его нравственно-духовными очами никаких особенных тайн и откровений, которые двинули бы жизнь его на новую дорогу, указали бы ему иные, высшие цели и задачи. А он так надеялся, так желал именно этого!.. Гвоздеев утешал его тем, что не всё-де может быть открыто сразу, что наперёд нужна основательная подготовка и строгая последовательность в степенях, а затем, со временем, всё само собою станет ясно и "маэстозно" для его ищущего и пытающего духа. Но пока - всё это сулилось ещё впереди, а в настоящую минуту, при всех своих усердных и аккуратных посещениях ложи, Черепов видел одну только внешнюю сторону масонства, одни лишь обряды, часто вовсе не постигая их смысла и ни во что не успевая проникнуть далее и глубже этих чисто внешних формальностей. Такое положение вскоре намного охладило его рвение, и он стал уже гораздо реже посещать "собратство". Разочарование последовало ещё и оттого, что многие из масонов, не только низшей, но и более высоких степеней, не стеснялись в обществе относиться легко и даже иронически как о собратьях, так и о своём собственном масонстве. "Что ж это! одна мистическая забава, игра взрослых детей в страшную игру" - с горечью думалось ему в иные минуты. Но положительный результат, приобретённый Череповым в масонской ложе, заключался в новых знакомствах с некоторыми из тогдашних профессоров Академии наук. Императрица Мария Фёдоровна оказывала особое внимание и покровительство этому учёному учреждению, и даже несколько профессоров русского происхождения пользовались от её величества особыми субсидиями за чтение публичных лекций в залах Академии и в кунсткамере. Профессор Гурьев читал там высшую математику, Захаров - химию, Севергин - минералогию, а Озерецковский - зоологию и ботанику. Публика в особенности любила последнего; хотя он говорил и грубо, не разбирая выражений, но всегда умно, ясно и увлекательно. В числе слушателей его были многие морские и горные офицеры; посещали иногда аудитории и молодые гвардейцы, между которыми Черепов был не из последних. Эти лекции доставляли им случай к развитию многих понятий и к приобретению основательных сведений о некоторых научных предметах. Гвоздеев тоже был в числе наиболее ревностных слушателей и, подбодряя Черепова, говорил ему, между прочим, что это есть один из существеннейших путей к усвоению масонских стремлений и "абсолютной истины".
Академия того времени хотя и не отличалась особенным блеском, но приносила обществу несомненную пользу. Подле знаменитых иностранцев: Эйлера, Эпинуса, Палласа, Шуберта и Ловица - стояли рядом русские имена: Румовского, Лепёхина, Озерецковского, Севергина, Иноходцева, Захарова, Котельникова, Протасова, Зуева, Кононова и Севастьянова.
Правда, не все из этих русских были люди великие и гениальные, притом многие же из них придерживались чарочки, но все они трудились и честно действовали "на пользу и преуспеяние" России. Первое место в числе их занимал Озерецковский, человек умный, основательно учёный, но вздорный, сквернослов и большой руки кутила. Гвоздееву удалось как-то ввести Черепова в профессорскую компанию, и хотя он был плохой учёный собеседник, но профессоры уважали его за добрый, открытый нрав, за полную и беззаветную готовность, во всякое время дня и ночи, на всякую лихую отчаянную штуку, за уменье хорошо выпить, ещё лучше угостить, да, наконец, и блестящий конногвардейский мундир в глазам многих учёных того времени тоже что-нибудь значил. Словом, не один из них находил, что быть с Череповым в знакомстве "и лестно, и приятно". Обо всей этой компании ходило тогда много анекдотов. Рассказывали, например, что однажды летом все члены Академии были на свадьбе у одного из своих товарищей на Васильевском острове. Часу в шестом утра шли они домой, гурьбою, в шитых мундирах, в орденах, и присели на помост канавки, чтобы отдохнуть и перевести дух. В это время лавочник отворял свою мелочную лавку. Озерецковский предложил зайти и напиться огуречного рассолу, что преотменно действует после попойки, и крикнул лавочнику подать им ковш "сего нектару". Напились и отыкались учёные. "Эх, да и хорош же у тебя рассол, собака! Что же мы тебе должны? Сколько с нас следует?" - "Ничего-с, ваши превосходительствы и сиятельствы!" - отвечает купец с поясным поклоном. "Как ничего?!" - "Да так, ваши превосходительствы, потому ведь и с нашим братом это случается".
Чтобы размыкать свою внутреннюю тоску. Черепов в это время отдался разным течениям, кидался в разные сферы общества, жизни и занятий, нимало даже не заботясь, "пристойно ли сие гвардейскому мундиру". Ему просто хотелось как бы то ни было и где бы то ни было забыться, заглушить, потопить эту назойливую и ревнивую кручину, которая по временам, и особенно после встреч в большом свете с графиней Елизаветой, глубоко забиралась в его сердце.
Но ни масонство, ни наука, ни даже профессорские кутежи не помогали. Вне графини Елизаветы - всё казалось ему скучным, бесцветным, мертвенным, ничто не привлекало, ни в чём не почерпалось забвения.
Да и самые условия жизни тогдашнего общества всё более и более становились тесными и печальными. Время было тяжёлое, и вообще, и в частности, и сделалось оно таковым вскоре по возвращении государя из путешествия по России; но в особенности казалось оно тяжким по сравнению с привычками и жизнью екатерининского времени. Всё переменилось разом так резко и круто, и общество остановилось в полном недоумении перед явлениями новой жизни. Государь на многих из придворных и сановников имел подозрения, и сколько из них, чуть ли не ежедневно, были отставляемы от службы и ссылаемы на житьё в деревни! Тайная канцелярия была завалена делами, преимущественно раскольничьими; Обольянинов разбирал основания разных сект; многих из сектантов брали в "Тайную", брили бороды и ссылали на поселение. По отзывам современников, то настала "эпоха ужасов". Один из них[64] говорил, что "сердце болело, слушая шёпоты, и рад бы не знать того, что рассказывают"; а другой[65] свидетельствует, что в то время "надлежало остерегаться не преступления, не нарушения законов, не ошибки какой-либо, а только несчастья, слепого случая"; и все жили тогда с таким точно чувством, как во время какой-нибудь повальной болезни: прожили день - и слава Богу. Если в каком-либо доме занимал квартиру квартальный надзиратель, то он свободно мог являться тираном и страшилищем всего дома - была бы лишь охота; его слушались со страхом и трепетом, от него прятались и убегали на улицах. Донос полицейского агента нередко мог иметь самые гибельные последствия. Даже самые невинные удовольствия не всегда проходили без приправы страха и горечи. Многие были до того напуганы, что если, бывало, заслышат курьерский колокольчик, то так и затрясутся, так и побледнеют; всё чудилось, будто фельдъегерь или даже сам полицмейстер Эртель едет брать их в "Тайную". Брали иногда Бог весть почему, даже по такого рода доносам прислуги, что господа говорили-де о курносых. Это было уже усердие паче меры и разума, и государь большей частью даже вовсе и не знал о нём.
А в то же время трудно и представить себе то бешеное веселье, которое в эти самые дни царило в петербургском обществе. В десять часов, по распоряжению полиции, все огни в домах должны быть погашены, но обыватели выдумали шторы на двойной подкладке, которые, будучи спущены в урочный час, препятствовали видеть комнатное освещение с улицы, и хозяева, простившись со слишком строгими блюстителями законных формальностей, оставались в кругу людей, не заботившихся о том, что ожидает их завтра, - веселились напропалую, танцевали до упаду, вели речи самые безбоязненные, произносили суждения самые резкие. Но часто, с наступлением грозного завтра, гости при возвращении домой находили ожидавшую их тройку, которая отвозила "по назначению". Случалось, что и хозяева были отправляемы туда же так скоро, что созванные ими с утра гости не находили их. Но эти внезапные исчезновения не удивляли и не смущали никого: всякий мог ожидать на всякий час подобной же участи, а до того с русской беззаботностью старались запастись весельем. Но ещё более может показаться невероятным, что в стране, подчинённой таким грозным порядкам, могли люди пользоваться замечательной свободой порицания. В том ящике, который был выставлен в одном из нижних окон дворца для кидания просьб и жалоб, государь нередко встречал карикатуры и пасквили на свою особу, и - замечательная черта характера! - иногда он смеялся, если находил их остроумными, и всегда оставлял их, все без исключения, без всяких последствий для авторов. Известен, между прочим, факт об одном камергере, который постоянно позволял себе говорить о Павле Петровиче, ещё в бытность его наследником, самые резкие вещи, что, конечно, было небезызвестно его величеству. Сделавшись государем, Павел однажды во дворце увидел своего давнего недруга, который старался теперь всячески удаляться и прятаться за других, чтобы не попасться ему на глаза. Подойдя к нему самым милостивым образом и взяв его за руку, государь сказал: "Что вы так прячетесь все от меня! Поверьте, милостивый государь, всё то, что великий князь знал и слышал, он не скажет о том императору". Таково же точно было его отношение и к пасквилям. Пламя камина обыкновенно тотчас же поглощало эти произведения подпольных авторов.
Придворные балы, торжества и празднества не поражали теперь таким ослепительным блеском и баснословной пышностью, как в предшествовавшее царствование, но всегда были оживлённы и нередко весьма оригинальны. В последнем отношении особенно выделялось торжество накануне Иванова дня, 23 июня. Оно учредилось с тех пор, как государь, в январе 1797 года, заключил конвенцию с "державным орденом мальтийским" об установлении этого ордена в России.
Святой Иоанн, как известно, был почитаем в качестве патрона мальтийских рыцарей. Накануне дня этого праздника всё "великое приорство российское" собиралось в одном из загородных дворцов, преимущественно в Павловском, и составляло орденскую думу, вело "протокол всем своим советованиям" и "делало о том в Мальту потребные сообщения". Впоследствии, когда император Павел принимал права и титул гроссмейстера этого ордена, он назначил на остров Мальту русский гарнизон и особого коменданта, а город Мальту повелел внести в академический календарь, "наравне с губернскими Российской империи городами". Накануне мальтийского празднества, обыкновенно вечером, все наличные войска были собираемы парадом вокруг дворцовой площадки, а самый дворец занимали кавалергарды и лейб-эскадрон конногвардейцев, которые размещались по покоям на проходе его величества. К назначенному часу все находившиеся в Петербурге кавалеры и командоры ордена святого Иоанна Иерусалимского собирались во дворец и открывали процессионное шествие по два в ряд. На них тогда красовалось особое одеяние: алый орденский супервест[66] с вышитым на груди изображением белого мальтийского креста. В замке этой процессии шёл император в сопровождении орденского оруженосца, Павла Ивановича Кутайсова, и командира "кавалергардского корпуса" с палашом наголо. Вся процессия троекратно обходила около девяти костров, разложенных на площадке, обрамлённой войсками, после чего император и один из высших сановников ордена бросали на костры пылающий факел и зажигали их, а затем шествие тем же порядком, между горящими кострами, возвращалось во внутренние дворцовые покои. Императрица с женской половиной царской фамилии, дамы высшего круга и весь двор обыкновенно любовались на этот древний рыцарский обряд из-под намёта особой палатки, разбивавшейся поблизости.
Но более всего бывало оживлённо в Гатчине во время осенних манёвров. Здесь, в этой колыбели павловской армии и флота, в этом питомнике их организации, учреждений, выправки и дисциплины - было любимейшее местопребывание императора во время осени. Петергоф он ещё любил и живал там, среди освежающих фонтанов, в самую жаркую летнюю пору, но Царского Села терпеть не мог и почти никогда в него не заглядывал. В Гатчине, ещё при жизни императрицы Екатерины, благодаря постоянному пребыванию там наследника, образовалась как бы совсем иная атмосфера, где все приезжающие во дворец были принимаемы с любезностью и радушием; но вместо непринуждённости и лёгкой, весёлой свободы, господствовавшей при большом дворе, здесь всё было чинно, скромно, семейно и бесшумно.
Всё здесь было устроено несколько на прусский лад, и именно по старинным образцам прусским: повсюду трёхцветные шлагбаумы на въездах и выездах из городка, повсюду часовые, которые, бывало, на прусский манер окликают проезжающих и стоят в старинной форме времён Фридриха-Вильгельма I. Там был выстроен "форштадт" - совершенное подобие маленького немецкого, очень чистенького городка; казармы, конюшни, гауптвахты и вообще все казённые строения - точь-в-точь такие, как в Пруссии, что так нравилось Павлу Петровичу ещё со времени его путешествия по Европе.
Здесь, в уединении, он мог свободно предаваться своим любимым занятиям: воинским экзерцициям, составлению военных проектов, реформ, уставов, верховой езде и чтению научных книг. Известно, что он был одним из лучших ездоков и наездников своего времени и ещё с раннего возраста отличался в каруселях; он знал в совершенстве языки: русский, славянский, французский и немецкий, владел достаточно хорошо итальянским и латинским, был хорошо знаком с историей, географией и математикой, говорил и писал весьма легко и свободно и всегда отличал особым вниманием людей остроумных.
Гатчина уже и в это время была прекрасным уголком среди петербургских окрестностей. Лучшим её украшением служил дворец или, точнее, замок, с башнями и подземными ходами, построенный просторно и прочно из тёсаного местного плитняка и окружённый каменной стенкой, рвами и земляными валами, на которых и доселе ещё стоят орудия того времени. Парк и тогда уже был тенист и очень обширен и изобиловал превосходными старыми дубами. Прозрачный поток и теперь, как тогда, вьётся по парку и по садам, во многих местах расширяясь в обширные пруды, которые почти можно назвать озёрами и на которых красовались в полном боевом снаряжении две прекрасные яхты. Вода в этих прудах до того чиста и прозрачна, что можно считать камешки на глубине двенадцати или пятнадцати футов, где плавают большие форели и стерляди. Этот замок вполне удовлетворял романтическим, рыцарственным наклонностям императора Павла.
Во время осенних смотров, парадов и манёвров здесь происходили большие увеселения: концерты, балы, маскарады, фейерверки и спектакли, преимущественно французские, беспрерывно следовали одни за другими. Казалось, что на эти немногие, ясные осенние дни все удовольствия, все развлечения Версаля и Сансуси сосредоточивались в Гатчине. Но эти празднества часто помрачались строгостями всякого рода, как, например, арестом офицеров или мгновенною ссылкою их в отдалённые полки. Государь часто бывает сердит и особенно вспыльчив; но замечательно, что из уст его никогда, ни при каком случае, не вырывалась грубая или обидная брань. Он и в гневе умел сохранять свои врождённые свойства присущей ему рыцарской вежливости. Случались также и несчастья, какие нередко бывают на больших и горячих кавалерийских манёврах, и эти случаи весьма раздражали императора; но он постоянно выказывал много человеколюбия и сердечной теплоты, если кто-либо из солдат или офицеров серьёзно был ранен.
"СПРАВА ПОВЗВОДНО, В СИБИРЬ НА ПОСЕЛЕНИЕ"
Осенние манёвры 1798 года отличались особенным оживлением. Весь двор и высший петербургский свет переселялись на это время в Гатчину. Все обывательские дома этого маленького городка были заняты временными постояльцами, которые за какую-нибудь комнату платили "неслыханно дорого" - от пяти и даже до десяти рублей в две недели. Войска, собранные под Гатчиной, разделялись на два отряда: одним командовал граф Пален, другим - Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов. Великий князь Константин Павлович временно исполнял должность военного губернатора Гатчины. Утро обыкновенно проходило в поле, воинственные клики, звуки барабанов и гром выстрелов оглашали мирные гатчинские окрестности, а по вечерам всё общество собиралось в залах обширного дворца наслаждаться звуками прекрасной музыки и изящной игрой французских актёров. И воинские экзерциции, и придворные увеселения - всё это шло прекрасно, стройно, удачно, и потому государь все дни находился в отличнейшем расположении духа. Рассказывали несколько происшедших за это время случаев, которые получили даже анекдотическое значение. Так, например, говорили, что однажды утром дежурный адъютант, в чине поручика, рапортует государю о состоянии одной воинской части, подав ему предварительно написанную "рапортичку", где было проставлено число людей, наряженных в караул, на дежурство; больных и арестованных не было никого. Государь по этой записке следил за словесным рапортом адъютанта, а тот, рапортуя: "дежурных столько-то, больных столько-то", - по рассеянности или по невольной привычке произносит: "под арестом", да вдруг спохватился, что под арестом-то нет никого, и замолк, совершенно осёкшись.
- Кто под арестом? - спросил император.
Адъютант смутился ещё более и молчит.
- Кто под арестом? - строго повысив голос, повторил его величество.
- Я, государь! - промолвил адъютант, преклоняя колено.
- Встань, капитан! - весело сказал император, довольный находчивостью этого ответа.
В другой раз, во время самого манёвра, его величество посылает ординарца своего Рибопьера, только что произведённого в корнеты конной гвардии, с какими-то приказаниями к генералу Кологривову, который командовал кавалерией. Рибопьер, не вразумясь или не вслушавшись хорошенько, отъехал в сторону и остановился в крайне критическом положении, не зная, как ему теперь быть и что делать, И вдруг он видит, что к нему скачет сам государь с вопросом:
- Исполнил ли повеление?
- Ваше величество, я убит с батареи по моей неосторожности, - почтительно доложил ординарец.
- Ступай за фронт! Вперёд наука! - довершил император.
Эти анекдоты, бывшие новостью дня, передавались из уст в уста и служили как бы мерилом того прекрасного расположения духа, в котором находился император.
В один из воскресных дней, на разводе, данном от Преображенского полка, его величество, по званию батальонного командира, в штиблетах и пешком парадировал во главе батальона пред императрицей и ловко, искусно и легко салютовал эспонтоном.
По окончании развода, окружённый всем генералитетом, начальниками разных частей и полковыми командирами, государь выразил им и велел передать войскам своё особое благоволение и удовольствие по поводу образцового хода манёвров и всех вообще воинских занятий.
- Я знал, господа, - прибавил он при этом, - я знал, что образование войск по уставу было не всем приятно: я ожидал осени, чтобы сами увидели, к чему всё клонилось; теперь вы видите плоды общих наших трудов во славу и честь оружия российского.
Одним словом, всё предвещало милости и награды, начальство было необычайно довольно, как вдруг одно обстоятельство помрачило общее настроение духа.
На следующее утро после этого счастливого развода лейб-гвардии Конному полку назначено было линейное учение. Надо заметить, что государь отчасти имел предубеждение против этого полка за его прежний дух и иногда полушутя, полусерьёзно называл конногвардейцев якобинцами.
- Vous etes jacobins, - говаривал он полковнику Саблукову, - pas vous, mais le regiment,[67] - и таково было его постоянное убеждение. Но на сей раз его величество, будучи весьма доволен полком, пожелал оказать ему особую честь и объявил, что завтра он сам будет учить конногвардейцев.
Наутро погода стояла хотя и ясная, сухая, но с ночи ещё дул сильный и порывистый ветер, который ни на минуту не унимался.
Конногвардейцы вышли на учебный плац в самом блистательном виде, облачённые в свою полную парадную форму.
Они рассчитывали показаться государю истинными молодцами и поддержать относительно себя его благоволение. Ряды открытых экипажей, придворные линейки, наполненные нарядными дамами и кавалерами, и множество публики наполняли окраины плаца - всё это стеклось сюда любоваться на учение самого блестящего полка русской кавалерии. Графиня Елизавета и Нелидова тоже присутствовали между фрейлинами. Окончив обычный развод, государь около девяти часов утра прибыл на плац-парадное место и принял полк в своё командование. Чтобы показать полку особое его внимание, он нарочно оделся в конногвардейскую форму.
Встреченный трубными звуками и салютом преклонившихся штандартов, его величество, в сопровождении блестящей свиты, поскакал вдоль фронта, приветливо здороваясь с эскадронами. Затем свита отъехала далеко в сторону, и государь, оставшись один пред полком, начал учение. Сначала всё шло прекрасно. Началось с "перемены фронта назад". Для этого была подана команда: "Перемена фронта и флангов. Весь полк по четыре, направо рысью марш!"
Эскадроны отчётливо заехали отделениями направо. Предстояла одна из самых эффектных и красивых кавалерийских эволюции того времени, но зато же она была и самой трудной, самой головоломной и опасной.
- Стой, равняйсь!- скомандовано было тотчас же после заезда. - Укроти поводья! С места, марш-марш!
И вслед за этим словом первое отделение первого эскадрона сразу и круто поворотило "левое плечо вперёд кругом" и во весь карьер помчалось почти по той же линии фронта, которую занимал полк до команды. Все остальные отделения полка тем же аллюром следовали на хвосте за первым. Таким образом, одна половина полка мчалась в глубокой колонне навстречу другой почти локоть к локтю встречного всадника. Лошади в нашей кавалерии того времени вообще были недостаточно выезжены, и на таких-то лошадях приходилось проделывать подобную молодецкую штуку! При этом нередко случалось, что они заносили, и всадники не всегда могли с ними справиться: кони сталкивались, люди сшибались друг с другом, отчего выходили и несчастные случаи. Но на сей раз Бог помиловал: эволюция была исполнена не только вполне благополучно, но и блистательно по своей эффектной стройности. Вся вереница громадных всадников мчалась до той минуты, пока не поменялись флангами, т. е. пока правый фланг не очутился на месте левого, а левый на месте правого.
Тогда раздалась команда: "Стой!.. Во фронт, марш! Стой, равняйсь", - и мчащаяся вереница на месте осадила коней и по отделениям сделала заезд во фронт, т. е. задом к прежней линии фронта.
- Хорошо, ребята! - послышался довольный голос государя.
Весь полк, как один человек, отгрянул молодецки: "Рады стараться!"
Но затем учение пошло уже менее удачно. Неистовые и шумные порывы ветра относили порой не только слова команды, но даже и трубный звук сигнала делали неясными, особенно если он подавался издали. Дивизионным и эскадронным командирам из-за этого ветра приходилось иногда командовать и делать построения чисто наугад, по вдохновению или по соображению с каким-нибудь одним словом, которое случайно долетало к ним из целой командной фразы. Понятно, что при этом нередко исполнялось вовсе не то, что командовалось, а порой происходила даже и путаница во фронте. Император, видимо, начинал досадовать и сердиться.
Новый устав, выработанный под сильным и непосредственным влиянием Аракчеева, вносил во фронт буквальную и строгую точность, каждый приём исполнялся не иначе как по темпам; каждому движению, да и вообще всему была положена строго и определённо очерченная рамка, выходить из пределов которой не осмелились даже генерал-фельдмаршалы. Устав предписывал всем, начиная от фельдмаршала и кончая рядовым, "всё то, что должно им делать", и не допускал ни малейших отклонений от своих формул, подчиняя своей букве всех и каждого и требуя только безусловно точного, так сказать, автоматического выполнения.
Конногвардейцам приходилось жутко; они видят, что путают, чувствуют, что государь, глядя на них, должен быть гневен, ветер меж тем так и свистит, так и бьёт на просторе.
- Господа офицеры, к атаке! - командует император. - Весь полк рысью вперёд - марш!
И вслед за этим повернулся и поехал рысью. Отъехав шагов на шестьдесят, он крикнул: "Марш-марш!" - дал шпоры и пустил коня полным карьером.
- Стой, равняйсь! - раздалась его команда, в виду всей публики, почти на самом краю плаца. Осадив коня, он повернулся назад - и что же?.. Развёрнутый полк виднеется вдали - и ни с места! Как стоял, так и стоит, словно вкопанный.
Государь сильно натянул повод, закусил губы, плашмя и свободно опустил вниз палаш и сдержанным троттом отъехал на ближайшую дистанцию к полку, на то место, с которого обыкновенно пропускал полки мимо себя церемониальным маршем. Свита, предполагая, что линейное учение кончено и сейчас начнётся церемониал, спешно приблизилась к государю и стала позади его красиво-пёстрой свободной группой.
- Полк, слушай-ай! - отчётливо, размеренно и громко раздалась его команда. - По церемониальному маршу!.. Справа повзводно... в Сибирь... на поселение... шагом... марш! Господа офицеры!
И вот лейб-гвардии Конный полк по знаку его палаша плавно тронулся с места. Впереди всех на рослом пегом коне красиво и горячно выступал полковой адъютант, за ним ехал залитый в золото литаврщик со своими богато изукрашенными инструментами, далее два трубача, за ним полковой командир, потом командир лейб-эскадрона, имея позади себя двух младших кор