На обширной площади перед Зимним дворцом была какая-то странная, необычная тишина. Народ отдельными кучками стоял по разным местам этой площади и с напряжённым вниманием глядел на несколько слабо освещённых окон, которые как-то грустно и таинственно выделялись своим тусклым светом на тёмном фоне высокой каменной громады дворца, погруженной во мглистый мрак ноябрьского вечера. Эти кучки народа оставались в глубоком безмолвии; изредка разве обратится сосед к соседу с каким-нибудь замечанием, вопросом или сообщением, но и то так тихо, вполголоса, почти шёпотом... Тягостная неизвестность и томительная тоска какого-то грустного ожидания отпечатлевались на лицах. А между тем, несмотря на эти неподвижно стоящие кучки, площадь полна была тревожным движением. И от дворца, и ко дворцу почти беспрерывно то отъезжали, то подкатывали всевозможные экипажи: курьерские возки, городские санки, тяжёлые барские кареты четвернёй и шестёркой цугом, но мальчишки-форейторы, которые в то время имели обыкновение кричать своё "пади!" с громким и продолжительным визгом, стараясь выказать этим своё молодечество, на сей раз не подавали ни малейшего звука. Одно только глухое громыхание колёс или время от времени топот копыт коня какого-нибудь вестового гусара в высокой и мохнатой медвежьей шапке, проносившегося куда-то и зачем-то во всю конскую прыть, нарушали это странное и строгое безмолвие.
- Ещё вчера, сказывают, изволили быть в совершенно добром здравии, - шёпотом передавал в одной из кучек народа какой-то мелкий сенаторский чиновник двоим-троим из ближайших соседей.
- Где уж здорова! - с грустным вздохом махнул рукой старый инвалид в гарнизонном кафтане. - Мне хороший знакомец мой один - он кофишенком у князя Платон Александрыча[1] - так он сказывал, что ещё третьево дни целый день на колики жаловались.
- И однако ж, вчера была здорова, - настаивал сенатский чиновник, - и мне даже через одного человека из самого дворца доподлинно ведомо, что даже обычное своё общество принимали в будуваре, очень много разговаривали о кончине сардинского короля и всё шутить изволили над Нарышкиным, над Лев Александрычем, всё, значит, смертью его стращали, а ныне вот...
- Никто как Бог... Его святая воля... Авось-либо всё ещё, даст Бог, благополучно кончится! - утешали себя некоторые.
- Ах, дай-то Господи! Сохрани её, матушку, Владычица небесная! - крестясь, вздыхали другие.
В то самое утро в опустелой Софии, дремавший среди уныло обнажённых садов, миновав Царское Село, скакал верховой ординарец. Взмыленный конь его уже хрипел и выбивался из последних сил, а молодой человек между тем всё больше и больше пришпоривал и нетерпеливо побуждал его ударами шенкелей, но конь начинал уже спотыкаться и, видимо, терял последние силы.
- Лошадь под верх! Бога ради, живее! - торопливо и взволнованно закричал ординарец, приплетясь кое-как на конюший двор. Но его не слушали. На крыльце перед конюшнями стоял кто-то закутанный в дорогую шубу, в собольей шапке и с дорогой собольей муфтой в руках.
- Лошадей!.. Лошадей, каналья, скорее! - шумел и жестикулировал мужчина, - лошадей, говорю, или я тебя самого запрягу под императора!
- Ах... ах, ваше сиятельство! - манерно и с ужимками, полуучтиво и полугрубо отвечал ему на это хрипло-пьяноватым голосом какой-то старикашка, одетый в гражданский мундир заседателя. - Запречь меня не диковинка, но какая польза? Вить... вить я не повезу, хошь до смерти извольте убить.
- Под императора, говорят тебе! - топал меж тем тот, кого заседатель называл сиятельством.
- Да что такое император? - всё так же манерно разводя руками, возражал ему пьяненький старикашка. - О чём говоришь-то, не разумею... Какой император?.. Если есть император в России, то дай Бог ему здравствовать, а буде матери нашей не стало, то... то ей виват! виват!.. Н-да! вот те и заседатель!
Молодой ординарец, заглянув при свете луны в лицо закутанного мужчины, почтительно отдал ему воинскую честь и торопливо прошёл мимо, направляясь в конюшню и таща за собой на поводу измученную лошадь. В этом мужчине он узнал графа Николая Зубова.
Не дожидаясь заседателя, ординарец сам выбрал под себя свежую лошадь, спешно переседлал её под своё седло и как вихрь помчался по гатчинской дороге.
Вскоре навстречу ему одиноко проскакал кто-то закутанный в плащ и на лету успел только крикнуть одно слово "Едет!", вслед за которым оба всадника уже далеко разминулись друг с другом.
Через несколько минут сквозь ночную мглу показались впереди на дороге точно бы два огненных глаза, которые, всё увеличиваясь и приближаясь, превратились наконец в два фонаря дорожной кареты, мутно светившие сквозь густой пар, что валил облаками от восьмёрки запряжённых добрых коней.
Молодой человек придержал свою лошадь.
- Кто там? - раздался из открытого окна мужской голос. - Гонец?.. с известием?.. Что нового?..
- Её величеству, слава Богу, лучше! - громким и отчётливым голосом доложил ординарец, поворотив свою лошадь и направляясь обратно по дороге вровень с окном кареты. - Когда сняли шпанские мушки, - продолжал он, - государыня открыла глаза и попросила пить... Я от графа Салтыкова доложить, что есть надежда.
- Фу!.. Слава Богу! - с глубоким, полным и облегчённым вздохом послышалось из глубины кареты.
За экипажем скакали верхом и ехали в санях уже человек пять курьеров, посланных ранее с известиями более или менее тревожного свойства. Молодой ординарец, привёзший первую весть надежды, присоединился к этому кортежу и тоже поскакал за каретой.
В Софии на перемену уже была готова новая подстава: Николаю Зубову какими-то судьбами удалось наконец уломать несговорчивого заседателя. Когда экипаж остановился перед крыльцом, конюхи живо стали перепрягать лошадей. На площадке в это время стоял ещё кто-то, новоприезжий из Петербурга, и разговаривал с Зубовым.
- Ah, c'est vous, mon cher Rostoptchin! - послышалось из каретного окна. - Faites moi le plaisir de me suivre; nous arriverons ensemble. J'aime a vous voir avec moi.[2]
Зубов молча, задумчивыми глазами проводил отошедшего Ростопчина. Быть может, в эту минуту он почувствовал в его лице восхождение нового светила в среде царедворцев...
По дороге в Петербург время от времени попадались навстречу всё новые гонцы и курьеры, которых уже ворочали назад, и таким образом набралось их человек двадцать, что составило длинную свиту саней и вершников, мчавшихся за каретой.
Проехав Чесменский дворец, наследник приказал на минуту остановиться и вышел из экипажа. Чтобы хоть несколько развлечь тяжёлые думы высокого путника, Ростопчин, после некоторого молчания, привлёк его внимание на красоту ночи, которая действительно была необыкновенно тиха и светла и слегка морозна: холод не превышал трёх градусов. Красивые тучки быстро и высоко неслись по тёмно-синему небу, и луна то выплывала из-за облаков, то опять закутывалась в дымку. Вокруг царствовала глубокая тишина. Наследник молча устремил свой взгляд на луну - и при полном её сиянии Ростопчин заметил, что глаза его полны были слёз, которые тихо катились по лицу.
Поговорив с Ростопчиным и крепко пожав ему руку, государь-наследник уже садился было в карету, как вдруг обернулся и спросил, кто привёз известие, что государыне лучше.
- Я, ваше высочество, - ответил ему молодой ординарец, подавшись вперёд из-за кареты.
- Сержант лейб-гвардии Конного полка?
- Так точно, ваше высочество.
- Фамилия?
- Дворянин Василий Черепов.
Наследник кивнул головой, вслед за тем дверца захлопнулась - и весь кортеж помчался далее.
Зимний дворец был переполнен людьми всякого звания. При тусклом свете немногих ламп, кое-как зажженных наскоро, в обширных залах и коридорах толпились сенаторы, генералы, синодальное и иное духовенство, дворяне, городские обыватели, придворные, сановники и служители, дамы и фрейлины, гвардейские офицеры и солдаты. Одни поспешали сюда по обязанности своего звания, другие из любопытства или страха за жизнь императрицы, и все с затаённым трепетом ожидали приближающейся роковой минуты. Смутный гул сдержанного шёпота пробегал из залы в залу; на каждом шагу повторялись вопросы и сообщения то о часе апоплексического удара, то о действии лекарств, о мнении медиков... Всякий рассказывал разное, но общее чувство и общая мысль выражались в желании хотя бы слабой надежды на выздоровление государыни. Граф Безбородко, в качестве статс-секретаря, находился в её кабинете. Прибыв, по обыкновению, во дворец с докладом, он с самого раннего утра присутствовал здесь безотлучно и был в отчаянии: неизвестность будущей своей судьбы, страх, что новый государь на него ещё в гневе за прежние столкновения, и живое воспоминание о стольких благодеяниях умирающей императрицы заставляли его часто рыдать, как ребёнка, и наполняли сердце его горестью и ужасом. Он желал теперь только единственной милости - быть оставленным без посрамления.
Отчаяние же князя Зубова было беспредельно. Не только искусившиеся опытом царедворцы, но каждый и даже первый попавшийся с улицы человек мог бы легко и свободно прочесть теперь на его физиономии полную и окончательную уверенность в своём падении и наступающем ничтожестве, и эта уверенность, вопреки самолюбию и помимо искусства самообладания, слишком ясно высказывалась не только в выражении лица, но даже в каждом движении этого человека. Проходя через комнату императрицы, он по нескольку раз останавливался перед умирающей и выходил рыдая. Толпа придворных сторонилась, отшатывалась и удалялась от него, как от зачумлённого, так что князь убежал наконец в дежурную комнату и упал в кресло. Томимый жаждою и жаром, несчастный не мог выпросить себе даже стакана воды, в чём теперь отказывали ему те, которые ещё сутки лишь назад на одной его улыбке строили всё счастье и благосостояние своей жизни, и та самая комната, где ещё вчера люди чуть не давили друг друга, чтобы стать к нему поближе, обратилась теперь для него в глухую пустыню.
Наконец приехал великий князь наследник и, зайдя на минуту в свою комнату в Зимнем дворце, пошёл на половину императрицы. Весть о его прибытии в то же мгновение успела облететь всех собравшихся в залах, и приём, оказанный ему; был уже приёмом как бы государю, а не наследнику. Великие князья Александр и Константин вышли к нему навстречу, уже одетые в мундиры тех батальонов, которыми командовали они в гатчинском "модельное войске". Проходя через комнаты, наполненные людьми, ожидавшими восшествия его на престол, великий князь очень милостиво, с ласковым и столь свойственным ему рыцарски-учтивым видом отвечал на бесчисленные глубокие и часто подобострастные поклоны.
Умирающая лежала на полу, на сафьяновом матрасе, в том самом положении, в каком успели поместить её в первые минуты утром камердинеры её Тюльпан и Захар Зотов, не будучи в состоянии поднять на кровать бесчувственное тело по причине его значительной тяжести. Теперь уже ни к чему было тревожить его перекладыванием при последнем издыхании. Государыня лежала навзничь, неподвижно, с закрытыми глазами. Сильное храпение в горле, среди всеобщей тишины, слышно было даже в смежной комнате. Вся кровь била ей в голову, и цвет лица становился иногда багровым, иногда, когда кровь отливала, принимал вдруг самый живой и свежий румянец. Это последнее явление обыкновенно пробуждало на минуту в присутствующих некоторую надежду, которая - увы! - через несколько мгновений угасала снова... У тела находились попеременно придворные лекаря и, стоя на коленях, внимательно следили за дыханием и малейшими колебаниями пульса. В опочивальне, кроме медиков и ближайшей прислуги, присутствовали члены императорской фамилии и камер-фрейлина Протасова,[3] ни на минуту не отлучавшаяся от государыни с самого утра. Глаза её, помутившиеся глубоким горем, не отрывались от полумёртвого тела её благодетельницы. Агония продолжалась уже более суток. Доктора объявили наконец, что всякая надежда иссякла. Тогда по приказанию великого князя наследника преосвященный Гавриил с духовенством прочёл над умирающей глухую исповедь[4] и причастил её святых тайн. Затем Павел Петрович удалился в боковой кабинет, куда призывал для деловых разговоров некоторых лиц или тех, кому имел сообщить какое-либо приказание. Так, между прочим, поручил он Ростопчину передать графу Безбородке, что, "не имея никакого особенного против него неудовольствия, он просит его забыть всё прошедшее и считает на его усердие, зная дарования его неспособности к делам"; потом призвал самого графа и лично поручил ему заготовить указ о восшествии на престол всероссийский; в течение дня раз пять или шесть призывал к себе также и князя Зубова, разговаривал с ним очень милостиво и, умеряя его отчаяние, уверял в своём благорасположении.
В течение этого времени во дворец прибывали всё новые и новые сановные лица, чиновники, военные лица и люди всякого состояния. Горестная весть уже успела разнестись по столице, и к вечеру громадные толпы народа, обсыпаемые густыми хлопьями мокрого снега, в прежнем безмолвии стояли на Дворцовой площади. Войска же петербургского гарнизона все были собраны в своих казармах в ожидании присяги новому императору.
В девять часов вечера лейб-медик государыни, англичанин Роджерсон, войдя в кабинет, где находился наследник с супругою, объявил, что императрица кончается.
Тотчас приказано было войти в опочивальню умирающей всем великим князьям, княгиням и княжнам, с которыми вошла и воспитательница их, статс-дама Ливен, а за нею князь Зубов, граф Остерман, Безбородко и Самойлов. По правую сторону императрицы стал наследник с супругою и семейством, по левую - доктора, лекаря и вся ближайшая прислуга Екатерины, а в головах - призванные в комнату Ростопчин и Плещеев. Дыхание императрицы сделалось очень трудно и редко; кровь, как и прежде, всё ещё бросалась в голову, искажая черты лица, то отливала в грудную полость, возвращая физиономии естественный вид. Полное и благоговейное молчание всех присутствующих, затаённый и сдержанный трепет последнего страшного ожидания, немые взгляды, устремлённые на лицо умирающей, отдаление на эту минуту от всего земного, от всех посторонних и суетных помыслов, глубочайшая тишина и слабый свет, мерцающий в комнате, - всё это обнимало ужасом душу каждого, всё возвещало близкое веяние смерти... Тихо и мелодично, переливаясь тонкими металлическими звуками, пробили старинные часы первую четверть одиннадцатого, великая женщина вздохнула в последний раз, и... дух рабы Божией Екатерины предстал пред суд Всевышнего.
С последним вздохом, казалось, вдруг наступил для неё тихий и сладкий сон. Всегдашняя её приятность и величие постепенно и так заметно разлились опять по чертам спокойного лица и воочию всем явили ещё раз ту царицу, которая славою своего царствования наполняла всю вселенную. Сын её и наследник преклонился пред бездыханным телом и вышел, заливаясь слезами, в другую горницу. В то же мгновение опочивальня огласилась воплем женщин, служивших Екатерине.
Но слёзы и рыдания не простирались далее той комнаты, где лежало тело государыни. Прочие покои дворца были наполнены знатью и чиновниками - по преимуществу теми людьми, которые во всех переменах и обстоятельствах, счастливых и несчастных, прежде всего видят только самих себя и заняты исключительно сами собою, а эта печально-торжественная минута для многих и многих из них казалась Страшным судом и грозила расплатой за прошлое...
Граф Салтыков вошёл в дежурную комнату с официально-печальным и важным видом и объявил во всеуслышание:
- Милостивые государи! Императрица Екатерина скончалась, государь Павел Петрович изволил взойти на всероссийский престол.
Едва были произнесены эти слова, как множество царедворцев бросилось обнимать Самойлова, Ростопчина, Плещеева, камер-пажа Нелидова и прочих, в ком только усматривали или могли предполагать они будущих приближённых, поздравляя их, а за ними всех присутствующих с новым императором.
Граф Алексей Григорьевич Орлов, измученный нравственно и изнеможённый физически, проведя в слезах и терзаниях, без сна и пищи, почти двое суток, не в силах был уже дождаться кончины императрицы и уехал к себе на квартиру. Едва прилёг он отдохнуть, как прибежали сказать ему, что государыня скончалась, а вслед за тем явился посланный с повелением от государя, чтобы Орлов немедленно прибыл во дворец для учинения присяги. Старик, отговариваясь крайним утомлением, поручил передать императору, что, как скоро рассветёт, он не преминёт явиться и исполнить долг своего верноподданства. Государю такой ответ показался неугоден, и он послал к графу вторично, чтобы тот, невзирая ни на что, явился немедленно же к присяге. Надо было повиноваться.
- Полагаю, ваше сиятельство, что и вам надлежало бы учинить присягу? - встретил его император, как только гордый вельможа вошёл к нему в комнату.
- Конечно, так, государь! - с глубоким и почтительным поклоном отвечал Орлов, - и я, поверьте, готов учинить то с охотнейшим моим сердцем.
Государь вымерял его взглядом и, казалось, внутренне остался доволен ответом.
В это время обер-церемониймейстер Валуев, известный как самый ревностный блюститель порядка всех придворных торжеств и церемоний, явился с докладом, что во дворцовом храме всё уже готово к присяге.
В церкви, залитой огнями сверкающих люстр, паникадил и канделябров, Павел Петрович впервые стал на императорское место, и преосвященный Гавриил, выйдя на амвон, начал внятно и явственно читать форму присяги, которую вслед за ним громко повторяла густая толпа присутствующих, подняв крестообразно сложенные правые руки.
Императрица Мария Фёдоровна, по окончании присяжного обряда подойдя к государю, хотела было преклонить перед ним колени, но он удержал и с чувством обнял её, а вслед за ней всех детей своих. За сим каждый из присутствующих целовал крест и Евангелие и, подписав на присяжном листе своё имя, почтительно подходил к руке императора и императрицы. Когда же окончилась и эта долгая и утомительная церемония, Павел пошёл прямо в опочивальню покойной государыни, тело которой к этому времени было уже в белом платье положено на кровать, и в головах его на аналое дьякон читал Евангелие.
Это было в ночь с 6 на 7 ноября 1796 года.
ПЕРВЫЕ ДНИ ИМПЕРАТОРА ПАВЛА
Едва окончился обряд торжественной присяги, как к Зимнему дворцу подлетела взмыленная курьерская тройка. В санях, дрожа и ёжась от холода, сидел какой-то неизвестный петербургской публике человек, без шубы и даже без плаща, в одном только полковничьем мундире гатчинской формы. Он был очень сухощав, сутуловат и жилист и как-то судорожно всё морщил свой подбородок. Толстая, несуразной формы голова, постоянно наклонённая на один бок, желчно-смуглый цвет лица и большие мясистые уши прежде всего кидались в глаза всем и каждому при первом взгляде на этого человека. При покойной императрице офицеры гатчинского отряда никогда не допускались в Зимний дворец, потому, не зная расположения комнат, новоприбывший гатчинец просто заблудился в неведомом ему лабиринте зал и коридоров... Он долго не мог отыскать императора и тщетно пытал про него у встречных придворных и камер-лакеев.
- Кто это? Что за человек такой? Откуда взялся таков? - неслись вослед ему и справа и слева бесчисленные вопросы, которыми перекидывались между собой лица екатерининского двора, невольно останавливая внимание на странном костюме и несуразной фигуре незнакомца, а в особенности на его впалых серых глазах, в которых светилась какая-то странная смесь ума и злости вместе с неуклонной энергией и железной волей.
Но на все эти летучие вопросы никто не мог дать определённого положительного ответа, и за проходившим гатчинцем всецело оставалось у всех одно только беспричинно неприятное впечатление, которое делала его во всяком случае замечательная наружность.
- Где же государь, наконец? - остановясь близ дверей одной из залы и с некоторым раздражением пожав плечами, спросил незнакомец повышенным голосом, причём обвёл толпу недоумённо-вопросительным взглядом. Он говорил в нос, немножко гнуся и не то что не договаривая, а как бы глотая окончания слов и фраз. - Я вызван сюда именным моего государя повелением, по эстафете, - продолжал он, видимо сдерживая внутри себя раздражение, - и вот уже полчаса как тщетно ищу его величество, и никому не угодно указать мне, где государь изволит находиться.
На этот возглас откликнулся один из гатчинских камердинеров государя, случайно находившийся в зале, и почтительно провёл незнакомца в кабинет императора.
- Кто таков? - посыпались на него вопросы, едва лишь он затворил дверь за неизвестным гатчинцем.
- Господин полковник Аракчеев, - было ответом ближайшей кучке любопытных.
- Аракчеев?.. Что такое - Аракчеев?.. Арак... Dieu, quel nom atroce![5] Что за птица? Откудова? - жужжа по зале, полетели из уст в уста недоумевающие вопросы и иронические улыбки.
Через четверть часа всеобщее недоумение разъяснилось. Аракчеев вышел из царского кабинета об руку с цесаревичем Александром и в сопровождении великого князя Константина, а через минуту в кучках екатерининских придворных уже передавали самую свежую новость, что наследник престола назначен петербургским военным генерал-губернатором и вместе с тем полковником лейб-гвардии Семёновского полка, великий же князь Константин - полковником в Измайловский полк, а Аракчеев сделан петербургским комендантом с производством в генерал-майоры. При этом передавали, что государь принял его с необычайной милостью, поставил рядом с наследником, соединил их руки и сказал: "Будьте друзьями и помогайте мне".
Этого рассказа было достаточно, чтобы не только самые юркие, но даже и наименее смышлёные люди поспешили тут же представиться новому коменданту и с любезными, искательными улыбками почтительно поручали себя его благосклонному вниманию... Аракчеев все эти изъявления принимал сдержанно, сухо и холодно. Видно было сразу, что он понимает в корень истинный, сокровенный смысл и значение придворных ласк и приветствий.
Начинало светать. Великие князья, в новых своих гатчинских мундирах, с голубыми Андреевскими лентами через плечо, сели на коней и без всякой свиты поехали каждый к своему полку приводить людей к присяге. На улицах было много движения экипажей и пешеходов. Лавки начинали отпираться, несмотря на то, что урочная пора для этого далеко ещё не наступала.
Сероватая мгла рассвета пропитана была сыростью быстро начавшейся оттепели. Моросил частый дождик, и среди глубоко выпавшего снега успели образоваться лужи. Серые контуры домов, скрадываясь и сливаясь в этой туманной мгле, глядели угрюмо, скучно и холодно. Не только в лицах людей, но, казалось, будто даже в самом воздухе разлито что-то тоскливое, тревожное, недоумевающее... По улицам, шлёпая по слякоти, в разных направлениях понуро шли гренадерские взводы гвардейских полков, относя к своим частям знамёна, взятые из дворца для присяги. На съезжих полковых дворах отсырелые и промокшие барабаны жидким звуком дребезжали "сбор" - и на этот призывный бой с разных сторон с ружьями наперевес в одиночку выбегали из казарм солдаты и спешно пристраивались на плац-парадном месте к своим ротам. На каждой такой площадке, пред наскоро вынесенным аналоем, стоял с крестом и Евангелием полковой священник в полном облачении. По прибытии великих князей к своим частям полки Семёновский и Измайловский приняли присягу. Преображенский полк был приведён к присяге своим заслуженным и почтенным подполковником Татищевым,[6] которого государь в этот день тоже почтил особой милостью: когда Татищев, подав ему строевой рапорт, отступил, по тогдашнему правилу, на несколько шагов, император сам подошёл к нему, приветливо взял старика за руки и, подводя к себе, сказал, что "таким почтенным и заслуженным мужам надлежит быть ближе к государю", а в уважение к его старости разрешил ему сидеть в своём присутствии, даже и в том случае, если бы сам он разговаривал с ним стоя.
Присяга гвардии представляла грустное и трогательное зрелище: развёрнутые знамёна полоскались по ветру пред сотенными рядами поднятых рук; лица людей были бледны и смутны; офицеры и солдаты стояли тихо и понуро, погружённые в глубокую горесть, большая часть из них молча глотали слёзы, иные же плакали навзрыд; инде раздавались громкие вздохи и вопли: "Пропали мы, пропала Россия! Матери не стало... Всем мать была!.. всем одна!" Начальствующие лица не унимали этих проявлений скорби: они и сами думали и чувствовали почти то же. И эта скорбь - надо заметить - в таких же точно проявлениях высказывается в русском войске при смерти каждого любимого монарха.
На 8-е число ноября назначен был первый "вахтпарад"[7] на дворцовой площадке. В церемонии развода должны были парадировать части из Измайловского и лейб-гвардии Конного полков. Великий князь Константин, желая сделать государю приятный сюрприз, очень заботился, чтобы на этом вахтпараде, ещё первом и потому совершенно новом в Петербурге, некоторые командные слова произносились по гатчинскому образцу и чтобы все офицеры были на параде в длинных перчатках с раструбами и имели в руках форменные гатчинские трости. Несколько ездовых великого князя, вместе с полковым адъютантом,[8] ещё до свету обрыскали весь гостиный двор, всех столичных перчаточников и токарей и, к радости молодого полковника, когда в восемь часов утра он приехал на полковой двор, все эти вещи были уже налицо и в совершенной исправности. Полк ещё с трёх часов ночи учился на плацу гатчинскому артикулу. Великий князь прорепетировал церемонию вахтпарада, проверил офицеров и солдат и остался доволен. Действительно, Измайловскому полку, на удивление самому себе, удалось в несколько часов довольно отчётливо изучить важнейшие правила нового устава, над готовой рукописью которого в это самое время деятельно работали в сенатской типографии несколько наиболее искусных наборщиков.[9]
Конногвардейцы тоже были в большой тревоге.
Два эскадронных парикмахера всю ночь трудились над солдатскими головами, приводя их в новый форменный порядок: мазали салом их волосы, завивали букли, заплетали толстые косички и в изобилии обсыпали всю эту куафюру вместо пудры пшеничною мукой. Люди с трудом натягивали друг на друга мокрые лосины, и ни один человек не смел присесть, облокотившись к стене, чтобы не смять своей причёски. Полковой командир, майор Васильчиков, самым тщательнейшим образом во всех мелочах и подробностях осматривал каждого человека из отборного взвода, назначенного во внутренний дворцовый караул, и неоднократно прорывалось у него душевное беспокойство и опасение; он знал, что новый император не совсем-то доволен духом, господствовавшим в среде этого аристократического полка. Но, главное, смущало его то, что в целом полку никто ещё не имел ни малейшего понятия о новом уставе. И вдруг заметил он, что в конце казарменного коридора собралась вокруг кого-то кучка конногвардейцев, из которой по временам раздавались взрывы сдержанной весёлости.
- Что там за смехи? Узнай, пожалуй, мне! - досадливо приказал он своему личному адъютанту.
- Сержант Черепов показывает прусскую выправку и экзерцицию, - доложил тот, возвратившись от весёлой кучки.
- Ба! так он знает не шутя? - с живостью подхватил начальник. - Послать ко мне его сейчас же!
- Черепов!.. Сержанта Черепова к командиру! - словно эхо из уст в уста пошёл призывный клич по длинному коридору.
- Ну, брат Вася, достукался! Будет ужо пудрамантель! - шёпотом пророчили вослед ему товарищи.
Но "брат Вася", нимало не смущаясь, шёл к командиру своим обычным смелым и уверенным шагом.
- Ты что там за экзерцицию показуешь? - серьёзно спросил его Васильчиков.
- С прусской модели, - бойко ответил Черепов.
- И ты не врёшь, братец?
- Я, ваше превосходительство, дворянин, - возразил сержант, гордо вскинув слегка свою красивую голову, - и как дворянину врать мне недостойно.
- Гм... Молодец, коли так! Да откуда же тебе эта выправка ведома?
Черепов объяснил, что ещё в прошлом году, будучи уволен в шестимесячный домашний отпуск, он отпросился "в некоторый малый вояж" за границу и, прожив два месяца в Берлине, сошёлся с прусскими солдатами, многократно видел тамошние вахтпарады и с наглядки "нарочито и весьма изрядно" ознакомился с прусскою выправкой и экзерцицией, так что с тех пор нередко "утешает" своих "камратов", передразнивая и корча, по их просьбе, немецких солдат и офицеров.
- А ну-ка покажи: как это? - предложил ему Васильчиков.
Черепов с самым серьёзным видом воспроизвёл перед своим командиром всю воспринятую им премудрость.
- Скажи, пожалуй! - воскликнул тот, хлопнув себя по коленям, - да ты, брат, и впрямь как настоящий гатчинец!.. Видал и я их тоже... Ей-ей, прекрасно, бесподобно! Полюбуйтесь, господа офицеры!
Но господа офицеры и без того уже любовались на ловкого и молодцеватого детину.
- Господин адъютант! Назначить сего сержанта ныне в развод на ординарцы к его величеству, - распорядился повеселевший Васильчиков. - А тебя, братец, прошу в грязь лицом не ударить! - прибавил он, обратясь к Черепову.
- Рад стараться! - бойко выкрикнул "брат Вася" и, совершенно по темпам прусского образца, повернувшись налево кругом, отошёл от своего командира.
Ростепель и мокреть продолжались уже полторы сутки.
Рыхлый снег валил в неимоверном количестве и предательски застилал своею белопуховой скатертью изобильные лужи отдалённых и немощёных петербургских улиц. Конная гвардия квартировала тогда за Таврическим дворцом, под Смольным. В девятом часу утра части, назначенные в развод, выступили из казарм. Мимо "Тавриды" тянулась к Зимнему дворцу сначала конная команда, а за нею весь наличный состав конногвардейских офицеров и, наконец, отборный пеший взвод внутреннего караула. Люди были в лучших своих мундирах, синих с золотом, в лучших шляпах с дорогим плюмажем, без плащей, в полной амуниции, и увязали в глубоком снегу пустынной улицы. В половине десятого измайловцы и конногвардейцы заступили назначенные им места на дворцовой площадке. Здесь уже стояла толпа офицеров от разных частей войск, но народу вообще было очень мало; быть может, потому, что об этом новом явлении петербургской жизни никакой официальный агент власти и администрации не извещал публику заблаговременно. Около этого времени к толпе офицеров стали всё более и более присоединяться лица штаб-офицерских и генеральских рангов, подъезжая к площадке в своих повозках и каретах. И ни на ком ни единого плаща, а уж о шубах или муфтах и помину не было! Всё это гвардейское офицерство присутствовало в одних тоненьких мундирах и с непривычки тряслось от холода под косым дождём, на ветру, который стремительными и буйными порывами налетал со взморья. Здесь, в этой толпе, передавалось множество новых слухов и фактов, но нельзя сказать, чтобы все эти новости нравились или производили приятное впечатление на массу гвардейцев, давно уже привыкших к совершенно иным порядкам беззаботной службы и сибаритской жизни. Сообщали за верное, что отныне, в силу высочайшего приказа, уже ни один офицер не смел являться никуда иначе как в форменном мундире, тогда как до сего времени гвардейские щёголи "за редкость мундир надевали", а больше всё фланировали в муфтах, в шубах да в роскошно расшитых французских фраках из бархатных и драгоценных шёлковых материй, заботясь единственно лишь о своём изяществе и помышляя только о трактирах, банкетах, театрах, балах, маскарадах да о том, чтобы посещать "приятные обществы"; о службе же действительной и "всякое понятие давно позабыли". Сообщали также, что офицерам запрещено ездить в крытых экипажах, тогда как при покойной государыне гвардейский офицер "за стыд почитал себе" не иметь собственной кареты с шестёркой и даже с осьмёркой рысаков и с зашитым в золото либо в серебро гусаром, а не то егерем на запятках, теперь же только офицерские жёны могли выезжать в закрытых экипажах, да и то не шестернёй, а парой или много-много если четвёрнею цугом, мужья же их обязаны были ездить верхом либо в простых санках или дрожках, "но отнюдь не с пышностью и великолепием". При Екатерине действительно роскошь в общественной и частной жизни достигла блистательнейших, но вместе с тем и печальнейших размеров. Не только знатные и богатые, но даже люди самого посредственного состояния тянулись изо всех сил, чтобы не отстать от вельмож и магнатов, поражавших всю Европу "своими негами и роскошами". Все хотели "кушать" не иначе как на чистом серебре и разорялись на драгоценные сервизы. Император Павел в разговорах "о сей материи" высказал напрямик, что он охотно согласен сам до тех пор есть на олове, пока не восстановит нашим деньгам надлежащий курс и не доведёт государственные финансы до того, "чтобы рубли российские ходили действительно рублями".
- Изречение божественное и достойно великого государя! - восклицали при этом некоторые, тогда как большинство, недовольное новыми порядками и стеснениями, только улыбались и сомнительно покачивали головою.
Между тем, пока гвардейская молодёжь, поёживаясь от холода, вместе со стариками судачила и обносила в своих кружках новые узаконения, великий князь Константин пред своим измайловским фронтом, по-видимому, совершенно стоически и равнодушно переносил докучную петербургскую непогодь. Около трёх четвертей одиннадцатого часа он приказал адъютанту Комаровскому взять подпрапорщика,[10] идти во дворец и, остановясь перед кабинетом государя, велел камердинеру доложить его величеству, что развод Измайловского полка готов и что адъютант пришёл за знаменем. Комаровский отправился, но через несколько минут вышел на площадку, хотя и с подпрапорщиком, но без знамени, и смущённо передал удивлённому и озабоченному Константину, что, когда камердинер отворил дверь кабинета и подал ему знак войти, то император стоя надевал перчатки и уже приказал было взять знамя, как вдруг, увидев громадного роста подпрапорщика, спросил неожиданно: "А что, он дворянин?" - и на отрицательный ответ Комаровского заметил, что "знамя должно быть всегда носимо дворянином", и повелел привести унтер-офицера из этого сословия.
Великий князь, необычайно боявшийся отца, сильно перетревожился и приказал взять поскорее, на первый случай, хоть какого-нибудь подходящего сержанта. И едва знамя было вынесено к фронту, как на крыльцо гурьбой высыпали новые лица, новые сановники, одетые в мундиры новой формы. Эта форма, с непривычки резавшая глаза и казавшаяся странною, даже как будто маскарадною, доставила на первый раз всему разводу, а в особенности конногвардейцам, источник острот и смеха. Все эти лица казались им словно бы старые портреты немецких офицеров, выскочившие из своих рамок.
Ровно в одиннадцать часов из дворца вышел сам император в преображенском мундире новой формы и направился к разводу. Сначала при виде петербургской гвардии он стал как будто недоволен - по крайней мере, заметно отдувался и пыхтел, что всегда являлось у него верным признаком неудовольствия или гнева. Но когда пред измайловским фронтом раздалась команда по-гатчински и строй отчётливо исполнил, что требовалось, лицо императора прояснело и озарилось приветливой улыбкой.
Наконец настала очередь ординарцев.
Завидев синий с золотом мундир подходящего конногвардейца, император снова было насупился и отвернулся несколько в сторону, но ординарец, молодцевато остановясь перед ним на расстоянии трёх шагов, проделал всё, что следовало в данном случае, в совершенстве подражая прусскому идеалу.
Государь, приятно удивлённый этой новой неожиданностью, внимательно окинул ординарца своим быстрым взглядом и с благосклонной улыбкой обратился к полковому командиру:
- Так и у вас, господин майор, успели уже ознакомиться с новым уставом? - спросил он.
Васильчиков, не решаясь утвердительным ответом высказать неправду и в то же время боясь разочаровать государя откровенным признанием, отвечал несколько уклончиво, с почтительным поклоном.
- Стараемся, ваше императорское величество!
Государь лично скомандовал ординарцу несколько приёмов и поворотов, полюбовался его выправкой и маршировкой и остался совершенно доволен.
- Спасибо, молодец! - приветливо кивнул он ему головою. - Твоя фамилия?
- Черепов, ваше величество!
- Э, так мы с тобой уже знакомы!
И после короткого молчания, в течение которого его внимательный и зоркий глаз скользил по стройной фигуре ординарца, он вдруг добавил:
- Благодарю, корнет! Мне лестно видеть в вас такого отличного служаку!
Это было сказано громким и приятным голосом, так что не только окружающие, но весь развод отчётливо слышал слова государя, которые были полной неожиданностью для всех и более всех для самого Черепова. Почти ошалелый от радости, он смутно вспомнил, однако же, что надо сейчас же благодарить государя за милость, и, по обычаю того времени, преклонил пред ним колено.
Император протянул ему для поцелуя свою руку. Черепов почтительно прикоснулся к ней губами.
В это время прискакал гатчинских войск поручик Ратьков и доложил государю, что гатчинские и павловские батальоны находятся уже пред городской заставой и ожидают высочайших повелений. Обрадованный император тут же сам надел на него Анненский крест 2-го класса и назначил адъютантом к наследнику. В ту же минуту к государю подвели Помпона, его любимую верховую лошадь, и он в сопровождении двух сыновей своих быстро поскакал навстречу своим старым любимцам, которые всецело были его личным созданием, его забавой и утешением в течение долгих и монотонных лет его гатчинского одиночества.
Гвардейский развод остался на площади. Хотя по отбытии государя никем не была подана команда "стоять вольно", но конногвардейцы, по "вольности дворянства" и по недавнему ещё обыкновению, на что смотрелось сквозь пальцы, кружком обступили счастливого Черепова и наперерыв поздравляли его с неожиданной милостью.
- Каково метнул из нашего брата солдата да прямо в гвардии корнеты!
- Поди-ка!.. Ну-тка!.. да, вот те и пудрамантель! - дружески смеясь, замечали товарищи.
- Мы думали - буфонит, а он, на-ко, и взаправду! Ай, молодец же, Васька!
- Что ж, брат Вася, поди-ка теперь зазнаешься?..
- Чего-о? - насупился Черепов, - да вы меня это за кого принимаете?..
- Так, значит, литки с тебя, дружище!
- Непременно! завтра же после смены и устроим, - согласился Черепов. - Прошу, любезные друзья, пожаловать к фриштыку в ресторацию Юге, что в Демутовом трактире, - пригласил он, - будут устерсы и аглицкое пиво, и шампанское вино, и многое другое... Последняя копейка ребром, чёрт возьми, для эдакой радости!
Час спустя по отъезде государя послышались с Гороховой улицы мелодические звуки флейт и грохот барабанов.
Весь развод, естественно, обратил внимание на ту сторону, откуда приближались эти воинственные звуки. То были гатчинские батальоны, торжественно вступающие ещё в первый раз на Дворцовую площадь.
Император ехал во главе той части, которую он наименовал в Гатчине своим Преображенским полком, а великие князья следовали пред так называемыми Семёновским и Измайловским полками. Позади пехоты и артиллерии шёл прекрасный Кирасирский цесаревича полк, во главе которого Павел Петрович, будучи наследником, прослужил кампанию 1788 года; причём над его головой не раз гудели шведские ядра и свистали пули.
Гатчинские гости были одеты совершенно по-прусски, в коротких мундирах с лацканами и в чёрных штиблетах; на гренадерах красовались медные шапки,[11] а на мушкетёрах маленькие треугольные шляпы. Офицеры, большей частью безвестные и бедные дворяне, из бывших морских батальонов, шли на своих местах, держа по форме красивые эспонтоны, что для гвардейского развода казалось и смешно, и педантично. Одеты они были все в поношенные и потёртые мундиры тёмно-зелёного цвета, явно перекрашенные, в видах экономии, из разноцветных сукон - обстоятельство, опять-таки служившее бесконечным поводом к насмешкам и колким замечаниям.
- Батюшки! да какие же они пегие, полинялые, оголтелые, куцые! - трунили между собой блестящие гвардейские щёголи.
Император меж тем в восторге любовался на своё "модельное войско", шесть батальонов которого с необыкновенной стройностью входили в "алиниеман" на Дворцовой площади. Когда же они выстроились в безукоризненно чистую, строгую линию, государь обратился к ним с речью.
- Благодарю вас, мои друзья! - сказал он с заметно тёплым чувством. - Благодарю за верную вашу мне службу, и в награду за оную вы поступаете в гвардию, а господа офицеры чин в чин.
Долгие и восторженные "ура" гатчинцев были ответом на приветливое слово государя. Затем их знамёна понесли во дворец - и весь гвардейский развод отдавал им воинскую честь обычным образом. Император был необычайно доволен измайловцами за их быструю науку, обнял великого князя Константина, благодарил офицеров, а нижним чинам пожаловал по фунту рыбы. Затем, поставив вообще всем присутствовавшим гвардейцам своих гатчинцев как образец, которому должно подражать по возможности близко, государь милостиво пригласил всех без исключения генералов, гвардии, армии и флота штаб - и обер-офицеров, даже до последнего инвалидного прапорщика - "пожаловать к нему во дворец к водке и закуске".
Так окончилось это утро, достопамятное для старой екатерининской гвардии.
Почти на полпути между Москвой и Коломной, вёрст двенадцать в сторону от большого тракта, стояла небольшая помещичья усадьба, Любимка, принадлежащая отставному генерал-майору графу Илие Дмитриевичу Харитонову-Трофимьеву. Летом это был прелестный и благодатный уголок, совсем заброшенный и запрятанный среди берёзовых, ольховых и сосновых рощ, которые, окружая его со всех сторон, ревниво и тихо оберегали мир, покой и уединение всеми забытого приюта. И точно, в течение долгих годов екатерининского царствования усадьба Любимка оставалась в полном забвении. Редко кто из соседей-помещиков заедет, бывало, отдать "решпект" обывателю Любимки, да и то заезды эти по большей части делались словно бы крадучись, исподтишка, с опаской, как бы не проведали, как бы не дознались да не донесли часом в подобающее место... Полицейский пристав, которому поручено было наблюдение за образом жизни, мнениями и поведением любимковского обитателя, каждый месяц аккуратнейшим образом являлся к нему в усадьбу, причём старый дворецкий Аникеич принимал его "в барской конторе", поил чайком и наливками, снаряжал особую подводу, которую нагружали из господских кладовых и амбаров всякой живностью и припасами, вроде битых гусей и кур, свиного окорока, лукошка яиц, корца мёду, четверика муки, меры круп, масла и проч. и проч. Полицейский пристав, получив "детишкам на молочишко", угощённый по горло и ублагодушествованный, расставался приятельски со старым Аникеичем и, не видав в глаза того, за коим был приставлен, убирался восвояси, отягчённый его щедрыми дарами и мечтая, что вот, даст Бог, на будущий месяц, коли доживу, опять на 3-е число явлюсь к сиятельному милостивцу за получением "законоположенного". Так шли многие и многие годы...
Один, забытый в Петербурге, забытый и окрест себя, ничего, кроме смерти, не ожидая в будущем и ничего ни от кого не желая, кроме полного покоя, в как