ный, то им приказано одеть "супперроки", т. е. род широких кафтанов из пунцового бархата. Один из военных участников этого парадного въезда[49] замечает, что "ничего не было смешнее, как видеть этих придворных (привыкших ходить по паркету в тонких башмаках и шёлковых чулках) верхом, Бог знает на каких лошадях, и на тех не умеющих держаться и ими управлять: многих лошади завозили куда хотели, и оттого эти царедворцы потеряли свои ряды и наделали большую конфузию". Между ними в особенности была замечательна фигура графа Хвостова, бывшего тогда камергером.[50] Но в особенности странное впечатление на москвичей делали новые военные и гражданские мундиры участников церемонии, казавшиеся им с непривычки, после екатерининской роскоши, "карикатурными". Все эти чиновники, военные и статские, следовали по два в ряд, младшие впереди, что составляло "предлинную линию, в виде протянутой верёвки", как замечает участник.[51] После этих придворных ехал верхом император, один, и несколько позади него - два великих князя: Александр и Константин.
В Кремле государь остановился на несколько минут для того только, чтобы приложиться к святым мощам и иконам, после чего, сев опять на лошадь, продолжал шествие своё до Слободского дворца. Уже начинало смеркаться, когда прибыл он к этому дворцу и здесь, остановясь перед крыльцом, пропустил мимо себя церемониальным маршем все войска, участвовавшие в параде. Несчастные камергеры и гражданские чины должны были всё это время оставаться верхом и до такой степени замёрзли, что некоторых из них принуждены были снимать с сёдел почти в бесчувственном состоянии.
День своего коронования назначил император на 5 апреля, в самое светлое Христово воскресенье.
На страстной неделе вся императорская фамилия говела и в великий четверг приобщалась святых тайн (кроме императора) в церкви Спаса за золотой решёткой. Обедня совершаема была митрополитом Платоном. Императрица Мария Фёдоровна, в полном блеске и цвете лет, великие княгини Елизавета Алексеевна и Анна Фёдоровна, великие княжны Александра, Елена, Мария и Екатерина Павловны, все одетые в белые платья, поражали взоры своей красотой и скромным величием. Платон сумел выразить впечатление, производимое ими в ту минуту, как они предстали пред алтарём, в ожидании святого причащения. Когда торжественно растворились царские двери, то прежде нежели дьякон вынес сосуд с дарами, митрополит Платон вышел из алтаря и, как будто поражённый блеском августейших красавиц, отступил назад, а потом, обратясь к императору, сказал:
- Всемилостивейший государь! воззри на вертоград[52] сей!
И повёл рукой, показывая на предстоявших.
У императора приметны были на глазах слёзы.
Священный обряд коронования происходил, как обыкновенно, в Успенском соборе. Зрелище было исполнено величия в ту минуту, когда государь, самолично возложивший на себя императорскую корону, подал знак своей супруге приблизиться и короновал императрицу, преклонившую пред ним колени. Но замечательнее всего в этом обряде был момент, когда, при возглашении "со страхом Божиим и верою приступите", Павел I вошёл в алтарь через царские двери, взял с престола чашу и, как глава церкви, сам причастился Святых Таинств. Это зрелище представлялось для присутствовавших в особенности редким, потому что с самого 1728 года в России не было коронования государя. Причастясь в алтаре, император, в короне и порфире, снова взошёл на возвышенное тронное место и с высоты его сам прочитал во всеуслышание составленный им "Фамильный акт о порядке престолонаследия" и повелел акт сей на вечные времена хранить в алтаре Успенского собора, в нарочно устроенном для того серебряном ковчеге.[53]
Из Успенского собора коронованная чета, в царских облачениях, шествовала, под золотисто-глазетовыми балдахинами, вокруг деревянного Кремля, в древний дворец российских государей. Гром пушек, колокольный звон с Ивана Великого и со всех сорока сороков колоколен Москвы, звуки военной музыки и несмолкаемый гул восклицаний войска и бесчисленного народа сопровождали это торжественное шествие. Император милостиво и приветливо кланялся своему народу.
В этот день государь щедрой рукой осыпал многих наградами и отличиями. Все штаб - и обер-офицеры, служившие в гатчинских войсках, получили земли и деревни, смотря по чинам, от ста до двухсот пятидесяти душ, а некоторые, как Аракчеев, Кологривов, Донауров, Кушелев, по две тысячи душ. Кроме того, Аракчееву дано баронское достоинство. Аркадий Иванович Нелидов - родной брат фрейлины Екатерины Ивановны Нелидовой, который при восшествии Павла Петровича на престол только что был выпущен из камер-пажей в поручики гвардии, а в марте 1797 года произведён в генерал-майоры и назначен генерал-адъютантом, получил теперь Анненскую ленту и тысячу душ, через пять месяцев своей действительной службы. Из прежних екатерининских деятелей пожалованы: генерал-фельдмаршал граф Салтыков 1-й - крестом и звездой ордена св. Андрея Первозванного с алмазами, генерал-фельдмаршал князь Репнин - шестью тысячами душ крестьян; граф Безбородко - вотчиной, поступившей в казну после умершего бригадира князя Кантемира, и тридцатью тысячами десятин земли в Воронежской губернии; сверх того возведён в княжеское Всероссийской империи достоинство, с титулом светлости, и предоставлено ему на выбор шесть тысяч душ где угодно; вице-канцлеру Куракину - 4300 душ в Псковской и Петербургской губерниях; Ростопчину - орден св. Александра Невского и 473 души в Орловской губернии; гардеробмейстер Кутайсов произведён в обер-гардеробмейстеры 4-го класса, граф Илия получил орден св. Александра Невского. Много было и других наград; но при этом всеми замечено, что государственные деятели екатерининского времени, сравнительно с новыми, личными любимцами государя, награждены гораздо щедрее. Впрочем, эти последние не роптали: для них впереди было ещё будущее.
На другой день утром в Кремлёвском дворце происходило торжественное "без-мен" (baise-maine). Император и императрица на троне в Грановитой палате принимали поздравления от духовенства, высших сановников государства, сенаторов, придворных, военных, представителей дворянства и городских сословий. Рука императрицы покоилась на бархатной пунцовой подушке, и все мужчины, за исключением духовных особ, отдав поклон царственной чете, подходили к руке Марии Фёдоровны; дамы же ограничивались одним глубоким реверансом. Между духовенством всеобщее внимание обращали на себя несколько высших сановников церкви, украшенных орденскими лентами и знаками, что для москвичей составляло совершенную новость. Митрополит Платон, бывший некогда законоучителем Павла, присутствовал здесь в своём белом клобуке и в фиолетовой бархатной рясе, поверх которой красовалась орденская цепь Андрея Первозванного. После "без-мена" был читан список вчерашних наград и пожалований. Всех крестьян роздано было более ста тысяч, с наделом земли по пятидесяти тысяч на каждую душу. Не забыты были и сами крестьяне: высочайший манифест, данный в самый день коронования, возвещал, что, удостоившись принять священное миропомазание и венчание на прародительском престоле, император Павел почитает долгом своим перед Творцом повелеть, чтобы "никто и ни под каким видом не дерзал в воскресные дни принуждать крестьян к работам" и чтобы оные только три дня в неделю работали на помещика, а остальное время на себя, потому что "для сельских изделиев остающиеся на неделе шесть дней по ровному счёту вообще разделяемы, при добром распоряжении, достаточны на удовлетворение всяким хозяйственным надобностям".
Этот манифест по всем церквам был читан народу, и когда по окончании "без-мена" государь выехал верхом прогуляться по городу в сопровождении дежурного генерал-адъютанта и московского главнокомандующего, графа Салтыкова, то громадное большинство простого народа со всех сторон окружило Павла, оглашая воздух криками "ура!". Тысячи шапок полетели вверх. Император с улыбкой милости и благоволения медленно двигался среди этого живого моря обнажённых голов. Какой-то мужичонка долго шёл подле его стремени, всё любуясь на своего царя. И вдруг он обтёр пыль с сапога его величества, перекрестился и поцеловал его в ногу. Это было как бы сигналом для толпы, которая таким же образом принялась с обеих сторон целовать ноги императора.
- Спасибо тебе, батюшка, ваше величество, за милости к нам, к серочи твоей! - раздавались голоса в ближайшей толпе народа. - Спасибо за то, что хлебушко нам удешевил! войну пошабашил! Спасибо, что рекрутиков наших по домам вернул, воскресный праздничек подарил нам, три дня барщины прочь скостил! За всё спасибо, милостивец! Ты нам как что легче сделал!.. Чувствуем!
Государь отвечал, что прямо из Москвы намерен сам поехать по России, чтобы собственными глазами видеть обыкновенный, повседневный быт своего народа, его нужды и потребности, и для того воспретил начальникам какие бы то ни было особые приготовления к его встрече.
Эта весть ещё более усилила восторг простого народа.
Вечером был большой бал в залах Кремлёвского дворца. Дамы съезжались в чёрных бархатных робах русского фасона, которые при блеске брильянтовых колье и брошей на белых куафюрах были необычайно эффектны. Мужчины - и военные, и статские - все были в самых простых форменных мундирах нового образца, в чёрных чулках и башмаках, в пудрёной причёске с тупеем,[54] с треугольниками под мышкой и при шпагах.
Между всем этим отборным обществом делал сильную "сенсацию" слух, передаваемый шёпотом, что трём дамам из высшего московского света было отказано в приезде ко двору, несмотря на то, что по положению мужей своих они имели к тому полное право.
- Как? что?! почему? - шёпотом перелетали вопросы, обращённые друг к другу хорошими знакомыми из москвичей.
- А это надо понимать так, что сей акцией он торжественно обнаружил нетерпимость свою к вольной жизни.
- Которая весьма уже, и до самого высокого градуса у нас усилилась, - подхватывали при этом в пояснение те, которые имели причины быть особенно довольными этим распоряжением.
- Положим, и так; но... кому какое дело, что кума с кумом сидела! - возражали им защитники "фривольных" нравов.
- Ну нет; монарх должен держать камертон всем нравам и порядкам своего государства, - оспаривали защитники нового павловского "режима".
- Положим, и так, - продолжали оппоненты, - но это можно было бы выразить инаким способом, не столь компрометантным для особ знатных фамилий.
- Э, нет! - настаивали защитники. - Не говорите! Напротив! Он потому-то так и учинил, чтобы доказать самым делом свою антипатию к фривольству. Будь это незнатные госпожи, ославившиеся слишком своевольной жизнью, мера не имела бы своего предостерегательного значения. То не была бы мера наказующая. А потому-то она и мера, что он учинил так, не уважив нимало, что эти три госпожи суть именитых фамилий.
- Совершенно истинно! - утверждали другие защитники новых порядков и взглядов. - Совершенно так и надлежало, потому что молва о сём наверное разнесётся повсюду, и для того многие наши барыни в тот же час начнут воздерживаться и привыкать к жизни порядочной.
- Тсс... Смотрите, смотрите!.. Кто такова?.. Чья?.. Какая прелесть!.. Видите? видите? - пробежал по зале гул замечаний и вопросов, - и все глаза с любопытством и вниманием устремились в одну сторону.
По зале проходил граф Илия Харитонов-Трофимьев под руку со своей дочерью.
Она была действительно прекрасна. Роскошь естественных волос, красиво подобранных и взбитых в высокую причёску искусной рукой лучшего парикмахера; чудная белизна роскошных плеч, выделяющаяся ещё рельефнее из-под чёрного бархата; ясность и сила искристого взгляда выразительных глаз; радостная усмешка, в которой так ясно выражалось всё удовольствие, вся чистая полудетская радость, всё бессмертное счастие, ощущаемое в эту минуту молодой девушкой, вывозимой ещё впервые в большой свет и на такой бал, - всё это в совокупности придавало графине Елизавете такую восхитительную прелесть, такую детскую наивную чистоту, не умеющую маскировать своих внутренних ощущений, что на неё невольно устремились внимательные взгляды старых и молодых ловеласов, давно уже отвыкших, в своей придворной и светской жизни, среди любовных интриг и похождений, от созерцания подобной нравственной чистоты, свежести и, так сказать, девически-детского величия. Такая неиспорченная прелесть - и физически, и нравственно - только и могла создаться в уединённой, почти глухой деревне, при помощи всех тех средств, которые были в распоряжении умного и честного опального вельможи. И этот контраст нравственной чистоты и обаятельной прелести молодой девушки с этими великосветскими искушёнными "модницами" и "кокетками" петербургского и московского света - невольно, сам собой с первого взгляда бросился в глаза всем и каждому.
- Какая дивная особа! - глядя сквозь лорнет на графиню Елизавету, сказал Безбородко, стоявший рядом с престарелым Херасковым, которого перед этим он только что "удостоил" своего особого внимания и разговора как старейшего представителя нашей литературы и поэзии.
- Российская Цирцея! - с видом старческого восторга сказал Херасков, отправив в нос добрую понюшку французского "рапе" из тяжеловесной золотой "жалованной" табакерки.
- Нет, ваше превосходительство! Нет, не Цирцея! - с живостью перебил его Безбородко. - Цирцея - это слишком низменно, слишком плотски для неё!.. По-моему, скорей уж Мадонна, если нам нужны боготворения.
- Ваша светлость, позвольте согласить моё определение с вашим, - с почтительно-любезным видом, сквозь который, однако, проглядывала внутренняя независимость, сказал Херасков. - Цирцея в образе Мадонны или Мадонна в образе Цирцеи. Не так ли? В ней есть и то и другое.
Безбородко, любуясь на графиню Елизавету и в то же время как бы соглашаясь с Херасковым, молча кивнул головой.
В это время Екатерина Ивановна Нелидова, завидя графа Илию с дочерью, прервала, извиняясь, какой-то разговор с одной из самых почтенных и взыскательных московских старушек и с доброй, милой улыбкой пошла навстречу графине Елизавете.
- Как я рада, что наконец-то вас встретила! - приветливо заговорила она по-французски, протягивая Лизе обе свои замечательно маленькие и изящные ручки. - Мой брат не даёт мне покою: он давно уже слышал о вас от меня, но сегодня видел вас здесь впервые, ранее меня, и теперь просто сгорает от нетерпения быть вам представленным. Он очень добрый мальчик. Позвольте мне вас познакомить с ним.
Лиза, не зная, что отвечать, полусмущённо взглянула на отца и потом на Нелидову.
- Я очень рад, Екатерина Ивановна; надеюсь, и она тоже, - поспешил ответить старик, заметив взгляд дочери, выражавший её затруднительное положение.
Нелидова подала графу свою руку, и они втроём направились к почтенной московской старушке, за креслом которой стоял безбородый и девически-свежий юноша, Аркадий Иванович Нелидов, в своём генерал-адъютантском мундире, с Анненской лентой через плечо и с необыкновенно счастливым, самодовольным выражением во взоре и улыбке.
Ярко-радостные лучи посыпались из его глаз, когда он увидел сестру, подходившую к нему вместе с графом и Лизой.
Фрейлина Нелидова представила их друг другу.
Но не успел ещё разговориться молодой генерал-адъютант с пленившей его девушкой, как к ней уже подошёл личный адъютант одного из высоких германских гостей и почтительно передал, что его высочество просит оказать ему честь - протанцевать с ним следующий контрданс.
- Передайте его высочеству, что я благодарю за честь и буду ожидать его, - совсем просто проговорила Лиза.
- Ах, ma chere! - с видом лёгкой дружеской укоризны деликатно заметила ей Нелидова, обмахиваясь блестящим веером. - Надо было отвечать не иначе как приняв на себя вид почтительной благодарности и с глубоким реверансом, по этикету: ведь принц наверное смотрел на вас в эту минуту... Ведь это большая честь!.. Я бесконечно рада за вас!
- Учите, учите, Екатерина Ивановна, мою добрую дурушку, - заметил граф, ласково похлопывая слегка по руке дочку, чтобы ободрить её от невольного смущения, которое почувствовала она при словах Нелидовой:
- Граф, позвольте представить вам и графине, вашей дочери, моего доброго друга, - заговорил вдруг, со своей лукаво-добродушной улыбкой, Лев Александрович Нарышкин, подводя какого-то немощного, расслабленного субъекта, на лице которого было написано и старческое сластолюбие, и старческая жажда бодриться и молодиться во что бы то ни стало.
Харитонов с лёгкой вопросительной улыбкой окинул взглядом того и другого.
- Мой друг и достойный ментор моей молодости, граф Ксаверий Балтазарович Лопачицкий, - продолжал Нарышкин, рекомендуя расслабленного субъекта, - камергер прежнего двора и генерал-поручик российской армии.
Харитонов протянул руку.
- Смотри-ка, брат, пожалуй, и этот хрен туда же! Каков? - чуть не прыская со смеху, заметил командир Конногвардейского полка, толкая под руку одного из своих старших офицеров, окружавших его целой группой.
- Что ж, ваше превосходительство? Это означает, что мы вскорости будем пировать на его свадьбе, - шутя заметил тот.
- Куда ему! - махнул кто-то из конногвардейцев.
- Как куда, помилуйте! Он ещё не токмо сносен, но и бодр. Смотрите, смотрите, как увивается! - кивнул молодой офицер, граф Уваров.
- А вы знаете, ваше превосходительство, анекдот, который произошёл с ним некое время назад? - обратился он к полковому командиру.
- Что за анекдот? Не знаю. Расскажите, пожалуйте.
- Как же-с, - начал офицер, - покойная императрица Екатерина узнала как-то случайно, что этот чиновный, с отличными достоинствами и уже преклонных лет человек взял к себе в метрессы некую танцовщицу. Обстоятельство, так сказать, экстраординарное, и всем оно стало, к вящему скандалу, досконально известно. Но что же делает её величество? Посудите сами: велела выучить заморского попугая сему упрёку в его поступке и прислала ему ту болтливую птицу в день его именин заместо поздравления. Съехались этта гости, а он и хвастается, вот-де какой милостью изволила почтить меня её величество. Ещё никто-де из вас, господа, не удостоился получать таковой! Ну, те и возжелали видеть заморскую птицу. Приказал Лопачицкий принести клетку и поставить её пред гостями. Горд и доволен своим преимуществом необычайно. Но вдруг глупая птица попугай как брякнет ему на чистейшем русском языке: "Стыдно, брат, на старости влюбляться, да ещё в танцовщиц!" Можете заключить об эффекте, который произвело это на присутствующих.
Офицеры, глядя на не лишённую комизма фигуру расслабленного старца, так и покатились со смеху.
- А ведь, гляди, чего доброго, женится! Предложение сделает! - воскликнул командир.
- Ну нет, едва ли! Соперник есть, и могущественный соперник! - сомнительно покачав головой, сказал весёлый рассказчик.
- Соперник?.. Кто таков? - спросили некоторые из товарищей.
- А вот, извольте взглянуть: его превосходительство генерал-адъютант Нелидов. Этот посильнее будет!
Подполковник Черепов, как офицер Конногвардейского полка, стоял в этой же кучке. Услышав имя Нелидова, в соединении с которым было произнесено слово "соперник", и метнув глаза в сторону, он одновременно почувствовал в груди прилив негодования, ревности, досады, опасения и боязни потерять свою надежду на возможность счастия с любимой девушкой. Анекдот о попугае не произвёл на него ни малейшего впечатления, хотя в то же время он чувствовал себя в состоянии задушить собственными руками этого Лопачицкого вместе с Нелидовым, который вдруг сделался ему ненавистным. Он видел, что графиня Елизавета весьма благосклонно и приветливо отвечает на его любезности и что старый граф вовсе не смотрит на это неприязненным взглядом; напротив, разговаривая с влиятельной московской старушкой и с фрейлиной Нелидовой, он этим самым как будто давал своей дочери возможность большего сближения с молодым блестящим генерал-адъютантом, который, по-видимому, стремился вполне воспользоваться предоставленным ему преимуществом. Так, по крайней мере, казалось Черепову.
Ревность, злость и досада с каждой минутой всё более и более овладевали его сердцем. Он чувствовал себя в состоянии сейчас же подойти к этому ненавистному Нелидову и наделать ему всяческих неприятностей и дерзостей, вызвать его на дуэль, но... присутствие около него графини Елизаветы, во всей её чистоте и прелести, невольно воздержало молодого человека от всяких чрезвычайных и сильных проявлений своего взволнованного чувства.
Скрепив сердце и, по странному чувству, во весь вечер не решаясь подойти и заговорить с нею, он видел, какое лестное внимание оказывал ей во время контрданса блестящий германский принц и как на эту прекрасную пару с живым любопытством устремлялись внимательные взоры всех присутствовавших; видел потом, как танцевал с графиней Лизой молодой Нелидов и какой благосклонной улыбкой, по-видимому, отвечала она на его беспрерывные любезности и внимание; видел, как потом подошёл к ней расслабленный генерал Лопачицкий и пригласил с собою на менуэт, который император Павел нарочно заставил всех екатерининских стариков протанцевать в этот день в Грановитой палате. Все присутствующие закусили губы и строили серьёзные мины, чтобы не прыснуть от невольного смеха, глядя, как все эти развалины в паре с молодыми красавицами выделывают грациозные антраша, пируэты и поклоны по старой танцмейстерской школе. Сам император, судя по его улыбке, казалось, нарочно устроил всю эту потеху.
За ужином Черепову пришлось очень далеко сидеть от графини Елизаветы, но он видел, и не столько даже видел, сколько чувствовал инстинктом каким-то, что она совершенно счастлива и довольна, встречая с одной стороны такое внимание к себе молодого принца, а с другой - будучи окружена Нелидовым и графом Лопачицким, которые наперерыв друг перед другом всячески стремились своею любезностью предупредить её малейшее желание.
"ЗВЕЗДА МОСКОВСКА НЕБОСВОДА"
Траур по императрице далеко ещё не кончился, и потому блестящие собрания в "дворянском доме", у главнокомандующего и у других "первейших" вельмож и сановников обходились без танцев. Единственное исключение было допущено только на бале во дворце, в самый день коронации. Дамы являлись на этих вечерах, собраниях и придворных "куртагах" не иначе как в чёрных робах, стараясь избежать роскоши в отделке и убранстве, потому что роскошь была неприятна государю. На самых больших из этих вечеров всё дело ограничивалось одним полонезом, звуками которого встречали появление императорской фамилии. Государь с супругою, в предшествии двух церемониймейстеров с жезлами и в сопровождении лиц своего семейства, шествовавших за ним попарно - кавалер с дамой, - обходил, под звуки полонеза, вокруг залы, даря всё собрание поклонами и улыбкой, а затем - танцы совершенно устранялись. Общество, рассыпавшееся по смежным залам и гостиным, составляло вокруг небольших столов партии в лото, бостон и дофин; молодые люди и девицы играли в фанты, в колечко, в вопросы и ответы, в угадывание желаний и тому подобные игры.
Граф Харитонов-Трофимьев ещё заблаговременно, до коронации, отделал заново свой московский дом и задавал в нём теперь вечера и банкеты. Один из этих вечеров был почтён присутствием императорской фамилии, и государь, всегда блиставший в обществе своим остроумием и очаровывающею любезностью, был весьма ласков к хозяину и внимателен к его дочери.
Графиня Елизавета ещё с первого выезда в большой свет на всю Москву сделала положительное впечатление. В ней единогласно признала Москва звезду первой величины, её все замечали, о ней все говорили, некоторые ей завидовали, но все восхищались её наружностью, о ней даже злословили, и это последнее обстоятельство могло даже служить ручательством верного и полного успеха. Толпа поклонников, и молодых, и старых, и высокопоставленных, и "ординарных", приветствовала её появление в обществе, и всякий из них наперерыв старался обратить на себя её благосклонное внимание. Граф Ксаверий Балтазарович Лопачицкий старался в этом отношении более всех и, пользуясь привилегией своей почтенной старости, иногда получал от Лизы на свою долю больше снисходительной, полушутливой благосклонности, чем молодые и блестящие искатели. По этому поводу Лев Нарышкин частенько напоминал ему в шутку знаменитую фразу его попугая, но старый граф Лопачицкий не смущался этим нимало. Молодой Нелидов, казалось, тоже был весьма заинтересован графиней Елизаветой Ильинишной; Нелединский-Мелецкий посвятил и написал ей в альбом одно небольшое стихотворение, которое все находили прелестным и чувствительным; даже сам "патриарх российских пиитов", старец Херасков, на склоне дней своих спустился с высот "пиндарической оды" и нетвёрдою старческою рукою начертал в этот альбом четверостишный мадригал в честь "звезды московска небосвода".
Встречая теперь графиню Елизавету в обществе, Черепов не раз вспоминал себе ту минуту, когда эта прелестная девушка ещё в Петербурге, возвратясь домой после первого представления своего императрице, нежданно пожалованная во фрейлины её величества и упоённая блеском и счастьем своих впечатлений, восторженно рассказывала ему о приёме, которого была удостоена, о необычайном внимании, оказанном ей придворной знатью... Черепов тогда уже видел, насколько это всё льстит её молодому, чуткому самолюбию, насколько всё это начинает ей кружить пылкую голову. Он тогда ещё, радуясь вместе с нею её счастию, смутно и тревожно почувствовал в душе, что эта вольная пташка закружится в вихре большого света, что эта гордость первого успеха впоследствии, быть может, послужит помехою его сближения с нею, которое начиналось так тихо, так просто, хорошо... Теперь, с болью в душе, он видел, что эти смутные предчувствия начинают сбываться.
Лиза действительно закружилась в этой упоительной атмосфере придворного блеска, светских успехов, похвал, поклонений и обожания. Тут всё и повсюду льстило её самолюбию, приятно щекотало гордость, будило дремавшее чувство сознания своей красоты, своего положения, своего превосходства... Черепову казалось, что это была уже не та "графинюшка Лизутка", какою ещё так недавно знал он её в глухой опальной деревне... Не то чтобы она мелочно погрузилась в радужную суетность окружавшей её жизни, не то чтобы для её души не существовало уже ничего вне её светских успехов, - нет, душа-то у неё всё-таки была хорошая, чистая, высокая и, в сущности, оставалась такою же, как и прежде, но... одурманенная на первое время фимиамом всех этих похвал и поклонений, она, не думая, не анализируя и даже как бы не понимая вовсе, зачем это надо - думать и анализировать, когда всё так хорошо, отдалась охватившему её потоку, отдалась радостно и доверчиво, полная жизни, свежей и благоухающей молодости и жажды новых, светлых впечатлений. Она доверчиво и любопытно, как бабочка на огонь, вспорхнула в этот очаровательный блестящий свет из тёмной безвестности своей деревенской жизни. "О чём тут думать! Здесь так хорошо, так светло, тепло и радостно, здесь все так меня любят, так хвалят... и все они, право же, такие прекрасные, чудесные люди - и мужчины, и женщины - все, без исключения, и мне так хорошо с ними, и я сама так люблю их... Пусть всем будет хорошо и весело жить на свете!" - так думала Лиза и беззаветно отдавалась уносившему её потоку. Она искренно и глубоко была убеждена, что и всем так же хорошо, как и ей, что и все так же думают, как она, и так же чувствуют.
В отношении Черепова она не то чтобы переменилась, но стала как-то рассеяннее. Мысль её, постоянно отвлекаемая всё новыми и новыми заманчивыми сторонами ещё незнакомой и неизведанной ею жизни, менее сосредоточивалась, менее имела теперь случаев и поводов останавливаться на Черепове, чем прежде, в первое время в Петербурге, когда Лиза никого ещё почти не знала и не видала вокруг себя, когда подле неё был один только он, да отец, да старая нянька. Теперь же в Москве какими-то судьбами вдруг отыскались и родственники, и друзья, и знакомые; пять кузин наперебой заискивали в её дружбе, две двоюродные тётки - почтенные московские барыни, что называется барыни с весом и с голосом, - соперничали между собою в нежных родственных чувствах к племяннице, стремились взять её под своё авторитетное покровительство и поговаривали о "достойной партии". Но о последнем Лиза пока ещё вовсе не думала.
Между тем Василий Черепов страдал и мучился втайне. Он ревновал её ко всем светским успехам и испытывал порой нечто очень похожее на чувство совершенно беспричинной ненависти ко всем её поклонникам. "Странное дело! - размышлял он иногда сам с собой. - И что это вдруг со мной сталося! Ведь надеялся же я не плошать, ведь хотел же брать её с бою! С чего же это теперь опускаются руки!.. Малый, кажись, не робкого десятка, и повели только она, так хоть на чёрта ради неё полезу, всё сделаю, всё превозмогу... И ведь было время, одно бы только слово сказать, признанье сделать прямо и просто и... почём знать, быть может, о сю пору была бы уже моей... Одно лишь слово... одно!.. Но почему же оно, это слово заветное, почему не выговаривается?.. Ведь был же я доселе не только смел, но иногда и предерзок даже с иными женщинами; и удавалось, всё удавалось... Почему же пред этой чувствую, что и ум мутится невольно, и язык немеет, и руки опускаются... Одни лишь глаза говорят, но она в глазах прочесть того не умеет или не может... а как знать? быть может, и не хочет прочесть... Отчего это так со мной? Уж не оттого ли, что тех, иных женщин, я только обхаживал, махался, волочился за ними, а эту люблю... люблю впервые истинной и большой любовью..."
Но от всех этих мучительных вопросов, дум и размышлений ему всё же было не легче, и дело его ни на шаг не подвигалось ближе к желанной цели! Напротив, теперь он стал гораздо далее от Лизы, чем в Петербурге. С тех пор как император внезапно осчастливил его в несколько чинов разом до подполковника включительно, он, в силу своего штаб-офицерского ранга, не мог уже оставаться личным адъютантом при графе Харитонове-Трофимьеве и на другой же день был отчислен парольным приказанием государя в свой лейб-гвардии Конный полк. Хотя по новым штатам в старой гвардии этого чина и не полагалось, но - на сей раз такова была воля императора. С отчислением в полк уже не было причины по-прежнему бывать ежедневно в доме графа и проводить там почти всё время; пришлось поневоле сделать свои посещения более редкими и менее продолжительными, да и случаи к разговорам с графиней Елизаветой выдавались теперь гораздо реже, и все эти препятствия служили только к тому, чтобы всё больше бередить сердце влюблённого Черепова.
Двор готовился к отъезду в Петербург, а император к путешествию по России, в сопровождении Безбородко, Аракчеева и некоторых других лиц из ближайшей своей свиты. Его величество прежде всего намеревался посетить литовские губернии и вообще западную окраину своего государства. Гвардия тоже приготовлялась к походу в Петербург, на свои постоянные квартиры, и на днях уже должна была выступить.
Идучи однажды по Тверской, Черепов вдруг услышал, что кто-то сзади окликнул его по имени, он обернулся и увидел Прохора Поплюева, который в это время спрыгивал с дрожек, запряжённых красивым рысаком собственного поплюевского завода.
- Ба! вот оно кто! - удивлённо воскликнул Черепов. - Эге, да что я вижу!.. Вы в офицерском мундире!.. Поздравляю! Давно ли это?
- А помните, в тот раз, как вы с его величеством в Чекуши приезжали, - сюсюкал Прохор самодовольным тоном. - Я было думал, что он меня тогда в гарнизон куда-нибудь, в Сибирь, а он, батюшка, на-ко! За изрядное знание службы в обер-офицерский чин пожаловал. Справку самолично обо мне навёл в полку, ну, великий князь,[55] спасибо ему, отзыв дал, что я ништо себе, не гнусен, и вскорости за то самое вдруг читаю в приказе... Так-то-с!.. только - не в гвардию! - вздохнул Поплюев. - Написать изволил чином подпоручика в армию... Это, конечно, лучше чем ничего, но... при матушке-императрице мы, гвардии сержанты, армии капитанами себя полагали, а ныне... Ну, да и то слава Богу!.. Куда шествовать изволите?
- Да вот думаю в какой-нибудь трактир зайти пообедать, - сказал Черепов.
- Самое настоящее дело! И я за тем же! - подхватил Прохор. - Я в Английский клуб еду, и буде вам то не в противность и всё равно, где ни обедать, то поедемте вместе. Я ведь старый член, запишу вас гостем, а ныне там новому повару вторительная проба делается. Преотменный повар, я вам скажу! Поедемте!
Черепов согласился, и поплюевский рысак помчал обоих знакомцев к Английскому клубу.
Повар действительно был "преотменный" и показал себя на славу, так что Прохор с чувством самоуслаждения отдал всю достодолжную дань справедливости его искусству и объедался до отвала. Здесь была вся московская знать, заштатные деятели Семилетней войны и вообще елизаветинской эпохи, пред которыми люди "времён очаковских и покоренья Крыма" почитались в некотором роде как бы молокососами. Тут были и сенаторы, и генералы не у дел, и дипломаты Бестужевской школы, и экс-губернаторы, и вообще всё то, что давало Москве особый тон и цвет несколько брюзгливой и недовольной, но благодушной и патриархальной оппозиции новым людям и новым порядкам. Мнения здесь высказывались громко и независимо. Тут же присутствовало, в качестве гостей, и несколько петербургских стариков, некогда сослуживцев и старых приятелей московским старцам.
И те, и другие встретились здесь за обедом радостно, как родные после долгой разлуки, и от удовольствия, казалось, помолодели. Застольная беседа оживлялась воспоминаниями: кто рассказывал про службу в Оренбургском крае ещё при Татищеве, кто про Пугача и Шамхала Тарханского, и про Остермана, и про Миниха, кто о переформировании берг-коллегии и московского архива что-то доказывал, кто про панинскую ревизию, а кто и кенигсбергскую фрейлен Летхен вспоминал, и варшавскую панну Цецилию... Ко взаимной общей потехе каждый прилагал своё, не стесняясь; анекдот шёл за анекдотом. Доставалось, кстати, и современным порядкам, и нововведениям... Старички "будировали"[56] и высказывали вместе с тем своё старинное, отменно тонкое умение "вести в обществе умные и вместе приятнейшие беседы". А седовласые, откормленные лакеи меж тем разносили по разным концам столов то изумительную кулебяку, то чудовищных стерлядей на серебряных блюдах, и старший клубный метрдотель, с гордым сознанием собственного достоинства, предлагал состольникам "майзанеллы, каркавеллы или франконского" и иные самые тонкие вина. Встав от стола с раскрасневшимися щеками и взвеселившимся от воспоминаний сердцем и проходя мимо бюста Екатерины, старики вдруг словно опомнились, остановились, молча посмотрели на неё, как на живую, молча взглянули друг на друга, отёрли глаза и отошли со вздохом.
Черепов, окончив обед, прошёл покурить и отдохнуть в "диванную". В мягком полусвете этой уютной комнаты как-то особенно хорошо дремалось под тихий говорок клубных старожилов, которые искони удалялись сюда для послеобеденной дрёмы и послеобеденной беседы.
Вдруг ему показалось, что кто-то произнёс имя графини Елизаветы Ильинишны. Очнувшись тотчас же от лёгкого полузабытья, Черепов кинул взгляд в ту сторону, откуда послышалось это имя, и увидел в углу на диване графа Ксаверия Балтазаровича, подле которого сидел Нарышкин.
- Сколь она прелестна! - старчески-восторжённо восклицал Лопачицкий. - Сколь прелестна! в особливости на последнем куртаге...
- Стыдно, брат, на старости влюбляться! - слегка похлопывая его по колену, подтрунивал Нарышкин.
- Ба!.. Но разве я столь стар, чёрт возьми!
- Однако.
- Однако я желал бы иметь потомка - вот что!
- Зачем это, милый ментор моей юности?
- Затем... затем... ну хоть затем, дабы род не угас, имя передать и состояние.
- Поздно хватился, брат.
- Для чего так? Для чего же поздно?
- Да для того, что потомка у тебя не будет.
- На каком основании не будет?
- Фу, Боже мой! Да тебе сколько лет?
- Мне... мне всего только семьдесят два года.
- А! ну, это дело инакого рода! - согласился Нарышкин. - Коли так, то женись смело: в семьдесят два года дети всегда бывают, и непременно!
- Ты таково думаешь?
- Уверен в том, ибо таков закон натуры. Вот видишь ли, - продолжал он, - в пятьдесят они ещё иногда могут быть, но с трудом; в шестьдесят их совсем не бывает, но в семьдесят два - наверное и непременно! надлежит только взять за себя молоденькую!
- Вот, вот!.. Я так и думаю, так и намерен! - подхватил плешивый селадон,[57] потирая руки.
- Только гляди, брат, опасайся знатного риваля![58] - шутя предостерёг Нарышкин.
- Кого это?.. Кто таков риваль мой? - прищурясь на собеседника, пренебрежительно двинул губой Лопачицкий.
- А Нелидов-то? Ты что себе думаешь?
- Oh, mon cher! Ce n'est qu'un damoiseau![59] - самоуверенно махнул рукой граф Ксаверий Балтазарович. - Какой это риваль мне! Помилуй!
- Однако, говорят, что не ныне-завтра он сделает формальное предложение, и это мною из наивернейших источников почерпнуто.
- Пуф! Ему откажут!
- Едва ли. За него ратуют пять кузин и две тётки. Да и самой-то ей, кажись, он вовсе не претит.
- Н-ну, mon cher, то мне лучше знать!
- Твоё дело, конечно... А всё-таки повторяю вслед за твоим попугаем: "Стыдно, брат, на старости влюбляться!"
- Allons done, farceur![60] - с некоторой досадой мотнул головой влюблённый селадон и поднялся с места.
Этот разговор сделал на Черепова неприятное впечатление. Ему больно было слушать, что к той, кого он чтил столь высоко, люди относятся так легко, так шутливо, что этому поеденному молью облезлому старцу может же вдруг прийти оскорбительная мысль сделать ей предложение. Но больнее всего кольнуло его в сердце известие о намерениях юного генерал-адъютанта. Нарышкин, по-видимому, говорил совершенно серьёзно и столь положительно, что с этой стороны Черепов почувствовал серьёзную опасность. Нелидов молод, красив, умён, образован; один из первейших любимцев государя; пред ним впереди ещё более блистательная карьера - при таких условиях что препятствует ей отдать ему руку и сердце?
С пылающей головой и щемящим, тоскливым чувством в душе вышел Черепов из Английского клуба и быстрыми шагами бесцельно пошёл по тускло освещённым московским улицам. Он шёл, не глядя, куда идёт, и ничего не замечая ни пред собой, ни около себя. В голове его вертелась в каких-то туманных обрывках всё одна назойливая мысль, центром которой была графиня Елизавета и рядом с нею этот ненавистный, но прелестный Нелидов; в сердце подымалась то злоба, то горечь и слёзы, и казалось ему порой, будто земля ускользает из-под его ног, и вместе с нею ускользало всё его счастие и дымом разлетались мечты и надежды.
Двор и гвардия вернулись в Петербург, где обыденная жизнь того и другой вошла в свои колеи, резко и твёрдо обозначенные для них императором ещё с первых дней его воцарения. Черепов надеялся, что после московских торжеств и праздников графиня Елизавета Ильинишна, почувствовав себя опять среди своей мирной и тихой домашней обстановки, захочет несколько отдохнуть от светского рассеяния, более сосредоточиться в самой себе и тогда - "авось-либо и про нас, грешных, вспомнит, авось-либо станет по-старому уделять долю своей дружелюбной внимательности и - как знать! - быть может, теперь-то и заметит, что она весьма не чужая моим сердечным чувствованиям". Так думал и надеялся Черепов, но - увы! - мечты его пока ещё не оправдывались на деле: графиня Елизавета при встречах была с ним и приветлива, и любезна, но под этой любезностью как-то не чувствовалось той простоты и задушевности, какая была в ней прежде. Ему казалось, будто она в отношении его всё ещё находится в тумане той рассеянности, в которой находилась всё время московских празднеств, и он с болью в душе сознавался себе, что эта рассеянность чуть ли не выражает собой полнейшего равнодушия к нему. Так казалось Черепову, и потому состояние внутренней затаённой тоски почти не покидало его. Все товарищи и приятели не без сожаления замечали промеж себя, что он положительно изменился.
Однажды как-то после "вахтпарада" заехал к нему по дороге один из его добрых знакомцев, некто гвардии капитан Гвоздеев, человек пожилой и солидный.
Черепов приказал подать закуску, после которой приятели разговорились, и беседа их незаметно приняла характер задушевности.
- Скажите, сударь мой, - говорил Гвоздеев, прохаживаясь с ним по комнате, - все мы, наши друзья-приятели, примечаем, что вы досконально преобразовались как-то, стали вовсе не тот что прежде, словно у вас докука некая в сердце... Ежели то с моей стороны не назойливо и вам не претит скажите, как другу... быть может, у нас явится возможность помочь, облегчить или, по крайности, хотя посоветоваться вместе.
- Да как вам сказать!.. Просто скверно живётся на свете, - пожал плечами Черепов.
- Вам ли то молвить!.. Вы, который лично известны государю, и он до вас столь милостив, служебная карьера вам улыбается, состояньишка, слава Богу, хватает, из себя молодец и добрый малый, любим и уважаем товарищами, - чего вам более?..
- Всё это так, да здесь-то вот неспокойно, - сказал Черепов, указав на сердце.
- Аль зазнобушка?.. Ну что ж!.. Это в натуре вещей: годы ваши такие, и коли любите, то эта неспокойность тем паче на благо вам, сударь.
- Да, хорошо любить, коли и вас взаимно любят... Но не в том сила... Отчасти, коли хотите, есть и это, а отчасти и другое нечто... сумненья, и мало ли что...
- Сумненья? - серьёзно повёл бровью Гвоздеев, - в чём же сумненья-то? В себе ли, в жизни или в верованиях?
- Всего бывает порой, - проговорил Черепов, как бы вдумываясь и вглядываясь внутрь самого себя. - Но опять-таки не в этом главная сила, - продолжал он, - а в том, что просто скука давит, пустота вокруг какая-то, неудовлетворённость моральная... Чувствую, что не хватает чего-то, и живо чувствую, а чего - и сам не знаю, уяснить не могу себе. Но порой такие минуты находят, что, кажись, на всякую отчаянность, на всякое сумасбродство пошёл бы со всей охотой, очертя голову, лишь бы забыться!
- На эту болезнь есть лекарство, - серьёзно и с чувством внутреннего убеждения сказал Гвоздеев. - Лекарство сие - самоуглубление, размышление; надо познать себя в испытаниях естества своего и своей внутренней природы, и тогда вы обрящете в жизни духа такие утешения и сладости, каковых никогда не даст вам вся эта юдольная суетность со всем её блеском, со всеми её благами и почестями.
Гвоздеев замолк на минуту и продолжал раздумчиво ходить по комнате.
- Известно ли вам, сударь, что-либо о "Великом Востоке"? - остановился он вдруг перед Череповым. - Слыхали ли вы нечто о братстве "вольных каменщиков"?
- Случалось, - отвечал тот, - и не раз, и от людей весьма досточтимых, которые к нему относились со всем почитанием.
- Мудрый и не может отнестись инако, - заметил собеседник.
- Да, но правительство наше, кажись, не совсем-то...
- То есть покойная императрица, сказать вы желаете? - перебил Гвоздеев. - Да, это так; но не нынешнее правительство. Ныне, напротив, - продолжал он, - сам император весьма сочувственен ко франкмасонству и всегда таковым оставался. Ныне в здешней ложе можно встретить людей и знатных, и