ом-то гордом смирении, спокойно и твёрдо коротал свои старческие дни в уединённой усадьбе граф Илия Харитонов-Трофимьев... А было время, что и он играл свою видную роль и в армии, и при дворе Елизаветы, и при Петре III; но это было давно... было да сплыло, и сплыло так, что не только сверстники и завистники графа успели давно уже простить ему успехи, забыть ему его прошлое, но даже он и сам простил им их козни и интриги и успел забыть всё минувшее и сделался вполне равнодушен как к своим былым успехам, так и к былым завистникам.
В известном "перевороте" 29 июня 1762 года он не принял ни малейшего участия, открыто порицал Орловых и остался верен памяти Петра III.
- Он хотя и немец по духу, но, несомнительно, человек честный и благожелательный ко всем российским сословиям, - говорил о Петре граф Илия, споря с Григорием Орловым на другой или на третий день после "переворота". - И для того мне, - прибавил он, - как тоже честному человеку, не подобает нарочито смутьянить и играть моим верноподданством.
Граф Илия, однако же, силой вещей вынужден был подчиниться новому порядку, но принял присягу не ранее, как воочию увидев мёртвого императора, привезённого для погребения в Алексайдро-Невскую лавру.
- Не лицу присягаю, присягаю престолу российскому... C'est le principe, mon cher! c'est une autre chose![12] - неосторожно выразился он при этом одному из своих приятелей, и слова крутого графа в тот же день были доведены до сведения кого следовало. С этой минуты его оставили в тени. Ни на одном из торжественных придворных праздников не было видно в числе приглашённых гостей статной и мужественной фигуры графа Харитонова-Трофимьева, равно как и в длинных списках наград и пожалований орденами, чинами, титулами и крестьянами тщетно кто-нибудь стал бы доискиваться его имени. И так продолжалось с ним во всё блестящее царствование Екатерины.
Наследник престола, Павел Петрович, ещё в детстве своём случайно как-то зазнал графа Илию. Однажды даже пригласил он его к столу, на свою особую половину, и граф Илия обедал с наследником, в обществе воспитателей его, графа Панина и Порошина, и в течение обеда "много утешал царственного отрока" своими занимательными и поучительными рассказами о физике, химии и о воинском устройстве многоразличных европейских армий. Но когда об этом "дошло до сведения", то граф Панин в тот же вечер деликатно "получил на замечание", и с тех пор Харитонов-Трофимьев уже не обедывал с наследником престола.
Впоследствии тому же самому наследнику, когда он уже был взрослым и женатым человеком, граф Илия имел случай оказать некоторую услугу. В один из своих приездов в Петербург (постоянно он жил у себя в усадьбе, но въезд в столицу, "по силе нужности", формально воспрещён ему не был) узнал он, что Павел Петрович временно стеснён в средствах, но не решается просить у императрицы, так как однажды встретил уже полный отказ в подобной своей просьбе.
- Доложите великому князю, - сказал граф одному из приближённых наследника, от которого случайно узнал о его затруднениях, - доложите ему, что в память его августейшей бабки и родителя, коим я был некогда облагодетельствован, всё моё достояние, когда бы и сколько бы ни потребовалось, принадлежит его высочеству.
И когда тот же приближённый, будучи послан благодарить графа за его обязательную услугу, присовокупил, что наследник ни теперь, ни впоследствии не забудет графу его одолжения и при первой возможности постарается сам отблагодарить его достойным образом, - граф Харитонов-Трофимьев, закусив губу, выпрямился во весь рост и сказал:
- Передайте от меня его высочеству, что напрасно он обо мне таковое мыслит, что я сие сделал не ради надежд на мою персональную выгоду в будущем, но единственно токмо ради моей благодарной памяти к моим благодетелям, от коих милостей я получил всё, чем пользуюсь ныне.
Этот случай был сопряжён с последним приездом графа в столицу. Сколь ни отличалась его услуга самым интимным и скромно-конфиденциальным характером, тем не менее люди, усердно следившие за Павлом изо всех щелей его гатчинской резиденции, сочли нужным "довести" о "негоции" графа Харитонова-Трофимьева. Эта "негоция" не понравилась, и вот с тех самых пор граф Илия почти уже безвыездно затворился в своей уединённой усадьбе. С тех пор в кругу соседей и у всех, кому только было ведомо имя Илии Харитонова-Трофимьева, стал он известен под прозвищем "опального графа".
Это был человек глубоко несчастный в своей жизни, и только одна фамильная гордость да прирождённая сила характера помогали ему вечно таить внутри себя все муки своего несчастия, никому никогда не жалуясь, нигде и ни в ком не ища себе сочувствия и даже не допуская мысли, чтобы кто-нибудь осмелился подумать, будто он и в самом деле может чувствовать себя несчастным. Его политическая карьера была уже давно и безвозвратно разбита; но столько же, если не более, была разбита и его жизнь семейная. Граф не был счастлив в супружестве. Жена его, которой всецело отдал он, уже будучи в опале, свою руку и сердце, не сумела ни оценить это сердце, ни понять характер графа. Капризная и своенравная дочь прожившегося боярина, воспитанная в модных парижских салонах того времени, она пленила графа Илию своей блистательной внешностью, шутя отдала ему свою руку, шутя пошла с ним к аналою, с проклятием родила ему дочь, а год спустя покинула и эту дочь, и самого графа, предпочтя своей семейной обстановке жгучую жизнь тех же самых блестящих салонов Парижа и скандалёзную репутацию открытой подруги одного из самых знаменитых тогдашних "энциклопедистов". Её скандально-блестящая слава, которой завидовали у нас не только многие великосветские жёны, но даже и мужья этих жён, втайне грызла и сосала сердце гордого графа. Насколько возможно, он старался если не забыть, то хоть несколько облегчить, утихомирить своё горе и боль уязвлённого самолюбия тишиной своего глухого сельского угла, постоянным углублением в чтение, в историю да в сельскохозяйственные работы. Впрочем, он не обвинял безусловно свою ветреную графиню. Напротив, он склонен был скорее обвинять себя, так как главную причину семейного несчастья полагал в своём собственном неосмотрительном увлечении, в том, что женился, будучи старше своей жены годами более чем вдвое. Чтобы не подать повода к каким бы то ни было упрёкам, он аккуратно высылал ей слишком достаточные средства для её заграничной жизни и никому никогда не заикался про эти щедрые подачки. Но свои собственные потребности сузил он до самых скромных пределов, и не потому, чтобы чувствовал в этом настоятельную материальную необходимость (средства его вообще были более чем прекрасны), но единственно потому только, что ему, после петербургского блеска и в особенности после разрыва с женой, стал глубоко противны вся эта пышность, и гром, и роскошь вельмож его времени. Графу Илие захотелось похорониться в тишине какого-нибудь неведомого угла, уйти внутрь самого себя, порвать со всем этим светом, чтобы и о нём никто, да и сам он ни о ком не слышал. У него под Москвой было огромное и великолепное имение, которое славилось своим каменным дворцом и обширными садами. В этом имении у графа помещались и знаменитый в своё время конский завод, и знаменитая псовая охота, и домашний оркестр, и домашний театр с трагиками, благородными отцами и первыми любовниками, с целым штатом певиц и танцовщиц из крепостных; тут же проживали у него на вечных и льготных хлебах и капельмейстер-немец, и балетмейстер-француз, и куафёр, и костюмер, и много иного, вполне теперь бесполезного ему люда. С тех пор как жена его оставила, он никогда не живал в своём подмосковном имении, но, "сократив" самого себя, даже и не подумал, чтобы хоть сколько-нибудь "сократить" весь этот праздно проживающий штат.
"Пусть их живут; надо же и им с чего ни есть кормиться!" - махнув рукою, отвечал обыкновенно граф Илия на представления управителя, который в первое время новой уединённой жизни своего патрона решался иногда докладывать ему, что не мешало бы-де распустить дармоедов.
Но зато заботы и всю любовь своего горячего и обиженного сердца сосредоточил граф на своей дочери. Как самая нежная мать и нянька, он следил за нею шаг за шагом ещё с самой колыбели этого покинутого ребёнка. И сколько мучительных дум и забот, сколько блестящих надежд и томительных сомнений о будущем своей дочери кипели и волновались в душе отца, когда он по вечерам сидел, бывало, на низеньком табурете пред её детской кроваткой в ожидании, пока заснёт его дитя под тихое, мурлыкающее бормотанье старой няньки Федосеевны, каковая взяла себе за правило "беспременно и кажинный вечер сказывать сказки своей графинюшке..."
Эту дочь, в честь своей царственной благодетельницы, граф Илия назвал Елизаветой и, нарекая ребёнка дорогим ему именем, в молитве своей призывал покойную государыню быть её ангелом-хранителем, её неземною восприёмною матерью.
Он не жалел никаких средств на воспитание и образование своей дочери. В течение всего её детства в Любимке проживали три пожилые особы: англичанка, француженка и немка, которые были обязаны заниматься с графиней Лизой языками, рукодельями и изящными искусствами, т. е. живописью, игрою на арфе да на клавесине. Но простой русский и притом крепостной человек, нянька Федосеевна, всё ж таки "даже и при трёх мадамах" постоянно занимала своего рода первенствующую роль при "графинюшке". Она, конечно, не вмешивалась в дрессировку светского её воспитания, предоставленного трём "мадамам"; но чистая и благотворная струя русского влияния, без всякой, конечно, предвзятой на этот счёт мысли, а просто себе и как бы инстинктивно, по действию самой природы вливалась в душу ребёнка благодаря всё тому же простому и непосредственному человеку - няньке Федосеевне, которая научила свою девочку лепетать и первые слова, и первые молитвы. Областью Федосеевны была спальная комната "графинюшки Лизутки", её умыванье, чесанье, одеванье и раздеванье, её каждоутренний и каждовечерний "baise main a papa",[13] её бельё и платьица, её куклы, цветы и картинки, русская сказка и песни, русский простой разговор, подчас воркотня, а более того - тихий вздох да задушевная ласка своей "полусиротки". Три учителя для русского языка, математики, истории, географии и мифологии были выписаны графом, по рекомендации ректора, из лучших студентов Московского университета. Закон Божий и священную историю граф преподавал сам. Он был очень религиозный человек и никому, кроме себя, не решился "препоручить сего наиважнейшего предмета". Да и вообще, среди своих книг и агрономических занятий он постоянно находил время лично следить за воспитанием и образованием своей дочери, вникая во все его подробности.
Таким образом прошло всё детство и отрочество этой девочки, выросшей без матери, среди привольной жизни забытого сельского уголка, и - "графинюшка Лизутка" незаметно стала взрослой девицей. Это была совсем русская красавица: сильная, здоровая, ловкая и хорошо сложённая, с плавными и грациозными движениями, с лучистым взглядом больших и открытых серых глаз, с "соболиною" бровью и длинными ресницами, с несколько капризно-вздёрнутым носиком, густыми светло-каштановыми косами и, наконец, с обворожительной улыбкой свежих, румяных губ, и эта улыбка имела у неё свойство, словно солнце, озарять всё лицо, всё существо её, когда ей было весело или когда она хотела быть приветливой.
Со вступлением графини Елизаветы в семнадцатилетний возраст учителя её были отпущены с хорошими наградами, а три "мадамы" остались при ней по-прежнему - "для практики и для компании", но старая нянька Федосеевна и в новом положении своей воспитанницы, "по законному своему праву", всё-таки не покидала первенствующей роли, и графиня Елизавета, как и в оны дни, продолжала быть для неё всё тою же "графинюшкой Лизуткой".
Ноябрьский сиверкий день начинал сереть. Стая ворон и галок шумливо кружилась над обнажёнными деревьями любимковских рощ, наглядывая себе в прутьях ветвей удобные места для ночлега. Граф Илия, проснувшись от послеобеденного сна, вышел по обыкновению в своём тёмно-синем бархатном халате на беличьем меху посидеть в гостиную, куда в эту пору дворецкий Аникеич, тоже по обыкновению, принёс ему с погреба большую хрустальную кружку фруктового кваса. Граф любил посидеть в этой комнате именно в тот час, когда уже начинают спускаться сумерки, и, погружаясь в глубокое, спокойное кресло да прихлёбывая из кружки ароматный квасок, послушать пение своей Лизы с аккомпанементом арфы или её игру на клавесине. Графиня Лиза сидела у окна, усердно склонившись над пяльцами; она вышивала шелками роскошный букет для диванной подушки, которую намеревалась поднести в "презент" своему отцу в день его рождения, и теперь торопилась, пока ещё не стемнело, окончить большую пунцовую розу.
- Полно-ка глазыньки томить! - заглядывая из-за плеча дочери на вышиванье и мягко проводя рукой по её волосам, заметил граф, - успеешь ещё, родная...
- Ах, пожалуй, не мешай, папушка! - тряхнув головкой, с оттенком лёгкого нетерпения, озабоченно проговорила Лиза, - ещё шестнадцать городков остаётся, и тогда конец.
- Да глаза же слепишь, говорю тебе.
- Пустое! Молодые ещё, не ослепнут... Ведь для тебя же стараюсь...
- Для меня... Ах ты, рукодельница моя прилежная! - ласково усмехнулся граф. - Для меня... А чем же я для тебя постараюсь? В Москву свозить нешто?
- Не охотница я, мне и здесь хорошо пока.
Аникеич вошёл с полной кружкой на серебряном подносе.
- Ага, и ты, старый хрен, пожаловать изволил! - с доброй усмешкой моргнул на него граф.
- Сами недалече от меня отстали... Хрен да хрен! Какой я вам хрен ещё! - как бы взаправду сердясь, проворчал старый дворецкий. - Кушайте-ка лучше, пока пенится... Вашего сиятельства на доброе здравие! - прибавил он с поклоном, когда граф взял и поднёс к губам своим кружку.
- Ну, однако же, будет! Довольно! - ласковым, но решительным тоном обратился этот последний к дочери.
- В сей час, папушка, в сей час. Уж только семь городков осталось... Вот только этот бутон... один лепесточек, и на сей день урок мой окончен.
- Да смеркается же! Будет... Пожалуй-ка, лучше сыграй мне, а я послушаю... Только нечто бы маэстозное,[14] - я в такой настройке ныне.
- Ты говоришь, настройка... маэстозная... - раздумчиво и как-то оттягивая слова, после некоторого молчания заговорила Лиза. - А знаешь ли, папушка, и я ведь тоже в совсем особливой ныне настройке.
- Ой ли, детка! Что такое?
- Да так, и сама не знаю. Всё раздумье берёт... беспричинное... будто симпатия какая.
- Да с чего же, однако, быть той симпатии?
- Сон такой привиделся.
- Со-он? Эка выдумщица!..
- Право же, сон, папушка... И вообрази, дважды кряду в эту ночь всё он один снился... Поутру я даже в "Мартын Задеке" справлялась.[15]
- Что же за знатный сон такой? Ну-ка?
- Да вот, изволишь видеть, снится мне это, будто мы с тобой вдвоём идём на высокую гору, и будто эта гора - наша Любимка. "Поди ты, что за странность, думаю. Стать ли этой нашей Любимке быть вдруг горою!.. Да ещё такою высокою, такою трудною!" И мы с тобой всё на неё взбираемся, всё карабкаемся, а из-под ног у нас всё камешки сыплются, и мы скользим, падаем и снова поднимаемся, а окрест нас такая пустыня, такая темень, мрак, хоть глаз выколи! И плачусь я, что никогда мы не дойдём до вершины и никогда нашему бедству скончания не будет... И только что я эдак-то сама в себе возроптала, гляжу - ан мы с тобой вдруг уже на самой вершине, и тут вдруг озарил нас свет... И такой это был блеск неожиданный и прекрасный, что я даже испугалась и зажмурилась. И в сей же час мы с тобой, взявшись за руки, побежали с этой вершины вниз, и так, знаешь ли, шибко, так легко несёмся, будто летим, что даже дух у меня замирает. Смотрю, а уж мы среди прекрасной и цветущей долины плывём в лодке по широкой реке, и тут я проснулась.
- Плотно, матушка, значит, покушала за ужином, - смеясь, заметил граф на рассказ своей дочери.
- Ну, вот!.. Совсем почти нисколько не ела, одну только чашку молока выпила! - возразила девушка. - И что достопримечательно: чуть лишь заснула - опять всё тот же сон... Я себе и возьми это за приметку, заглянула в "Мартын Задеку", а там знаешь, что про то писано? Писано, что на гору взбираться - означает труд, испытание и долготерпение в горести, а с горы катиться - вот что от слова до слова сказано, - я даже в самой точности запомнила: "сон сей, человече, нарочито знатную перемену в жизни твоей означает". А что до реки касается, то спокойно плыть по оной - прибыток, довольство и счастливую жизнь знаменует.
Граф на это только тихо и несколько грустно улыбнулся своей дочери.
- Всё это прекрасно, - заметил он, - а вижу я, однако, что ты, неслух эдакой, всё ещё корпишь над своей работой!
- Последний городок, папушка! ей-Богу, последний!
И настойчивая Лиза не ранее-таки встала из-за пялец, как дошив до конца весь лепесток розового бутона.
- Ну вот, теперь я права! - весело поднявшись со стула и накрывая камчатной салфеткой свою работу, сказала она с полным, облегчающим вздохом. - Что же сыграть тебе, папушка?
- Что знаешь, дружочек... Из Метастазия нечто или из Моцарта.
Девушка присела слегка за клавесин, взяла несколько аккордов и задумалась - что бы такое сыграть ей в угоду отцу. Взгляд её вдумчиво устремился куда-то, как бы в пространство, и бессознательно перешёл на стёкла окна, из которого видна была часть "переднего двора", частокол и посреди него высокие дубовые ворота, крытые русским навесом с гребешком и коньками, а там, за этими воротами, - выгон, скучно покрытый снежной пеленой, и сереющая роща со своими крикливыми галками, и под рощей той большой и густой конопляник, где ещё ребёнком так хорошо и привольно бывало ей прятаться в жаркий полдень, среди чащи сильно пахучих высоких стеблей, от докучного дозора подслеповатой и строгой "мадамы-англичанки".
- Папушка! Глянь-ко, что это такое?.. Никак, едет кто-то, - вскричала вдруг Лиза, вскакивая с табурета и кидаясь к окошку.
- Полно! Кого понесёт сюда в такую пору! - махнул граф рукою.
- Нет, папушка, и впрямь едет... Слышишь, колокольчик почтовый...
Граф прислушался из своего кресла и действительно очень ясно различил приближавшийся звон заливистого колокольчика.
- Сдаётся так, что военный будто... в шляпе, в треугольной. Право же, папушка! - глядя в окно, уверяла Лиза.
Граф ничего не ответил, и только слегка поморщился, невольно выказав этой миной признак внутренней досады и неудовольствия. В течение долгих лет своей опалы он из опыта уже убедился, что редкие приезды незнакомых лиц в военной форме, с почтовым колокольчиком под дугой знаменуют всегда нечто официальное, а всё официальное не могло доселе сулить опальному графу ничего, кроме какой-нибудь новой неприятности, нового стеснения.
Колокольчик замолк перед самым частоколом на ту минуту, пока прибежавший с дворовыми собаками казачок отворял решётчатые ворота, и вслед за тем, облетев полукругом двор, курьерская тройка остановилась у небольшого крыльца барского домика.
- Аникеич, узнай-ка, брат, кто там и за коей надобностью, - приказал граф дворецкому, позвав его обычным хлопаньем в ладоши, что служило у него сигналом призыва для домашней прислуги. - Да если это какой-нибудь новый пристав, - прибавил Харитонов-Трофимьев, - так ты, братец, внуши-ка ему, что это вовсе непорядок лезть со своими колоколами прямо под графское крыльцо, что для сего-де есть у графа сборная изба либо контора... Ну, и там выдай ему, что следывает по положению, и отправь поскорее.
Аникеич удалился, но после каких-то переговоров с незваным и неожиданным гостем вернулся опять в гостиную, видимо озадаченный и смущённый.
- Курьер... из самого Питера, - доложил он. - Сказывает, что имеет препорученность персонально до вашего сиятельства.
Граф окинул его вопросительным взглядом и недоумённо пожал плечами.
- Зови, - сказал он, - коли персонально.
Через минуту вслед за старым Аникеичем в гостиную вошёл статный и молодой гвардеец.
- Его императорского величества к вашему сиятельству именное повеление, - звучно и отчётливо проговорил он несколько официальным тоном.
- Как вы сказали, сударь? - прищурился граф, прикладывая щитком ладонь к правому уху. - Виноват, кажись, я ослышался...
- Его императорского величества... - снова начал было гвардеец.
- То есть её величества, сказать вы желаете? - перебил его граф, думая исправить, и заметил курьеру его обмолвку.
- Нет, граф, его величества, - подтвердил тот непреложно-уверенным тоном.
- Как?! Да разве... разве императрица?
- Волею Божией шестого сего ноября скончалась.
Граф неподвижно, словно бы громом поражённый, с минуту оставался в своём кресле, затем медленно перекрестился и встал с места, выпрямляясь во весь рост.
- Я слушаю повеление моего государя, - с видом благоговейной почтительности произнёс он тихо, важно и вполне спокойно.
- Государь император, - начал гвардеец, подавая графу запечатанный пакет, - высочайше соизволил дать мне препорученность, дабы как можно скорее увидеть вас вблизи своей особы. Государь просит вас изготовиться наипоспешнейше вашим отъездом, но, впрочем, принимая во внимание ваши лета и домашние обстоятельства, всемилостивейше разрешает вам четыре дня для необходимых сборов. Мне же от его величества препоручено препроводить вас до столицы и озаботиться, чтобы, находясь в пути, ваше сиятельство ни в чём не терпели никакого неудобства, ниже задержки.
Выслушав это, граф дрожащей рукой сорвал конверт и стал читать собственноручное письмо императора Павла.
- Благодарю тебя, Господи, яко не до конца оставил мя еси! - тихо прошептал он, перекрестясь ещё раз на образ, и с благоговением поцеловал строки, начертанные царственной рукой.
- Благодарю и вас, государь мой, за сие высокорадостное известие! - взволнованно и с чувством продолжал он, подавая курьеру руку. - По форме усматриваю, что вы гвардии офицер... Позвольте знать, кого имею честь принимать у себя в доме?
- Лейб-гвардии Конного полку корнет Василий Черепов, - отрекомендовался тот с учтивым поклоном.
- Папушка! Голубчик мой! А ведь сон-то в руку! - с восторгом и вся в радостных слезах кинулась на шею отцу "графинюшка Лизутка".
Весь дом графа Харитонова, тихо дремавший доселе в долгом однообразии своей замкнутой жизни, исполнился вдруг какого-то особенного настроения. Это была не шумливая своекорыстная радость, не эгоистические ликования по случаю счастливой перемены, а скорее как будто испуг пред внезапностью переворота, очевидно наступающего в жизни графа, - чувство смятенного страха и благоговения пред той светлой и высокой ролью, которая, благодаря царской милости, ожидает теперь этого "опального", ещё вчера всеми покинутого и забытого. Во всей усадьбе тихо и серьёзно шушукались, передавали весть о кончине императрицы и о новом государе, который чуть не с первой минуты своего царствования вспомнил-де о графе и послал за ним особого гонца, гвардейского офицера "из самого что ни есть первейшего в империи Конного полка", и что теперь будет с графом, "графинюшкой", да и со всей их "ближней услугой"? Какая судьба, какие перемены ожидают всех их в самом недалёком будущем? Кто поедет "при графских персонах" в Питер? Кто останется в Любимке? Отпустят ли трёх "мадамов", да как-то теперь всё это пойдёт вдруг по-новому, когда того никто и не чаял?..
Нечего и говорить, что - начиная с "графинюшки" и её няньки Федосеевны до последнего человека в усадьбе - всё смотрело на "царского гонца" чуть ли не как на Божьего посланника, который просто с неба слетел к ним со своим благовестием. Все старались чем ни на есть угодить ему, успокоить, накормить, взлелеять его после шальной и бессонной курьерской скачки, которая в двое с половиной суток примчала его из Петербурга в Любимку.
Аникеич самолично накрывал для него чистой камчатной скатертью обеденный стол, торопил поварят на кухне и шпынял казачков в людской, чтобы те проворнее грели самовар для "царского посланца"; сам слазил ещё и ещё раз в погреб, обдумывая, каким бы вином пристойнее всего угостить такого гостя и ради такого случая - францвейном или венгерским?
Или тем и другим, а для радости уж не вытащить ли ещё и бутылку шампанского вина? Все эти соображения в данную минуту представлялись Аникеичу "материей нарочито важной" и требующей "особливого проникновения".
- Устин Аникеич, кому служить за столом укажете: мне, аль Антропу, или Стёпке? - приставали к нему несколько гайдуков, которым тоже было бы "лестно" прислуживать царскому посланцу.
- Сам служить буду! Никому не дам! - с достоинством отвечал Аникеич таким решительным тоном, который не допускал уже более никаких противоречий, просьб и доводов.
Старая Федосеевна с горничными девушками тоже была в хлопотах немалых. Этот отряд женской прислуги суетился в особом "чистом" флигелёчке, приготовляя для гостя "спальную горницу и прочий апартамент". Там сметали с углов паутину, спешно мыли и подметали пол, топили лежанку, переводили на время в контору двух "мадамов", которые доселе здесь помещались, взбивали пуховики и подушки, застилали чистые простыни, вешали новые занавески - словом, возни и хлопот было по горло для всезаботливой и предупредительной Федосеевны. "Пущай, мол, всё по-графскому... Лицом в грязь не ударим и графа свово не поконфузим".
Гость между тем сидел в гостиной вместе с графом и его дочерью и, отвечая на их расспросы, рассказывал - насколько знал и лично видел или от других слышал - обстоятельства кончины государыни и первые минуты восшествия Павла, первые его распоряжения и нововведения, о которых гвардейцы и публика узнали в утро первого вахтпарада. Рассказывал он также и про свой "особливый случай" у государя, благодаря которому стал неожиданно "пожалован в гвардии корнеты", и как во время его ординарческого дежурства во дворце государь, случайно проходя по той зале и постоянно замечая его "отменную выправку", до трёх раз подходил к нему и каждый раз изволил милостиво с ним разговаривать, расспросил, кто он и откудова, имеет ли родных и состояньишко? И когда Черепов отвечал, что от покойного отца своего за ним числится в Новгородской губернии сто двадцать душ крестьян, да ещё родная тётка, умершая в бездетности пять месяцев тому назад, оставила ему по завещанию сто душ Московской губернии, в Коломенской округе, близ большого Рязанского тракта, то государь спросил, успел ли он побывать уже в этом последнем своём имении, и на отрицательный ответ Черепова, несколько подумав, вдруг изволил произнесть:
- Это очень кстати: у меня в тех местах проживает в своей усадьбе генерал-майор Харитонов-Трофимьев. Поезжай к нему и сейчас же от моего имени скажи, что я жду его с нетерпеливостью и прошу пожаловать к себе в Петербург; скажи, что я старика всегда очень помнил и охотно желаю его поскорее видеть, дабы иметь при своей особе... Инструкции, маршрут, подорожную и особливый пакет на имя графа получить имеешь через час из моего кабинета; пробыть изволь там на месте не позднее четырёх суток, а в это время, кстати, коль угодно, то можешь взглянуть и на своё новое именьишко.
- И, вот в силу такого повеления, - заключил рассказ свой Черепов, - я, как изволите видеть, примчал к вам, чтобы не умедлить ни единой минуты насчёт оповещения вас о толикой особливой его величества милости; а завтра, дабы не мешать моим посторонним присутствием вашим скорым семейным сборам, я прошу позволения отъехать в своё именьишко, а через два дня опять вернусь, исполняя волю моего императора, к вашего сиятельства услугам и буду иметь честь сопровождать вас до Петербурга.
- Не смею стеснять вас, сударь, - слегка поклонился граф, - но сей ночлег прошу иметь под моей кровлей: чем богаты, тем и рады, по простоте, по-старинному. А смею спросить, - прибавил он, - как прозванье именьицу-то вашему, что от покойной тётушки досталось?
- Чижово, Замахаевка тож, - ответил Черепов.
- Замахаевка?.. Бог мой! - вскричал граф Илия, - да это близёхонько, просто рукой подать отселе, в самом ближнем соседстве, и двадцати вёрст, почитай, не будет!.. Так, стало быть, ваша тётушка была Варвара Тимофеевна Порезкова, вдова моего былого сослуживца бригадира Василия Иваныча Порезкова? Так ли?
- В самой точности так, ваше сиятельство!
- Ну, и прекрасно! Тем паче приятно видеть в вашем лице её, надеюсь, достойного племянника.
- Батюшка не комплимент говорит вам, а истинную правду, - поспешила примолвить графиня Елизавета. - Надо вам знать, сударь, мы очень уважали вашу тётушку, потому что она была прямой и независимый человек; она одна, почитай, со всей округи езживала к нам и водила с нами хлеб-соль в то время, как все старались отвёртываться и не замечать нас, и мы тоже, бывало, у ней гащивали, а меня-то уж она в особливости жаловала. Я к ней всегда питаю самую благодарную память.
- Кушать подано! - с официальной торжественностью возгласил старый Аникеич, появясь в дверях гостиной с салфеткою в руке, в своём новом камзоле и парадном кафтане с графскими гербами по широкому басону.[16]
- Прошу! - поднялся граф с места, делая офицеру пригласительный жест той изящной, благоволивой приветливостью, которая была свойственна вельможно-светским людям былого времени. - А ты, графинюшка, - прибавил он, с улыбкой обращаясь к дочери, - будь настоящей хозяйкой, как следствует, предложи гостю руку и веди его к столу, а я только кафтан мой одену и сейчас буду к вам. Угощай же его изрядненько, чтобы дорогой гость наш не обессудил и всем остался бы доволен, а наутро, сударь, - обратился он вслед за тем к офицеру, - моя карета четвернёю будет к вашим услугам и доставит вас в Замахаевку.
И несмотря на убедительные просьбы Черепова оставаться, не стесняясь, по-домашнему, в своём халате, граф всё-таки ушёл в свою гардеробную переодеться, а графиня Елизавета с приветливой, хотя и несколько смущённой улыбкой подала гостю руку и, слегка придерживая пальчиками чуть-чуть приподнятый перед своей будничной робы, грациозно, в качестве молодой хозяйки, повела его в столовую, мимо старого Аникеича, который, вспомнив по старине всю официальную строгость этикета, подобающего настоящей минуте, с важно поднятой головой и важно насупленными бровями встретил и проводил серьёзным и строгим взором прошедшую мимо его молодую пару. И чуть лишь эта изящная пара оставила его за собой, как уже старик в гневном ужасе торопливо замахал салфеткой, подавая немые знаки няньке Федосеевне, которая с полдюжиной горничных девушек, не будучи в состоянии превозмочь своего любопытства, заглядывала из противоположной двери в столовую. Старая нянька увидела это маханье и с видимым неудовольствием покорилась блюстителю требований старого этикета. Но хоть и одним глазком, а всё-таки успела она взглянуть на свою графинюшку Лизутку и молодчика гвардейца - "как это они так приятно и великатно изволили шествовать вместе".
На следующий день, едва лишь рассвело, Черепов, после раннего завтрака, выехал на графской четвёрке в свою Замахаевку. Эта деревня залегала в весьма людной местности, окружённая ближайшим соседством нескольких помещичьих дворов, между которыми первенствующую роль играла "Усладушка" - богатая усадьба со всякими причудами и затеями, принадлежавшая некоему Прохору Михайловичу Поплюеву. Имение это, отстоявшее не более как на три версты от Замахаевки, названо было "Усладушкой" самим Прохором Поплюевым, в силу того, что в нём совокуплялись самые разнообразные заведения, предназначенные к услаждению духа и плоти владельца. Путь предстоял Черепову как раз через "Усладушку". Тихо дремля в глубине покойной кареты, он и не заметил, как, миновав богатое село, экипаж его спустился на мост, за которым стоял опущенный шлагбаум и при нём сторожка, а по обе стороны от этой заставы тянулся высокий частокол, замыкавший собой границы "Усладушки". Шлагбаум, гремя своей цепью, тотчас же поднялся вверх и беспрепятственно пропустил карету. Самый дом и обширные службы расположены были в стороне, саженях в полутораста от дороги, пролегавшей через ограждённое пространство усадебного участка, и хотя эта дорога была единственным проезжим путём, то есть составляла в некотором роде общественную собственность, тем не менее владелец "Усладушки" считал себя вправе держать на ней шлагбаумы, на том основании, что дорога, мол, в этом месте по моей собственной земле пролегает.
Доехали до противоположной рогатки, и тут Черепов был выведен из своей тихой дремоты неожиданной остановкой экипажа. Он зевнул, провёл по лицу рукой, чтобы стряхнуть с себя остатки дрёмы, и насторожил внимание. Казалось, будто кучер с кем-то бранится или торгуется.
Черепов опустил стекло и высунулся в окошко каретной дверцы.
- Что там такое? - крикнул он своему вознице.
- Не пропущают! - возвестил тот с высоких козел.
- Как не пропущают?.. Кто?.. Зачем?.. Почему?
- Не велено... Указ такой вышел, - пояснил чей-то посторонний голос.
Черепов кинул взгляд вперёд и увидел пред собой опущенный шлагбаум: сторожку и на пороге её человека в особенной форме военного покроя.
- Что за вздор! Проезжих людей не пускать по проезжей дороге! - заметил Черепов. - Кто такие указы может выдавать в мирное время?
- Наш усладовский барин, - было ему ответом.
- Усладовский барин?.. Что за барин такой?
- Прохор Михайлыч Поплюев.
- Да ты что за человек есть?
- Я-то?.. Я ихней милости гвардеец.
"Вот где товарища какого нашёл!" - усмехнулся про себя Черепов и спросил его громко:
- Что за гвардеец? Солдат, что ли?
- Нет, мы не солдаты, а мы, значит, нашего барина гвардия, - пояснил человек в военном костюме. - Я теперича, к примеру, карабинер, - продолжал он, - а то есть у его милости и мушкатёры, и гусары, и антилерь.
- Ну, и на здоровье ему! - улыбнулся Черепов, - а ты, братец, всё-таки подыми-ка рогатку!
- Не могу, сударь!.. Хоть убей, не могу!.. Мне опосля того и не жить! Тебе-то что, а майор, поди-ка, три шкуры с меня спустит, коли пропустить-то... Не указано!
- Ну-ка! что за майор ещё?
- Нашего барина майор... Потому как он, значит, при себе майора такого держит, чтобы нас муштровать по артикулу... Смерть какой лютый!.. Пропустить никак не можно. Впускать иное дело: впускать, сказано, всякого, а выпускать с разбором.
- Да что ж за причина, однако?
- А то и причина, вишь, что барин-от ноне рожденник и, значит, рожденье своё справляет, и для того никого, опричь подлых людей, пропущать не велено, а указание есть, чтобы которые благородные проезжающие - безотменно к их милости в усадьбу просить к водке и на пирог чтобы пожаловали.
- Да мы с твоим барином вовсе незнакомы, - засмеялся Черепов.
- Это всё единственно! Это ничего! - возразил карабинер. - У него что знакомый, что незнакомый - все ему гости.
- Да иной, поди-ка, может, и знать-то его не хочет.
- Ну, уж про то не наше дело! Там уж, поди, сам с ним в усадьбе разбирайся. А мы знаем одно: не пущай, и кончено!
- Э, так я сам себя пропущу! - сказал Черепов и, выйдя из кареты, направился к шлагбауму с решительным намерением поднять его.
- Не трожь, барин! Не балуй! Я те Христом Богом прошу! - взмолился карабинер, схватившись обеими руками за подъёмную цепь, - майор то ись страсть какой лютый!.. беда!.. Уж лучше сожди маленько, я товарища пошлю в усадьбу, пущай сбегает да доложит, - тогда твоей милости, может, и пропуск выйдет, а без того не моги, не подводи под ответ-то! Ну, што тебе! Сожди, прошу честью!
Что было делать! Человек молит чуть не со слезами - как тут не уступить, когда ему, и в самом деле, без вины может достаться от какого-то лютого майора! Черепов только плечами пожал и согласился обождать в карете, пока посланный сбегает в усадьбу. Прошло несколько минут, как вдруг он заметил, что к нему скачет верхом на горбоносом дончаке какой-то чудак с развевающимися "вылетами" несколько фантастического костюма. Всадник этот осадил скакуна как раз пред дверцей кареты и приложился по-военному к своей лохматой медвежьей шапке.
- По благородному виду и по экипажу могу судить, что вы, сударь, человек благорождённый, - сказал он Черепову самым любезным тоном. - Смею спросить чин, имя и фамилию, а равно откуда и куда едете?
- Да что это за комедия, наконец! И кому какое до того дело! - досадливо воскликнул Черепов. - Если вы тутошний чудак помещик, то прикажите, сударь, вашему карабинеру поднять мне рогатку!
- Извините, государь мой, я не помещик, хотя и был таковым некогда; но я тутошнего помещика майор и послан персонально от Прохор Михайлыча дознаться о чине и звании проезжающей особы, а потому не посетуйте...
Чтобы поскорее отвязаться, Черепов сообщил ему, что требовалось, и повторил свою просьбу насчёт рогатки.
- Извините, сударь мой, но у нас таков уже порядок! - учтиво возразил лохматый чудак. - От имени моего шефа, - продолжал он, приподняв шапку, - смею просить вас оказать особую честь Прохор Михайлычу... По русскому обычаю от радушного хлеба-соли не отказываются... И ему тем паче будет приятно знакомство ваше, что вы лейб-гвардии офицер. Не откажите в чести!
"Что за чудаки! - подумал себе Черепов. - А впрочем, чего тут ломаться! не всё ль равно!" И он приказал кучеру поворачивать к крыльцу поплюевского дома, рассчитывая пробыть здесь самое короткое время и соображая, что всё равно надо же будет когда-нибудь познакомиться с этим Прохором, как с одним из своих ближайших соседей.
Меж тем чудачный майор чуть только услышал приказание, отданное кучеру, как уже поскакал во всю прыть обратно к дому, неистово махая кому-то рукой и крича во всё горло:
- Салют!.. Салют почтенному гостю!
И в это самое время раздались вдруг три выстрела из пушек. Графская четверня с испугу шарахнулась было в сторону, но ловкий кучер успел-таки справиться с ней без дальнейших неприятных последствий. Облако дыма тихо рассеивалось над тем местом, откуда сделаны были выстрелы, и Черепов, обратив глаза в ту сторону, заметил насыпной маленький редутец, на валах которого стояли четыре чугунных фальконета, а в одном из углов возвышался длинный шест с развевающимся флагом.
Едва экипаж подъехал к крыльцу, как со ступеней сбежали два заранее поджидавшие гайдука, одетые гусарами, и, поспешно распахнув дверцу, с почтением высадили Черепова под руки из кареты.
Сам хозяин очень любезно вышел к нему навстречу в большую приёмную залу с колоннами, украшенную громадной хрустальной люстрой и огромными картинами мифологических сюжетов, где преобладали какие-то обнажённые богини, Вакхи и Сатиры среди гирлянд из винограда, цветов и порхающих амуров.
Прохор Поплюев казался на вид мужчиной лет тридцати пяти или около. Это был небольшой кругленький человечек с одутловатым брюшком, на тоненьких ножках и с добродушным, несколько брюзгливым лицом, которое носило на себе следы какой-то лимфатической сонливости и апатии, чему в особенности помогало слабосильное опущенное правое веко. От этого века всё лицо его казалось не то плачущим, не то улыбающимся и вообще как-то кисловато куксилось, отличаясь скорее бабьим, чем мужским выражением. Волосы его были распудрены и тщательно завиты в букли, мягкие руки благоухали какою-то тончайшею парижскою эссенцией, а на толстеньких коротких пальцах разноцветно сверкали дорогие перстни. Одет был господин Поплюев в расшитый блёстками атласный палевый кафтан, каких в то время уже не носили более светские франты, и вообще всею наружностью своею являл он апатично-самодовольную и не лишённую некоторого комизма фигуру петиметра[17] доброго старого времени. Судя по фальконетам и карабинерам, Черепов рассчитывал встретить в нём человека совсем иного характера и наружности.
- Позвольте поручить себя вашей благосклонности, - шаркнув ножкой, начал Поплюев, которому майор успел уже доложить о госте всё, что требовалось, - и тем паче, - продолжал он, - что мы не только соседи, но и камрады по оружию... Я тоже имею счастие быть военным, и при том гвардеец, но чин мой, к прискорбию, не высок: я успел достигнуть сержантского лишь ранга в Измайловском полку, ибо доселе ещё только числился, а не состоял на действительной службе.
И Прохор Поплюев, радушно взяв Черепова под руку, повёл его знакомиться с остальными гостями, которые, съехавшись частию сами, частию же попав случайно, как и Черепов, заседали в широкой гостиной, где у одной из стен с утра уже был накрыт длинный стол, отягчённый всевозможными водками и закусками. В этой гостиной на первом плане, посреди штофного дивана с позолотою, восседал в бархатной рясе архимандрит одного из ближних монастырей - человек далеко ещё не старый и видный собою. Около него сидели два монаха того же монастыря и несколько коломенских чиновников, капитан с офицерами армейской роты, квартировавшей в окрестности, да человек десять разнокалиберных помещиков.
Представив всей этой компании нового гостя, хозяин круто подвёл его к столу и неотступно стал приставать с угощениями, уверяя, что дорогие гости "пропустили" уже по пяти чарочек "чефрасу" и что ему необходимо надлежит догнать их коли не сразу, то как можно скорее.
- Я человек военный и во всём регулярность наблюдаю, - заметил при этом хозяин, - а "чефрас" это есть, государь мой, целебный настой моего собственного изобретения. Вот и отец архимандрит, и господин капитан довольно хорошо меня знают и все мои качества. Я дисциплину люблю, коя есть наипервое нашему брату основание... Отец архимандрит, господа гости! - воскликнул он вдруг, обращаясь ко всем присутствующим, - желаете ли, в сей час тревогу учиню?.. В сию секунду!.. Вы, отец архимандрит, в прошлом разе остались довольны, проинспектировав мои войска; не любопытны ли будете взглянуть, каковы они ныне?
Все гости поспешили заявить своё полное удовольствие на предложение хозяина. Майор находился тут же. Это был субъект родом из так называемой тогда "смоленской шляхты" и носил какой-то полупольский, полувенгерский костюм. Куцый паричок, осыпанный мелкими пукольками, прикрывал его небольшую клубнеподобную головку, а круглое лицо, напоминавшее маятник стенных часов, неизменно хранило в себе какую-то странную смесь подобострастия, комической строгости и самодовольного надутого чванства. При достаточном росте он держался прямо, словно бы аршин проглотил, и состоял при хозяине в качестве "майора" всем чем угодно: и шутом, и церемониймейстером. Под его ведением находились многие отрасли усладовского обихода; кроме гвардии, майору подчинялись ещё и капельмейстер, и балетмейстер, фейерверкмейстер, кухмейстер, шталмейстер и гофмейст