Главная » Книги

Чернышевский Николай Гаврилович - Н. Богословский. Николай Гаврилович Чернышевский, Страница 7

Чернышевский Николай Гаврилович - Н. Богословский. Николай Гаврилович Чернышевский


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

еседы.} и коммунизме". И хотя собеседник Чернышевского был почти вдвое старше его, убежденность юноши неотразимо подействовала на него; к концу совместного путешествия Чернышевский мог сказать: "Он теперь причисляет себя к коммунистам, хотя, может быть, и не понимает хорошо, куда они хотят идти и какими путями".
   Эти беседы с Минаевым, разговоры с Александрой Григорьевной, краткая, но выразительная запись в дневнике - "распространяю здесь довольно много свои мысли", - запись, относящаяся ко времени пребывания его летом 1850 года в Саратове, участие в спорах, происходивших в кружке Введенского, - все это рисует юного Чернышевского как неутомимого пропагандиста революционных идей, всецело захвативших его в последние годы пребывания в университете.
   В Москве на этот раз останавливались лишь на несколько часов, так как надо было торопиться из-за близившейся с каждым днем и часом весенней распутицы. Последнее свидание Чернышевского с Александрой Григорьевной было поэтому очень кратковременным. Он узнал, что единственная сестра ее вышла замуж, уехала из дому и одиночество Александры Григорьевны стало еще беспросветней. Прощаясь, он звал ее приехать в Саратов, хотя сам слабо верил в то, что она решится на это.
   Остановка в Нижнем была еще более короткой. Не застав Михайлова дома, Чернышевский не мог дожидаться его, несмотря на то, что ему очень хотелось поделиться мыслями и чувствами со своим другом.
   Через полтора часа повозка Гончарова уже выехала на Казань. На второй станции после Нижнего ямщик смутил путников рассказами о том, как опасно ездить в такую пору, особенно по Кудыме - теплой речке, которая проела лед, и они просили его ехать шагом.
   Прибыв к вечеру в Казань, путники тотчас же хотели перебраться на другой берег Волги, чтобы с утра спешить дальше. Но повозку через реку не пустили, принудив их ночевать на почтовом дворе и дожидаться утреннего заморозка. Переезд через реку в такое время года был так опасен, что только привычный человек мог совершить его, не теряя присутствия духа. К утру ветер разогнал облака и подсушил дорогу, затянув лужи тонким слоем льда. Ехали медленно, продвигаясь шаг за шагом, старательно объезжая полыньи и трещины, и с огромным трудом, наконец, добрались до ямщицкого двора на другом берегу реки.
   Путь из Казани до Симбирска, затрудненный весенним разливом, тянулся двое суток. Первоначально Чернышевский предполагал, что последнюю часть пути, от Симбирска до Саратова, ему придется ехать одному, без спутников, но Минаев дорогою решил, что и он заедет в Саратов по каким-то своим делам. Симбирский почтмейстер присоветовал им задержаться в городе на несколько дней, чтобы переждать, пока спадет вода в мелких речках и переезд через них станет сносным. Они так и сделали, рассудив, что действительно лучше пробыть несколько суток в городе, нежели простоять в поле над каким-нибудь затопленным оврагом.
   Наконец, в первых числах апреля после многодневного путешествия Чернышевский завидел очертания родного города, широко раскинувшегося над Волгой...
   Он не сразу приступил к занятиям в гимназии, так как приехал в каникулярное время.
   Из окон мезонина, где он поселился, видна была Волга во всей своей необъятной ширине, зеленый остров, левый берег реки с Покровской слободой и лесными чащами, темный мыс с деревенькой Увек...
   В первые дни по приезде он, осмотревшись, возобновил старые знакомства, навестил товарищей по семинарии, посетил будущих сослуживцев.
   В намерения его не входило обосноваться в Саратове на все время. Напротив, он с самого начала рассчитывал через год, через два вернуться в Петербург. Покидая столицу, Чернышевский записал в дневнике, что возвратится туда уже степенным человеком, между тем как теперь многим он еще кажется слишком юным. Ведь вот, например, начальник Пажеского корпуса в ответ на просьбы Иринарха Ивановича о месте учителя для Чернышевского откровенно заявил Введенскому: "Как же можно принять такого молодого человека, который сам не старше своих учеников?"
   Вероятно, этим же объяснялось и то, что ученики 2-го кадетского корпуса, куда он поступил незадолго до определения в Саратовскую гимназию, вели себя на его уроках "ужасно скверно".
   Ни от родных, ни от друзей, ни от своих воспитанников не скрывал Чернышевский, что Саратовская гимназия только переходный этап для него, что он поступил сюда ненадолго, что его настоящие надежды и чаяния не здесь, а в Петербурге.
   Уже месяца через два после приезда на родину он писал Михайлову: "В Саратове я нашел еще большую глушь, чем нашли Вы в Нижнем. До сих пор я об этом, впрочем, мало тужу, потому что чем менее людей, тем менее развлечений, следовательно, тем скорее кончу свои дела, а кончивши их, потащусь в Петербург".
   Перед отъездом Чернышевского в Саратов Срезневский взял с него слово, что и там он не оставит работы над словарем к Ипатьевской летописи, а затем, закончив словарь, защитит диссертацию и посвятит себя университетской науке. Кроме того, Срезневский посоветовал ему познакомиться с адъюнкт-профессором Киевского университета, автором ряда выдающихся работ по русской истории - Николаем Ивановичем Костомаровым, жившим тогда в Саратове на положении ссыльного. Срезневский отзывался о Николае Ивановиче как о человеке большого ума и замечательных дарований.
   Костомаров был арестован в Киеве в марте 1847 года за участие в Кирилло-Мефодиевском братстве, мечтавшем о демократической федерации всех славян (в это братство входил и Тарас Шевченко). После годичного заключения в Петропавловской крепости Костомаров был выслан в июне 1848 года в Саратов, где ему пришлось прожить много лег.
   Чернышевский по приезде на родину не замедлил посетить ссыльного профессора, числившегося на службе при губернском правлении в должности переводчика, хотя переводить, как он сам говорил, было нечего. Близко познакомившись с ним и с его матерью, Татьяной Петровной, бывшей крепостной, Чернышевский стал часто бывать у Николая Ивановича, проводя время в жарких спорах, в беседах на ученые темы, в игре в шахматы и в совместных прогулках по Саратову и его окрестностям. Они видались почти ежедневно, бывая друг у друга на протяжении многих месяцев. Костомаров, как и Введенский, был значительно старше Чернышевского, - в пору их знакомства и сближения Костомарову шел уже тридцать четвертый год, - тем не менее обществом молодого учителя Саратовской гимназии он дорожил.
   Много лет спустя, вспоминая об этом времени в "Автобиографии", Костомаров писал: "...судьба поставила меня с ним в самые близкие, дружественные отношения, несмотря на то, что в своих убеждениях я с ним не только не сходился, но был в постоянных противоречиях и спорах. Близость с ним сложилась в Саратове и продолжалась в Петербурге до тех пор, пока события по поводу студенческих демонстраций (в начале шестидесятых годов. - Н. Б.) не развели нас совершенно. Чернышевский был человек чрезвычайно даровитый, обладавший в высшей степени способностью производить обаяние и привлекать к себе простотою, видимым добродушием, скромностью, разнообразными познаниями и чрезвычайным остроумием..."
   Несмотря на то, что в политических взглядах Чернышевского и Костомарова уже и в ту пору было резкое различие, приведшее их впоследствии к разрыву, знакомство с крупным ученым, обладавшим огромным запасом разносторонних знаний, не могло не импонировать тогда юноше.
   Вот что писал в конце 1851 года Чернышевский Срезневскому: "Вы, Измаил Иванович, в таких выражениях говорили мне об уме и характере Николая Ивановича, что я тотчас же по приезде своем в Саратов поспешил быть у него; я нашел в нем человека, к которому не мог не привязаться... Ожидая разрешения выехать отсюда и жить в столицах, может быть, даже разрешения продолжать службу по прежнему ведомству, если не профессором, то, по крайней мере, библиотекарем, редактором какого-нибудь журнала или чем-нибудь подобным, Николай Иванович не решается ни поступить серьезным образом в гражданскую службу, ни основаться прочно в Саратове. Можно надеяться, что в скором времени ему и действительно дадут подобное разрешение... Но теперь пока живет он в Саратове без определенного занятия... Естественно, что, видя свою карьеру расстроенною, видя себя оторванным от своих любимых занятий, лишившись, на время по крайней мере, цели в жизни, Николай Иванович скучает, тоскует; он пробует заниматься, но невозможность видеть свои труды напечатанными отнимает охоту трудиться: так писал он историю Богдана Хмельницкого - цензура обрезала ее до бессмыслия; он не захотел портить своего труда и оставил его у себя в бюро. А история эта разливала новый свет на положение Малороссии в XVII веке и присоединение ее к России. Надолго это отбило его от новых трудов; наконец, принялся он за эпоху Ивана Васильевича Грозного. Он верит в возможность этому труду пройти малоизмененным в печать и горячо взялся за него..."
   Впоследствии Чернышевскому не раз доводилось высказываться на страницах "Современника" об исторических работах Костомарова, и он неизменно отзывался о них с большим одобрением. В 1857 году Чернышевский отметил, что "мало людей, которые по всей справедливости заслуживали бы имя замечательных ученых, потому что для этого мало трудолюбия и учености, - нужна, кроме того, особенная сила ума, нужна широта и проницательность взгляда, нужно соединение слишком многих и слишком редких качеств. Своим "Богданом Хмельницким" г. Костомаров доказал, что принадлежит к подобным людям".
   И в самом конце своего жизненного пути Чернышевский снова подтвердил высокую оценку работ Костомарова. В приложениях к своему переводу "Всеобщей истории" Вебера Чернышевский дал в XI томе отрывок из "Истории России в жизнеописаниях главнейших ее деятелей" Н. Костомарова, сопроводив отрывок следующим примечанием: "Немецкие ученые считают Костомарова замечательнейшим из современных русских историков; их мнение справедливо... Труды его имеют очень высокое научное достоинство... Должно желать, чтобы молодые люди, готовящиеся разрабатывать русскую историю, внимательно изучали мнения Костомарова".
   Однако, отдавая должное ученым заслугам историка, Чернышевский и в саратовский период своей жизни и позднее в Петербурге справедливо осуждал ограниченность его политического кругозора.
   "Мое знакомство с ним, - вспоминал уже в восьмидесятых годах Чернышевский, - было знакомство человека, любящего говорить об ученых и тому подобных не личных, а общих вопросах с человеком ученым и имеющим честный образ мыслей. Мой образ мыслей был в начале моего знакомства с ним уж довольно давно установившимся. И его образ мыслей я нашел тоже уж твердым. Потому, если мы думали о каком-нибудь вопросе неодинаково, то спор мог идти бесконечно, не приводя к соглашению. Были вопросы, о которых и шли бесконечные споры. Но в те времена в России было между учеными мало людей, в образ мыслей которых входили бы элементы, симпатичные мне. А в образе мыслей Костомарова они были. На этом было основано мое расположение к нему".
   Что же привлекало Чернышевского к исторической концепции Костомарова, какие "элементы" в ней были симпатичны ему и что, напротив, вызывало у него отпор и резкое отрицание?
   Костомаров был одним из первых русских историков, обративших серьезное внимание на великую роль народа в историческом процессе. Вдумываясь в исторические труды, рассказывает Костомаров в "Автобиографии", "...я ...пришел к такому вопросу: отчего это во всех историях толкуют о выдающихся государственных деятелях, иногда о законах и учреждениях, но как будто пренебрегают жизнью народной массы? Бедный мужик, земледелец-труженик как будто не существует для истории; отчего история не говорит нам ничего о его быте, о его духовной жизни, о его чувствованиях, способе проявлений его радостей и печалей? Скоро я пришел к убеждению, что историю нужно изучать не только по мертвым летописям и запискам, а и в живом народе..." {Сравни взгляд Гоголя, так замечательно выраженный им и в статье "О малороссийских песнях" и в письме к Максимовичу 1833 г.: "...Песни! как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями!"}.
   Вот это понимание Костомаровым великой роли народа в историческом развитии страны, его страстная любовь к народному творчеству, неутомимое собирание им памятников этого творчества - исторических песен, легенд и преданий, глубокое изучение народного быта и нравов, положенное в основу его исторических работ, делали их чрезвычайно ценными в глазах Чернышевского.
   Но он оговаривается в статье об "Автобиографии" Костомарова, что только "элементы" образа мыслей выдающегося историка могли быть близки и симпатичны ему. В остальном же политическое мировоззрение Костомарова резко разнилось от цельного революционного и материалистического образа мыслей будущего вождя "мужицких демократов".
   Различие это уже тогда давало чувствовать себя на каждом шагу: стоило им коснуться в беседе вопроса о судьбах славянских племен, или о роли религии, или об отношении к власти, - тотчас же вспыхивали между ними горячие споры, длившиеся без конца.
   Но, разумеется, не в одних только спорах проводили время Чернышевский и Костомаров. Знакомство это быстро прекратилось бы, не будь у них никаких общих интересов и точек соприкосновения. Кроме глубокого интереса к истории, сближала их в то время и любовь к литературе и поэзии. И тот и другой обладали исключительной памятью и знали наизусть бесчисленное количество произведений не только русской, но и европейской поэзии. Вероятно, не раз разбирали они в разговорах произведения Пушкина, Лермонтова, Мицкевича, чешских поэтов.
   С уверенностью можно сказать, что Костомаров посвятил Чернышевского во все детали дела Кирилло-Мефодиевского братства. Ведь, сойдясь с Чернышевским, он делился с ним всеми мыслями и чувствами, вплоть до сокровенных личных переживаний. Вероятно, рассказ о трагической участи замечательного народного поэта Украины Тараса Шевченко Чернышевский услышал впервые (в подробностях) по приезде в Саратов от Костомарова. Подружившись с автором "Кобзаря" в 1846 году, Костомаров с восхищением зачитывался стихотворениями Шевченко, который видел путь к освобождению украинского народа прежде всего в революционном единении всех славянских народов с русским народом и обращался к ним с пламенным призывом:
  
   ...Вставайте,
   Цепи разорвите
   И злодейской вражьей кровью
   Волю окропите.
   И меня в семье великой,
   В семье вольной, новой,
   Не забудьте, помяните
   Добрым, тихим словом.
  
   Некоторый опыт в деле преподавания у Чернышевского был еще до поступления учителем в гимназию. В течение многих лет он давал уроки в семье крупного петербургского чиновника Воронина. В студенческие годы, кроме этого, были у него и другие частные уроки. До отъезда из Петербурга месяца три он учительствовал во 2-м Петербургском кадетском корпусе.
   Таким образом, не вовсе новичком в педагогике явился Чернышевский в Саратовскую гимназию. Вскоре после начала занятий он поделился своими впечатлениями от гимназии с Михайловым в письме к нему от 28 мая 1851 года: "Воспитанники в гимназии есть довольно развитые. Я по мере сил тоже буду содействовать развитию тех, кто сам еще не дошел до того, чтоб походить на порядочного молодого человека. Учителя - смех и горе, если смотреть с той точки зрения, с какой следует смотреть на людей, все-таки потершихся в университете, - или позабыли всё, кроме школьных своих тетрадок, или никогда и не имели понятия ни о чем. Разве, разве один есть сколько-нибудь развитой из них. А то все в состоянии младенческой невинности, подобные Адаму до вкушения от древа познания добра и зла. Вы понимаете, что я поставляю условием того, чтобы называться развитым человеком. Они и не слыхивали ни о чем, кроме Филаретова катехизиса, свода законов и "Московских ведомостей" - православие, самодержавие, народность. А ведь трое из них молодые люди..."
   В затхлую атмосферу казенщины, муштры и формализма ворвался свежий ветер. Первые же уроки Николая Гавриловича поразили учеников своей новизной и необычайностью.
   Устаревший учебник он заменил живой, увлекательной беседой, подробным разбором лучших произведений русской литературы.
   Один из учеников Чернышевского, М. А. Воронов (ставший в конце пятидесятых годов его секретарем и сотрудником "Современника"), писал: "Особенно полное и глубокое впечатление он произвел на нас чтением Жуковского, к поэзии которого питал тогда особенную наклонность наш детский мечтательный ум. Мы, помню, плакали над сказкой "Рустем и Зораб", прочитанной, правда, с необыкновенным умением и чувством".
   По словам другого ученика, И. А. Залесского, читал Чернышевский образцово и увлекательно. Он "входил в характер действующих лиц и менял, смотря по содержанию, голос, тон и манеры. Казалось, он сам переживал те события, о которых читал. Так, помнится, прочитаны были им: "Ревизор" Гоголя, "Обыкновенная история" Гончарова, несколько стихотворений Жуковского и др.". Особенно охотно он читал и разбирал с учениками сочинения Пушкина, Гоголя, Лермонтова. Об этих писателях тогдашние гимназисты или имели самое смутное представление, или не имели никакого. Детальный разбор их произведений позволял Чернышевскому касаться в беседах с учениками и тех язв, которые разъедали тогда русское общество. Крепостное право, суд, система воспитания и тому подобные "запретные" темы становились предметом обсуждения в классах Чернышевского.
   Он будил мысль учеников, подготовляя их к широкому пониманию вопросов жизни и науки. "С поступлением его в учителя бессмысленное зубрение уроков словесности прекратилось и дан был ход живому слову и мышлению. Но что особенно нас поразило, - рассказывает один из учеников Чернышевского, - то это его живая, понятная нам речь и затем его уважение к нашей личности, которая подвергалась всевозможным унижениям со стороны нашего начальства и учителей".
   Он стремился развить в своих воспитанниках самостоятельность мышления путем совместного обсуждения с ними достоинств и недостатков школьных сочинений, умело вовлекая в собеседования каждого ученика.
   Удостоверившись в том, что многие предметы проходятся в гимназии поверхностно, что ученики плохо знакомы с историей, географией и другими общественными дисциплинами, Чернышевский не стал ограничиваться рамками преподаваемого им предмета, восполняя при каждом удобном случае сведения гимназистов в области смежных наук, особенно истории.
   На живых примерах показывал он ученикам теснейшую связь выдающихся литературных явлений с событиями исторической жизни народа.
   В своей преподавательской работе молодой учитель Саратовской гимназии применял на деле те теоретические положения, которые позднее были развиты им во многих статьях, посвященных вопросам педагогики.
   Великий просветитель считал, что недостаточно давать учащимся знания, - надо наряду с этим прививать им честные и благородные убеждения, воспитывать в них общественные навыки, готовить их к жизненной борьбе, вооружать передовым мировоззрением.
   Не довольствуясь классными занятиями, Николай Гаврилович приглашал иногда учеников старших классов к себе на дом и здесь совместно с Костомаровым вел с ними беседы на литературные и исторические темы. Он приохотил многих учеников к самостоятельному чтению, давая им книги из своей библиотеки.
   Если прежде из пятнадцати-семнадцати учеников, оканчивавших курс Саратовской гимназии, в университеты поступало не более трех-четырех человек, то в 1853 году из того же числа выпущенных гимназистов отправилось в университеты сразу десять человек. Это, разумеется, было следствием влияния Чернышевского.
   Немудрено, что гимназисты страстно привязались к учителю словесности; с нетерпением ожидали они его урока, и в классе, когда он начинал говорить, воцарялась всегда мертвая тишина: "даже самые шаловливые мальчики затихали и напрягали слух, боясь проронить хотя бы одно слово".
   "Ежедневно, возвращаясь после классов домой, - пишет И. А. Воронов, - Чернышевский был сопровождаем множеством учеников, с которыми он, как отец с детьми, дружески беседовал, узнавал о здоровье их домочадцев, где они живут, шутил и смеялся и пожимал руки тех, кому приходилось, приближаясь к своему дому, прощаться с учителем. Летом, по вечерам, Чернышевский делал прогулку, и если видел, что в каком-нибудь дворе идет игра гимназистов, то заходил во двор и принимал участие в забавах. Тут Чернышевский до того оживлялся и увлекался развлечением игрою, что от чрезмерной усталости усаживался для отдыха на каком-либо обрубке или доске, ведя разговор с мальчиками. Все это свидетельствовало о его любви к ученикам, которые, в свою очередь, чтили и уважали Чернышевского..."
   Реакционная часть учительства неприязненно относилась к нововведениям молодого учителя. Особенно резкий отпор встретил он со стороны директора гимназии А. А. Мейера.
   Сухой формалист, чинопочитатель и педант, желчный и раздражительный, Мейер был типичным представителем школьной администрации николаевского времени. Среди гимназистов была распространена песенка, заканчивавшаяся словами:
  
   Уж нам наскучили петлицы,
   Галун, фуражки и мундир,
   И все учительские лица,
   И наш директор-командир!
  
   Он свысока смотрел на учителей и крайне грубо обращался с учениками. Нередко можно было услышать, как он кричал кому-нибудь из гимназистов: "На барабане велю остричь волосы, если не снимешь их к завтрашнему дню! Каналья! Прогрессист!"
   Мейер не принимал прошений, подаваемых на его имя, если проситель забывал после слов "г-ну директору училища" добавить: "и кавалеру ордена"... Он не садился в клубе играть в карты с лицами, имевшими чин ниже статского советника.
   У такого директора не могли не возникнуть трения с Чернышевским. Заметив, что учитель словесности пренебрегает формальной стороной дела, Мейер заявил инспектору в присутствии учеников: "Что это Чернышевский допускает какую вольность? Он в журнале отметки ставит карандашом. Велите ученикам подавать ему чернила". Когда Чернышевскому передали это, он ответил: "От этого знания учеников не прибавятся..."
   Пренебрег Чернышевский и другим требованием директора - не выходить за рамки одобренного начальством учебника и прекратить в классе чтение и разбор произведений Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Гончарова. Тогда Мейер стал чаще заглядывать в дверное окошко во время уроков русской словесности, чтобы посмотреть, что делается в классе, стал заходить в класс, спрашивать учеников, вмешиваться.
   Нередко происходили такие сцены: "Войдет, бывало, Мейер в класс, а Николай Гаврилович рассказывает о чем-нибудь. "Спросите учеников урок", - скажет Мейер. "Я еще не кончил своих объяснений. Позвольте прежде окончить их, и тогда я спрошу урок ученика по вашему выбору", - скажет Николай Гаврилович. Но Мейер, недовольный таким ответом, повернется, не сказав ни слова, и выйдет из класса... Иногда Николай Гаврилович при входе Мейера в класс вовсе прекращал занятия. "Что вы делаете? - спросит он Николая Гавриловича. - Продолжайте ваши объяснения". - "Не могу, утомился, - ответит он, - да и ученики тоже устали: нужно дать им отдых..."
   Происходили у Чернышевского столкновения с Мейром и из-за отметок ученикам на экзаменах: он резко противодействовал придиркам директора, несправедливо оценивавшего успехи его учеников. Однажды он даже вынужден был демонстративно покинуть класс, не дождавшись конца экзамена.
   Чернышевский не хотел уступать директору, прекрасно понимая, что тот придирается к его ученикам только потому, что недоволен им самим. По городу с некоторых пор уже стали распространяться слухи о том, что Чернышевский занимается в классах революционной пропагандой. Эти слухи могли исходить от самого Мейера, который не раз восклицал: "Какую свободу допускает у меня Чернышевский! Он говорил ученикам о вреде крепостного права. Это вольнодумство и вольтерианство! В Камчатку упекут меня за него!"
   Действительно, мысли Чернышевского по-прежнему были всецело поглощены политическими вопросами. Он никогда не упускал случая распространять революционные идеи среди друзей, знакомых и учеников. Эту неутомимую страсть свою он образно сравнивал (в одном из писем к Михайлову) со страстью Пигмалиона, изображенного в "Идеалах" Шиллера:
  
   Как древле рук своих созданье
   Боготворил Пигмалион -
   И мрамор внял любви стенанье,
   И мертвый был одушевлен:
   Так пламенно объята мною
   Природа хладная была -
   И, полная моей душою.
   Она подвиглась, ожила...
  
   Судя по тому, что Чернышевский избрал для сравнения с собою Пигмалиона, страсть его часто встречала глухое непонимание, но он не впадал в уныние, не опускал рук, не останавливался, не прекращал усилий, твердо веря, что рано или поздно мрамор "оживет".
   Из воспоминаний преподавателя Саратовской гимназии Е. А. Белова известно, что Чернышевскому пришлось выдержать объяснение с Мейером по поводу того, что он рассказывал гимназистам на своем уроке о Французской буржуазной революции 1793 года, после чего по городу и пошли слухи, что учитель словесности "проповедует революцию".
   Чернышевский понял, что ему придется покинуть гимназию. Да ему и узким уже казалось педагогическое поприще. Его манил к себе Петербург, где он мог бы развернуть свои силы в литературе и в журналистике.
   Ведь еще в студенческие годы мечтал он о трибуне журналиста, борца за дело революционной демократии.
   "Да что ж, наконец, я делаю здесь? - писал он в дневнике. - И до каких пор это будет продолжаться?.. Неужели я должен остаться учителем гимназии или быть столоначальником, или чиновником особых поручений, с перспективою быть асессором? Как бы то ни было, а все-таки у меня настолько самолюбия еще есть, что это для меня убийственно. Нет, я должен поскорее уехать в Петербург".
   Перемена в личной жизни Чернышевского, происшедшая весною 1853 года, ускорила его отъезд из Саратова.
  

XIII. Женитьба и переезд в Петербург

  
   Чернышевский пережил несколько увлечений до знакомства в 1853 году с будущей своей женой - Ольгой Сократовной Васильевой. Было время, когда он благоговел перед Надеждой Егоровной. Что-то похожее на влюбленность было в его отношении к Александре Григорьевне Клиентовой (Лавровой). Через год после своего приезда в Саратов он увлекался некоторое время сестрою своего ученика Кобылина. Он "бредил" ею, по собственному его признанию, и даже попытался однажды объясниться ей в любви, но она отклонила этот разговор, может быть потому, что отлично понимала, какая пропасть разделяет их: ее отец занимал весьма видное положение в городе; родители Кобылиной не захотели бы породниться со вчерашним семинаристом.
   Однако все эти увлечения померкли перед тем чувством глубокой и сильной любви, которое овладело им, когда он познакомился с Ольгой Сократовной.
   Первая встреча их произошла в доме дальней родственницы Пыпиных, жены саратовского брандмейстера Акимова, 26 января 1853 года.
   "Марья Евдокимовна будет именинница завтра, поезжай, поздравь ее",- сказали мне наши... И я поехал. Меня пригласили на вечер. Этого мне и хотелось... И вот там Палимпсестов, и вот приехала Катерина Матвеевна Патрикеева и Ольга Сократовна Васильева..."
   Так открывается "Дневник моих отношений с тою, которая теперь составляет мое счастье", начатый Чернышевским 19 февраля, то есть несколько недель спустя после описываемого вечера, на котором завязалось это знакомство.
   Она была дочерью саратовского врача Сократа Евгеньевича, которого заглаза обыватели просто называли Сократом. Чернышевский слышал о ней и прежде: один его знакомый рассказывал ему, что однажды она, поднимая на вечеринке бокал, провозгласила тост "за демократию". Уже одно это всецело расположило Чернышевского в пользу Ольги Сократовны, а теперь, встретившись лицом к лицу с живой, веселой, своеобразно красивой девятнадцатилетней девушкой, он стал сначала полушутливо, а затем все более пылко говорить ей о своих чувствах. "Начну откровенно и смело: я пылаю к вам страстною любовью, но только с условием, если то, что я предполагаю в вас, действительно есть в вас".
   Так среди веселья, шума и танцев, улучая минуты, когда можно было продолжать начатое объяснение, он все настойчивее уверял ее в искренности своей любви.
   Его товарищ по семинарии Палимпсестов, как бы подтверждая слышанное Чернышевским о тосте Ольги Сократовны, заметил ему: "Она демократка". Тогда Чернышевский, подойдя к ней, сказал: "Мое предположение верно, и теперь я обожаю вас безусловно". Затем, танцуя с нею кадриль, он говорил: "Вы не верите искренности моих слов - дайте мне возможность доказать, что я говорю искренно. Требуйте от меня доказательств моей любви".
   После уже Ольга Сократовна говорила своему жениху, что его поведение в тот вечер показалось ей чрезвычайно странным, что "это даже показалось ей слишком дерзко прямо в первый раз объясниться в любви, но что она подумала: "Оскорбиться мне или не показывать этого? обратить в шутку? Лучше обращу в шутку".
   Но поздно уже было обращать это в шутку. Много лет спустя, анализируя в одной из статей характер любимого своего писателя - Гоголя, Чернышевский писал: "Многосложен его характер, и до сих пор загадочны многие черты его. Но то очевидно с первого взгляда, что отличительным качеством его натуры была энергия, сила, страсть... Таким людям не всегда безопасны бывают вещи, которые всем другим легко сходят с рук. Кто из мужчин не волочится, кто из женщин не кокетничает? Но есть натуры, с которыми нельзя шутить любовью..."
   К числу именно таких натур принадлежал и сам Чернышевский. Первая любовь стала для него единственной: он сохранил ее на всю жизнь. И хотя чувство это подвергалось впоследствии многим испытаниям, ничто не могло поколебать его или ослабить хоть на йоту.
   Мысль о возможности брака с Ольгой Сократовной возникла у него вскоре после их первой встречи. Когда он узнал от знакомых, что Ольга Сократовна тяготится жизнью в своей семье, что у нее тяжелые отношения с матерью, он проникся к ней еще большим сочувствием. Таково уж было коренное свойство его характера: "Всякое несчастье, всякое горе заставляет меня более интересоваться человеком, усиливает мое расположение к нему. Если человек в радости, я радуюсь вместе с ним. Но если он в горе, я полнее разделяю его горе, чем разделяю его радость, и люблю его гораздо больше..."
   Много раз он отмечал в себе эту черту, эту особенность: "Вот уж сколько людей привлекали меня к себе грустностью, томительностью своего положения. Василий Петрович, Александра Григорьевна - два человека, к которым я чувствовал истинную привязанность, - конечно, эта привязанность много обусловливалась их положением, а не одними их личными достоинствами".
   Он не хотел скрывать от Ольги Сократовны, что он не знает, сколько времени пробудет на свободе; он говорил ей, что в любой день его могут арестовать и заточить в крепость, быть может навсегда.
   19 февраля у него произошло решительное объяснение с Ольгой Сократовной. Разговор с нею еще раз подтверждал, насколько ясно сознавал он уже тогда, какая участь может постигнуть его в будущем. Сделав в тот день предложение Ольге Сократовне, он не скрыл от нее, что, давая согласие, она должна быть готова к любым опасностям и неожиданностям.
   - Я не имею права сказать того, что скажу; вы можете посмеяться надо мною, но все-таки я скажу, - начал Чернышевский. - Вам хочется выйти замуж, потому что ваши домашние отношения тяжелы.
   - Да, это правда. Пока я была молода, ничего не хотелось мне, я была весела; но теперь, когда я вижу, как на меня смотрят домашние, моя жизнь стала весьма тяжела. И если я весела, то это больше принужденность, чем настоящая веселость.
   Увидев, что Ольга Сократовна не таится от него, откровенна с ним, он продолжал:
   - Выслушайте искренние мои слова. Здесь, в Саратове, я не имею возможности жить... Карьеры для меня здесь нет. Я должен ехать в Петербург. Но это еще ничего. Я не могу здесь жениться, потому что не буду иметь никогда возможности быть здесь самостоятельным и устроить свою семейную жизнь так, как бы мне хотелось. Правда, маменька чрезвычайно любит меня и еще больше полюбит мою жену. Но у нас в доме вовсе не такой порядок, с которым бы я мог ужиться; поэтому я теперь чужой дома - я не вхожу ни в какие семейные дела... Я даже решительно не знаю, что у нас делается дома. Итак, я должен ехать в Петербург. Приехавши туда, я должен буду много хлопотать, много работать, чтобы устроить свои дела. Я не буду иметь ничего по приезде туда: как же я могу явиться туда женатым?
   Однако не об этих трудностях хотел предупредить Ольгу Сократовну Чернышевский. Другая забота лежала у него на душе. Он высказал ее так:
   - С моей стороны было бы низостью, подлостью связывать с своей жизнью еще чью-нибудь и потому, что я не уверен в том, долго ли буду я пользоваться жизнью и свободою. У меня такой образ мыслей, что я должен с минуты на минуту ждать, что вот явятся жандармы, отвезут меня в Петербург и посадят меня в крепость, бог знает, на сколько времени. Я делаю здесь такие вещи, которые пахнут каторгой, - я такие вещи говорю в классе.
   - Да, я слышала это.
   - И я не могу отказаться от этого образа мыслей - может быть, с летами я несколько поохладею, но едва ли.
   - Почему же? Неужели в самом деле не можете вы перемениться?
   - Я не могу отказаться от этого образа мыслей, потому что он лежит в моем характере, ожесточенном и недовольном ничем, что я вижу кругом себя. И я не знаю, охладею ли я когда-нибудь в этом отношении. Во всяком случае до сих пор это направление во мне все более и более только усиливается, делается резче, холоднее, все более и более входит в мою жизнь. Итак, я жду каждую минуту появления жандармов, как благочестивый христианин каждую минуту ждет трубы страшного суда. Кроме того, у нас будет скоро бунт, а если он будет, я буду непременно участвовать в нем.
   Она почти засмеялась, - ей показалось это странно и невероятно.
   - Каким же это образом?
   - Вы об этом мало думали или вовсе не думали?
   - Вовсе не думала.
   - Это непременно будет. Неудовольствие народа против правительства, налогов, чиновников, помещиков все растет. Нужно только одну искру, чтобы поджечь все это. Вместе с тем растет и число людей из образованного кружка, враждебных против настоящего порядка вещей. Вот готова и искра, которая должна зажечь этот пожар. Сомнение одно - когда это вспыхнет? Может быть, лет через десять, но я думаю, скорее. А если вспыхнет, я, несмотря на свою трусость, не буду в состоянии удержаться. Я приму участие.
   - Вместе с Костомаровым?
   - Едва ли - он слишком благороден, поэтичен; его испугает грязь, резня. Меня не испугает ни грязь, ни пьяные мужики с дубьем, ни резня.
   - Не испугает и меня. (О, боже мой! Если бы эти слова были сказаны с сознаньем их значения!)
   - А чем кончится это? Каторгою или виселицею. Вот видите, что я не могу соединить ничьей участи со своей.
   (На ее лице были видны следы того, что ей скучно слушать эти рассказы.)
   - Довольно и того, что с моей судьбой связана судьба маменьки, которая не переживет подобных событий. Вот видите - вам скучно уже слушать подобные рассуждения, а они будут продолжаться целые годы, потому что ни о чем, кроме этого, я не могу говорить. А какая участь может грозить жене подобного человека? Я вам расскажу один пример. Вы помните имя Искандера? {Искандер - псевдоним А. И. Герцена.}
   - Помню.
   - Он был весьма богатый человек. Женился по любви на девушке, с которою вместе воспитывался. Через несколько времени являются жандармы, берут его, и он сидит год в крепости. Жена его (извините, что я говорю такие подробности) была беременна. От испуга у нее родится сын глухонемой. Здоровье ее расстраивается на всю жизнь. Наконец его выпускают. Наконец ему позволяют уехать из России. Предлогом для него была болезнь его жены (ей в самом деле нужны были воды) и лечение сына... Вдруг Людовик Наполеон, теперь император Наполеон, думая оказать услугу Николаю Павловичу, схватывает его и отправляет в Россию. Жена, которая жила где-то в Остенде или в Диэппе, услышав об этом, падает мертвая. Вот участь тех, которые связывают свою жизнь с жизнью подобных людей. Я не равняю себя, например, с Искандером по уму, но должен сказать, что в резкости образа мыслей не уступаю ему и что я должен ожидать подобной участи.
   Ольгу Сократовну не смутили эти предупреждения. Правда, ее вопрос, - неужели не может переменить свой образ мыслей ее избранник, - а также и подмеченные Чернышевским следы скуки на лице Ольги Сократовны во время его рассказа показывают, что, должно быть, не по твердому убеждению и не с полным сознанием, а скорее инстинктивно она не отшатнулась от того, кто с таким прямодушием и прозорливостью рисовал перед нею опасности предлагаемого ей пути. В рассказе его об участи Наталии Александровны Герцен, которая скончалась в 1852 году, были некоторые неточности, может быть, сознательно им допущенные, но дело, разумеется, не в них, а в том, что уже тогда молодой учитель видел в судьбе Герцена - Искандера прообраз своей судьбы. Он ошибся в одном - неизмеримо горше и тяжелее были ожидавшие его впереди испытания.
   Многое знаменательно и чрезвычайно интересно в этом объяснении Чернышевского с его невестой. Оказывается, она знала, она слышала о том, что он такие вещи говорит в классе, которые пахнут каторгой. Она могла знать это через своего брата Венедикта, учившегося в гимназии у Чернышевского. Любопытно и то, что в сознании саратовских обывателей соединилось несоединимое - они могли ставить на одну доску пламенного революционера Чернышевского и профессора, никогда и не помышлявшего о революции.
   Отголоском этого смешения и явился вопрос Ольги Сократовны, который она задала Чернышевскому, выслушав его уверение в том, что он непременно примет участие в народном бунте, если бунт вспыхнет. "Вместе с Костомаровым?" - спросила его Ольга Сократовна, сама еще не понимая, как наивен был этот вопрос.
   Первоначально Чернышевский условился с невестой, что весною он уедет на несколько месяцев в Петербург, чтобы устроить там свои дела, а затем вернется за нею в Саратов. Но скоро они изменили это решение. Ольга Сократовна слишком тяготилась домашней обстановкой, отношениями с матерью и старшим братом. Она откровенно и прямо выразила желание, обвенчавшись, поехать в Петербург вместе с Николаем Гавриловичем, не дожидаясь, пока устроятся его дела.
   Родители Чернышевского сначала отнеслись отрицательно к намерению его жениться на Ольге Сократовне. На них, по-видимому, повлияло то, что обывательская молва рисовала ее чрезмерно бойкой девицей, Николаю Гавриловичу предстояло сломить нежелание родителей. Он с глубокой нежностью любил их, но всегдашняя уступчивость его не могла простираться так далеко. В эти дни он писал в дневнике: "Я сильно огорчу их. Это так. Но это меня не колеблет... Они не судьи в этом деле, потому что у них понятия о семейной жизни, о качествах, нужных для жены, об отношениях мужа к жене, о хозяйстве, образе жизни решительно не те, как у меня. Я человек совершенно другого мира, чем они, и как странно было бы слушаться их относительно, например, политики или религии, так странно было бы спрашивать их совета о женитьбе".
   Как он и предвидел, добиться согласия отца было значительно легче, чем склонить к согласию Евгению Егоровну. Но, попытавшись противодействовать сыну, она сразу же увидела, что он непоколебим в своем решении и готов до конца идти наперекор ее воле. После долгих объяснений она вынуждена была уступить.
   Свадьбу назначили на 29 апреля. Но счастье Чернышевского было омрачено тяжелой болезнью и последовавшей 19 апреля смертью горячо любимой матери.
   Через несколько дней после свадьбы Чернышевский с женой выехал в Петербург. В день его отъезда гимназисты теснились, окружая его квартиру, и со слезами проводили его.
   Дорогою его не покидали мысли об оставленном отце, которого он так преданно любил. Он писал ему с пути, пользуясь остановками в Чунаках, в Арзамасе, в Нижнем... Потрясение, вызванное смертью матери, надломило Николая Гавриловича, но утешая отца, он сообщал ему, что чувствует себя лучше: слабость проходит и лихорадки уже нет.
   Медленно продвигались вперед, потому что ехали только днем, а на ночь всякий раз останавливались отдыхать. Ольгу Сократовну, впервые отправившуюся в такое длительное путешествие, поездка в тарантасе изрядно утомила. В Москве задержались только на два часа - так торопился Николай Гаврилович скорее попасть в Петербург, чтобы еще застать там Введенского, собиравшегося отправиться за границу. Содействие Введенского обеспечило бы ему получение уроков в военно-учебных заведениях, а это было необходимо на первых порах, пока не определятся отношения с редакциями журналов.
   От Москвы до Петербурга ехали по новой, недавно открытой железной дороге. Много толков было тогда об этой дороге, строившейся под началом бывшего адъютанта Аракчеева - графа Клейнмихеля, не щадившего ни здоровья, ни жизни рабочих, чтобы щегольнуть перед царем быстротою постройки. Сотнями сгоняли на постройку дороги голодных землекопов, размещали их в сырых землянках и заставляли за бесценок работать в каторжных условиях. Спустя несколько лет Некрасов увековечил в своей знаменитой поэме нечеловеческие страдания подневольных строителей Николаевской дороги:
  
   Прямо дороженька: насыпи узкие,
   Столбики, рельсы, мосты.
   А по бокам-то все косточки русские...
   Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   ..Мы надрывались под зноем, под холодом,
   С вечно согнутой спиной,
   Жили в землянках, боролися с голодом,
   Мерзли и мокли, болели цынгой...
  

Другие авторы
  • Вишняк М.
  • Дуров Сергей Федорович
  • Сушков Михаил Васильевич
  • Пругавин Александр Степанович
  • Северин Н.
  • Островский Александр Николаевич
  • Редактор
  • Аксаков Константин Сергеевич
  • Мейхью Август
  • Плеханов Георгий Валентинович
  • Другие произведения
  • Бурачок Степан Онисимович - Бурачок С. О.: Биографическая справка
  • Добролюбов Николай Александрович - Стихотворения А. Полежаева
  • Купер Джеймс Фенимор - Хижина на холме
  • Вонлярлярский Василий Александрович - А. Ильин-Томич. Проза Василия Вонлярлярского
  • Толстой Алексей Константинович - Поэмы
  • Шполянские В. А. И - Краткая библиография переводов
  • Лермонтов Михаил Юрьевич - Герой нашего времени
  • Арцыбашев Михаил Петрович - Арцыбашев М. П.: Биобиблиографическая справка
  • Аксенов Иван Александрович - Франсуа де Россе. Из "Трагических историй"
  • Розанов Василий Васильевич - Среди обманутых и обманувшихся
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 447 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа