ая его статья и рецензия (а он писал буквально по всем отраслям знания) показывает, что великий писатель стоял на уровне последних достижений каждой науки, что он овладел огромной специальной литературой на английском, французском, немецком языках. Чернышевский обладал необыкновенной трудоспособностью. Он работал не разгибая спины до последних лет жизни.
Перу его принадлежат переводы с английского беллетристических произведений (Бульвер, Диккенс, Брет-Гарт), политико-экономических и исторических работ. Он переводил с французского "Исповедь" Руссо, "Историю моей жизни" Жорж Санд, отрывки из автобиографии Беранже, биографию Бальзака, перевел с немецкого одиннадцать томов "Всеобщей истории" Вебера, тома Шлоссера, Гервинуса, книгу по языкознанию Шрадера и другие.
Из переводов Чернышевского следует выделить те, которые ему пришлось делать в последний период жизни. Это подневольная работа, которую он брал "по праву нищего". Мы еще будем говорить об этом в своем месте, а здесь отметим лишь, что ни к Веберу, ни к Спенсеру, ни к Шрадеру сердце Чернышевского не лежало. Он стыдился, что невольно способствует изданию какой-нибудь "Энергии в природе" Карпентера или "Сравнительного языкознания" Шрадера. Он писал к некоторым из таких переводов свои критические послесловия, но издатели устраняли их, опасаясь цензурных осложнений.
Переводы "Исповеди" Руссо, отрывков из автобиографии Беранже, отрывков из мемуаров Сен-Симона, отдельных томов "Истории Англии" Маколея, "Всеобщей истории" Шлоссера, "Истории XIX века" Гервинуса, "Истории Соединенных Штатов" Неймана, "Крымской войны" Кинглека и др. - все эти работы были осуществлены Чернышевским за время двухгодичного заключения в Петропавловской крепости.
Выбор "Исповеди" Руссо и автобиографии Беранже симптоматичен. И Руссо и Беранже принадлежали к числу его любимых писателей.
"Гомер дает каждому то, что берущий захочет взять у него", - это изречение любил повторять Чернышевский.
В юношеские годы он увлекался социальными романами Жорж Санд и Диккенса. Повести и романы Диккенса были ему ближе других произведений западноевропейской литературы, потому что он видел в авторе "Давида Копперфильда" адвоката униженных и обездоленных. "Люди, которые занимают меня много: Гоголь, Диккенс, Ж. Санд; Гейне я почти не читал, но теперь, может быть, он мне понравился бы, не знаю, однако, - писал он в своем дневнике 1848 года. - Из мертвых я не умею назвать никого, кроме Гёте, Шиллера (Байрона тоже бы, вероятно, но не читал его), Лермонтова. Эти люди мои друзья, то есть я им преданный друг. Тоже Фильдинг, хотя в меньшей степени против остальных великих людей, то есть я говорю про мертвых; может быть, он и не менее Диккенса, но такой сильной симпатии не питаю я к ним, потому что это свое и главное - это защитник низших классов против высших, это каратель лжи и лицемерия".
Таков был характер чтения юного Чернышевского. Если не знание, то верный инстинкт вел его уже тогда к тем произведениям литературы, в которых воплощены были лучшие стремления эпохи.
Умение безошибочно избирать себе достойных учителей и союзников резко отличает Чернышевского от многих писателей. Вступив однажды на прямой путь, он не уклонялся от него. Осознав цель, он уверенно шел к ней. Обычные заблуждения юности, многократные пересмотры взглядов, колебания и отречения незнакомы ему. Эта черта предопределила вкусы и наклонности будущего великого критика и писателя. Они отличаются редкой цельностью. Неудивительно поэтому, что после Пушкина, Гоголя, Лермонтова и других корифеев родной литературы Диккенс, Беранже, Гейне, Байрон, Ж. Санд остались навсегда его любимыми авторами.
Духовное развитие Чернышевского шло гигантскими шагами. Через несколько лет после цитированных записей, в которых Чернышевский еще неуверенно рассуждает о западных писателях, кругозор его изменился неузнаваемо. В "Современник" он пришел уже совершенно сложившимся человеком, с огромным запасом знаний.
Вся журнально-литературная деятельность его укладывается в очень небольшой промежуток времени: восемь-девять лет необычайно интенсивной, разнообразной, напряженной работы под пристальным надзором цензуры. Он не свершил и половины того, что мог бы сделать при других обстоятельствах.
Как только жизнь поставила перед ним новые задачи, а внешние обстоятельства позволили приступить к их решению, Чернышевский, найдя себе продолжателей, не задумываясь, оставляет поприще литературной критики.
За четыре года своей литературно-критической деятельности Чернышевский написал о западноевропейской литературе не много. Особняком стоит лишь его большая монография о Лессинге. Кроме нее, статья о Теккерее, статья о сборнике "Шиллер в переводе русских поэтов", ряд рецензий. Вот в сущности и все... Объясняется это тем, что "домашние обстоятельства", то есть стремление разрешить в первую очередь задачи, стоявшие перед отечественной литературой, заставляли Чернышевского обращать главное внимание именно на ее развитие. Но в статьях, посвященных русской литературе, Чернышевский очень часто упоминает о западных писателях, сопоставляет их с русскими, показывает различие положения литературы в России и на Западе. По этим-то упоминаниям и по беглым характеристикам европейских писателей, рассеянным в письмах Чернышевского, мы можем восстановить картину его отношения к ним.
В литературе XVIII века особое внимание Чернышевского привлекли Лессинг и Руссо. О первом из них он написал в 1856-1857 годах большую работу "Лессинг, его время, жизнь и деятельность". О втором он должен был написать такую же монографию, но, как увидим ниже, осуществлению подготовленного труда помешала ссылка.
Не случайно эти авторы приковали внимание русского просветителя шестидесятых годов. Недаром Энгельс называл Чернышевского, как и Добролюбова, "социалистическими Лессингами". Дух протеста и борьбы, присущий творчеству немецкого критика и драматурга и французского философа, был особенно близок Чернышевскому. В монографии о Лессинге Чернышевский показывает, какую огромную роль в развитии умственной жизни страны может играть при известных обстоятельствах литература {Сравни. "Единственную надежду на лучшие времена видели в литературе. Эта позорная политическая и социальная эпоха была в то же самое время великой эпохой немецкой литературы" (Ф. Энгельс, "Положение Германии". К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. V, стр. 7).}.
Он рассказывает о титанических усилиях Лессинга, неутомимо боровшегося с тогдашним немецким обществом, погрязшим в раболепии и эгоизме. (В этом и заключались приноровления статей Чернышевского о Лессинге "к домашним обстоятельствам". Инвективы против врагов Лессинга могли быть направлены и против врагов русского просветительства и демократии.)
В Лессинге ему импонирует свободолюбие, независимость, неустанная пытливость, самостоятельность мышления, непреклонная воля, решительность, смелость. Он видит в Лессинге идеал человека и борца
Более сложного и противоречивого Руссо Чернышевский анализирует в заметках о письмах Гоголя (1856 г.): "И характер и самая судьба Гоголя представляют чрезвычайно много общего с характером и судьбою Руссо, этого нищего, оклеветанного, бежавшего от родины и нежно, тоскливо любящего родину, подозрительного, неизмеримо и справедливо гордого, чрезвычайно скрытного и не умеющего ничего скрыть, пренебрегающего всем и всеми, нуждающегося во всех, впадавшего во многое непростительное и пагубное для других менее высоких по природе своей натур и все-таки оставшегося чистым в душе, невинным и наивным, и, при всей своей наивности, и хитреца, и глубочайшего сердцеведца, загадочного для современников, очень понятного для потомства, гениального и благородного мизантропа, полного нежной любви к людям".
Когда Чернышевский был арестован и заключен в Петропавловскую крепость, он занялся среди прочих многочисленных работ изучением Руссо, подготовляя его биографию.
Он ценил предшественника якобинцев более других французских просветителей за его демократизм и большую смелость в разоблачении социальной неправды. Недаром Чернышевский в одной из статей назвал Руссо революционным демократом.
Сохранились обширные материалы для биографии Руссо, начатой Чернышевским в крепости. Это сотни и сотни страниц выписок из сочинений Руссо и критических заметок к ним самого Чернышевского. Он принужден был оборвать писание "Заметок к биографии Руссо" ввиду высылки в Сибирь. Работа осталась в стадии подготовки лишь потому, что позднее Чернышевскому не были переправлены в Сибирь ни его рукописи, ни сочинения Руссо, о которых он просил в письмах к родным из ссылки.
Сохранился также сделанный в крепости перевод Чернышевского первой (неполный) и всей второй части "Исповеди" Руссо.
И в романе "Пролог", написанном в Сибири, и в одном из задержанных вилюйских писем Чернышевский говорит о Руссо как об исключительном образце превосходной строгости к самому себе. "Ничего, кроме дивно-гениального, не отдавал он в печать". "Готовься, готовься, - Руссо готовился сорок лет, потому и мог сказать что-нибудь свое, глубоко-обдуманное, дельное".
Зная основные принципы эстетики Чернышевского, нетрудно понять, почему в новой европейской литературе симпатии его были на стороне Байрона, а не Соути; Диккенса, а не Бульвера; Жорж Санд, а не Шатобриана; Бальзака, а не Дюма; Беранже, а не Ламартина. Чернышевский всегда и неуклонно боролся за идейно насыщенное искусство. Он считал, что первое условие художественности - соответствие формы с идеей. Верным методом критики было для него выяснение истинности идеи, лежавшей в основании произведения. "Если идея фальшива, - говорит он, - о художественности не может быть и речи, потому что форма будет также фальшива и исполнена несообразностей". Художественность - это вовсе не мелочная отделка подробностей, не погоня за эффектностью отдельных фраз и эпизодов, где искусство переходит в искусственность. Художественность - это гармония частей с духом целого.
Он придавал огромное значение литературе, считая, что в известные исторические периоды литература может играть роль единственной силы, способствующей развитию самосознания нации. Так было в России в эпоху Гоголя и Белинского, так было в Германии в эпоху Лессинга. Но такое высокое значение обретает только та литература, которая становится выразительницей передовых стремлений века. Рассматривая с этой точки зрения западную литературу своего времени, Чернышевский писал: "У каждого века есть свое историческое дело, свои особенные стремления. Жизнь и славу нашего времени составляют два стремления, тесно связанные между собою... - гуманность и забота об улучшении человеческой жизни".
Может быть, такое определение в устах другого писателя показалось бы расплывчатым, туманным. Но Чернышевский не был человеком фразы. Поневоле прибегая порою к осторожным формулировкам, он терпеливо и настойчиво раскрывал путем хитроумных параллелей и намеков то, что было вложено в формулировки. И тогда становилось ясно, что, говоря об идеях гуманности, он имеет в виду социалистические идеи, а под улучшением человеческой жизни подразумевает революционное воплощение этих идей в жизнь.
Среди современных ему западных писателей Чернышевский выделял тех, в ком видел "стремления, которые движут жизнью эпохи".
В VI главе "Очерков гоголевского периода" Чернышевский осуждает реакционных романтиков школы Шатобриана и представителей так называемой "ecole satanique" ("сатанинская школа"). Творчеству этих разочарованных, "проеденных эгоизмом" буржуазных лжеоракулов он прямо противопоставлял революционные песни Беранже, которого пытались объявить певцом гризеток. В статье о "Пиитике" Аристотеля (1854 г.), не называя Беранже по имени, Чернышевский говорит о нем, как об одном из серьезнейших и благороднейших поэтов своего времени.
Среди книг, которыми Чернышевскому разрешено было пользоваться в крепости, Беранже был представлен и в оригинале и в русских переводах. Чернышевский перевел тогда отрывки из автобиографии Беранже. Он с юношеских лет сохранил любовь к народному поэту, духовному сыну Французской революции, врагу монархии и церкви.
В студенческие годы он зачитывался романами Санд. Вступив в "Современник", он вскоре же перевел (с сокращениями) "Histoire de ma vie" ("История моей жизни") Санд и опубликовал перевод в журнале. Краткое предисловие Чернышевского к переводу мемуаров (1856 г.) ясно показывает, что теперь он уже был далек от юношеского увлечения автором "Индианы".
Идейные и художественные промахи писательницы не укрылись от его взгляда. Но Чернышевский готов простить обманчивый колорит экзальтации, придающий ненужную "красивость" ее романам, за ярко выраженное противодействие "господствующей мелочности, холодности и пошлому бездушию".
Факт перевода Чернышевским биографии Бальзака, написанной сестрою писателя (перевод напечатан в "Современнике" в 1856 году), как и активный интерес его к биографиям Руссо, Беранже, Санд, дает представление о том, какие традиции во французской литературе были дороги Чернышевскому, каких писателей он популяризировал или намеревался популяризировать среди русских читателей.
Параллели между русской и западной литературой встречаются у него во многих статьях и рецензиях. Сопоставляя великих русских и западноевропейских деятелей литературы и науки, Чернышевский много раз подчеркивал одно отличительное свойство русских писателей - их органическую любовь к своему отечеству. Западноевропейские писатели, говорил Чернышевский, большею частью космополиты. Они преданы науке или искусству без мысли о том, какую пользу приносят они именно своей родине. Шекспир... Гёте... Корнель... "О художественных заслугах перед искусством, а не об особенных, преимущественных стремлениях действовать во благо родины, напоминают их имена. У нас не то: историческое значение каждого русского великого человека измеряется его заслугами родине, его человеческое достоинство - силою его патриотизма".
Одну из первоочередных задач отечественной литературы Чернышевский видел в том, чтобы она всемерно способствовала преодолению отсталости русской жизни. Чернышевский знал и чувствовал, что в великом даровитом русском народе таятся неистощимые силы, которые народ сумеет выявить в будущем.
Народ в его время был искусственно оторван от просвещения. "Поддержка невежества в русском народе была делом систематического плана: этим средством бояре, подьячие и проч. хотели предотвратить неприятные им нововведения", - так писал Чернышевский в одной из своих рецензий на историческую работу, и тогдашние читатели "Современника" понимали, что речь идет не только о боярах и подьячих, но и об основном, постоянном способе действий русского самодержавия.
Славянофилы в своем стремлении отстоять "самобытность" русского народа способствовали "систематическому плану" самодержавных "бояр" и "подьячих". Отстаивая "самобытность", они ратовали за застой, за отступления к прошлому, за варварство.
Чернышевский же считал, что, "заботясь о развитии общечеловеческих начал, мы в то же время содействуем развитию своих особенных качеств, хотя бы вовсе о том не заботились".
Нетрудно понять, что эта формулировка была направлена против славянофилов, с которыми Чернышевскому приходилось очень часто вступать в полемику с самого начала его сотрудничества в "Современнике". Он вскрывал в своих статьях беспочвенность "патриотизма" славянофилов, формальную сущность его, даже при наличии субъективной любви к родине у иных славянофилов. Он указывал, что они жестоко заблуждались в поисках путей будущего развития России и потому, формально оставаясь "патриотами", лишали свой патриотизм живого содержания, шли на поводу у царизма.
Как к славянофильской, так и к "западнической" догме Чернышевский подходил с позиций революционера-диалектика. Он решительно отвергал "пустых панегиристов" буржуазного Запада. "Если бы, например, между западниками нашлись люди, восхищающиеся всем, что ныне делается во Франции (а такие есть между западниками), мы не назвали бы их мнения достойными особенного одобрения, как бы громко ни кричали они о своем сочувствии к западной цивилизации, - потому что и во Франции, как повсюду, гораздо более дурного, нежели хорошего".
Превосходно понимая ограниченность и условность буржуазных "свобод", Чернышевский подходил к этому вопросу как материалист и революционер, заявляя, что "человек, зависимый в материальных средствах существования, не может быть независимым человеком на деле, хотя бы по букве закона и провозглашалась его независимость". Он отлично знал, что благами прогресса и цивилизации на Западе пользуется не народ, а буржуазия, что массы народа и в Западной Европе погрязают в невежестве и нищете.
"Страшную картину современного быта своей родины представляет каждый из западноевропейских писателей, если только он добросовестен и стоит по мысли в уровень с гуманными идеями века. Это прискорбное разноречие действительности с потребностями и идеалами современной мысли с году на год становится тяжело в Западной Европе".
Чернышевский одинаково отрицательно относился к национальному самодовольству, у кого бы оно ни проявлялось.
Вся революционно-общественная деятельность Чернышевского была воплощением его патриотического стремления "двинуть вперед человечество по дороге несколько новой".
Патриотизм Чернышевского был совершенно свободен от каких бы то ни было черт национальной ограниченности. Узкое понимание "патриотизма" было чуждо революционному демократу.
Разоблачая реакционную сущность панславистских призывов к "объединению" славян под эгидой российского самодержавия, Чернышевский клеймил лицемерие этих непрошенных "опекунов" малых народов. Он противопоставлял их шовинистическим планам идею солидарности братских народов в борьбе за демократию. С живейшим сочувствием относился Чернышевский к славянским народам, которые стонали под гнетом немцев и турок. "В сочувствии бедствиям австрийских славян мы не уступим никому", - писал он в одной из статей.
Судьбы братских народов были действительно близки и дороги Чернышевскому. Любовь к их искусству и культуре пробудилась в нем рано и не угасала никогда. В университете он считался по праву лучшим учеником крупнейшего русского слависта И. И. Срезневского. Еще тогда он пристально изучал историю и культуру славянских стран. Он превосходно знал поэзию Адама Мицкевича, Яна Колара, создания сербского эпоса, чешский "Любушин суд", песни из Краледворской рукописи.
В своих первых журнальных рецензиях он заявлял о мировом значении сербских народных песен, не уступающих, по его мнению, своими достоинствами эпосу Гомера. Эти песни отразили мужество и свободолюбие народа, писал Чернышевский, добавляя, что такое богатство эпоса могло возникнуть только там, где народные массы "волновались сильными и благородными чувствами".
В дальнейшем в своих политических обзорах и статьях Чернышевский проявлял неизменное сочувствие освободительным стремлениям славянских народов.
XVIII. Приход Добролюбова в "Современник"
Один из учеников Чернышевского по Саратовской гимназии, Н. Турчанинов, учившийся в Петербурге в Педагогическом институте, принес ему однажды летом 1856 года рукопись статьи своего товарища по институту с просьбою посмотреть, годится ли она для "Современника". Это была статья Н. Добролюбова о "Собеседнике любителей российского слова". Турчанинов, юноша, по словам Чернышевского, "очень благородного характера и возвышенного образа мыслей", чрезвычайно расхвалил автора, сказав, что горячо любит его.
С первого же взгляда на статью Чернышевский увидел, что она превосходно написана и что мнения, в ней выраженные, очень близки по духу "Современнику".
- Статья хороша, - сказал он Турчанинову, когда тот явился за ответом, - она будет напечатана в "Современнике", передайте автору, что я прошу его побывать у меня.
Чернышевский запамятовал, что еще прежде того ему уже доводилось слышать фамилию автора этой статьи от И. И. Срезневского, который в 1855 году рассказал ему, что два студента Педагогического института, Щеглов и Добролюбов, попали в беду: у них были найдены заграничные издания Герцена. Директор института Давыдов собирался предать огласке это дело, что грозило студентам очень серьезными последствиями, - может быть, тюрьмой и ссылкой. Обоих студентов было жаль Срезневскому, но особенно жалел он Добролюбова, человека, по его отзыву, благородного, необыкновенно даровитого и уже обладавшего обширнейшими познаниями. С большим трудом удалось Срезневскому и другим профессорам "урезонить" Давыдова и избавить тем самым молодых людей от беды. Узнав о благоприятном исходе дела, Чернышевский забыл об этой истории, позабыл и фамилии этих студентов, слышанные тогда от Срезневского.
Когда Добролюбов пришел к Чернышевскому познакомиться и поговорить о своей статье, между ними завязалась многочасовая беседа. "Я спрашивал,- рассказывает в своих воспоминаниях Чернышевский, - как он думает о том, о другом, о третьем; сам говорил мало, давал говорить ему. Дело в том, что по статье о "Собеседнике" мне показалось, что он годится быть постоянным сотрудником "Современника". Я хотел узнать, достаточно ли соответствуют его понятия о вещах понятиям, излагавшимся тогда в "Современнике". Оказалось, соответствуют вполне. Я, наконец, сказал ему: "Я хотел увидеть, достаточно ли подходят ваши понятия к направлению "Современника", вижу теперь, подходят; я скажу Некрасову, вы будете постоянным сотрудником "Современника". Он отвечал, что он давно понял, почему я мало говорю сам, даю говорить всё ему и ему. Тогда я стал спрашивать его о личных его делах. Рассказав об отце, о своем сиротстве, о сестрах, он стал говорить о своем положении в Институте; дошло дело до того, что он находится в опале у Давыдова, по поводу того, что у него и Щеглова (не помню эту фамилию, кажется - Щеглов) были найдены заграничные издания Герцена. Только тут мне вспомнилась история, слышанная от Срезневского. "Так это были вы, Николай Александрович! Вот что!" Мысли у меня в ту же секунду перевернулись. "Когда так, то дело выходит неприятное для вас и для меня, нуждающегося в товарище по журнальной работе: эту статью, так и быть, поместим; одну статью можно утаить от Давыдова. Но больше не годится вам печатать ничего в "Современнике" до окончания курса. Если бы Давыдов узнал, что вы пишете в "Современнике", то беда была бы вам".
Так началось знакомство Чернышевского с Добролюбовым, перешедшее вскоре же в теснейшую дружбу и неразрывный союз в борьбе их за общее дело.
Ни до этого знакомства, ни после смерти Добролюбова Чернышевскому не случалось встречать людей, которые были бы столь же близки ему по своим взглядам и убеждениям, по всему своему душевному строю. Разница в возрасте не играла тут роли, хотя Добролюбов был лет на восемь моложе Чернышевского. Ранняя зрелость мысли, необыкновенно высокий уровень знаний, широта кругозора, цельность и последовательность воззрений на жизнь, исключительная требовательность к себе - вот что поражало всех, кому приходилось сталкиваться с Добролюбовым. Словно бы предчувствуя, как коротка будет его жизнь, Добролюбов неустанно расширял свои знания и спешил кипучей деятельностью возместить ее кратковременность.
Трудно сказать, с чьей стороны была сильнее привязанность и любовь, щедро проявленные ими друг к другу. Чернышевский говорил впоследствии, что он любил Добролюбова, как сына. Ни малейшей тенью не омрачены были их отношения. Чернышевский, переживший младшего друга на двадцать восемь лет, посвятил много сил и времени собиранию и обработке материалов для биографии Добролюбова. С поразительной скрупулезностью стремился он воссоздать день за днем историю этой короткой, но славной жизни, посвященной служению родине.
В романе "Пролог", написанном, в сибирской ссылке, Чернышевский вывел Добролюбова под фамилией Левицкий. (Это, как уже говорилось раньше, фамилия его первого друга на жизненном пути, саратовского семинариста, даровитого юноши, сломленного уродливыми условиями жизни.) Впечатление от первой встречи с Добролюбовым отражено в романе следующим образом: Волгин (Чернышевский) говорит своей жене на другой день после знакомства с Левицким (Добролюбовым): "Проговорил с ним часов до трех. Это - человек, голубочка, со смыслом человек. Будет работать... Да ему двадцать первый год только еще. Замечательная сила ума!.. Ну, пишет превосходно, не то, что я: сжато, легко, блистательно, но это, хоть и прекрасно, пустяки, разумеется, - дело не в том, а как понимает вещи. Понимает. Все понимает, как следует. Такая холодность взгляда, такая самобытность мысли в двадцать один год, когда все поголовно точно пьяные!.."
Достаточно было Волгину провести один день в обществе своего будущего друга, чтобы он, не задумываясь, предложил ему писать в журнал, о чем тот хочет, сколько хочет, как сам знает.
- Толковать с вами нечего. Достаточно видел, что вы правильно понимаете вещи!
- Вы предоставляете мне полную волю в журнале?
- А разве были бы вы очень нужны мне, если б не так? Сотрудников, которых надобно водить на помочах, можно иметь, пожалуй, хоть сотню; да что в них пользы? Пересматривай, переправляй, - такая скука, что легче писать самому... С тех пор, как я распоряжаюсь журналом, я искал человека, с которым мог бы разделить работу... Вижу, что вы единственный человек, который правильно судит о положении нашего общества.
П. Ф. Николаев, отбывавший каторгу в Сибири вместе с Чернышевским как раз в период писания "Пролога", рассказывает в своих мемуарах: "Я помню, он читал нам свой "Пролог к прологу". Когда он читал "Дневник Левицкого", голос его задрожал, в нем послышались слезы. И он убежал тогда на полчаса, - вероятно, хотел остаться один со своими слезами. Он вообще не мог без слез вспоминать Добролюбова - так сильно он любил его и настолько выше себя ставил его".
С присущей Чернышевскому скромностью, он неизменно стремился внушить окружающим, что ставит своего друга выше себя, считает его дарования более богатыми и блестящими, характер более прямым и последовательным, натуру более сильной и энергичной.
Остались свидетельства, что и при жизни Добролюбова Чернышевский в беседах с друзьями, проводя параллели между ним и собой, неизменно отдавал предпочтение Добролюбову. Правда, и общие их друзья и общие противники находили преувеличения в этих заявлениях Чернышевского, но и те и другие получали самый решительный и резкий отпор с его стороны. Отмечая, что Чернышевский часто разражался самообличениями, Антонович пишет: "Эти самообличения обыкновенно пересыпались панегириками Добролюбову, у которого, де, нет этих недостатков, он всегда тверд и непоколебим, как скала, что у него обширные познания и т. д. Однажды я попробовал было возразить Николаю Гавриловичу и сказал, что ему нет оснований завидовать обширности познаний Добролюбова, потому что у него самого еще больше этого добра и при том из разных областей, тогда как Добролюбов силен только в одной области. Он просто вскипел и горячо, почти, с криком говорил: "Что вы? Что вы: это говорите? Ведь Добролюбов только что со школьной скамьи, а дайте ему дожить до моих лет, так вы увидите, что из него будет. Еще на школьной скамье он уже окончательно сформировался и установился, а я... а я..." и опять полились самообличения..."
Так он отвечал союзникам, относившимся одинаково благожелательно как к нему, так и к Добролюбову. А ответом врагам была известная статья "В изъявление признательности", где, с презрением отвергая неуместные "похвалы" реакционера Зарина (задевавшие "мимоходом" память Добролюбова), Чернышевский публично бичевал коварного льстеца.
Как ни тяжело было Чернышевскому лишать себя на целый год помощи Добролюбова, он все же пытался удержать его от постоянного сотрудничества в "Современнике" до окончания института, желая уберечь его от возможных опасных столкновений с Давыдовым.
Но нужно было помочь Добролюбову, предоставив ему литературную работу, не связанную с журналом. Такой случай вскоре представился. По просьбе издателя А. Т. Крылова Чернышевский должен был написать для "Русского иллюстрированного альманаха", задуманного Крыловым, статью о Пушкине. Уверенный в том, что Добролюбов прекрасно справится с этой задачей, Николай Гаврилович без колебаний передал ему эту работу.
До половины 1857 года участие Добролюбова в журнале было эпизодическим. Однако, кроме статьи о "Собеседнике любителей российского слова", Чернышевский, уступая настойчивым просьбам Добролюбова, напечатал в августовской книжке "Современника" 1856 года его едкий разбор "Акта Главного Педагогического института", приоткрывавший завесу над возмутительными порядками, царившими в институте, где заканчивал свое обучение автор. Анонимную рецензию эту приписали Чернышевскому, и она, по собственному его утверждению, доставила ему "бесчисленные овации", от которых он не смел тогда открыто отрекаться, чтобы не поставить под удар своего молодого друга.
После первой встречи Добролюбов стал чаще и чаще бывать у Чернышевского. Общение с ним открыло для него новый мир. В эти дни он писал Н. Турчанинову. "С Николаем Гавриловичем сближаюсь все более и все более научаюсь ценить его. Я готов был бы исписать несколько листов похвалами ему... Я нарочно начинаю говорить о нем в конце письма, потому что знал, что если бы я с него начал, то уже в письме ничему не нашлось бы места. Знаешь ли, этот один человек может примирить с человечеством людей, самых ожесточенных житейскими мерзостями. Столько благородной любви к человеку, столько возвышенности в стремлениях и высказанной просто, без фразерства, столько ума строго последовательного, проникнутого любовью к истине, - я не только не находил, но не предполагал найти..."
Двадцатилетний юноша отлично понимал, какое огромное значение для него имело это знакомство. "С Николаем Гавриловичем, - говорится далее в том же письме, - толкуем не только о литературе, но и о философии, и я вспоминаю при этом, как Станкевич и Герцен учили Белинского, Белинский - Некрасова, Грановский - Забелина и т. п. Для меня, конечно, сравнение было бы слишком лестно, если б я хотел тут себя сравнивать с кем-нибудь, но в моем смысле вся честь сравнения относится к Николаю Гавриловичу. Я бы тебе передал, конечно, все, что мы говорили, но ты сам знаешь, что в письме это не так удобно..."
Последние строки ясно показывают, что в разговорах они уже тогда касались не только литературы и философии, но и тех вопросов, о которых небезопасно было сообщать в письмах, то есть о самодержавии и крепостничестве, о борьбе с ними, о необходимости политического переворота в России, о всех способах содействия чаемой ими в близком будущем революции.
Из "Пролога" мы знаем, что, желая испытать твердость убеждений Левицкого и готовность его отдать все силы практической революционной деятельности, Волгин со свойственной ему манерой мистифицировать собеседника пробовал сначала "отпугнуть" Левицкого от мысли участвовать в революционной борьбе. С напускным скептицизмом он говорил ему о тщетности всякой борьбы, однако скоро должен был убедиться в непреклонности стремлений Левицкого - Добролюбова.
Влияние Чернышевского на младшего друга сказалось прежде всего в том, что прежнее безоговорочное преклонение Добролюбова перед Герценом скоро сменилось у него критической оценкой либеральных колебаний, проявленных издателем "Колокола" во второй половине пятидесятых годов.
Первоначально Добролюбова очень смутил суровый отзыв о Герцене, услышанный от Чернышевского, который признался, что больше не интересуется новыми произведениями Герцена, так как держится теперь образа мыслей, не совсем одинакового с понятиями лондонского изгнанника.
Сохраняя глубокое уважение к революционной деятельности своего предшественника и учителя, признавая, что "по блеску таланта в Европе нет публициста, равного Герцену", Чернышевский вместе с тем не закрывал глаз на отступления его от позиций последовательного революционера.
И Добролюбову скоро пришлось убедиться в правоте и проницательности Чернышевского. В дальнейшем временное расхождение Герцена с руководителями "Современника" ярко проявилось в выступлении издателя "Колокола" со статьей "Very dangerous!" ("Очень опасно!", 1859 г.), в которой он нападал на Добролюбова и Чернышевского за их насмешливо презрительное отношение к либеральным веяниям эпохи, к "обличительной гласности".
Нам еще придется вернуться к этому эпизоду, вызвавшему поездку Чернышевского в Лондон для объяснений с Герценом, а теперь рассмотрим, как протекала борьба писателей-дворян, связанных с "Современником", сначала против Чернышевского, а затем против Чернышевского и Добролюбова вместе.
XIX. У руля "Современника"
Литературные противники Чернышевского неоднократно пытались расстроить союз его с Некрасовым, посеять между ними рознь. Это было необходимо им для того, чтобы добиться удаления Чернышевского из "Современника".
Весною 1856 года В. П. Боткин {В. П. Боткин - либеральный критик и публицист, примкнувший в шестидесятые годы к лагерю крайней реакции.} убеждал Некрасова передать критический отдел журнала в ведение Аполлона Григорьева. Он писал Некрасову, что А. Григорьев согласится "взять на себя всю критику "Современника", но с условием, чтобы Чернышевский не участвовал в ней".
Уже вскоре после начала постоянного сотрудничества Чернышевского в журнале среди либерально настроенных литераторов, поддерживавших сношения с Некрасовым, стали раздаваться голоса, обвинявшие Чернышевского в стремлении "перессорить журнал со всеми сотрудниками". Более других усердствовал в этом отношении консервативный критик-эстет Дружинин, которому претил "боевой дух" великого просветителя. Его возмущала непоколебимая верность заветам Белинского, провозглашенная автором "Очерков гоголевского периода". Неуклонно возрастающее влияние Чернышевского на общий тон "Современника" заставило Дружинина перекочевать из некрасовского журнала в другие печатные органы. Уязвленный своим поражением внутри "Современника", он стремился теперь при всяком удобном случае противопоставить "обветшалым", с его точки зрения, традициям Белинского свою теорию "чистого искусства", свободного от служения обществу и далекого от живых интересов современности.
Нечего и говорить, что попытки эти в конечном счете были обречены на полный провал, хотя выступления Дружинина против Чернышевского одно время пользовались сочувствием даже таких крупных писателей, как Лев Толстой и Тургенев. Революционный образ мыслей Чернышевского был чужд им, и логика борьбы толкала их на союз с Дружининым, несмотря на то, что творческая деятельность этих писателей-реалистов никак не могла служить опорой для теории "чистого искусства", проповедуемой критиком-эстетом. Характерно, что Дружинин до конца жизни остался верен своим узким взглядам, а Лев Толстой сложными и противоречивыми путями приблизился впоследствии к пониманию огромного значения основных принципов, заложенных в "Эстетических отношениях" Чернышевского.
В 1896 году Лев Толстой был буквально "поражен", когда Стасов напомнил ему однажды то "великое слово", которое Чернышевский провозгласил еще в 1855 году в своих "Эстетических отношениях", что "искусство есть та человеческая деятельность, которая произносит суд над жизнью".
Но в пятидесятые годы Толстой в своих теоретических взглядах на литературу и искусство еще стоял, на позициях, близких к позициям Дружинина. Недаром он лелеял тогда мысль об издании журнала, который отстаивал бы "вечное, независимое от случайного, одностороннего и захватывающего политического влияния".
О диссертации "Эстетические отношения искусства к действительности" и несколько позднее об "Очерках гоголевского периода" Толстой отзывался отрицательно и выражал Некрасову сожаление, что Чернышевский играет в "Современнике" столь видную роль. В эти годы у будущего великого выразителя "тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции" {В. И. Ленин. Сочинения, т. 15, стр. 183.}, Некрасов видел еще "следы барского и офицерского влияния" и замечал: "Жаль, если эти следы... не переменятся, в нем пропадет отличный талант!"
Уход Дружинина из "Современника" вызывает у Толстого сожаление. "Нет, вы сделали великую ошибку, что упустили Дружинина из нашего союза", - писал он Некрасову 2 июня 1856 года, разражаясь далее выпадами против Чернышевского.
Некрасов откровенно выражал свое несогласие с Толстым. "О том, что в Ваших письмах, хотел бы поговорить на досуге, - писал он Толстому летом 1856 года. - Но ни с чем я не согласен. Особенно мне досадно, что вы так браните Чернышевского... Вам теперь хорошо в деревне, и Вы не понимаете, зачем злиться, Вы говорите, что отношения к действительности должны быть здоровые, но забываете, что здоровые отношения могут быть только к здоровой действительности. Гнусно притворяться злым, но я стал бы на колени перед человеком, который лопнул бы от искренней злости - у нас ли мало к ней поводов? И когда мы начнем больше злиться, тогда будем лучше, - то-есть больше будем любить - любить не себя, а свою родину..."
Отрицательно относился к новому направлению "Современника" и Тургенев, хотя тогда ему не вовсе чуждо было диалектическое понимание развития и задач литературы. "Бывают эпохи, где литература не может быть только художеством, а есть интересы, высшие поэтических интересов, - писал он Боткину в 1855 году. - Момент самопознания и критики так же необходим в развитии народной жизни, как и в жизни отдельного лица". Тургенев не примкнул к лагерю защитников чистого искусства, но, занимая промежуточную позицию, не колебался, и его отношение к спору между ними и лагерем разночинцев-демократов было все время двойственным. С одной стороны, для него был неприемлем эстетический кодекс революционных демократов, в частности "Эстетические отношения искусства к действительности" Чернышевского. С другой стороны, Тургенев как будто готов был признать в какой-то мере историческую правоту движения будущих шестидесятников. В письме к Дружинину он указывает, что Чернышевский "понимает... потребности действительной современной жизни... я почитаю Чернышевского полезным: время покажет, был ли я прав".
Вместе с тем он часто терял равновесие, раздражался, был явно несправедлив и пристрастен к "мужицким демократам". Отзывы Тургенева о поэзии Некрасова противоречивы. То ему казалось, что "собранные в один фокус" стихи Некрасова "жгутся", то он утверждал, что поэзия в них и не ночевала. То он готов сказать, что "струны его поэзии в сущности хорошие струны", то он резко нападал на поэта "мести и печали".
В этой двойственности, клонящейся к отрицанию, а не к признанию, сказались дворянский либерализм, ограниченность политического кругозора, социальная отчужденность Тургенева от демократов-разночинцев.
Отрицая эстетику Чернышевского и поэзию Некрасова, он совершал историческую ошибку. Политические идеалы Тургенева, отсталые по сравнению с идеалами Белинского и Герцена и особенно Чернышевского и Добролюбова, ослепляли его критическое чутье. Он не признал в Чернышевском замечательного критика, а в Некрасове великого поэта, потому что оба они были борцами за дело крестьянской революционной демократии.
Положение Некрасова как редактора становилось все более затруднительным. Он должен был заботиться о том, чтобы закрепить исключительное участие в своем журнале виднейших писателей того времени - И. Тургенева, Льва Толстого, А. Островского, Д. Григоровича, хотя понимал, что разрыв с ними станет рано или поздно неизбежным, поскольку в критико-публицистической части журнала неуклонно осуществляется Чернышевским революционно-демократическая программа, которой они не могли сочувствовать.
Идейная близость Некрасова к Чернышевскому сказалась в том, что он не только не пошел навстречу пожеланиям противников своего молодого сотрудника, но, напротив, уезжая надолго для лечения за границу в августе 1856 года, передал ему свои редакторские права, подчеркнув этим полную солидарность с ним.
Николай Гаврилович, зная заранее, что в связи с отъездом Некрасова ему придется работать день и ночь, предложил жене провести это лето с сыном Александром у родных в Саратове.
Некрасов накануне своего отъезда обратился к Чернышевскому с официальным письмом: "Уезжая на долгое время, прошу Вас, кроме участия Вашего, в разных отделах "Современника", принимать участие в самой редакции журнала и с ним передаю Вам мой голос во всем касающемся выбора и заказа материалов для журнала, составления книжек, одобрения или неодобрения той или другой статьи и т. д. так, чтоб ни одна статья в журнале не появлялась без Вашего согласия, выраженного надписью на корректуре или оригинале".
По особому условию, заключенному с Некрасовым, Чернышевский должен был, кроме общего руководства журналом, писать статьи для отделов критики и библиографии и заведовать этими отделами, составлять статьи для отдела наук, смеси и иностранных известий, писать обзоры журналов, читать вторые корректуры всего "Современника" и заготовлять для него материалы.
За короткий срок - всего полтора года сотрудничества в "Современнике" - Чернышевский, не имевший прежде никакого опыта в журнальной работе, настолько хорошо освоился с ней, что Некрасов спокойно мог поручить ему не только идейное руководство лучшим журналом в России, но и всю сложную, многообразную работу по редактированию. Денежная сторона этого важного соглашения была определена следующим образом: "Г-ну Чернышевскому получать 3 000 руб. серебром в год, т. е. по 250 р. сер. в месяц, а расчет производить в конце года по листам за статьи".
Либеральная часть сотрудников "Современника" была крайне раздражена решением Некрасова, которое окончательно определило переход журнала на позиции революционной демократии.
И Чернышевский с большим тактом повел дело в этой трудной обстановке. Нисколько не поступаясь основным направлением журнала, он хотел в то же время уберечь таких писателей, как Тургенев, Толстой и другие, от влияния реакционных критиков, стремился, насколько это было возможно, направить их творческую силу на разрешение тех исторических задач, какие вставали перед русской литературой на новом этапе ее развития.
Но одно из мероприятий Чернышевского-редактора все же оказалось, против его ожидания, неудачным и имело немаловажные последствия в жизни журнала. Он навлек беду на "Современник" неосторожным поступком, связанным с выходом в свет книги "Стихотворения" Н. Некрасова, которая появилась в продаже во время пребывания поэта за границей. Дело заключалось в следующем.
Когда осенью 1856 года появилась упомянутая книга, Чернышевский, чрезвычайно высоко ценивший творчество великого поэта, решил написать о ней обширную статью. Он считал, что Некрасов выпустил "книгу, какой не бывало еще в русской литературе". Однако высказать свое мнение о стихотворениях Некрасова на страницах "Современника" он полагал неудобным в силу того, что Некрасов был редактором этого журнала, а переговоры с редактором "Библиотеки для чтения" Дружининым о помещении предполагаемой статьи оказались безрезультатными. Дружинин уклонился о