Главная » Книги

Златовратский Николай Николаевич - Рассказы, Страница 4

Златовратский Николай Николаевич - Рассказы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

й судья - мужик сухой, высокий, с жидкою черною бородой и большим горбатым носом - сидел, облокотившись обеими руками на стол, и сурово вел, по-видимому, все дело. Писарь писал, но, увидав меня, задвигался неповоротливо, вылез из-за стола, зацепив карманом пиджака за стол, проворчал что-то в неизменно мрачном настроении, подошел ко мне, подал руку и тем же путем вернулся опять за стол.
   - Ну, старуха, рассказывай, что ли! - окрикнул густым басом суровый чернобородый старик, по-видимому недовольный перерывом дела.
   Я взглянул на толпившуюся кучку у дверей. Все лица знакомые, всех их встречал я в Больших Прорехах. Впереди стояла Степаша, заложив руки под короткие полы синего казакина, узко обтягивавшего ее коренастые формы, с талией чуть не на спине. На голове у нее был тот же черный, с желтыми горошинами, платок. Рядом с ней, вытянувшись, как рекрут, с руками "по швам", высоко подняв голову и упорно, не мигая, смотря на судей, стоял Беляк в крашенинном зипуне. Старуха - тетка Отепаши - сидела на краешке скамейки, постоянно порываясь встать. Сзади толпились прорехинцы мужского и женского пола.
   На вопрос чернобородого судьи старуха, опять силясь приподняться, сердито заворчала:
   - Чего тебе рассказывать, когда на всю волость шум и то идет? Вот вся деревня знает... Алистарх Петрович здесь - у него в глазах было. Спроси деревню-то, какое ей беспокойство было... Ни тебе день, ни тебе ночь спокою... Пошел чертить, пошел чертить - дальше да больше. Вот тебе радетель, вот тебе смиренник, вот тебе хозяйству помога!.. Ах, батюшки мои светы! За девкой-то с топором, с вилами гонялся, за косы таскал... Меня было в одночасье загубить хотел... "Я,- говорит,- тебя (так тебя) снизведу! Ты,- говорит (так тебя),- чего деньги-то прячешь? Али я вам задаром работать достался? Будет,- кричит,- и мне вздоху пора дать... Я вот теперь заставлю на себя поработать!" Батюшки мои светы!.. Всю-то зимушку, все-то летечко глаз не сомкнула... И не чаяли такого беспокойства! Али мы какие, али мы сякие?.. Жили в мире, тишине...
   - Ты говори, чего ж вам нужно, чего хотите? - обрывал суровый судья.
   - Чего хотите? Вот и смотри, чего хотим,- сердито отвечала со своей стороны старуха,- на то ты и судья... Суди!.. Вот деревня-то, спрашивай...
   - Что уж тут говорить - беспокойство полное! - загалдела в один голос толпа мужиков и баб.- Мужичонка совсем негодный!.. Бесперечь по кабакам!.. Беспокойство было - не приведи господи!.. Мы свидетельствуем... Дело видимое...- И т. д.
   - Ну, чего ж ты хочешь, чего ищешь? Надо нам знать-то али нет?! - закричал судья на Степашу.
   - Пропишите ему на выселку... Чтобы беспокойства не было,- сказала Степаша,- я его в избу не пущу, он беспокоит...
   - Ведь он тебе муж?
   - К какому он мне ляду!.. Кабы он робил... А он не робит... Я лучше батрака буду наймать... С чего терпеть? Кабы он робил... Пропишите ему на выселку, чтобы беспокойства этого не было... Кабы он робил, а так я мужнею женой быть не согласна.
   - А ты что скажешь? - обратился все тот же судья к Беляку.- Ты чего ищешь?
   Беляк чуть дрогнул и только еще больше вытянулся.
   - Обиду ищу,- проговорил он отрывисто и в полном сознании своего права.- Пропишите бабам меня при моем хозяйстве водворить... Я хочу моему хозяйству порядок иметь...
   - Э, э, э! - раздались мужские и женские голоса прорехинцев.- Ах ты... Водворить!.. А? Да ты, пустая твоя башка... Да мы тебя приютили... А? Да ты голоштанный пришел... Откуда? Да мы тебя в обчество приняли... Тебя к хозяйству пристроили... А? Да тебя, подлеца, мало что на выселку... А? Хотя бы ты мужик-то наш был... А то... Прописывай, прописывай ему на выселку!
   Под влиянием ли этого неожиданного дружного натиска голосов или по какому-то таинственному душевному побуждению вдруг Беляк повалился в ноги перед столом.
   - Братцы, простите! - завопил он каким-то пронзительным голосом.- Православные... православные, простите!.. Будьте милостивы... Сызмалетства... из веков... Сызмалетства пристанища не видал...
   Он быстро встал и, всхлипывая, волнуясь, рыдая, подошел к столу.
   - Во, гляди, руки-то - плети! - заговорил он, тыкая руками в воздух и трепля на них рукава казакина.- Во... тридцать годов!.. Кажный год лихоманка треплет... Извелся... Тридцать годов своего угла не имел... На чужих кормах... Вздоху нет... сызмалетства... Во, живот-то, гляди, во! - кричал он, нервно расстегивая полы зипуна и поднимая рубаху...
   - Аи, аи, аи! - кричала толпа.- Что делает! А?.. Ловок!.. Это он (так его) к нам на хлебы пришел... Отъедаться! За бабьей спиной брюхо растить захотел!.. Благодарим! Отчего не позволить! За это он еще лбом-то пол потрет!.. Лоб-то здоров!.. За этим он не постоит! Прописывай, прописывай ему, судьи, у бабы на печи лежать!.. Ха-ха!.. Прописывай ему позволенье... Пущай мужичок поправляется да жир нагуливает! А баб ему в крепостные определим!.. Барщину ему уставим... Авось поправится!..
   Все эти возгласы слились в один сплошной, дикий гул, прерываемый странным, прерывистым, каким-то жестоким ироническим смехом, какими-то злыми вздохами и соболезнованиями.
   - Стойте, молчите... Будет! Не хорошо! - строго крикнул Кабан на толпу.
   Он был, видимо, взволнован.
   - Пиши, Иван Елизарыч,- сказал он писарю,- пиши, чтоб прорехинское обчество приговор дало... на выселку! - проговорил он с усилием и вытер лицо платком.
   Но едва он сказал это, как Беляк захохотал тоненьким смехом. Лицо его мгновенно приняло глуповато нахальное выражение.
   - Что?.. что пиши?.. Успеешь,- заговорил он, насмешливо ворочая языком,- успеешь написать... Погоди... чтобы переписывать не пришлось. Эх вы!.. Водки хотите?.. Думаете, у меня нет?.. На, вот сейчас - ведро... Мало? Два найду... Оболью! Вот, вот бери зипун... На!.. Тащи в кабак, тащи в залог! - причал он, порывисто стаскивая с себя кафтан и бросая его на стол.- Бери!.. Пейте, иуды-передатели!.. Пей!.. Не жалко!.. Эх вы... иуды-передатели!.. Не знаю я вас, что ли?.. На, на, берите, берите и меня в заклад, коли мало... Душу мою заложите, иуды-передатели! Ду-ушу-у! На-те!
   Беляк рванул на груди рубашку, заревел и захохотал в одно и то же время. По его маленькому раскрасневшемуся белому лицу потоком лились слезы.
   - На вот тебе, брюхан, на... продажную душу! На, заложи на вино! - закричал он на Кабана, продолжая рвать рубаху.
   Толпа зароптала, по ней глухо пробежал гул. Кабан поднялся с тем же ужасным лицом, какое я некогда видел у него в избе у Степаши. Так же сначала побагровела шея, так же беззвучно, силясь сказать что-то, он шевелил губами.
   - Оставь, Листарха!.. Сядь, погоди! - сказал чернобородый судья, беспокойно взглянув на Кабана.- Пошли вон, пошли все вон! - крикнул он прорехинцам.- Сотский, возьми мужика отсюда!
   Кабан тяжело сел. Толпа отпрянула за дверь. Высокий мужик-сотский, с заспанным лицом, подошел к Беляку и хотел его взять за руку. Беляк дернул локтем и продолжал стоять, по-прежнему выпучив глаза на судей.
   - Пошел вон, говорю! - закричал судья.- Веди его!.. А ты, Иван Елизарыч, пиши...
   - Постой, погоди... Не пиши,- сказал Беляк, как будто что-то соображая, тихим, ровным голосом.- Не пиши... Сам уйду!.. Уйду опять от вас... Сам... Места будет для всех у бога!.. Уйду сам...
   Он взял со стола свой кафтан и неторопливо надел его.
   - А ты теперь вот что пиши,- обратился он резонно к писарю, показывая пальцем на бумагу,- пиши: "Взыскать с жены крестьянина Филата Беляка в пользу мужа ее законного за летнюю работу сорок рублев сполна"... Пиши... Пущай мне сорок рублев отдадут... По чести... Я справедлив... Я больше не хочу... Оне мне за батрачину искони сорок рублев платили... А ноне, по мужнему положению, ничего я не получал... С чего ж баловаться?.. Я свое прошу... Я по чести, без обману.
   Но против этого неожиданного предложения запротестовала старуха и начала высчитывать, сколько "он вымотал от них угрозой" денег на водку.
   - Ты что скажешь? - спросил судья Степашу.
   - Чего сказать? Сорок рублев платили - это по чести... Пущай, кабы он ноне робил... Он прежде робил, а на мужнем положении, за его лень, не следует...
   - Все одно. Рассчитайся, Степаха, ниши! - выговорил наконец Кабан сердито, почти приказывая.- Денег нет - я дам. После вернешь...
   - По чести... Я справедлив... Я больше не возьму,- повторил Беляк.- Судите по справедливости... А уйти - я уйду, коли не по нраву вам... Для нас у бога место найдется!
   Через полчаса мы ехали с Листархом Петровичем Кабаном ко мне на хутор. Масса неожиданных впечатлений, которая охватила меня на суде, не давала мне успокоиться. Я просто не мог прийти в себя. Мне необходимо было уяснить, осветить для себя все это странное стечение обстоятельств. Я несколько раз разговаривал об этом с Кабаном, но он смотрел грустно в сторону от меня и то отмалчивался, то что-то ворчал сквозь зубы. Наконец сказал:
   - Ты, Миколаич, ежели хочешь со мной приятельствовать, об этом мне не поминай.
   Потом помолчал и прибавил:
   - Ведь я сам Беляка-то и усватал... Думал, что, мол... Все прахом пошло!.. Все уж у меня как-то прахом идет, все... Не то уж!..
   И Кабан заугрюмел совсем.
   Прошло больше недели, как Беляк исчез из Больших Прорех. О нем, по-видимому, все уже забыли. Кабан хотя и сделался как-то задумчивее, грустнее, но, кажется, начинал понемногу приходить в себя и успокаиваться, только к Степаше все еще не ходил, не любил смотреть в сторону ее избы, куда, бывало, постоянно были обращены его взоры. Сердился ли он на нее или малейшим напоминанием боялся вызвать в своей душе пережитые впечатления...
   Однажды, глухим осенним вечером, сидел я у него в избе и пил с ним чай. На улице гудел ветер и хлестал дождевыми струями в окна. На дворе зги не было видно: темно, хоть глаз выколи. Кое-где мелькали тускло огоньки в избах. Жутко в это время в деревнях. Чувствуешь какую-то беспомощность перед этим морем мрака, из-за которого ниоткуда не блеснет вам светлого просвета; чувствуешь, как эта тьма охватывает вас, душит, наполняет голову странными, причудливыми образами, томит вашу душу неопределенными, тяжелыми предчувствиями. В этом мраке исчезает для вас мир божий, вы видите себя отрезанным, отчужденным от всех... В деревнях в это время редко кто выйдет на улицу; на задворки редкий мужик рискнет сходить. Деревня живет в эту пору, может быть, более, чем когда-нибудь, на веру, на божию волю, стихийно, бессильная против каких-либо случайностей.
   За окнами, откуда-то издали, глухо послышался чей-то голос; вот он все ближе и ближе. Слышатся какие-то выкрики. Мы вслушиваемся внимательно, но ничего разобрать нельзя. Вот слышно хлястанье сапог по лужам и грязи, и смолкло; кто-то остановился.
   Гляжу, Кабан нахмурился и сурово смотрел в стол, не поднимая глаз.
   Вдруг кто-то завыл дико, безобразно, рыдая и плача, сначала тихо, затем все сильнее и сильнее.
   - Иуда!.. Иу-уда!.. Иу-уда! - раздирающе тянул голос, который мне показался похожим на голос Беляка.- Иу-уда!.. Отдай мою душу-у!.. Отд-а-ай!.. Иу-уда!.. Иу-уда!
   Кричавший как будто на несколько минут ослабевал, затихал, но затем начиналось опять это убийственно-гнетущее повторение одних и тех же раздирающих звуков.
   - Господи!.. Батюшки мои! - иногда болезненно выкрикивал голос и затем опять: - Иуда! Иу-да-а!.. Иу-да-а! - глухо неслось из мрака.
   Старик, не взглянув на меня, вдруг поднялся и неторопливо вышел в сени. Он что-то искал там. Затем послышалось, как он медленно и тяжело стал спускаться с лестницы. Я подождал минуту - и мне вдруг мелькнула ужасная мысль: "Не сделал бы он чего-нибудь". Я схватил свечу и выбежал в сени. Внизу, навстречу мне, поднимался Кабан. Он был бледен и дрожащей рукой едва держался за перила, в другой руке он держал железный безмен. Страшное, зверское было выражение его лица.
   - Что ты хочешь? - спросил я.
   Старик не выдержал и вдруг зарыдал, опустившись на ступени лестницы. Тяжелый безмен упал и тяжело скатился вниз. В это время на улице проскрипел воз, потом послышались чьи-то голоса, которые кого-то ругали и искали. Слышалось опять хлястанье грязи. Завыванья прекратились. Прислушиваясь, я все еще стоял со свечой на помосте сеней.
   Старик медленно поднялся и, шатаясь, стал спускаться от меня вниз по лестнице. За ним внизу хлопнула дверь: он ушел в "стряпную".
   Наутро я расспрашивал мужиков. Говорили всякую несообразицу, но выяснилось, впрочем, одно, что Беляк все еще бродил по соседним кабакам в округе, что его многие встречали ободранным, пьяным, избитым, и не раз он уже подобным образом выл под окнами Кабана. Действительно, слышать эти ввуки каждую ночь было ужасно.
   Я опять уехал из Больших Прорех надолго. По возвращении моем весной на хутор, я уже не застал в живых Кабана. Мне рассказали, что еще два раза приходил на село Беляк и так же выл перед избой Кабана, что старик не выдержал - и запил. Пить он стал страшно, так что через месяц умер. Да и о Беляке больше уже не слыхали.
   Степаша - все та же "девка с душой", и брачный венец не оставил на ней никакого следа. Старуха ее все еще жива, только земли им дают вдвое меньше, а убирать ее помогает за пятнадцать рублен семьяный мужичок из соседней деревни, с лошадью. Лошадь свою Степаша должна была продать.
   "А где же несчастный Беляк? - часто спрашивал я себя, так как образ этого мужичка-рязанца долго еще неотступно носился в моем воображении.- Неужели для него много еще у бога места?.."
  
  

Красный куст

Из истории межобщинных отношений

  
   В предлагаемой статье я хотел бы коснуться того круга явлений деревенских будней, которые сосредоточиваются около так называемого "межевого столба". Круг этот, надо сказать, очень широк и захватывает чрезвычайно сложную и разнообразную группу деревенских интересов, а между тем нельзя не признать, что в представлении общества этот деревенский межевой столб или "яма" являются далеко не в том свете и не с тем значением, каково оно в действительности. Всякому из нас, городских жителей, отправляющихся летом на "дачи", в лоно деревенской природы, случалось, конечно, в своих прогулках набредать на заросшие бурьяном с плесневелою водой и целым царством лягушек на дне неглубокие ямы, на подгнивший, покосившийся серый деревянный столб с выжженным сбоку черным пятном, уныло согнувшийся набок с краю этой ямы. Вряд ли, однако, многим из нас приходило в голову при виде этого заброшенного в какую-нибудь недоступную дебрь столба, сколько волнений, хлопот, разрушенных надежд, горя, слез и "животишек" стоит он местному крестьянскому населению. Вряд ли в вашем воображении встанет эта печальная трагическая картина, средоточием которой служит межевой столб, если вы человек деревне посторонний. Но если вас сопровождает один из местных старожилов и если вы с ним наткнетесь на такой столб, будьте уверены, что пока вы, пользуясь этим столбом, успеете закурить папиросу, он не преминет вам сообщить, полудобродушно, полуиронически, какую-нибудь любопытную историю, связанную с этим столбом...
   - Вот он, вишь ты, столбик-то, подгнил уж,- начнет он, покачивая столб за макушку,- штучка невелика, всего одно полено, а тоже, я тебе скажу, друг любезный, немало в его, проклятого, достатков вложено... и горя было и слез... и всего... В остроге тоже отсиживались немало... Деньгу эту самую со всех деревень шляпами таскали...
   - Как же так? - невольно спрашиваете вы, и в ответ вам начинается одна из тех длинных историй о "недоразумениях", которые в недавнее время такой сплошной полосой тянулись через крестьянскую жизнь.
   Не успеет еще ваш проводник кончить этой истории, как уже вы натыкаетесь на другой столб и невольно приостанавливаетесь у него.
   - Вот тоже,- прерывает себя ваш спутник,- столбик-то... В церкви стояли, крест целовали, присягу присягали, а две головы сахару да три фунта чаю - и вернул на кривую!..
   Да, ни много, ни мало, по любовному, значит, размежеванию пять десятинок у нас лугу-то и отдернул.
   Вы спешите дальше, спешите, может быть, насладиться прекрасным видом волнующихся золотистых колосьев или отливающих изумрудом лугов, а уж в ваших ушах опять звучит: "Вот столбик-то... Присягу присягали, крест целовали, а два фунта чаю да три головы сахару..."
   Но вы уже знаете, что будет дальше, и бежите в сторону от этого, не замеченного вами, столба. Вот наконец вы на опушке леса. Благодатная тень с сыроватым запахом елей охватывает вас. Вы присели в этой тени, опустили ноги в неглубокую ложбинку, всю обросшую душистым зверобоем. Впереди плещется река и играет золотой рябью в солнечных лучах. Вы только что забылись от этой бесконечной, монотонно печальной истории "греха", слез, "животишек", как вдруг замечаете, что ваш спутник, что-то шепча, внимательно разыскивает, всматривается в окружающую местность и что-то припоминает. Он то присядет, то, вытянув голову и шею, поднимется на колена, то встанет, отойдет в сторону, оглянется кругом и все что-то шепчет...
   - Ну, так, здесь... Это верно, что здесь,- вдруг говорит он вслух и неожиданно начинает рыться в ложбине у вас под ногами.
   - Вот!.. Нашел, как есть!.. Я помню, как не вспомнить!.. То-то, смотрю, как будто столбу надо быть... А вот, вишь, столб-то стащили... А яма-то позаросла. Ну, да я помню... Вот, гляди, вишь, вот и уголь и камни тут... ущупал как раз!.. Как не вспомнить!..
   - Ну и что ж: опять - две головы сахару, три фунта чаю? - раздраженно спрашиваете вы.
   - Как быть!.. И присягу присягали, и крест целовали... А замест того...
   - Знаю, знаю! - говорите вы и лихорадочно спешите высвободить свои ноги из "ямы" и уйти, убежать хоть куда-нибудь от этих нескончаемых "двух голов сахару и трех фунтов чаю"... Но напрасно: эти стереотипные "2 головы сахару и три фунта чаю", выражающие собой стоимость целой "уймы" мужицкого горя, слез и животишек, уже плотно оседают в вашей голове; они преследуют вас всюду, где только нога ваша случайно переступает какую-нибудь границу, межу. С этих пор, есть ли при вас старожилый спутник или нет, всё одно: вам достаточно натолкнуться на такой столб или наткнуться на заросшую бурьяном яму, чтобы в вашем воображении моментально явились "две головы сахару и три фунта чаю".
   Говорят, что в стародавние времена существовал обычай во время размежевания брать на межу детей и задавать им при каждой выкапываемой яме внушительную порку, чтобы, так сказать, навеки запечатлеть в их душе и на известных частях тела границы их и чужой собственности. Этот обычай исчез давно, и совершенно основательно, ибо "две головы сахару и три фунта чаю", перевешивающие целую уйму мужицкого горя, слез, молений и животишек, много чувствительнее березовой каши.
   Но - это между прочим. Нас не столько интересует здесь маленький человечек, вечно пьяный, нахальный, обремененный семейством и вечно нуждающийся землемер недавно прошедшего времени, который за две головы сахару был готов отхватить у мужиков и мужицкого потомства столько удобных земель, сколько это допускало их невежество в землемерных операциях, и не самые эти "операции", в большинстве случаев всем уже известные и приконченные, сколько интересует другая, современная сторона явлений деревенских будней, обусловливаемая этим межевым столбом.
   Невозвратно, читатель, канули в вечность те блаженные времена, когда жила знаменитая бабушка Ненила. Понятно, что в те времена, когда эта бабушка Ненила со своей родной деревней, у которой "лихоимец жадный косячок изрядный оттягал, отрезал плутовским манером", все свои упования формулировала в словах:
  
   Вот приедет барин: будет землемерам!
   Скажет барин слово -
   И землицу нашу отдадут нам снова.
  
   когда все эти упования сосредоточивались на "барине" - и "межевой столб" далеко не играл такой выдающейся роли в уме и душе крестьянина, какую занял он впоследствии. То было время "господское": и сама Ненила была господская, и дело было господское. Но вот умерла Ненила, и с нею умерли ее "упования". Вместо Ненилы выступили другие фигуры, и ее "упования" должны были принять другую форму. Мужику предоставлено было "уповать" на самого себя, за собственный страх и риск. Но так как крепостной мужик никогда самого себя не знал и собственной воли не имел, то и уповать на себя не мог. А ведь без упования как же жить? И вот наступил период, когда мужик крепко уверовал в какую-то отвлеченную "правду и милость", которые будто бы должны были неуклонно бдеть над ним и не оставить его на конечное разорение. Новая бабушка Ненила свои упования формулировала уже несколько иначе: когда интересы этой бабушки Ненилы с "легкой совестью" разменивались на "две головы сахару и три фунта чаю", она навязывала на спину котомку и, направляясь куда-то, в никогда не виданную ей страну, вместе с "ходочками", говорила: "Да неужто же правды на земле нет? Есть правда, есть... Как не быть правде на земле!.. Только бы дойти д_о н_е_е, м_а_т_у_ш_к_и, а уж она, правда-то, свое возьмет, милость окажет"... И пока вторая бабушка Ненила ходила за поисками "правды", история с "тремя головами сахару" принимала поистине грандиозные размеры, а ее детки и внучки уже начинали подумывать о том, как бы с упованиями второй бабушки Ненилы не случилось того же, что с упованиями первой. А раз запало в душу такое сомнение, все более и более подтверждавшееся тем, что ни бабушка Ненила, ни "правда и милость" вслед за ней что-то давно в деревню не заявлялись, оказывалась уже настоятельная надобность придумать какое-нибудь новое упование. И что мудреного, если упование на "правду и милость" сменится, в свою очередь, упованием на всесильные "две головы сахару"?.. Только новое это упование требует для своей реализации кое-чего более реального, чем одна "вера"; чтобы наилучшим образом утилизировать всесильный принцип, выраженный в формуле: "две головы сахару, три фунта чаю", требуется, конечно, прежде всего иметь эти "две головы" в своих руках, а для этого нужно "п_о_з_н_а_т_ь" самого себя и суть окружающих условий... В каком направлении пойдет это "познание" и каков будет его конечный результат, мы доподлинно сказать теперь не можем, ибо это "познание" трудно поддается обобщениям и не втискивается целиком в готовые шаблонные категории. Несомненно, впрочем, одно, что бабушка Ненила этого третьего, нового, "познавательного", так сказать, периода - будет далеко не так формулировать свои упования, как формулировали их ее родительница и прародительница.
   Подсмотреть и анализировать трудный, совершаемый под давлением бесконечного ряда внешних условий процесс выработки народного "познавания" представляется работой многообещающей, так как только этим путем можно и самому интеллигентному человеку подслушать биение пульса народной жизни, подсмотреть святую святых ее души... Работа эта так широка и многообъемлюща, что мы, конечно, и в виду не имеем касаться ее во всем объеме. Как выше сказано, мы ограничимся здесь только теми явлениями, которые сосредоточены около "межевого столба". Но из обширного ряда этих явлений (ведь под символом "межевого столба" разумеется целая область земельных отношений, охватывающих собой 9/10 всех крестьянских интересов) мы исключим, во-первых, те, которые благополучно или неблагополучно достигли вожделенного "предела" в форме разных "уставных грамот" и "владенных записей", как актов размежевания между помещиками и казной, с одной стороны, и крестьянами - с другой; во-вторых, те, которые заявляют себя в форме "передвижений" замельной собственности из рук "барства" в руки "коммерческие"; этот последний процесс если и не завершен еще, то все же более или менее читателям знаком. Но есть еще область явлений, народившаяся сравнительно недавно и, может быть, поэтому мало или почти вовсе не обращавшая на себя должного внимания. Это передвижение земельной собственности уже не между общиной и единоличным собственником (казной, помещиком, купцом), а между самими общинами, то есть здесь ставится вопрос о межобщинных отношениях. Вопрос этот вообще мало разработан в нашей литературе, потому ли, что нас теперь интересует больше вопрос о количестве в руках общин самой этой собственности, чем вопрос об ее передвижении меж общинами и распределении, или потому, что мы обращали больше внимания на распределение собственности внутри самой общины, чем вне ее. Во всяком случае, вопрос этот заслуживает большего внимания, чем это было до сих пор. В последнее время мне пришлось познакомиться с некоторыми фактами из этой области, которые и хотелось бы передать читателю.
   Наблюдения нынешнего лета, как и значительная часть предшествовавших моих наблюдений, относятся к Владимирской губернии, и именно до центральных ее уездов. Признаться сказать, я неравнодушен к этой губернии. Впрочем, не по чувству узкого "землячества" и не по каким-либо особым красотам ее природы или душевным доблестям ее обитателей. Нет, просто по обширности и глубине той сферы, какую она представляет для наблюдений над народной "душой". Меня влечет к себе ее вечно деятельный, вечно подвижной, вечно ищущий "где лучше" сын народа, "этот истый великоросс-колонизатор". Обитатель умеренного климата и умеренной почвы, он избежал крайности поэтически-созерцательной лени малоросса и апатической косности своего северного или белорусского собрата, убитого и приниженного непосильной борьбой со стихийными силами природы и истории. Крайнее разнообразие исторических воздействий, которым подвергался обитатель Центральной России и из которых между тем ни одно не было настолько преобладающим, чтобы наложить свою обезличивающую печать и окончательно подчинить личность своему влиянию,- выработало в этом обитателе известную степень самодеятельности и придало населению этих местностей замечательное разнообразие типов. Здесь вы, сравнительно на небольшом районе, встретите всевозможные типы населений, выработавшиеся под разнообразными историческими воздействиями; здесь целы "барские села", прожившие век под тяжелой "барщиной" - то со смирным, пришибленным и убитым населением, то с буйным, пьяным, воровским; там огромные волости казенных крестьян и оброчных, с преобладающим развитием типа "хозяйственного" мужика, бойкого, здравомыслящего и оборотистого, обходившего из конца в конец всю Россию, побывавшего во всех больших городах, видевшего всю прелесть цивилизации. Не успели вы сделать несколько десятков верст, как уже перед вами фабричные села с разнообразнейшим населением "кустарей", и только перевалитесь вы отсюда за реку, перед вами стоит истый, исконный землепашец, негодующий на заречные "негодные порядки" и распутство. Вот какая обширная область открывается для наблюдения. Несомненно, здесь наблюдение труднее: разобраться в этом разнообразии представляется не легким; но зато здесь перед вами целая коллекция с драгоценными экземплярами, из которых воочию вы можете проследить всю вековую и страдальческую историю народа; вы можете проследить непрерывную цепь исторических наслоений, ибо здесь еще живыми сохранились такие формы социальных отношений, которые вы считали давно вымершими, и на ваших же глазах зарождаются социальные комбинации, о которых вы и не слыхивали еще и возможность которых даже не предполагали. Здесь встретите в одном и том же месте и редкие экземпляры "барской" бабушки Ненилы, глухой и слепой, полузабытой и загнанной на печь, которая неудачи своих упований на барский гнев и барскую любовь изливает в беззубом брюзжанье на "вольные порядки"; здесь же увидите широко распространенный тип всеуповоющей, всеверующей в "правду и милость" новой "пореформенной" бабки Ненилы, которая упорно ждет "поравнений" - "общих переделов", долженствующих неотложно засвидетельствовать собою присутствие на земле "правды"; но уже вместе с этим типом романтика вы замечаете, как быстро нарастает другой тип народных скептиков и позитивистов. Таковы основные типы, резко бросающиеся в глаза; но между ними существует целый ряд второстепенных градаций: индифферентистов, озлобленных, "жадных", вольницы, с одной стороны, и подвижников-ригористов - с другой, и т. п. Можете себе представить, каково должно быть здесь разнообразие социальных бытовых форм! И при всем том нигде так крепко не держатся и не преобладают общинные формы, как здесь. Часто мне приходилось слышать такие соображения: "Напрасно,- говорили мне,- вы выбрали для изучения общинных устоев такое исковерканное, изломанное всевозможными влияниями, разношерстное население кулаков и лодырей всякого рода. Какие там "устои"! Вот если бы вы направили свои наблюдения на север, в лесные недоступные дебри, где, по всем вероятиям, общинный тип уцелел в неприкосновенной чистоте", и т. д... Однако ж я держусь относительно этого иных взглядов. Меня интересуют не столько вымирающие, архаические формы общины (хотя, может быть, они и отличаются первобытной неприкосновенной чистотой), сколько именно "современная" община данной минуты, живая, борющаяся за существование, брошенная в водоворот всевозможных и разнообразных воздействий и влияний. Только здесь, при этом разнообразии центральных великорусских типов, можно по справедливости оценить, насколько общинные традиции упорно держатся в народном сознании, насколько община живуча и до какой степени она эластична и жизненна; только здесь можно проследить весь тот ряд бесчисленных приспособлений и компромиссов, при помощи которых народное творчество силилось и силится удержать при себе излюбленную традиционную форму быта. Но здесь же, одновременно, вы можете проследить и весь процесс ее разложения, и все шансы, способствующие ему...
   Вот почему именно здесь я одновременно мог наблюдать факты, о которых расскажу сейчас.
   Есть у меня два хороших знакомых: два Елизара - Елизар Нагорный и Елизар Луговой. Они друзья, несмотря ни на то, что значительно разнятся по летам - первому уже шестой десяток в исходе, второму всего еще сорок лет, ни на то, что живут в разных волостях, верстах в 15 друг от друга, а значит, и видеться могут нечасто. Тем не менее на особые специальные деревенские праздники каждый из них считает непременным долгом навестить другого, и непременно с подарком. Откуда, когда и как завязалась их дружба - осталось для меня неизвестно.
   Пока я жил у Елизара Нагорного, мне пришлось раза три видеть у него Елизара Лугового, и всегда в праздник. Едва мы засаживались после обедни за самовар, как подъезжала добрая каряя лошадь Елизара Лугового, и мой хозяин, улыбаясь, говорил: "Вон и благоприятель подъехал... как раз кстати! Он меня не забывает". И старику, видимо, было очень приятно посещение Елизара Лугового.
   - Здорово, старина! - громко выкрикивал бойкий, разбитной, веселый, всегда чисто одетый, приземистый и коренастый Елизар Луговой.
   - Здорово, здорово... Спасибо, не забываешь старика...
   - Зачем забыть!.. Сказано - не имей сто рублей, а имей сто друзей...
   - Ну, не от вас это слышать... Народ вы не таковский... Вы и отца родного, говорят, подешевле спустите,- добродушно посмеиваясь, говорит мой хозяин, поглаживая свою большую седую бороду.
   Нужно заметить, что вообще все беседы свои благоприятели начинали в таком полудобродушно-насмешливом тоне.
   - Пожалуй, что и правда... Только мы, брат, умеем продать, да умеем и выкупить... А вот ваши, нагорные, говорят, задаром отдают отцов-то, да и выкупать не хотят,- продолжал отпарировать Елизар Луговой, расстегивая ворот кафтана и присаживаясь к столу.
   - Да уж лучше, по-моему, эдак-то,- говорил дед,- а то торговля-то эта больно... того... на душе тяжело ложится... Лучше уж оно задаром-то...
   - Ну, это, как смотря... Дела-то как у вас нонче? Как живете?.. Ходят слухи, бойко стали жить...
   - Бойко, верно, что бойко... У вас, должно, учиться стали... Такая грызня пошла - не приведи господи!.. Ровно собаки из-за обглоданной кости... Нехорошо бы об крестьянском народе так говорить, да невтерпеж... Правда!.. Правду не спрячешь... Все перегрызлись: деревня деревню грызет, мужик мужика, брат брата... Гляди того, друг друга поедом съедят...
   - Ничего, не съедите... Размежевка у вас все?
   - Размежевка... Вот она, что ржа, нас и ест... Сказано: замежуетесь и не размежуетесь до конца века... Нет, уж тут рукой махни. Деньжищев этих однех в ямы-то межевые просадили - страсть!.. А в кабаки сколько ушло, в город, землемерам, абвокатам - и несть числа!.. Драк сколько было, смертоубийственных драк... В греха-то греха!.. Только одно - отойти от зла, сократиться... Еще как и живы,- не знаю... Живешь только уж единственно верой, что правда свое возьмет, правда придет. Нельзя быть без правды...
   - Ничего, старина, перемелется - мука будет!..- хлопая старика по колену, говорит Елизар Луговой.- Мы, братец, тоже, знаешь, сколько лет грызлись из-за энтих столбов, чуть было не по миру все пошли, а ничего, друг друга не съели, все живы... Подравшись-то, оно после дружнее выходит. А там правду-то еще жди.
   - Этого тоже не скажи... Народ-то вы известный!.. Мало ли вы самих себя загубили по судам да кляузам?.. Ваши законы для других не писаны... Вы народ хитрый, оборотистый... из лычка ремешок сделаете... Лодырники... А мы народ старинный, мы искони веков землепашеству да старине были крепки... Нам тянуться за вами нечего. У нас вот тронь порядки-то, все и полезло врозь... Вон до чего дело дошло: говорю, хоть бежать, так в ту же пору... Только бы душу сохранить... В старину-то святее нас жили...
   - Эх ты, старина, хочешь во миру душу спасти!.. Ежели душу спасать, так в монастырь шел бы... А то вишь чего захотел!
   Елизар Луговой хохотал.
   - Ну, да вы ведь... известны нам... Вам что душа-то?.. Вы уж ее давно запродали. Пожалуй, можно и весело жить, коли об душе не думать...
   - Поди, старичок,- говорю,- в монастырь... Ежели насчет души - разлюбезное дело,- дразнил Елизар Луговой и продолжал смеяться, подмигивая мне на старика.
   - Чего ржешь?.. Ну, чего?.. Христопродавцы вы! Спроси кого хочешь, кто про луговых хорошее слово скажет? Ерники, кулаки...
   Друзья начинали ссориться.
   И так каждый раз. Елизар Нагорный скорбел, Елизар Луговой разыгрывал роль деревенского Мефистофеля.
   Однако это нимало не мешало Елизару Нагорному, тотчас же после чаю и обеда, отправляться со своим приятелем к себе на задворки - в хлев, в риги, в огород, в сад... Он с удовольствием показывал ему свое хозяйство - новую корову или выращенного жеребенка собственного, свою свинью, телок, новую телегу и т. п. Любил он его водить в свой сад, показывал малину, смородину и в особенности хвалился двумя сливами, которые привез ему в подарок Елизар Луговой из поездки в южные губернии, хвалился он ими потому, что Елизар Луговой хотя и подарил их ему, но, по обыкновению скептически посмеиваясь, говорил, что где же ему их выходить! Разве нагорный мужик что знает!.. Что он видал в свой-то век? Кроме корявой сосны ничего не знает! и т. д. Это старика подзадорило, и он ходил за приятельскими сливами с неослабным вниманием.
   И опять-таки, хотя друзья прощались у ворот очень любовно, шутя и подтрунивая один над другим, все это не мешало Елизару Нагорному, едва скрывалась за углом плетушка Елизара Лугового, говорить мне, махнув сокрушенно рукой: "Вот мужик - беда!.. Народец, не приведи господи! Отца родного съест... Ему палец в рот не клади!.. Нет, брат, не такой человек... Только перед ним распусти губы-то, и не услышишь, как хвост отгрызет... С ним тоже помолившись за беседу-то садись..."
   - А вот ведь ты с ними приятельствуешь?
   - Что ж не приятельствовать? Они дело понимают... Они народ дошлый... Мы вот смирны, а за ними тянемся...
   И Елизар Нагорный опять заскорбел, заскорбел на свою излюбленную тему, что не стало в миру "правды", что народ сам себя поедом ест и что ежели еще кое-как живешь, то единственно в уповании, что "правда придет и милость придет".
   И так он скорбел, скорбел и я вместе с ним, скорбели мы оба за "смирный" народ, сбивавшийся со старинного пути. Мне же, лично, тоже очень не понравился Елизар Луговой, с его самомнением и насмешливым самодовольством. Такое впечатление поддерживалось во мне, кроме того, общими отзывами о Луговой стороне, что там преимущественно обитают исконные сутяги и кулаки.
   Однако, хотя мужики постоянно отзывались о луговых в насмешливом тоне, но под этой насмешкой слишком ярко уже начинало сквозить как будто тайное уважение к бойкой натуре Елизаров Луговых, их сноровке, оборотливости, уменью быстро ориентироваться во всяких трудных обстоятельствах. Да эта же струнка чувствовалась и в отношениях двух друзей Елизаров. Для меня, например, лично, как и для всей местной интеллигенции, Елизары Луговые были народ отпетый, народ погибший, на которых никаких уже "либеральных" надежд возлагать нельзя. И раз вы пришли к убеждению, что для смиренного, старозаветного нагорного обитателя обитатель луговой начинает являть собою тот вожделенный, новый идеал, который уже порешил со всякими старозаветными "упованиями" и на их место выставляет нечто другое,- для вас, стороннего наблюдателя, нет ничего легче, как сейчас втиснуть это явление в "категорию" о бесповоротном разложении, например, общины, о ее несомненном вымирании, как отжившей формы, насильственно удерживать которую при народе - значит идти вопреки свободным его инстинктам.
   Елизар Нагорный, несомненно, имеет основание скорбеть. Этих оснований жизнь приготовила для него очень много, но мы здесь обратим внимание только на некоторые из них. Возьмем для примера такое яркое событие из современной жизни обитателя Нагорной Палестины, как недавняя резолюция одной из высших судебных инстанций, которая очень выгодна для самого Елизара Нагорного и его односельцев, но которая в то же время в душе и уме Елизара Нагорного и его односельцев санкционирует собою заведомую и несомненную несправедливость. Событие это возымело свое бытие уже очень давно, лет пять-шесть назад, долго и упорно волновало всю Нагорную волость, почти разорило две соседних деревни - Борки (в которой обитал Елизар Нагорный) и Сосенки - и завершилось, наконец, к соблазну смирного и старозаветного мира нагорного неожиданной резолюцией. Дело это было такое. Деревни Борки и Сосенки некогда принадлежали к одной волости (общины-волости, далеко не совпадавшей с административной волостью), находились некогда во владении одного помещика, "какого-то князя", и владели сообща с другими деревнями Нагорной волости большими поемными лугами, лесами и пустошами. Но уже давно, под давлением разнообразных обстоятельств, община-волость почти совсем разложилась, деревни "размежевались", процесс точного разграничения и распределения собственности завершился, надлежащие столбы, при достаточном поощрении в виде "двух голов сахару", были установлены, и к настоящему времени от общины-волости остались только кое-какие не успевшие еще атрофироваться окончательно элементы, свидетельствующие лишь, что что-то было, да сплыло. В общей размежевке приняли, конечно, участие и Борки с Сосенками и в общем процессе распределения нищенской суммы взяли и свои доли,- доли, конечно, по числу надельных душ: Борки на 30 душ, Сосенки на 60. В числе этих долей были доли и большого пойменного покоса, некогда ежегодно переделявшегося между всеми деревнями общины-волости. Путем длинных переторжек, обмеров, подкупов, сутяжничества и прочих некрасивых вещей, выдвинутых закреплением за каждой деревней "собственности", дело наконец приведено было к концу, сделаны общие и специальные планы и розданы по деревням. Когда планы были получены, один из них попал в руки "умственного" сына деревни Борков, некоего Яшки-Зуба, грамотного, бойкого мужика, прошедшего огонь и воду и далеко уже шагнувшего в "познании" самого себя и смысла окружающих условий. Рассматривая план своей деревни, Яшка-Зуб вдруг сделал неожиданное открытие своим односельцам, что они прежде всего "дураки", не видят, что у них под носом грибы вырастают. Когда же просили разъяснить столь смелое заключение, он вынес на сходку план и подлинно доказал, что "по плану" они оказываются собственниками не того участка пойменного луга, которым пользовались исстари "по равнению" и владеют теперь в размере 30 надельных душ, а того, которым владеет теперь деревня Сосенки в размере на 60 надельных душ, то есть вдвое больше. Открытие это было так неожиданно, что односельцы Яшки-Зуба долго не хотели ему верить, пока наконец компетентность в этих делах Яшки и его усиленные разъяснения не убедили их окончательно в справедливости открытия. Но совершенная невозможность понять, каким образом такая история могла случиться, повергла борковцев в сильное смущение. Большинство, со стариками во главе, все это единодушно считало "бесовским наваждением и искушением" и настоятельно предлагало на это дело плюнуть, так как если его поднять, то придется "в кровь" рассориться с шабрами из Сосенок и разорить их вконец, меньшинство же, притом молодых, с Яшкой-Зубом во главе, агитировало в том направлении, что эта "находка самим богом нам, дуракам, послана, а мы ее бросать будем... После этого какие же мы люди!.. Плачемся на бедность, на то, что земли мало, а божеский дар из рук сами упущаем". Меньшинство в начале, под первым впечатлением, потерпело полнейшую неудачу. Справедливость и братство торжествовали, поддерживаемые большинством. Однако же это открытие совершенно нарушило относительно мирный уклад борковской души. Всю зиму у борковцев не выходила из головы мысль об открытии Яшки-Зуба. Как ни сойдутся мужики на улицу, в избах, о чем ни говорят, а в конце концов непременно сведут разговор на это открытие. Благомысленные люди деревни Борков все еще с успехом боролись с убеждениями умственных мужиков, и инертная, нерешительная масса была на их стороне, считая необходимым крепко стоять против "искушения". Скоро весть об этом открытии разнеслась по всей волости, и волость распалась на такие же две фракции, какие были и в Борках. Проходила зима, а толки об этом деле крепчали все больше и больше. Сосенковцы упорно молчали и надеялись на одно, что "правда свое возьмет", что "их правое дело всему миру известно" и что "мир (вся волость), как один человек, станет за правое дело и их в обиду не даст".
   Однако Яшка во имя торжества собственной "умственности" не переставал агитировать в пользу сделанного открытия. Еще бы! Он стал теперь "героем дня"... "Слышь ты, Яшка-то каков!.. Планты, брат, ровно землемер разбирает... Зубасты ноне молодые парни стали..." - в один голос твердила вся волость. Все же еще Яшка не мог составить себе большинства, не мог склонить на свою сторону колеблющуюся массу. Он чувствовал, что эту массу очень соблазняет лакомый и даровой кусок, но для массовой совести необходимо было найти хоть какое-нибудь, хоть фиктивное оправдание, за которое она могла бы ухватиться.
   Вот этого-то оправдания долго не находил Яшка. А между тем наступала весна; вопрос обострялся. Яшка волновался и ругал мужиков еще

Другие авторы
  • Герцо-Виноградский Семен Титович
  • Клеменц Дмитрий Александрович
  • Орлов Е. Н.
  • Ширяевец Александр Васильевич
  • Каменский Андрей Васильевич
  • Тургенев Иван Сергеевич
  • Пруст Марсель
  • Матюшкин Федор Федорович
  • Андреевский Николай Аркадьевич
  • Федотов Павел Андреевич
  • Другие произведения
  • Мерзляков Алексей Федорович - Амур в первые минуты разлуки своей с Душенькою
  • Толстой Лев Николаевич - Севастополь в августе 1855 года
  • Сементковский Ростислав Иванович - Краткая библиография
  • Муратов Павел Павлович - Вокруг иконы
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Умный слуга
  • Лесков Николай Семенович - Граф Михаил Андреевич Милорадович (Биографический очерк)
  • Тургенев Иван Сергеевич - Андрей
  • Тимашева Екатерина Александровна - Стихотворения
  • Гельрот Михаил Владимирович - Из нашей текущей литературы
  • Бестужев-Марлинский Александр Александрович - Письма к Н. А. и К. А. Полевым
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 252 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа