Главная » Книги

Златовратский Николай Николаевич - Рассказы, Страница 5

Златовратский Николай Николаевич - Рассказы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

пуще "дураками" и иными нелестными прозвищами. Но ругань помогала плохо. Как вдруг на Яшку снизошло вдохновение. Он объявил на миру, что готов самолично и за свой страх доказать, что это дело во всех частях "законное", что он от мира готов быть адвокатом, если бы пришлось даже до самого царя идти. "Вы то подумайте: ведь закон! - кричал он.- Что значит закон? Закон, значит - правда! Нам так кажется, а по закону другое выйдет... Потому, закон всему голова..." и т. д. "Коли по закону выйдет... так что ж!.. должно так и быть надо",- заговорила колеблющаяся масса. Только этого Яшке и нужно было. Оправдательная фикция была найдена, и Яшка-Зуб повел решительные переговоры с сосенковцами. Понятно, что сосенковцы и слышать не хотели. И вот когда пришла пора сенокоса, борковцы под предводительством Яшки-Зуба явились на луг сосенковцев и принялись было, хотя еще очень нерешительно, косить. Но сосенковцы бросились на них и прогнали. Борковцы ушли, а Яшка тотчас же сочинил прошение, в котором "изъяснил", что крестьяне деревни Сосенок противозаконно, с орудием в руках, как-то: граблями и косами, усильственно изгнали крестьян деревни Борки с их с_о_б_с_т_в_е_н_н_о_й, п_о г_о_с_у_д_а_р_е_в_у з_а_к_о_н_у п_р_и_п_и_с_а_н_н_о_й им земли, а посему и проч.
   Дело таким образом приняло надлежащее и законное течение, какие на этот раз существуют в благоустроенных государствах.
   Прыжками и скачками, с проволочками и "подмазываниями" поскакало оно по бесконечной цепи разных административных и судебных инстанций, спотыкаясь о различные "статьи" и "разъяснения", цепляясь и выбиваясь из целой хитрой сети крючков, возвращаясь назад, потухая и снова возгораясь... Чтобы довести такое дело энергично и стойко до конца, нужно руководиться какими-нибудь чрезвычайно сильными мотивами. И надо всю честь энергии приписать всецело Яшке-Зубу, который неослабно, в течение нескольких лет, вел это дело. Сосенковцы разорились окончательно, борковцы залезли в долги, а Яшка все агитировал и агитировал с неоскудеваемой "энергией", поддерживаемый "молодым поколением" своей деревни. И из-за чего? Какой для него лично был здесь барыш? Единственно из-за поддержания репутации своей как "умственного мужика" и "умственности", вообще, как нового принципа, завоевавшего себе права гражданства в старозаветном складе жизни!.. Чтобы оценить силу этой энергии, с одной стороны, и значение "соблазна", какое имело это дело для всего нагорного мира, читателю нужно представить себе всю ту массу лишений, волнений, споров и пререканий, проволочек и начальственных посещений, которым в течение нескольких лет подвергались сосенковцы и борковцы. Вначале, когда дело вращалось еще в сфере исключительно "крестьянского положения", когда шли сходы за сходами, сельские и волостные, наезжали старшины, становые, непременные члены и члены крестьянских по делам присутствий, когда все дело ограничивалось "опросом сведущих и старожилых людей", когда, таким образом, дело сводилось на апелляцию к общественной, "общенародной совести", дела борковцев, с Яшкой-Зубом во главе, шли плохо; доходило нередко до того, что несколько раз, пристыженный на общих сходах, борковский мир в лице большинства и стариков ("Не стало у вас бога-то! Али вы память зажили, что не помните, как мы в старину жили?.. Стыдно бы вам, старикам, за молодыми-то гоняться! Умирать уж вам пора!" - так внушительно корили борковских стариков на сходках) - этот борковский мир сам вдруг отказывался от всяких претензий, от дьявольского искушения, мирился в кабаке с сосновским миром, клялся ему в вечной верности и братски взаимно лобызался. Усталое начальство, с непременными членами во главе, радовалось такому "полюбовному соглашению" и спокойно уезжало. Но Яшка-Зуб не дремал и продолжал действовать. Имея в виду, что "законный документ" полюбовным соглашением в кабаке не умалялся в своем значении, он переносил дело в новую инстанцию, и чрез несколько месяцев оно неожиданно вновь вспыхивало еще ярче прежнего. Учуяв, что пока дело вращается в той сфере, где в ходу апелляции"к "общенародной совести", то "полюбовным соглашениям" и братским клятвам, заливаемым вином, конца не будет, Яшка старался перенести дело в инстанцию, где все апеллировало уже "к прямому и точному смыслу законов".
   Тут дело пошло совсем иначе. Чем инстанция дальше отстояла от непосредственного сообщения с народом, тем опросы сведущих и старожилых людей становились ненужнее, тем всякая возможность полюбовных соглашений исключалась все больше и больше; чья-то другая, "сторонняя совесть" стала на место общественной совести и явилась вершительницею судеб; эта другая совесть уже неуклонно понесла с собою соблазн. Едва борковцы приметили, что апелляция "к точному и прямому смыслу законов" явно покровительствовала Яшке-Зубу, как вдруг с каким-то чуть не ожесточением бросились все поголовно сносить в помощь Яшке-Зубу последние свои "животишки"... потому что "высшие инстанции" с межевыми чинами, прокуратурой и адвокатурой требовали целую уйму денег. И жертвы эти не остались безрезультатны. Была объявлена резолюция такого содержания: ввести во владение крестьян деревни Борки той частью луга, которою доселе, вопреки прямому и точному смыслу законов, владели и пользовались крестьяне деревни Сосенок, во владении каковых значится по плану специального размежевания лишь часть, находившаяся во владении деревни Борки. Взыскать с крестьян деревни Сосенок в пользу крестьян деревни Борки арендную сумму за 6 лет, со дня размежевания, за пользование ими чужою собственностью вопреки точному и прямому смыслу законов... На основании таких-то и таких-то статей все издержки по сему делу взыскать с крестьян деревни Сосенок, да с оных же... и проч., и проч., и проч.
   Когда эта резолюция сделалась известной нагорному миру, этот мир единодушно крякнул и сказал: "Н-ну, паря, пошла битка в кон!" И точно: "умственность" сразу возросла на пятьдесят процентов, и взаимному поеданию открывалось широкое поле.
   Согласитесь, что как Елизар Нагорный, так и я вместе с ним имели все основания, чтобы скорбеть, тем более что такие "события" не исключительны и не единичны: они из году в год растут и вширь и вглубь; они несут с собой какую-то новую "идею" (с Елизаром Нагорным мы т_е_п_е_р_ь видим пока только одну идею - идею "разложения", за которой для нас не виднеется даже призрака "созидания"), и эта новая "идея" проникает собой все поры крестьянской жизни. Но чтобы понять должным образом всю глубину скорби Елизара Нагорного, читателю, хотя поверхностно, надо познакомиться с тем, что в нагорном миру "было да сплыло", а было в нагорном миру вот что.
   Нагорный мир, составлявший плотную, связанную длинным рядом традиций общинную организацию, общину-волость (не смешивайте только с административной современной волостью) из семи-восьми деревень, с общим количеством до тысячи душ одного мужского пола, владел в прежнее, крепостное время с_о_о_б_щ_а полями, лугами, лесами, пожнями и пустошами; кроме общей "барской межи", отделявшей владения их помещика от соседних, угодья нагорного мира не знали никаких границ, никаких столбов и ям. Общины-сестры, связанные общим союзом, вместе поднимали барскую и собственную "тяготу" жизни, тянули за общий страх и риск. В распорядки их внутренней жизни никто не вмешивался; "прямой и точный смысл закона" им был неведом; народная "общинная совесть" могла жить рядом с "совестью барской", и если эта барская совесть "вносила соблазн", то только порывами, налетом; он мог быть, но при случайно благоприятных условиях мог и не быть. Эти благоприятные условия существования для нагорного мира дольше, чем у их соседей, и вот почему дольше. Нагорный мир апеллировал во всех своих распорядках исключительно к одной народной, общинной совести. Ежегодно, в известные сроки, сходился весь нагорный мир в одну из деревень (считавшуюся родоначальницей всех прочих, так как время заселения терялось во мраке веков) и здесь производил дележ и равнение своих общеволостных "угодьев". Сначала он разбивал себя на семь-восемь "вытей" по числу общин, равняя их по душам. По этим вытям уже разбивал "жеребьевкой" все угодья и леса, и луга, и даже поля (хотя последние в более продолжительные периоды переделов, от 3-5 лет). Все уравнивалось в "вытях" по самой строгой справедливости. Затем каждая выть, как самостоятельное целое, вела свои собственные равнения, сообща рубила и охраняла леса, косила луга, отправляла повинности. Эта же строгая общинная организация держалась и во всем; принцип равнений общей работы и взаимопомощи был строго проведен чрез всю общеволостную жизнь. На случай пожаров - все выти обязывались выбегать на пожарище, рубить лес, ставить избы погорельцам... и проч., и проч. Мы не будем здесь вдаваться в эти подробности... Об этом когда-нибудь мы еще будем говорить в своем месте. Нас интересуют здесь собственно земельные отношения.
   Когда наступало время передела полей, вся тысячедушная масса нагорного люда сходилась на большой холм и здесь у старинной, дряхлой часовеньки с облупившимся образом "старинного письма" выбирались вытчики, мерщики и целовальники, здесь вся толпа осенялась крестным знамением, призывая бога в свидетельство справедливости предстоящего дела, и бросались жеребья между вытями.
   Вот другая картина. Настало время сенокоса. Уже не тысячедушная, а масса народа, числом до трех тысяч душ баб и мужиков, парней и девок, разряженная и гульливая, выступала на широкие пойменные луга, расстилавшиеся кругом, как степь. На этой зеленой площади все три тысячи душ жили одной жизнью, одной мыслью, одним чувством и биением сердец. Что за дело, что каждой из этих трех тысяч душ достанется из этого обширного луга всего 1/3000 часть, величиною, может быть, в 1/2 мужицкого лаптя... Может быть, это и плохо, это скудно, но зато он чувствовал себя "хозяином" и царем не одного этого несчастного пол-лаптя, а всей необозримой зеленой степи, по которой рассыпались три тысячи душ, его однообщинников!.. Вот где суть, вот где великое значение того "былого", о котором скорбит и ноет сердце Елизара Нагорного! И - увы - все это прошло, миновало, какой-то вихрь разрушения и разложения пронесся над общиной-волостью, и община-волость стала нахронизмом, раритетом, "сонным мечтанием" в воспоминаниях стариков... Откуда все сие? Этот вихрь "разложения" общины-волости явился, конечно, не без причины. Он подготовлялся в течение длинного предыдущего периода, незаметно, медленно, но неуклонно, и в период крепостного права необходимые элементы назрели окончательно. Когда наступила ликвидация барства, все ощетинилось, все напрягло внимание, все спешило вооружиться, чтобы "не упустить момента"...
   В хаосе, поднятом первым порывом ветра, трудно было что-либо разобрать: слышались только стоны, мольбы, окрики, усмирения, а под этот шум все, что половчее, входило во вкус принципа "двух голов сахару и трех фунтов чаю". Но когда туман несколько рассеялся, оказалось, что многое из того, что было, уже сплыло невозвратно. Старинная часовенка на холме среди полей оказалась разрушенною и поверженною вихрем, и никто уже не заботился реставрировать ее; зеленая, раздольная, как степь, пойма была растерзана на клочки, изрезана полосами и ремнями, истыкана межевыми столбами и изрыта ямами. На этих клочках и "ремнях" копошились, как одинокие шмелевые гнезда, кучи людей, не только уже не дышавшие той животворной поэзией "общего", всеми чувствуемого, всем понятного, которая некогда носилась над степью-поймой, но или совсем равнодушные одна к другой, или даже прямо враждебные. Даже самые эти кучки, эти шмелиные гнезда были уже не однообразны: одни оказались "собственниками", другие- "подворными", третьи - "четвертными", четверг тые - "половинниками" и проч., и проч. Каждый лапоть, каждая пядень земли спешила отгородиться от своей соседки, спешила обставить себя столбом, ямой, значком "по положению". И этот "лапоть" уж больше не чувствовал себя частью некоего гармонического целого! И только теперь этот "лапоть" - едва прошел первый порыв увлечения "свободным трудом" на "собственном" клочке земли - почувствовал, как ему стало на этом месте душно, неуютно и неулежно... И Елизар Нагорный, родившийся еще тогда, когда эта степь-пойма дышала одной жизнью, одним "общим" простором, не мог не скорбеть теперь, когда приходил он на "собственный", отрезанный ему и обставленный межевыми столбами "лапоть"... Положим, этот лапоть не только все тот же "лапоть", что был и прежде, но он стал его "собственным", тогда как прежде был "барский", положим, это обязан он считать большим преимуществом. Но тем не менее вдруг ему стало душно на этом "собственном" лапте, нестерпимо душно и нестерпимо тесно, безотрадно стало "копаться" в пределах собственной загородки... То ли дело, когда он на этом (хотя и называвшемся "барским") лапте мог переноситься, как на ковре-самолете, с одного конца раскидистой поймы на другой и чувствовать, что он может на каждой точке ее дышать полной и свободной грудью, общим дыханием с каждым своим собратом... Эта жажда простора и воздуха - поэзия. Говорят, что поэзия только свойственна тому, что исключительно привык человек считать своим, собственным, интимным: поэзия "своего" угла, хотя бы нищенского, "своего" личного труда, "своей" собственности, "своей" семьи... Но есть другая поэзия - поэзия "общего"... Вот этой-то поэзией некогда жил и дышал Елизар Нагорный.
   Он имел основание скорбеть.
  

---

  
   Но возвратимся к нашим приятелям, двум Елизарам.
   Как-то около петрова дня я собрался навестить моего знакомого народного учителя, проживавшего в той же волости, к которой принадлежал и Елизар Луговой. Подъезжая к школе, я неожиданно встретил выходившего из нее, в сопровождении учителя, Елизара Лугового.
   Елизар в новом суконном синем кафтане, причесанный, прибранный, вымытый, прощался с учителем "в руку"; во всей его фигуре замечалось сознание собственного достоинства, а в разговоре его с учителем светилось ясно если не покровительственное отношение, то желание стоять на равной ноге.
   - Так уж будем в надежде,- протягивая учителю руку, говорил он.- Конечно, какое же наше образование... Ну, а все же понимаем. И ежели что насчет чего прочего понять можем...
   - Конечно. Что ж!.. Я ничего не имею,- отвечал учитель.- Заявите ваше желание.
   - Да-с, желали бы... и очень... Конечно, мы больше в практике сильны... Только вот в теории-то слабы. Кабы ежели нам этой теории...
   Но тут разговор прервался: они заметили меня.
   - А, и вы в наши места пожаловали! - весело приветствовал меня Елизар.- Очень рады... Посмотрите на нас... У нас здесь веселее, чем в лесу-то у нагорных... Поживете - увидите. Будьте добры, посетите нас... Пожалуйста... Не побрезгуйте нами... Мы очень будем довольны, как значив умственный ежели человек. Мы всегда с радушием. Пожалуйста, хоть вместе с господином учителем. Хоть послезавтра... Праздник у нас, сенокос... Народу соберется видимо-невидимо. Полюбуетесь. Лошадку, может, желаете прислать за вами?
   - Зачем же? Здесь близко... И пройтись приятно.
   - Само собой-с... Так уж вы лучше с кануна пожалуйте. Ведь у нас по росе косят.
   Мы с учителем согласились непременно навестить его. Елизар уехал в своей красивой желтой плетушке, в которую была заложена красивая, здоровая лошадь.
   - Вот народец, ну, доложу я вам! - сказал с плохо сдерживаемым раздражением учитель.- Пожить бы вот вам здесь, так иначе стали бы расписывать... А может, и совсем бросили бы писать...
   Но "желчные реплики" учителя были мне давно знакомы.
   - Зачем он к вам приезжал? - спросил я, когда мы вошли в школу.
   - А вы не замечаете здесь обнову?
   - Нет, а что?
   - А вот это? - И учитель показал мне новенькую, всю светящуюся лаком и самыми яркими, светлыми красками икону, в золотой раме, и пред нею позолоченную лампадку.
   - А... Это кто же вам презентовал?
   - А вот он самый... Видите ли, ему ужасно вдруг захотелось быть попечителем,
   - Это похвально.
   - Ничего похвального нет... Разве я не знаю, зачем он добивается этого попечительства? Ему не хочется служить по выборам, и не то что не хочется, а просто невыгодно. Он целую зиму и осень разъезжал по России с серпами и косами, ведет деятельную торговлю, и, понятно, первый же выбор его в старосты или в старшины, на три года, разорит все его операции вконец. Вы только бы посмотрели, как он от всех допытывается, освобождает ли попечительство от выборной повинности.
   - И очень резонно, если только п_о_в_и_н_н_о_с_т_ь, притом очень тяжелая, и ничего больше. Отчего ж бы от нее и не откупиться, хотя бы иконой?
   - Он, все одно, платил же раньше своим одноде-ревенцам ежегодно 15 рублей на водку, чтобы его не выбирали... И продолжал бы опаивать их, чем... Однако, извольте видеть, говорит, что лучше на школу буду давать, чем на водку... Скажите, пожалуйста, какой просвещенный человек!
   - От-чего же вы думаете иначе? Почему вы не хотите поверить, что он искренно скорбит о том, что они только практики, что он сознает себя умственным человеком только в практических делах и что им, он чувствует, недостает теории... Отчего вы не хотите поверить, что он искренно уважает эту "теорию" (конечно, насколько он ее понимает) и хочет действительно оказать деревенским детям посильную помощь в приобретении ее.
   - Я удивляюсь вам,- горячился учитель,- вы не хотите понять... Да нет!.. Нужно только пожить здесь несколько лет, потереться среди них плечо о плечо, чтобы достаточно оценить, что это за народ здесь! Это один ужас! Они поедом съели друг друга. Вы не поверите, сколько у них здесь между собою было тяжеб, драк, подходов один под другого, подвохов... А вы тут солидарность! Станет он вам думать о крестьянских ребятишках, чтобы помогать им посвящаться в "теорию"... Тут один принцип - homo homini lupus...
   Понятно, я, как человек одинаковых "умственных настроений", вполне сочувствовал учителю, и если возражал ему, то единственно для того, чтобы из уст другого выслушать подтверждение своих тайных скорбей и помышлений.
   На другой день, к вечеру, мы отправились в деревню Угор к Елизару Луговому. Еще далеко не доходя до деревни, мы могли слышать уже тот специфический звук, который сопровождает "отбивание" кос, накануне покосов, как будто целая армия гигантских кузнечиков неустанно, словно силясь перекричать друг друга, дребезжала по всей окрестности. Подвижной и деятельный Елизар, несмотря на то что был, по-видимому, занят какими-то приготовлениями, встретил нас очень любезно и с видимым удовольствием; он даже извинился, что его застали "попросту", в одной рубахе, портах и старых валеных сапогах; через минуту он уже явился в жилетке и валеные сапоги сменил на кожаные. Во всем дворе его и в избе было заметно хлопотливое оживление: два-три мужика (принятые мною за наемных косцов и батраков) усердно отбивали косы, сыновья Елизара, подростки (кстати сказать они учились у него в городском уездном училище), уделывали для баб грабли; сами бабы - старуха мать жена и дочери суетились в избе, как будто пред светлым днем: топилась печка, месилось тесто, пеклись пироги, куженьки, варилось мясо... Хотя меня несколько и поразили такие усиленные приготовления, но я объяснил их просто хозяйственностью делового Елизара, у которого, конечно, на страду должно скопляться много батраков, или же он хотел устроить обычную у кулачков-землепашцев помочь с угощением. Вообще от порядков таких пресловутых деревень, как Угор, я не ждал ничего особенного: целые десятки лет судившиеся, грызшиеся друг с другом общинники-кулачки, очевидно, давно постарались обособиться друг от друга, отмежеваться, елико возможно, и каждый двор вел свое хозяйство и все свои дела в одиночку, на свой личный страх и ответственность, не обращаясь за помощью к соседям, не интересуясь ими и зато уже не рассчитывая и от них на эту помощь, иначе как за деньги. От той же "единственной картины", которою соблазнял нас Елизар Луговой, понятно, я не ждал ничего больше, как только "блезиру": ряды разряженных баб с граблями, визгливые песни, поэтический простор луга, эффектно освещенного восходящим солнцем, мерные взмахи кос и т. п., что называется "природа", которую, как мужикам известно очень хорошо, так любили некогда "господа". Да и "блезир-то" этот скорее мог уцелеть у каких-нибудь старозаветных нагорных обитателей; а уж у таких практических людей, как луговые, какой же может быть "блезир"!
   Но мне, к изумлению, пришлось увидать нечто большее, чем один "блезир".
   Мы с учителем, конечно, проспали, и когда встали, хотя все же рано, то уже не нашли в деревне почтя никого. Мы пошли по горе по направлению к лугу, и когда выбрались на открытое место, пред нами, действительно, открылась "единственная картина".
   Под горой расстилалась огромная полоса, приблизительно десятин до 100 в этом месте; ее окаймляла вдали, как серебряная рама, полукругом река; четвертая часть поймы уже была скошена и уложена правильными рядами "валов" сена. И на этой-то скошенной части теперь расположен был целый лагерь косцов. Ряды телег с выпряженными лошадьми тянулись прямой линией через весь луг.
   Около возов собрались косцы, а бабы, рассыпавшись по всему лугу, ворошили сено. Народу было до 500 душ обоего пола. Меня изумило такое многолюдство, но учитель ничего не мог мне объяснить, кроме того, что этот луг считался знаменитым почти на всю половину губернии: снимаемое с него сено было великолепное. Действительно, редко можно встретить такую богатую траву: когда мы пошли по лугу, так положительно заплетались в густой и высокой траве: кашка и мышьяк (травы, считаемые крестьянами лучшим кормом) непрерывным ковром расстилались в обе стороны; на всем необозримом пространстве ни куста, ни болота, ни ямы. Великолепный это был луг, но зато луговые только им и дышали! Другой земли у них было мало, да и та плохая: летом - луг, а зима, осень и весна - бесконечные странствования "в отход", по всей необъятной России
  
   От Финских хладных скал
   До пламенной Колхиды.
  
   Мы шли вдоль ряда телег, около которых, как пчелы, копошились и жужжали люди. Около каждой телеги сидело 5-6 мужиков; раскрасневшаяся хозяйка суетилась у больших корчаг и горшков, покрытых полушубками, чтобы не остыло "хлебово", привезенное из деревни еще с раннего утра. Хозяин носился со штофом водки и угощал сидевших с пирогами в руках. У одних телег уже хлебали горячее; сытный пар расстилался в свежем воздухе. Кое-где уже кончили обед и гости лежали врастяжку на брюхе тут же под телегами. Распряженные лошади ходили вблизи... Несмолкаемый, бессвязный говор носился над поймой, а вдали звенела песня, подхватываемая бабами. На меня пахнуло было той эпической величавостью, той поэзией "общего", о которой мы скорбели с Елизаром Нагорным. Но все же это был еще только один "блезир", и не знал еще я, какое содержание за ним скрывалось. Да и ожидать я не мог многого от этого "блезира", так как подобный "блезир", как отживающий остаток доброго старого времени, мне приходилось нередко наблюдать в самых разлагающихся общинах "хозяйственных мужиков", где уже, кроме настоящего "блезира", за этими "единственными картинами" ничего и не скрывалось... Мы отыскали наконец среди ряда телег и телегу наших хозяев.
   - Ну, вот и вы,- сказал Елизар Луговой, обнося водкой своих гостей,- запоздали, дюже запоздали... А мы уж вот угощаемся... Вы бы пораньше, как вот весь народ на ногах был... Примерная картина!.. Да вот ужо, послезавтра уберем это сено, вторую четверть (луга) сносить будем... Тогда приходите... Еще ведь у нас долго эта прокламация пройдет...
   Пятеро мужиков, сидевшие вокруг чашек со щами, которые накануне отбивали на задворках косы и которых я принял за батраков и наемных, оказались вовсе не батраками, а "гости".
   Я вступил с ними и Елизаром в разговор, и вот что сообщили они мне о современных своих распорядках.
   Пять соседних деревень, известных под общим названием Луговых, в числе которых была и деревня Угор, некогда принадлежали одному помещику; затем они были, по завещанию, приписаны в дар Троице-Сергиевской лавре и впоследствии в разряд так называемых экономических. Давно еще, еще до воли, они составляли одну общину-волость, владели сообща землей, переделяли ее между собой, но скоро эти стародавние порядки у них рухнули, и их общину-волость разрушил тот же вихрь "разложения", который продолжал разрушать и нагорную общину. У них процесс этого разложения совершился уже очень давно, благодаря, с одной стороны, непосредственному влиянию городской цивилизации, с другой - торгово-промышленному характеру населения. Все свои угодья они поделили и размежевались начисто; было тут много драк, доходивших до смертоубийства, были подкупы, подвохи. Понятно, что в этом взаимном поедании особенно выдающуюся роль играл их знаменитый луг. Чтобы получить лишнюю десятину его, не стояли ни за чем: судились со своими, судились с чужими, закашивали, уничтожали межевые знаки, заводили тяжбы, на "подмазывание" которых сбирали шляпами мирское серебро, как рассказывает предание, и сносили к городским чиновникам. Наконец, кое-как все уладилось, все разбилось на особенные участки, все размежевалось, разъединилось. В этой длинной процедуре тяжб, кляуз и драк пропали, по-видимому, последние признаки солидарности. Деревни окончательно отделились одна от другой. Всякий ведал и обрабатывал свой участок, как хотел, на свой личный страх. Многодушные семьи, конечно, еще управлялись кое-как с луговыми участками, но семьи средние и маломощные должны были нанимать на летние работы и особенно для уборки драгоценного сена, которая требовала спешной и дружной работы, работников со стороны. Но работники в той промышленной стороне с каждым годом все ценились дороже и дороже и становились притом все неисполнительнее... И вот лет 10-12 назад - по какому поводу и по чьему почину - предание не говорит - собрался весной сход всех четырех деревень, некогда бывших сестрами-общинами, и на этом сходе постановили, чтобы впредь все деревни, при обработке луга, взаимно помогали одна другой. Таким образом установился тот порядок "общей работы", который происходил на моих глазах. Весь луг был разбит на четыре участка. На общем сходе бросали жребий - чей участок косить прежде. Когда жребий был вынут известной деревней, назначался день косьбы. К этому дню все наличные работники трех остальных деревень обязаны явиться на участок деревни, вынувшей жребий. Затем луг, общим порядком передела, делился на к_а_р_т_ы, карты на д_е_с_я_т_к_и, десятки на д_о_л_и по душам и дворам. Учет и распределение пришедших на помощь работников производились так: на каждую душу косившей в известный день деревни выходило по три работника, по одному из каждой остальных деревень. Так, если во дворе три души, то являлись девять работников на помочь. А так как каждая из луговых деревень имела 100-150 душ, то и выходило на покос за раз от 300-400 душ. Помогавшие работники распределялись по дворам "помилу", "кто кому люб", по родству, по знакомству (см. "Деревенские будни", порядок "обирания вытями"). Косившая деревня обязана была угощать пришедших на помочь работникок. После косьбы три деревни помогали четвертой убирать сено и свозить в стоги. Управившись окончательно с первым участком, переходили ко второму, и тогда первая деревня уже посылала своих работников на помочь к тем дворам второй деревни, которые помогали ей, и в том количестве, в каком эти работники были на ее покосе, и т. д.
   Если погода благоприятствовала, за одну неделю убиралась вся огромная пойма.
   Замечательно, что такого рода порядка общей обработки раньше у луговых крестьян не существовало, и старики не помнят, чтобы у них было когда-нибудь что-либо подобное, что это явление совершенно новое, самобытное. Объясняли его старики тем, что нынче "народ стал хитрее". О причинах же, побудивших ввести такой порядок дел, крестьяне не могли мне сказать определенно, по предполагали, что оттого это так стало, что рабочие руки стали дороги, взять их негде, приходилось нанимать из своих же деревень. "Значит, сегодня я тебя нанял, деньги тебе заплатил, а завтра ты меня к себе нанимаешь и те же деньги мне назад отдаешь!.. Так чего же тут канитель-то тянуть - из кармана в карман деньги перекладывать! Значит, лучше попросту: ты ко мне пришел помочь, а назавтра я к тебе приду... Вот и вышел такой порядок!.." - объясняли мне мужики.
   - Надо правду сказать,- заключил с своей обычной добродушной насмешкой Елизар Луговой,- туговаты были насчет сообразительности наши старики... Вот хоть бы взять теперь эти самые луга... Сколько теперь на эти столбы да ямы деньжищев засажено!.. Сколько греха было... А теперь, я так думаю, вот немного погодя и совсем эти столбы ни к чему будут... Хоть вон повытаскивай все!.. Вот хоть бы теперь взять у ваших нагорных: та же канитель идет, что у нас была...
  

---

  
   Возвращаясь с учителем, я спросил его: "Как вы думаете насчет этих новых "порядков"? Мне кажется, вы не совсем справедливы, когда говорите об отсутствии у здешнего народа солидарности и понимания общих интересов".
   - Какая же это солидарность? Просто выгода...- отвечал он, с неудовольствием пожав плечами.
   - Выгода? Конечно, выгода... но выгода д_л_я в_с_е_х...
   - Вы неисправимый оптимист,- заметил он мне с улыбкой.
   - Пусть так: "я верю в народ"...
   Приехав обратно к Елизару Нагорному, я передал ему, что видел.
   - Знаю!.. Они народ хитрый... У них тоже смотри в оба... Они глаза-то отведут как раз...
   - Отчего бы и вам так не сделать?
   - Нам нельзя... Мы народ старинный, смирный... Мы вот жили по правде, а теперь тронулось все, ну, уж тут все одно не удержать... Может, вот и наши ребята хитрее нас будут!.. Кто-е знает!.. А я так думаю, что, пока правда не объявится, хорошему не быть...
   Но уж не начинает ли хоть слабым мерцанием объявляться возможность этой правды?
   Кстати, этот знаменитый луг, который дал мне случай подсмотреть единственную в своем роде картину, зовется в народе К_р_а_с_н_ы_й к_у_с_т {"Красный куст" находится во Владимирской губернии и уезде, в Воршинской волости, Троицкой вотчины, деревень Колокша, Угор, Малетево и других.}.
  
  

Триумф художника

Современный случай

I

  
   Небольшая и бедная студия художника N находилась на одной из линий Васильевского острова, в Петербурге, в четвертом этаже нового громадного дома. В осенний вечер 18... года студия была слабо освещена стенной керосиновой лампой. Сам художник N, только что вернувшийся с выставки, на которую он недавно выставил свою картину,- нервно ходил из угла в угол, то той, то другой рукой пощипывая бороду. Он был человек уже полысевший, лет 35 - 38, с крупными, но симпатичными чертами лица, на котором резко выступал тот особый отпечаток, который кладет вечная смесь докучающих житейских забот с напряженной работой и редкими минутами высокого вдохновения. Глубокие складки какой-то сердитой и хмурой, но мягкой, робкой серьезности бороздили его лоб, а тот же сердито-робкий взгляд серых глаз выдавал все бессилие человека перед удручающими парадоксами жизни. Очевидно, они были ему хорошо знакомы. Он продолжал ходить из угла в угол, а сидевшая в углу его жена - худая и бледная молодая женщина - с пугливым состраданием следила за ним. Она, видимо, несколько раз порывалась что-то сказать мужу, но взглядывала на него - и не решалась. Наконец слова эти сорвались с ее губ.
   - Ты не обижайся, друг мой,- проговорила она робко и запинаясь,- я опять повторю тебе... ты слишком высоко поставил цену... У нас, теперь, когда вкусы публики такие странные...
   - Лида! Лида! - вскрикнул муж, останавливаясь перед ней и покачивая сокрушенно головой.
   - Ах, боже мой! - с грустью и торопливо перебила его жена.- Неужели до сих пор ты не можешь понять, что я не хочу тебя обидеть?.. Ведь я понимаю, знаю все... чего тебе это стоило... Но я истерзалась, глядя на тебя!.. Вот уже полгода, как картина на выставке, и... у нас уже все заложено, кредиторы не дают покоя тебе... Дети... Ведь ты не можешь забыться, ты сам мучаешься...
   - Лида! - заговорил муж.- Ты безжалостна... Три тысячи, только три тысячи - за три года упорного труда, страстного напряжения... Ты знаешь, я в нее положил всего себя... Мне уж скоро стукнет сорок. Надо же когда-нибудь было сделать что-либо капитальное... Бог весть,- сделаю ли я что-нибудь еще лучшее!.. Три года! Ты знаешь, мы перебивались кое-как, и ты, и дети - всем жертвовали... У нас долги, у нас все прожито... И за все это - три тысячи! Только три тысячи - и ты говоришь: много!.. Да пойми ты, радость моя, если мы получим эти три тысячи, то послезавтра... послезавтра у нас уже не будет сотни рублей, а мы успеем покрыть едва половину долгов!.. О, Лида, если б я взял за нее даже пять тысяч с них,- у меня не дрогнула бы рука!.. Притом, Лида, мне как-то все еще жалко с ней расставаться,- с особой нежностью заговорил художник, садясь рядом с женой и пожимая ей руку, словно умоляя о чем-то,- на выставке - она еще моя, ее видят еще все. Я каждый день бегаю смотреть... Мне так дорога каждая деталь... Ведь на каждую эту деталь потрачено столько муки, восторга, чувства и мысли... И все это продать, продать свое дитя, чтобы уже никогда не видать его больше!..
   Жена тихо и молча, вместо ответа, пожала, в свою очередь, мужу руку и, вздохнув, вышла в соседнюю комнату на плач проснувшегося ребенка. Художник долго сидел молча, в том же положении, и смотрел в передний угол, на пустой мольберт, на котором некогда так долго стояла его любимая картина. И вот деталь за деталью вставали в его воображении: и лик Христа, строгий и величественный, но вместе полный неизъяснимой нежности к собравшейся вокруг него группе матерей с детьми; целый цветник детских головок, разработанных в самом тщательном, строгом и высоком стиле, был разбросан по полотну. О, какая прелесть были эти головки, кудрявые, розовые, нежные, с ангельски-наивными и доверчивыми личиками. И эти же матери - как они строго выдержаны, как полны воплощением здоровой, нормальной жизни под ярким небом Палестины. Казалось, чувствуешь их чувствами, мыслишь их мыслями, ощущаешь всю полноту внутреннего материнского чувства гордости и довольства, которыми были они охвачены. Эта идея- соединить в одном моменте полноту здоровой реальной жизни с высочайшим идеализмом - особенно занимала художника... И ему казалось, что он овладел ею... Хотя масса зрителей как будто плохо понимала ее внутренний смысл, не приходила от нее в восторг, но строгие судьи оценили по достоинству ее выдержанный классический стиль,- и художник верил, что таких судей будет все больше и больше, что, наконец, все поймут и по достоинству оценят его добросовестность, глубину мысли и чувства, вложенных в картину. Он уже увлекся мечтой, что его картина красуется среди произведений великих мастеров, в громадной национальной галерее, равно доступной всем, и он сам не раз-другой забегает взглянуть на свое детище и улыбнуться тихой, нежной улыбкой отца, в душе которого проснулись все пережитые впечатления... Он рад, он в восторге, он чувствует, как из этих тысячных масс, проходящих ежегодно через галереи,- то в той, то в другой восприимчивой душе его картина вызовет чувство высокого эстетического наслаждения.
   Он мечтал уже целый час, при сумрачном свете лампы, весь охваченный тем тихим сладким чувством удовлетворенного мастера, которое иногда, но в очень-очень редкие минуты, посылает судьба исстрадавшемуся в сомнениях художнику.
   Раздался звонок.
   - Можно видеть господина художника? - спросил кто-то в передней.
   - Можно. Входите.
   И в студию вошли два господина: один пожилой, солидный, но чувствующий себя как бы не в своем месте; другой - помоложе, изящный и вертлявый, очевидно, состоящий при первом в качестве атташе. Оба со сладкими и располагающими улыбками протянули руки к художнику, расшаркиваясь и сыпля комплиментами.
   - Ваша картина... Изумительная техника... Единодушный отзыв всех просвещенных ценителей... Притом заметны... глубина и строгость стиля... Вот-с Петр Иванович,- говорил младший, показывая на старшего,- известный коммерсант из Р., обратился ко мне... Они отделывают себе дом и желали бы придать возможное изящество... Развитие вкуса уже сказывается везде... даже в глухих углах отечества... Поощрение истинных талантов... Я, конечно, счел своим долгом указать...
   - Главное дело... сюжет... Одобряю... вполне... Хорошо, очень хорошо!.. Может быть, не откажете уступить... Вполне бы украсило ваше произведение мою... избу-с!.. Могу сказать, вполне... сделали бы честь... Помещение будет хорошее-с, ручаюсь... Вполне, думаю, достойное,- говорил старший.
   - Я согласен,- сурово ответил художник, пощипывая бороду.
   - Не уступите - с тысчонку?
   - Не могу.
   - Ну, может статься, рубликов 500 скинете? Я бы рамку посоответственнее на свой счет приобрел...
   - Хорошо,- резко и неожиданно ответил художник и в волнении раза два прошелся по комнате.
   - Позвольте просить... пожаловать к нам,- приглашал старший,- вы уж сами сопроводите картинку... Мы все честь честью... примем вас, как подобает... Будьте в надежде... Ценить умеем... Вы уж сами все установите... Посмотрите, как вам будет удобнее... Пожалуйста... Будет для нас как бы торжество... А вот и задаточек, и на дорогу.
   Коммерсант положил деньги на стол, и, рассыпаясь в комплиментах, посетители вышли.
   - Лида! Конец восторгам и сомнениям, мечтам и терзаньям! - крикнул художник.- Вот все, что требовалось доказать,- прибавил он, подавая ей пачку ассигнаций.- А теперь будем натягивать новое полотно.
   - Зачем же так мрачно смотреть, друг мой,- заметила жена,- твое создание ты продал не на сожжение... Оно будет жить в чувствах тех, которые будут им наслаждаться... А притом, посмотри, еще какой тебя ожидает триумф в Р.!
   - Что ж, возьмем хотя эту небольшую долю радости! - воскликнул художник.- Лида, пошлем за бутылкой вина и повеселимся хоть один час! Мы и дети по крайней мере сейчас будем сыты... Неужели что-нибудь отравит нам даже эту ничтожную радость?
  

II

  
   Большая картина, в сопровождении самого мастера, прибыла с вечерним поездом в город Р. Роскошное, недавно оконченное палаццо провинциального коммерсанта уже готовилось встретить давно ожидавшегося гостя. Осенние, пронизывающие и сырые сумерки едва успели спуститься на город, а дом коммерсанта сиял уже, весь залитый огнями, как и стоявшее с ним рядом громадное здание фабрики, неистово и сердито как-то гудевшее на весь город. Скромный художник добрался наконец до богатого подъезда со своим дорогим детищем. Четыре гайдука быстро подхватили последнее и бережно понесли вверх по бронзированной лестнице. Встреченный у самого входа гостеприимным и радушным хозяином, художник, несколько ободренный, вступил в роскошное палаццо вслед за своим творением. Он в душе детски порадовался, что его детищу судьба готовила такую обстановку. На верхней площадке лестницы картина была распакована из ящика и торжественно пронесена через ряд роскошно меблированных покоев, при единодушных и торжественных овациях целой толпы гостей, в большую залу, где было уже приготовлено для нее место. Двери за картиной затворились,- и в святилище остались пока только гайдуки, хозяин и сам художник. Прошел час, пока наконец картина была повешена настоящим образом, при надлежащем освещении, и утомленный художник проведен хозяином в назначенную для него комнату, чтобы приготовиться к обеду. Большая гостиная уже была полна городской знатью, когда вошел художник, встреченный рукоплесканиями. Наконец, по знаку хозяина растворились двери в залу, и нетерпеливая разряженная толпа двинулась в нее - и вдруг в изумлении остановилась, как будто замерла на минуту, и затем медленно стала подвигаться к картине... Нет, это не была даже картина - это была группа живых женщин и детей, как будто перенесенных из жаркой Палестины в глухой провинциальный русский городишко. Яркий восточный колорит так и выпирал из золотой рамки и, казалось, совсем поглотил собой пеструю роскошь провинциального палаццо. Зноем полуденного солнца, казалось, жгло всю залу, пальмы как будто распространяли благоухание; дети - настоящие херувимчики,- казалось, вот сейчас выскользнут из рук матерей и бросятся бегать по блестящему, навощенному полу залы... Купчихи умилялись, не зная, можно ли им креститься или нет, купеческие дочки ахали и восторгались, купцы сановито поглаживали бороды и улыбались от удовольствия, и даже сам исправник не нашел, в чем бы можно было упрекнуть картину. Изумление и восторг были полные. И когда раздалось приглашение к столу, единодушные овации посыпались на художника. И земцы, и юристы, и учителя, и представители духовного ведомства - все сливались в единодушном выражении одобрения художнику и благодарности хозяину за доставленное им удовольствие. Обед был только еще более шумным продолжением триумфа. Тостам не было конца. Когда же раздалось хлопанье шампанского,- все встали и громкий крик "ура!" загудел по всему дому... Хозяин до того был польщен таким успехом своей покупки, что, отведя в сторону художника, попросил позволения расцеловать его и тут же вручил ему всю сумму сполна, даже не кладя в счет задаток...
   Взволнованный и утомленный, художник, машинально сжимая в руке ассигнации, вышел в соседнюю пустую комнату. Здесь он прислонился к косяку и стал смотреть в окно. Черная, сумрачная, осенняя мгла висела там, за окном,- и только какие-то странные огоньки мигали, двигались, потухали на одном определенном пространстве вдали. Словно блуждающие огни на кладбище, перебегали они с места на место, фантастические, причудливые,- а за ними, так же фантастически, то вырастая до гигантских размеров, то сокращаясь и совсем исчезая, двигались какие-то тени.
   Долго и пристально всматривался художник в эту странную картину и не мог оторваться от нее.
   Обеспокоенный его отсутствием, к нему подошел хозяин.
   - А! Вы здесь...
   - Скажите, что это такое? Я никак не могу догадаться!.. У вас там заколдованное место,- сказал художник,- это не кладбище?
   - Это-с? Это мои огороды, там, за фабрикой. - Что же это за огни?
   - А это-с ребячья смена...
   - Что это значит?
   - Ребячья смена... Ребятишки на фабрике сменились... На отдых, значит,- смену кончили... Чем бы вот отдыхать идти, спать,- а они, вон плуты, на огороды забираются... Это уж каждую осень... Как снимем огурцы, капусту, картофель выроешь, репу,- так вот они после того целый месяц еще в грядах копаются: кочерыжки едят, картофель откапывают, репу... Много находят... Ну, да я допущаю... Пускай... Пойдемте же, пойдемте, батюшка, к нам туда... Вы уж нам расскажите,- желаем послушать,- откуда вы это для своей-то картины все взяли, чтобы так, то есть натурально, все изобразить?
   - Позвольте мне выйти на четверть часа... У меня голова идет кругом,- сказал художник,- я пройдусь на свежий воздух...
   - Хорошо-с, хорошо-с!..
   Художник прошел через шумную залу, где весело раздавались смех, говор и клики подкутивших гостей. Вино не переставало литься в бокалы; музыканты разыгрывали туш; кто-то продо

Другие авторы
  • Иммерман Карл
  • Лутохин Далмат Александрович
  • Бобылев Н. К.
  • Лейкин Николай Александрович
  • Гольцев Виктор Александрович
  • Грановский Тимофей Николаевич
  • Чертков Владимир Григорьевич
  • Коцебу Август
  • Тургенев Александр Иванович
  • Мирбо Октав
  • Другие произведения
  • Кун Николай Альбертович - Цицерон
  • Брюсов Валерий Яковлевич - В зеркале
  • Чичерин Борис Николаевич - История политических учений. Первая часть. Древний мир и Средние века
  • Мопассан Ги Де - Бесполезная красота
  • Иванов-Разумник Р. В. - М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество
  • Соловьев Сергей Михайлович - История России с древнейших времен. Том 14
  • Иванов Иван Иванович - Поэзия и правда мировой любви
  • Пельский Петр Афанасьевич - Стихотворения
  • Нарбут Владимир Иванович - Нарбут В. И.: биобиблиографическая справка
  • Аникин Степан Васильевич - Аникин С. В.: биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 364 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа