Главная » Книги

Некрасов Николай Алексеевич - Николай Скатов. Некрасов, Страница 4

Некрасов Николай Алексеевич - Николай Скатов. Некрасов


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

Крепко и хорошо уснул он. Когда проснулся, в комнате никого не было, кроме старухи. Она обратилась к нему: "Напиши мне аттестат, а то без него плохо!" Он написал и получил 15 копеек..."

Что же, наверное, есть связь и между этим "аттестатом", написанным в нищенском притоне семнадцатилетним бездомным поэтом, и тем бесконечным "аттестатом", свидетельством народного бытия, который всю жизнь вновь и вновь будет писать и предъявлять Некрасов - народный поэт.

"Это было самое горькое время. Приходилось голодать буквально, но какой аппетит был - ужас!" - говорил Некрасов.

"Самое горькое". Это, очевидно, осень и зима 1838 года. Конечно, момент, когда голод и холод уже в полном смысле подошли смертно, так сказать, улично, под забором, видимо, остался страшным эпизодом, но более или менее постоянное голодание было повседневным бытом.

"Ровно три года, - рассказывал позднее Некрасов, - я чувствовал себя постоянно, каждый день голодным. Приходилось есть не только плохо, не только впроголодь, но и не каждый день". Три года - это: 1838-1839-1840.

Способы к прокормлению искались разные. Это и особого рода ресторанное питание. "Не раз доходило до того, что я отправлялся в один ресторан в Морской, где дозволялось читать газеты, хотя бы ничего и не спросил себе. Возьмешь, бывало, для виду газету, а сам пододвинешь к себе тарелку с хлебом, ешь".

Это и еда на богемную шаромыжку, когда уже завелись актерские знакомства, в ресторанчике "Феникс" рядом с Александринским театром. Это и кое-какая еда у знакомых, чуть ли не "Христа ради".

"Мне, - вспоминает сестра режиссера Александринки Н. И. Куликова артистка А. И. Шуберт, - горько и стыдно вспомнить, что мы с маменькой прозвали его "несчастным".

- Кто там пришел? - бывало, спросит маменька. - Несчастный? - И потом обратится к нему: - Небось есть хотите?

- Позвольте.

- Акулина, подай ему, что от обеда осталось. Особенно жалким выглядел Некрасов в холодное время. Очень беден, одет плохо, все как-то дрожал и пожимался. Руки у него были голые, красные, белья не было видно, но шею обертывал он красным вязаным шарфом, очень изорванным. Раз я имела нахальство спросить его:

- Вы зачем такой рваный надели?

Он окинул меня сердитым взглядом и резко ответил:

- Этот шарф вязала моя мать".

Тот же режиссер Куликов рассказывал, как молодой Некрасов в сильный мороз часто являлся к нему, "как. бы весь застывший от холода, без верхнего пальто, без калош, без всяких признаков верхнего белья, с шарфом на шее".

Когда позднее Некрасов в одном из своих циклов будет писать стихи - раздел "Кому холодно, кому жарко", то он будет его писать как человек, долго поживший в шкуре тех, "кому холодно".

Разве не поражает эта деталь и как бы постоянная примета, врезавшаяся в память молодой артистки - "все как-то дрожал и пожимался": так говорят о шелудивых собаках. Да ведь и подавали-то гостю как собаке: "Что от обеда осталось".

Вот когда и как ломалось, вот куда уходило железное здоровье. Да только оно-то, наверное, и позволило выжить.

Дрожал на улице, дрожал и дома: по углам и подвалам.

Конечно, молодость есть молодость, часто без заботы и без думы о завтрашнем дне, и с "трын-травой", и с "пропади все пропадом". Случалось - особенно чуть позднее, - получая кое-какие деньжонки, разжиться и развлечься, отвлечься и напиться. Любопытен один эпизод, относящийся к 1840-1841 годам, когда Некрасов уже сотрудничал у Кони и кое-что получал более или менее регулярно. Эпизод бытовой, но с историческими лицами. Некрасов жил тогда, снимая маленькую квартирку, вместе с двумя юнкерами, которым позволяли отлучаться из училища, и не только на праздники. Как вспоминал один из участников (в пересказе врача Н. А. Белоголового) , "все трое были очень молоды, любили весело пожить и, получивши свои небольшие доходы, чрезвычайно быстро спускали их с рук и потом, в ожидании следующей получки, впадали в меланхолию и жили отшельниками. Вот в эти-то тощие недели и периодические безденежья Некрасову приходилось особенно бедствовать и терпеть от голоду и холоду, тогда как для его товарищей юнкеров школа служила спасительною пристанью, в которой они имели все необходимое".

Однажды Некрасов предложил одному из квартирантов отправиться, замаскировавшись, на вечеринку в знакомую чиновничью семью. Взяли в костюмерной лавочке костюмы: один - венцианского дожа, другой - испанского гранда. Подсчитав предварительно деньги на уплату за прокат костюмов и решив, что хватит, отправились, но потом еще куда-то заехали, что-то выпили. Вернувшись под утро, поняли, что денег нет.

Соквартирант Некрасова вспоминает, как "они сначала бегали в маскарадных костюмах по своей нетопленой квартире, тщетно стараясь согреться в коротеньких тогах и в длинных чулках вместо панталон и недоумевая, как выйти им из такого нелепого положения, и как потом, чтобы отогреть окоченевшие члены, они решили пожертвовать для растопки печи одним стулом из своей убогой меблировки и поддерживали огонь мочалкой... есть было решительно нечего, и купить было не на что, и только после долгих переговоров лавочник, у которого были раньше заложены две серебряные ложки, единственная драгоценность Некрасова и подарок его матери" согласился отпустить им в долг студени, и дож и гранд поделили между собой эту незатейливую трапезу".

"Дож" действительно станет позднее в своем роде дожем: великим русским поэтом и одним из очень богатых людей. А "гранд" со временем окажется могущественнее иных и чуть ли не всех грандов - диктатором всея России: ведь именно Михаил Тариелович Лорис-Меликов, а это он в юные годы был сотрапезником Некрасова в употреблении скудной порции холодца, попытается осуществить то, что в русской истории получит название "диктатуры сердца".

Вскоре они расстанутся навсегда: Лорис-Меликов вернется в столицу только в 1878 году, то есть после смерти поэта.

Тем не менее еще раз они, правда, заочно, сойдутся. В 1875 году Некрасов попросит у всесильного начальника Терской области о помощи оказавшемуся там бедолаге, одному из демократических литераторов - Н. Благовещенскому, и Лорис-Меликов не откажет, пристраивая его у себя и в статкомитете, и в "Губернских ведомостях". Видно, съеденный в молодые годы совместно голодный кусок иногда кое-что значит.

Некрасов был человеком страстного, гордого и независимого характера. Это точно и прекрасно подтвердила вся история первоначального разрыва с отцом, да и вся дальнейшая его судьба. Собственно, первоначально гордость и независимость, пожалуй, именно в отношениях с отцом сосредоточились, и проявлялись, и удовлетворялись. Кажется, здесь-то он ни разу ни на что не пожаловался и ни разу ничего не попросил. Здесь своей судьбой он обязан только себе во всем - в плохом и в хорошем. И достиг абсолютной независимости от отца и свободного отношения к нему. В Петербурге же гордость и достоинство прежде всего в силу бедности и нищеты подвергались испытаниям постоянным и, естественно, претерпевали оскорбления и унижения. Вот тогда-то, видимо, в один из горчайших дней он дал себе слово на одно исполнение.

Вообще обязательства и обеты для русской молодежи дело нередкое. Крепостное право было отменено и потому, что русские юноши с детства давали клятвы на борьбу с ним. Вспомним клятву Герцена и Огарева на Воробьевых горах. А "аннибалова клятва" Тургенева? Сам Некрасов, уже ъ стихах, расскажет, "какие клятвы я давал". Это - в отрочестве на Волге.

Надо сказать, что ни Герцену, ни Огареву, ни Тургеневу никогда не грозила ни голодная, ни холодная смерть, а независимость, даже, скажем, в пору ссылки, вполне обеспечивалась тем, что у них, говоря некрасовским стихом, "наследственное есть".

А вот и еще клятва. В самую погибельную-то свою петербургскую пору Некрасов и дает себе слово: не умереть на чердаке. Может быть, только Достоевский вполне понял конечный смысл, безусловное значение такого слова и почти демоническую неукоснительность его исполнения:

"Миллион - вот демон Некрасова! Что ж, он любил так золото, роскошь, наслаждения и, чтобы иметь их, пускался в "практичности"? Нет, скорее это был другого характера демон, это был самый мрачный и унизительный бес. Это был демон гордости, жажды самообеспечения, потребности оградиться от людей твердой стеной и независимо, спокойно смотреть на их угрозы. Я думаю, этот демон присосался еще к сердцу ребенка, ребенка пятнадцати лет, очутившегося на петербургской мостовой, почти бежавшего от отца...

Это была жажда мрачного, угрюмого, отъединенного самообеспечения, чтобы уже не зависеть ни от кого. Я думаю, что я не ошибаюсь, я припоминаю кое-что из самого первого моего знакомства с ним. По крайней мере мне так казалось потом всю жизнь. Но этот демон все же был низкий демон..." .

А связь с "золотом" изначально демонична. Таким путем достигнутая независимость фатальным образом рождала множество новых противоречий и иных зависимостей.

В выполнении, так сказать, программы-максимум нужно было начинать с минимума. Для того чтобы жить потом, нужно было выжить сейчас. К 40-му году почти кончилось время трудовой поденщины: широкой и разнообразной - от писания за несколько копеек крестьянских писем и прошений на Сенной до репетиторства "по всем русским предметам" десятка мальчишек у содержавшего пансион Бенецкого.

Но кончилось и время "высокого" литературного труда. Кончилось полным сокрушением. Он начал писать "эгоистически", для денег. Все это обернулось тем, что трудовой поденщиной стала поденщина литературная.

До этой поры такого у него не бывало. Теперь Некрасов стал писать за деньги и для денег. Причем начал с откровенной, говоря нынешним словом, халтуры. Уже в сентябре 1840 года он продал известному книжному барыге Полякову свои рукописи, рассчитанные на лубочное издание: "Баба-Яга, Костяная нога", "Сказка о царевне Ясносвете", "Юность Ломоносова", "Великорусский поступок", "Федя и Володя". Впрочем, "Юность Ломоносова" была изготовлена как наставляющая педагогическая поделка в пору недолгого репетиторства ее автора. 4 января 1841 года вышла у Полякова сказка "Баба-Яга, Костяная нога". Вышла без подписи, но для того, чтобы снять подпись, уже не нужны были советы Жуковского: Некрасов понимал, что выпускает в свет. Ну а уж Поляков тем более знал, что нужно его массовому читателю. "Был я, - вспоминал Некрасов, - поставщиком у тогдашнего Полякова, - писал азбуки, сказки по его заказу. В заглавие сказки: "Баба-Яга, Костяная нога" он прибавил: ж... жиленая", я замарал в корректуре. Увидав меня, он изъявил удивление и просил выставить первые буквы ж... ж. Не знаю, пропустила ли ему цензура. Лет через тридцать, по какому-то неведомому мне праву, выпустил эту книгу г. Печаткин. Жиленой ж... там не было, но зато было мое имя, чего не было в поляковских изданиях".

Не все было у Некрасова в то время литературной халтурой, но вся литература делалась для заработка. Для такой литературы нужно было и постоянное литературное пристанище. С легкой, как оказалось и на этот раз, руки Бенецкого удалось познакомиться с Федором Алексеевичем Кони: он преподавал историю все в том же Дворянском полку, где учил Бенецкий и где отказался учиться по приезде в Петербург юный Некрасов. Кони стал привлекать молодого Некрасова для более или менее регулярной работы, даже напечатал поначалу несколько его "высоких" романтических стихотворений.

Для освоения широкой "низовой" журнальной литературной повседневной работы трудно было найти более удачного патрона, чем Кони. Он и писатель, и рецензент, и драматург, и, главное, журнальный редактор: "Пантеона русского и всех европейских театров" и "Литературной газеты". Тогда же, почти сразу, много поднаторевший в делах опытный Кони дал совет писать прозой. А на колебания и на сомнения в способности так писать дал второй простой совет - рассказать о чем-то таком, что было в самой жизни, как в жизни.

Это оказалось делом довольно простым: к двадцати годам одного только петербургского трехлетнего опыта накопилось за глаза. Ума и наблюдательности тоже хватало.

В "Пантеоне" у Кони же появился и опытный образец - повесть из чиновничьей жизни "Макар Осипович Случайный". Напечатана под псевдонимом Н. Перепельский. А вскоре рассказ "Без вести пропавший пиита". Сам автор оказался в положении такого пропавшего без вести пииты и потому, что поэзия была им отставлена. Но не стихи. В том же "Пантеоне" ,в трех номерах печатается обширный стихотворный фельетон "Провинциальный подьячий в Петербурге". Псевдоним - "Феоклист Боб", а через несколько номеров продолжение "Провинциальный подьячий опять в Петербурге. Беда неминучая и радость могучая". Псевдоним: "Иван Грибовников". Позднее появятся "И. А. Пружинин", "К. Пупин", "Александр Бухалов" и др.; под собственным именем почти ничего не печатается.

Пожалуй, сама множественность подобных псевдонимов в данном случае свидетельствовала об отказе от себя и уже о потере себя.

И издания Кони (прежде всего "Пантеон"), и занятия Кони (изготовление водевилей) и, соответственно, окружение Кони (актерская и вообще театральная среда) не только приобщали молодого Некрасова к театру. Некрасов вообще был очень театральным человеком: и в молодости, и в зрелости, и в России, и на Западе, когда стал там бывать, немало находился в театре, неплохо знал жизнь сцены и, как говорится, жизнь кулис. Дружил с актерами. А в пору работы у Кони пожил и жизнью театральной богемы, не самого высокого разбора, конечно.

Естественно, что тогда же он стал писать для театра: писать в соответствии с общим характером его литературной работы - для заработка и то, что полегче. Водевиль. Полегче и по существу, по содержанию, полегче и по методике приготовления: часто полупереводы, полупеределки из чужого, а иногда и из своего. Д. П. Григорович вспоминает о том, что жить тогда "одним литературным трудом едва ли было возможно. Практический ум Некрасова помог ему обойти затруднения: он свел знакомство с Куликовым, главным режиссером русской труппы, и стал работать для театра. Из пьес его помню только водевиль "Шила в мешке не утаишь, девушку под замком не упрячешь". Он тогда же перевел пятиактную драму "La nouvelle Fauchon" под названием "Материнское благословение". Каким образом ухитрился он это сделать, не зная буквально слова по-французски, остается непонятным. Сколько нужно было воли, терпения, чтобы, частью пользуясь объяснениями случайно заходивших знакомых, частью по лексикону, довести до конца такую работу".

24 апреля в Александрийском театре под псевдонимом "Н. Перепельский", который стал устойчивым театральным псевдонимом Некрасова, был поставлен первый его водевиль "Шила в мешке не утаишь", а через неделю новый дебют: "Феоклист Онуфриевич Боб, или Муж не в своей тарелке".

Почти все большие русские писатели писали драмы и почти все до конца дней: Пушкин и Гоголь, Толстой и Тургенев, Щедрин и Чехов. Некрасов уже к середине 40-х годов со своей драмой покончил. Никакой эпохи в истории русского театра она, конечно, не составила. Хотя некоторые водевили его отмечены и бытовой наблюдательностью, и остротой социальных характеристик, но выше головы не прыгнешь - водевиль есть водевиль. Может быть, важнее в данном случае для Некрасова оказался не конечный выход, а приобретение техники драматургического дела, знание театральных пружин, ощущение остроты сценических коллизий. Все это в дальнейшем окажется существенным для Некрасова-редактора и Некрасова-поэта. "О сцена, сцена не поэт, кто не был театралом", - сказал он в стихах. Куплеты, диалоги и целые сцены расположатся в некоторых из самых знаменитых некрасовских стихотворений и поэм. А в "Современниках" Щедрин увидит (не называя термина) элементы прямой водевильности. И не одобрит.

Кони все больше привлекал к работе упорного и разнообразно способного молодого литератора, а иной раз уже и подменял им себя в роли редактора. Именно в изданиях Кони Некрасов прошел школу практической журналистики. Приходилось делать (писать и организовывать) любой материал, журнальный и газетный: заметки, рекламу, фельетоны и рассказы, водевили и театральные обозрения... Здесь он вполне профессионализировался, и если еще не вышел на литературную поверхность, то уже уходил с литературного, да и с житейского дна. "Я помню, - напишет Некрасов Кони в августе 1841 года из Ярославля, - что был я два года назад, как я жил - я понимаю теперь, мог ли бы я выкарабкаться из copy и грязи без помощи Вашей..."

В Ярославль ему, конечно, хотелось попасть давно, может быть, и всегда: уже потому, что там еще оставались двое из трех самых и единственно близких ему людей (третий - покойный брат Андрей): сестра Лиза и мать.

Но, во-первых, нужно было на что-то ехать. Во-вторых, и - явно главное - хотелось явиться если не со щитом и не на щите, то хотя бы не под щитом: признав поражение, нищим полубродягой. Нужно учесть, что домой Некрасов, видимо, никогда не жаловался, ни о чем не просил и ничего не требовал.

К концу 1841 года положение изменилось. Много позднее, вспоминая в стихах этот первый свой из столицы грешневский выезд, Некрасов писал:

 

Лет двадцати,с усталой головой,

Ни жив, ни мертв (я голодал подолгу),

Но горделив - приехал я домой,

Я посетил деревни, нивы, Волгу...

 

Собственно, и двадцати-то лет еще не было, но, конечно, он приехал горделив: столичная штучка - сотрудник известных изданий, печатающийся поэт, автор идущих на Александрийской сцене водевилей. И даже первый, хотя был всего лишь сляпанной за несколько дней переделкой повести Нарежного "Невеста под замком", имел успех, а театральная хроника в характерной театрально-восторженной манере писала: "Состоялся блистательный дебют Некрасова (Перепельского) в качестве водевилиста".

Так что летом 1841 года многое сошлось для поездки домой, прежде всего намечавшаяся свадьба старшей сестры и собственное упрочившееся положение. Впрочем, для горделивого появления нужны были еще и деньги. Некрасов обращается к Кони, которому в расчетах с сотрудниками, видимо, иногда изменял педантизм. В письме Некрасова, адресованном в Москву, куда Кони уехал по делам, некоторая развязность тона плохо скрывает обычную униженность денежных просьб:

"...Я написал домой, что к 25-му числу буду в Ярославле, где меня и ожидают к свадьбе сестры моей. Все это вещи для Вас неважные, но для меня они очень важны. Я бы уехал, признаться, и без Вас, если 6 имел деньги, но дело в том, что вся моя надежда касательно поездки домой основывается на Вас, т. е. на деньгах, которые я у Вас заработал. Если Вы не думаете быть здесь хотя к 25 числу июля, то Бога ради пришлите мне следующие мне деньги, а если у Вас нет денег, то пришлите хоть записку на Жернакова или на контору (если там есть деньги). Если же и того нельзя, то пришлите мне хоть на проезд отсюда в Москву...

Мне ужасно нужны деньги. К отъезду домой надо сделать себе платье, - Вы, верно, с этим согласны, надо купить, по российскому обычаю, подарок сестре, надобно доехать на что-нибудь, надо туда привезти что-нибудь, ибо с родителя моего взятки гладки. А потому, командир, как бы Вы меня обязали, когда бы сверх вышеписанных 410 рублей (т. е. заработанных. - Н.С.) прислали мне еще рублей полтораста. - Уж как бы я Вам был благодарен... Удружите мне, командир, поддержите честь своего сотрудника, который после долгих странствований по болоту литературному наконец хочет показаться на свою родину".

Горделивый сотрудник ехал показаться на свою родину впервые за три года.

Мать умерла за три дня до его приезда.

 

 

"ИЗ ЛИТЕРАТУРНОГО БРОДЯГИ В ДВОРЯНЕ..."

 

В деревне Некрасов провел несколько месяцев. О внутреннем содержании жизни в это время можно только догадываться. Как переживалась, например, смерть матери? Из всего известного нам (письма, воспоминания и т. п.) следует: не обмолвился ни одним словом - как будто ничего не произошло. А ведь по отношениям с матерью и к матери ясно, какая была пережита драма. Тем более что за довольно короткий срок умер (после смерти брата) второй из трех - и самый близкий из близких - человек. Через год умрет третий и последний: сестра Лиза. И тоже о внешней реакции на эту смерть мы ничего не знаем. Осталось несколько оброненных фраз - но каких: известие "чуть не убило меня". Понятно. Ведь это означало, что в целом свете со своей скорбью уже не к кому больше идти. Для самого страдания не оказалось выходов ни к чьему состраданию. Круг безысходности замкнулся. И разомкнется только тогда, когда сам он в себе самом откроет сострадание, то есть возникнут "посылки" к другим и так - "круговая порука", когда на других изольет тоску по себе самом и на этом, собственно, станет великим, и именно русским, народным поэтом. Но это позднее. Отсутствие же внешних житейских проявлений скорби и страдания, как и почти всегда у Некрасова, говорит о тем большей глубинности потрясения: до поры до времени все будет загнано внутрь.

То же и с еще одной жизненной стихией.

Впервые за три года он снова - и на довольно долгий срок - вошел в жизнь русской деревни. Но это тоже пока никак ни в чем не проявилось и не сказалось: ни в письмах, ни в каких-то литературных писаниях. А ведь, казалось бы, он уже должен был и мог смотреть на деревню взглядом писательским, наблюдательным, изучающим - однако и здесь, видимо, все неосознанно уйдет вглубь, в какие-то запасники души, которые откроются позднее - и уже не в деревне. В деревне же бойко вершится городская литературная поденщина - на будущий прокорм. "Есть у меня, - сообщает Некрасов Кони из Ярославля в конце ноября, - готовая повесть "Антон", но она слишком велика - листов пять печатных... разве в будущий год годится. Написал драму в 4-х актах, да, кажется, неудачно... Водевиль в 3-х актах начал, да все еще не соберусь кончить... Потеряв надежду на постоянную работу, я тороплюсь наготовить разных произведений, которые можно бы продать поштучно для выручки денег на содержание своей особы... собрал также несколько уморительных книжонок, напечатанных в Ярославле, - пишу о них статью под заглавием "Ярославская литература"; все пришлю скоро, если не приеду сам... Собираюсь в начале декабря выехать непременно".

Пробудилась три года подавлявшаяся в Петербурге и насытилась в Грешневе всегда и, конечно, на этот раз тоже спасительная страсть - охота. В этом же письме Кони: "Хотел я Вам послать несколько статеек, но все они не дописаны, не перечитаны, а заняться ими теперь некогда, потому что теперь последнее время порош, и я с утра до вечера на поле, - травлю и бью зайцев... Это моя страсть, в этом занятии я провел все время пребывания здесь: в городе был не больше трех дней".

С конца года, в декабре, Некрасов снова в Петербурге. Снова тяжелая, даже еще более тяжелая, а потому уже и лучше кормящая, литературная поденщина. Класс ее повышается, жанры и предмет занятий расширяются и меняются. К повестям, водевилям, прозаическим и стихотворным фельетонам все шире подключаются рецензии и даже критические статьи и обозрения. Они сыграли самую благую роль в становлении и образовании Некрасова.

Вообще характер образованности Некрасова сходен с образованностью Белинского; хотя, собственно, формально, так сказать, учебно он был образован еще менее Белинского: тот и гимназию неплохо окончил, да и в университете все-таки поучился, не говоря уже о почти с самого начала ученом шеллингианско-гегельянском его окружении: Н. Надеждин, М. Бакунин, Н. Станкевич, К. Аксаков, М. Катков и др.

И все же главным для Белинского было чтение. Так и для Некрасова главным университетом оказалось чтение и, соответственно, Публичная библиотека. Позднее, в 1855 году, уже в пору "Современника", Некрасов писал Грановскому, чуть ли не имея в виду и себя: "...такая уж судьба покуда русской журналистики, что журналисты в ней имеют все, кроме самого нужного для журналистов - дельного и многостороннего образования".

Образованность наращивалась им в кратчайшие сроки (но все-таки несколько лет), бешеными темпами, бессистемно, судорожно, но с несомненной пользой: приобретались сведения, ликвидировались пробелы, заполнялись пустоты. "Разбирать приходилось, - записал рассказ Некрасова Скабичевский, - всякие книги, какие только попадались под руки, не одни художественные, но подчас и самые ученые. Собственных-то благоприобретенных знаний на это, конечно, не хватало. Зато выручала Публичная библиотека. Пойдешь"туда, поднимешь всю ученость по предмету книги, ну и ничего, сходило с рук".

Естественно, "сходило с рук" и потому, что работали выдающийся ум, артистическое чутье, уникальная память. Они же помогали и в выборе ориентиров. Когда Некрасов говорил о своем "повороте к правде", то в числе побуждавших причин называл статьи В. Боткина, П. Анненкова, В. Белинского. Совершалось самоопределение в литературно-общественном потоке. Давно изжились наивные, юные представления о том, что такое литературное бытование, которые выразились в автобиографическом романе: "Я решительно не имел тогда никакого понятия о журнальных партиях, отношениях, шайках - я думал, что литература... есть семейство избранных людей высшего сорта, движимых бескорыстным стремлением к истине... я думал, что литераторы как члены одного семейства живут между собой как братья..."

Теперь он и сам уже хорошо разбирается в отношениях "литературных шаек" и понимает, что часто "братья писатели" не столько друг другу братья, сколько - разбойники. А одного из таких "разбойников" он уже и принял чуть ли не по наследству.

Фаддей Бенедиктович Булгарин - одна из примечательнейших фигур, почти символов русского литературного мира. Создатель серии романов, рассчитанных на непритязательное массовое чтение, журналист, по сути, положивший со своей "Северной пчелой" начало своеобразной желтой прессе того времени, осведомитель и консультант III отделения. Почти неизменный враг Пушкина и неизменный Гоголя, он именно от Пушкина получил кличку "Видок Фиглярин": официознейший "русский патриот" поляк Булгарин входил в Россию еще в составе наполеоновской армии. Если Некрасов, как обычно пишут, да так оно и есть, наследник Пушкина и Гоголя, то в составе такого литературного наследия он получил и Фаддея Булгарина. Фаддей Булгарин действительно будто из рук в руки передавался от Пушкина - к Гоголю и вот теперь к начинающему Некрасову.

"...Некрасов, - писал уже в 1847 году в одном из писем Белинский, - это талант, да еще какой! Я помню, кажется, в 42 или 43 году он написал в "Отечественных записках" разбор какого-то булгаринского изделия с такой злостью, ядовитостью, с таким мастерством, что читать наслаждение и удивление". Речь идет о рецензии на "Очерки русских нравов" Булгарина. В "Очерках" большое место занимала фигура самого рассказчика, то есть Булгарина. Поэтому иллюстрировавший булгаринское произведение известный художник Тимм воспроизвел фигуру рассказчика, сохранив портретное сходство с автором в ряде картинок. Это дало возможность Некрасову с деланным недоумением отметить, что на них "изображен господин весьма подозрительной наружности в бекеше, в картузе... Что за охота рисовать такие отталкивающие физиономии, и при том в очерках русских нравов!" Курсив дополнительно указывал на нерусского по происхождению Булгарина.

Рецензировались Некрасовым Булгарин и Полевой, Загоскин и Поль де Кок, оценивались "Русские народные сказки" и "Мозаисты" Жорж Занд. Разбирались "Указатель Санкт-Петербурга с планом" и "Опыт терминологического словаря", анализировались "Альбомы избранных стихотворений" и "Исторические сведения о жизни преподобной Евфросиньи"...

Утверждаясь все плотнее в "Литературной газете", да еще подчас и подменяя в ней Кони, Некрасову постоянно приходилось обращаться к Краевскому, до недавнего времени эту газету и издававшему, и сохранявшему к ней интерес. "К Краевскому хожу каждую неделю на совет о составлении нумеров "Литературной газеты", - докладывает Некрасов в Москву Кони в апреле 1842 года. А уж здесь-то было чему поучиться. С точки зрения делового ведения издания Краевский, конечно, был лучшим и даже единственным в своем роде учителем в целой России. Краевский тогда еще не подозревал, что готовит себе в молодом литературном пролетарии будущего смертельно опасного конкурента - и будущее это окажется очень близким.

В нынешних обновленных с приходом Белинского "Отечественных записках", - конечно, у педантичного выжиги Краевского только духовно - царствует великий критик.

Впервые критик Белинский благосклонное внимание обратил именно на Некрасова-критика, точнее, даже не на критика в обширном смысле, каковым тот и не был, а на начинающего рецензента, удивительным образом все время попадавшего с ним, Белинским, в ногу.

Примечательно то, что часто некрасовские отзывы появлялись в печати раньше соответствующих отзывов Белинского. "До меня доходили слухи, - вспоминал Некрасов о времени, предшествовавшем встрече с критиком, - что Белинский обращает внимание на некоторые мои статейки. Случалось так: обругаю Загоскина в еженедельной газете (имеется в виду "Литературная газета". - Я. С.), потом читаю в ежемесячном журнале (то есть в "Отечественных записках". - Я. С.) о том же".

Как уже сказано, именно ранняя критика Некрасова и послужила его сближению с Белинским, который тогда собственно стихам Некрасова не придавал ни малейшего значения и никак не думал о нем как о поэте в будущем: "Отзывы мои о книгах обратили внимание Белинского, мысли наши в отзывах отличались замечательным сходством, хотя мои заметки в газете по времени часто предшествовали отзывам Белинского в журнале. Я сблизился с Белинским". Некрасов не преувеличивал, говоря о том, что он "часто" предшествовал Белинскому-критику: например, с оценкой романа Загоскина "Кузьма Петрович Мирошев", который Некрасов действительно "обругал" раньше Белинского, с оценкой романа сотрудника булгаринской "Северной пчелы" Л. Бранта "Аристократка" и т. д.

Распространенная в журналистике прошлого века практика, когда критические и публицистические материалы часто не подписывались, вводила в заблуждение многих современников, да и позднейших исследователей, которые готовы были отнести некоторые статьи Некрасова к Белинскому и наоборот.

Естественно, из того, что Некрасов писал свои рецензии "как Белинский", совсем не следовало, что он был Белинским или становился Белинским. Но не оказался и просто последователем, как часто называют, видимо, чтобы не обижать, эпигонов, проявил и свое лицо, а в некоторых случаях (в случае с поэзией Ф. Тютчева, например) решительно отличился от оценок критика. Впрочем, такая эволюция Некрасова-критика была просто связана со становлением и развитием Некрасова-поэта. Но это впереди. Тому, что Некрасов не остался еще одним рецензентом "под Белинского", он в большой мере обязан самому Белинскому. В конце 1842 года Некрасову довелось наконец с Белинским познакомиться.

Отношения - и не только по возрастной разнице в десять лет - сразу определились как отношения покровительствуемого и покровителя. Ведь и через год после знакомства Некрасов для него все еще представляет многочисленный убогий литературно-журналистский плебс.

Что выделяло молодого Некрасова из этой голодной братии, которой выбрасывались на прокорм несытные журнальные рецензентские куски, и что привлекло Белинского?

И. И. Панаев свидетельствует, что "критик полюбил Некрасова за его резкий, несколько ожесточенный ум, за те страдания, которые он испытал так рано, добиваясь куска насущного хлеба, и за тот смелый практический взгляд, не по летам, который вынес он из своей труженической и страдальческой жизни и которому Белинский всегда мучительно завидовал".

"Белинский, - со своей стороны вспоминал Некрасов, - видел во мне богато одаренную натуру, которой недостает развития и образования. И вот около этого-то держались его беседы со мной... имевшие для меня значение поучения".

Мы привыкли в литературе к словам-определениям, как раз от того времени идущим, типа "школа Гоголя", "натуральная школа", позднее - "некрасовская школа", конечно, употребляемым в условном смысле.

Применительно к Некрасову можно сказать, что он не просто оказался критиком близкого Белинскому склада и лада (и им тоже), но поступил в "школу" Белинского почти в прямом, буквально учебном смысле слова. "Ясно припоминаю, - рассказывал Некрасов Добролюбову, - как мы с ним вдвоем, часов до двух ночи, беседовали о литературе и о разных других предметах. После этого я всегда долго бродил по опустелым улицам в каком-то возбужденном настроении, столько было для меня нового в высказанных им мыслях... заняться своим образованием у меня не было времени, надо было думать о том, чтобы не умереть с голоду! Я попал в такой литературный кружок, в котором скорее можно было отупеть, чем развиться. Моя встреча с Белинским была для меня спасением! Что бы ему пожить дольше. Я был бы не тем человеком, каким теперь..."

Белинский был и великим педагогом, просветителем, трибуном, образованнейшим человеком своего времени, и, может быть, из самых образованных (не ученых, И. А. Гончаров недаром развел применительно к Белинскому два эти понятия) . Вот в какой "университет" поступил и вот какого "профессора" приобрел молодой Некрасов. Но дело не только в Белинском, а и в тех, кто его окружал: Анненков, Боткин, Тургенев, наезжавшие из Москвы Герцен, Огарев...

Чему же Белинский мог научить и научил Некрасова, чему он его не научил и не мог научить?

Естественно предположить, что речь идет о той системе воззрений, которая сложилась у Белинского в начале 40-х годов. Вернее, складывалась: Белинский был действительно "великим искателем", никогда не замиравшим на одной точке, не застывавшим в одной позиции. Всегда он больше искал, чем находил. В начале 40-х годов он исповедовал социализм: "идея социализма стала для меня идеей идей". Нигде никак у Некрасова эти воззрения не проявились. Точнее сказать, никакие "воззрения", которые, вообще говоря, дело для русского писателя не необычное: вспомним Гоголя, Достоевского, Толстого, не говоря уже о Чернышевском, Добролюбове, Писареве.

И даже для русского поэта не необычное - Тютчев в своих статьях и письмах, например.

Речь идет в целом о литературных и нелитературных (письма) некрасовских произведениях, а не просто о стихотворных иллюстрациях-декларациях. Как раз они применительно к Белинскому в самом общем, опять-таки чисто декларативном лозунговом виде позднее один раз появились:

 

Ты нас гуманно мыслить научил.

Едва ль не первый вспомнил о народе.

Едва ль не первый ты заговорил

О равенстве, о братстве, о свободе,

 

И когда говорят о Некрасове в эту пору словами Герцена как о писателе, замечательном "своею социалистическою и демократическою ненавистью", то и здесь должна идти речь прежде всего об определенным образом окрашенной эмоции ("ненависть"). Это скорее общесоциальное настроение, чем узкосоциалистическое воззрение. Яркий демократизм уже в начале 40-х годов несомненен, но до народности дело еще далеко не дошло.

Вот эту, особую позицию Некрасова, кстати, прекрасно понимал такой гораздо более четкий, теоретичный и, так сказать, запрограммированный сравнительно с Белинским человек, как Чернышевский: "Мнение, несколько раз встречавшееся мне в печати, будто бы я имел влияние на образ мыслей Некрасова, совершенно ошибочно. Правда, у меня было по некоторым отделам знаний больше сведений, нежели у него; и по многим вопросам у меня были мысли, более определенные, нежели у него. Но если он раньше знакомства со мною не приобрел сведений и не дошел до решений, какие мог бы получить от меня, то лишь потому, что для него как поэта они были не нужны... он был поэт, и мила ему была только поэтическая часть его литературной деятельности. То, что нужно было знать ему как поэту, он знал до знакомства со мною, отчасти не хуже, отчасти лучше меня".

Далее Чернышевский показывает на двух первостепенной важности примерах русской жизни (Петр Великий и освобождение крестьян в ходе своего рода великой реформы), как по-разному, иной раз до неожиданностей, он и Некрасов смотрели на дело.

Действительно, в отличие от отрицательно относившегося к Петровским реформам как антинародным Чернышевского Некрасов смотрел на великого царя скорее глазами Пушкина, Белинского и Герцена, видел и общенациональное значение, и трагическую красоту его исторических деяний. По-разному оценят народ тот же мыслитель Чернышевский и поэт Некрасов и в ходе уже современных реформ. Так что Чернышевский недаром резюмирует: "Я не имел ровно никакого влияния на его образ мыслей. Имел ли какое-нибудь Добролюбов? Как мог иметь он, когда не имел я?"

Нужно, однако, иметь в виду, что в отношениях к демократическим мыслителям-шестидесятникам Некрасов выступал уже как народный поэт.

Не то с Белинским, который вообще Некрасова никаким поэтом в пору первоначального знакомства не считал; правда, нашел "забавными" некоторые строки в "Говоруне".

Поэтому, "развивая" молодого Некрасова в собственно литературном отношении, он всячески обращал его к прозе - художественной и критической, то есть развивал в, казалось бы, прямо противоположную поэтическому дарованию сторону. В конце концов эта сторона обернулась новым качеством для самой поэзии, хотя, естественно, критик об этом не думал. Это должен был совершить только сам поэт.

Тем не менее пока что поэт усиленно - под бесспорным влиянием Белинского - занимается прозой. В течение почти двух лет, в 1842-1843 годах, пишет "Повесть о бедном Климе", а с 1843 года и большой, во многом автобиографический, роман "Жизнь и похождения Тихона Тростникова". В романе, как и во многих статьях и фельетонах той поры, стихотворных и прозаических, есть великолепное знание петербургского быта. Знатоки даже полагают, что без Некрасова вообще нельзя понять петербургский быт того времени. Есть в этих произведениях и острая наблюдательность, и художественный талант. Когда, не без цензурного сопротивления, отрывок под названием "Петербургские углы" удалось в 1845 году напечатать, то он был воспринят как одно из лучших явлений гоголевского направления вообще и "натуральной школы" в частности. Казалось бы, у Белинского имелись все основания быть довольным своим учеником: успех налицо.

Между тем у Некрасова работа этого рода, вроде бы столь достойная и успешная, идет все более вяло и - незаконченная - бросается. Дело не просто, как часто пишут, в цензуре. Поэт, видимо, ощутил, что занимается не своим делом. И слава Богу, что ощутил. Иначе русская литература так и осталась бы с еще одним хорошим прозаиком "натуральной" школы: много пониже Достоевского той поры, много повыше Буткова и никак не хуже Григоровича. Но - без поэта, которого некоторые (Чернышевский) ставили выше Пушкина, а некоторые (Достоевский, правда, подчиняясь моменту, - речь на похоронах Некрасова) не ниже Пушкина.

Некрасов сказал однажды: "Дело прозы - анализ, дело поэзии синтезис". Мысль, восходящая к Гегелю и, вероятно, усвоенная Некрасовым от кого-то из друзей, но понятая и прочувствованная им тем более глубоко, что он оказался и критиком, и прозаиком, и поэтом. Расставшись с "Мечтами и звуками", он расстался со старым поэтическим "синтезисом".

Будучи поэтом, он не нашел и не мог найти полного успеха в непоэтическом деле, к которому и побуждал Белинский, - в прозе, но Белинский же очень помог в успешном поиске дела поэзии - нового "синтезиса", помог невольно, не видя в Некрасове поэта и ни к какой поэтической деятельности не побуждая. И все же он возвращал Некрасова к поэзии, хотя и не думал об этом. Возвращал всеми своими высокими и вселяющими веру в высокое поучениями, а главное - всем своим обликом и образом. Тем более в пору, когда Некрасов, молодой человек и литератор, по собственному признанию, впадал даже в цинизм - литературный, да, добавим, и житейский тоже, и от которого не всегда удерживался позднее: "Что бы ему пожить дольше. Я был бы не тем человеком, каким теперь".

Потому-то Некрасов и сказал, что встреча с Белинским была для него спасением. Без такого критика-"реалиста" и человека-идеалиста, как Белинский, Некрасов не стал бы таким поэтом-"романтиком", каким он стал во второй половине 40-х годов. И даже человеком-"материалистом" он, наверное, стал бы другим, хотя, конечно, его взгляд на Белинского был и остался все же взглядом "материалиста" на "идеалиста":

 

Наивная и страстная душа,

в ком помыслы высокие кипели...

 

"Страстная душа" Некрасова много "высокого" приняла от "страстной души" Белинского. И в то же время даже в этих стихах - какой трезвый и холодный взгляд - "наивная"; чего он сам был лишен, так это прекрасной наивности Белинского; и поэтической - в стихах тоже, - а не только человеческой в жизни. Для Некрасова Белинский возвращал синтез в стихи, возвращая для него такой синтез в жизнь. Так что новый поэтический синтез был найден под прямым воздействием Белинского, хотя в то же время безотносительно к Белинскому и даже вопреки Белинскому.

Переломным оказался 1845 год. Он е


Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 263 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа