единичный человек, когда к
нему пришел... час молитвы".
И - детски чистым чувством веры
внезапно на душу пахнул.
Почти у каждого великого
русского поэта наступал свой урочный час - "час молитвы". И у Кольцова:
"Спаситель, спаситель, чиста моя вера, как пламя молитвы..." ("Дума); и у
Лермонтова: "Я, матерь Божия, ныне с молитвою" ("Молитва"); и у самого Пушкина:
"Отцы пустынники и жены непорочны" (переложение великопостной молитвы Ефрема
Сирина).
Но у Некрасова и в час
молитвы явлен не "единичный человек". Здесь не только сила религиозного чувства
самого по себе, но поднятое на уровень религиозности чувство, с которым поэт
стремится припасть к источникам народной жизни, жажда общения с ее духом... сам
Бог здесь входит в стихи только как Бог угнетенных, и только в этом смысле он
вообще Бог.
Итак, в 1855 же году
Некрасов впервые начинает писать поэмы. Это прямо соответствует все
расширяющемуся некрасовскому мировосприятию и выражает его. Вся предшествующая
русская поэма XIX века - это почти всегда поэма героя. Таковы и первые поэмы
Некрасова "Белинский" и "Саша".
Между ними есть теснейшая
связь, и недаром черновики "Белинского" и "Саши" перемежаются в некрасовской
записной тетради, хотя "Саша" обгоняет "Белинского" и, наконец, вытесняет.
В этом есть своя логика,
прямо выразившая "логику" жизни Некрасова в эту пору и "логику" развития его
как поэта. Соответственно "Белинский" и "Саша" соотносятся друг с другом как
поэма умирания и поэма возрождения. Именно поэтому, а не только из цензурных
соображений работа (вернее, обработка) поэмы "Белинский", в сущности, не была
завершена, а поэма как бы осталась на периферии. Ибо хотя имя Белинского было
под запретом, но когда то диктовала внутренняя потребность, воля и упорство
Некрасова были бесконечны, как и усилия по продвижению в печать: кстати, имя
Белинского в поэме ни разу не названо. Это поэма памяти Белинского, но и почти
надгробное слово на память себе. Вот "обрамление" поэмы, ее начало:
В одном из переулков дальных
Среди друзей своих печальных
Поэт в подвале умирал
И перед смертью им сказал:
"Как я, назад тому семь лет
Другой бедняк покинул свет,
Таким же сокрушен недугам,
Я был его ближайшим
другом...
И ее конец:
Поэт умолк. А через день
Скончался он. Друзья
сложились
И над усопшим согласились
Поставить памятник, но лень
Исполнить-помешала вскоре
Благое дело, а потом
Могила заросла кругом:
Не сыщешь... Не велико горе!
Живой печется о живом,
А мертвый спит глубоким сном...
Сам Некрасов, оставшись
живым, печется о живом, начав, продолжив и завершив поэму "Саша", а не поэму
"Белинский", при создании которой возникли, видимо, не только внешние, но и
внутренние проблемы. К. И. Чуковский полагал в свое время, что именно об этих
стихах идет речь в письме Некрасова Тургеневу от 17 сентября 1855 года: "Как-то
вспомнил старину - просидел всю ночь и страшно потом жалел - здоровья-то больше
ухлопал, чем толку вышло. Тут есть дурные стихи - когда-нибудь поправлю их, а
мне все-таки любопытно знать твое мнение об этой вещи..."
Естественно, там были и
хорошие стихи. Естественно, мнение Тургенева любопытно знать, так как он тоже
современник, друг Белинского и участник событий. Естественны и дурные стихи.
Что же до "дурных" стихов Некрасова, то их и вообще много.
Некрасов на долгие годы
забыл о поэме и вспомнил уже только в последнем своем 1877 году: "23 августа.
Сегодня ночью вспомнил, что у меня есть поэма "В. Г. Белинский". Написана в
1854 или 5 году - нецензурна была тогда и попала по милости одного приятеля в
какое-то герценовское заграничное издание: "Колокол", "Голоса из России" или
подобный сборник. Теперь из нее многое могло бы пройти в России в новом издании
моих сочинений. Она характерна и нравилась очень, особенно, помню,
Грановскому".
В 1855 году, в пору ожидания
нового, напоминание о "старом" герое было важно, но еще важнее было ожидание
"нового" героя. Отсюда все внимание - "Саше".
Многое питало не очень
определенный, но тем более обнадеживающий оптимизм. К середине 50-х годов в
"Современнике" было сосредоточено все лучшее, что имела тогда русская
литература, и все лучшее, что она будет иметь потом. Сосредоточено именно
Некрасовым. "У Вас есть еще талант, - писал ему спокойный и объективный
Гончаров, - отыскивать и приманивать таланты. Вы щедры и знаток дела". А к
этому времени были "отысканы" и "приманены" и Лев Толстой, и Тургенев, и
Островский, и Гончаров. А еще Григорович, Анненков, Боткин... Еще не ушел
Дружинин. Уже появился Чернышевский. Энергично печатался сам Некрасов-поэт. Но
и поэты Фет, Тютчев, Щербина, Майков... Никогда не было и никогда более в
русской литературе не будет такого объединения и сосредоточения буквально всех
литературных сил вокруг одного центра. Такого, пусть относительного равновесия
и равноденствия в ней. И, приходится сказать, центром этим тогда был очень
больной Некрасов: привлекавший, миривший, редактировавший, исправлявший, точно
определявший, хорошо плативший, через цензуру пробивавший. Только один
показательный пример: когда одно время в критике началась травля Григоровича,
именно желчный, сухой Некрасов организовал теплое к Григоровичу
обращение-поддержку от ведущих писателей "Современника", что было равно
поддержке ведущих писателей современности. И это спасло Григоровича-писателя.
"На днях, - пишет он В. Боткину в мае 1856 года, - получил я письмо, которое
привело меня в истинно-детский восторг. Пять-шесть добрых товарищей... написали
мне вместе на одном листе... Я положительно никого так не люблю, ни к кому так
не привязан, как к людям этого кружка".
Литература действительно
была за Некрасовым как за каменной стеной. Дело совсем не только в
журналистской его хватке, деловом уме, финансовой оборотистости. Здесь все
определило уникальное качество Некрасова, которое в такой мере уже более
никогда не проявится ни у одного руководителя литературного дела в России. Его
точно определил задним числом, когда уже было все кончено - после смерти поэта,
- умнейший, образованнейший и осведомленнейший (наблюдал более 30 лет) Павел
Васильевич Анненков: "Некрасов обладал такой широтой разумения, что понимал
истинные основы чужих мыслей и мнений, хотя бы и не разделял их".
Понимая истинные основы,
он и стремился во что бы то ни стало привлечь Толстого, удержать Тургенева, не
упустить Островского. Нужно иметь в виду, что все это были крупные
самобытнейшие люди - нравные и своенравные, тянувшие - и совершенно естественно
- каждый в свою сторону. Один Лев Толстой чего стоит: "Не совсем простой
любитель простоты", как скажет о нем тогда же Некрасов. И, конечно, эффект
лебедя, рака и щуки рано или поздно должен был сработать. Остается только
поражаться силе и умению Некрасова, пусть какой-то и даже довольно
продолжительный период удерживавшего всю эту колоссальную разнонаправленную
энергию и направлявшего ее в русло одного журнала.
Нужно иметь в виду и то
обстоятельство, что "вольные художники", Толстые и Тургеневы, журнала не
делают. В рабочем смысле журнал делают Некрасовы, Дружинины, Чернышевские... А
в "широком" смысле его не делают и Дружинины, а только - Чернышевские,
Добролюбовы... Или - Катковы. Когда Некрасову позднее придется выбирать, то это
не будет только выбор между Добролюбовым и Тургеневым, а между журналом и
нежурналом. Да и ближайшие события это начали подтверждать довольно скоро.
Как практичный человек и
опытный издатель Некрасов не исходил только из благих пожеланий и, пусть самых
прекраснодушных, настроений. В начале 1856 года он составил проект так
называемого "Обязательного соглашения". По этому соглашению его участники
Тургенев, Толстой, Островский, Григорович обязывались на протяжении четырех лет
"печатать свои произведения исключительно в "Современнике". Это была в своем
роде политика экономического кнута и пряника. Тем самым писатели становились
как бы своеобразными акционерами, получая, помимо гонораров, и часть общей
журнальной прибыли "пропорционально числу страниц в статьях, помещенных каждым
из них в течение года в "Современнике". Правда, "вольные художники" довольно
скоро пренебрегут такой обязательностью, иногда отказываясь и от пряника,
всегда уклоняясь от кнута, а тем ставя в сложное положение журнал.
Нужно иметь в виду и то, что
все эти люди, во всяком случае более или менее тесно группировавшиеся вокруг
"Современника", крепко связаны: многие дружбой, некоторые и бытом. Толстой по
первом своем приезде в Петербург останавливается у Тургенева. Некрасов живет на
даче вместе с Боткиным. Тургенев обычно почти не вылезает из дома Некрасова.
Некрасов с Тургеневым едут гостить в имение Дружинина... Постоянны публичные
чтения дома (чаще всего у Некрасова) и поездки в том или ином составе в
публичные дома: к "доннам" - таким эвфемизмом обходится в своем подробном - ив
этом случае тоже - дневнике Дружинин. Ведь все они еще довольно, а некоторые и очень,
молоды. И почти все холосты.
Постоянны обеды и ужины,
конечно, с обильной выпивкой: клубные, ресторанные, домашние. Домашние обычно у
Некрасова. Обязательный "Генеральный обед" 14 февраля 1856 года увенчал,
кстати, и договоренность об "Обязательном соглашении". На следующий день
некоторые участники пира сфотографировались. Это - хрестоматийно известная и
единственная в своем роде фотография прошлого века. Позднее совершится
крупнейший литературный скандал-тяжба Гончарова с Тургеневым и дуэльный вызов: Тургенев
- Толстой и т. д., и т. д. Но сейчас как зримое отражение мира и согласия - эта
уникальная литературная группа, где и Гончаров, и Тургенев, и Толстой... Нет
только подлинного центра, собравшего и объединившего всех - тогда и многих -
потом:
Некрасова - явно по болезни.
Продержалось оно, это
соглашение, почти два года и в начале 1858-го опять-таки по инициативе
Некрасова было расторгнуто. "Надеюсь, - написал в феврале 1858 года Некрасов
Толстому, - взглянув на дело беспристрастно. Вы согласитесь, что нужно было так
поступить. Дело не в деньгах, не в том, чтоб мне были развязаны руки, а в
упрощении отношений, так как легкость взгляда некоторых участников на прежнее
наше условие делала его обязательным только для редакции "Современника". Этому
надо было положить конец".
Испытали облегчение и
участники: "Я очень доволен этим оборотом дела. Словно на волю отпустили... -
поделился с Толстым Тургенев, впрочем, прибавив меланхолически: - Хотя на что
она, эта воля?"
Во всяком случае, в 1856
году положение журнала казалось упроченным. "Журнал идет хорошо", - сообщает
Некрасов Тургеневу в мае 1856 года, а начиная с октябрьского номера журнал
постоянно рекламно напоминал: с 1857 года будут принимать в "Современнике"
исключительное и постоянное участие Д. В. Григорович, А. Н. Островский, граф Л.
Н. Толстой, И. С. Тургенев.
1855-1856 годы стали для
Некрасова порубежным временем еще в одном отношении. Он собрал книгу своих
стихов. Она стала первой (сборник "Мечты и звуки" в данном случае не в счет, да
и сам Некрасов никогда его в счет не ставит), хотя начавший ее подготовку еще в
пору болезни поэт полагал, что она и последняя. В силу некоторых обстоятельств,
сложившихся в цензурном ведомстве (в частности, предполагавшийся уход
Мусина-Пушкина, возможно, не без его тайного желания подложить свинью
начальству и пропустившего книгу), уже 14 мая на некрасовский сборник было
получено цензурное разрешение. Но выхода книги Некрасов не дождался. В августе
1856 года после долгих сборов и многих медицинских, житейских, туристских и
тому подобных консультаций он впервые поехал на Запад. В Вене его ждала
уехавшая раньше Панаева. В Европе Некрасов провел почти год. Равнодушно проехав
мимо Берлина, он побыл в Вене, а затем отправился в Италию: Венеция, Флоренция,
Феррара, Болонья. Затем-и надолго- Рим... Кроме того, Генуя, Неаполь, Сорренто.
Два выезда в Париж: один к тому же с совсем уж кратким визитом из него в
Лондон.
Некрасов не был ни
западником, ни славянофилом. Он не восхвалял Европы и не изничтожал ее. Вену с
"любопытством осматривал", по словам Панаевой. Восхищался Венецией: "Волшебный
город, - поэтичнее даже во сне ничего не увидишь", по его собственным словам.
И, конечно, Римом: "Рим мне тем больше нравится, чем больше живу в нем".
Кажется, ни слова о Париже. Тем более о Лондоне. Писательски же к Европе
Некрасов остался абсолютно равнодушен. В конце сентября он сообщал Дружинину из
Рима: "Не ждите от меня никаких описаний: описывать Европу так же скучно, как
весело ездить по ней". А он уже имел все возможности ездить "весело": дорогие
врачи, первоклассные гостиницы... Постоянно - итальянская опера.
Сотрудничавший в
"Современнике" литератор Петр Михайлович Ковалевский, который жил тогда в Риме
и сразу же явился к Некрасову с визитом, вспоминал: "Эта неожиданная встреча,
этот отель (дорогой отель на площади Испании. - Н. С.) и эта красивая
брюнетка (Авдотья Яковлевна Панаева. - Н.С.) вызвали невольно из памяти
первую мою встречу Некрасова на Невском проспекте, дрогнущего в глубокую осень
в легком пальто и ненадежных сапогах, помнится, даже в соломенной шляпе с
толкучего рынка".
Впрочем, ни удобствами, ни
комфортом Некрасов не упивался. Состояние, в котором он пребывал, обычное
состояние, кроме того, конечно, что все больше поправлялось здоровье (ничуть,
кстати, не избавившее от регулярных приступов тяжелой хандры). "Я живу так
себе, - сообщает он Тургеневу из Рима, - ни худо, ни хорошо - или, вернее, то
хорошо, то худо - полосами".
Вообще, судя по
немногочисленным свидетельствам, собственным и других, некрасовский взгляд на
Запад - обычного, умного и достаточно равнодушного туриста. Скажем, ни следа
той кровной озабоченности и заинтересованности в самих обличениях Запада, что
есть у Герцена или у Достоевского. "О путешествии, - пишет он Тургеневу месяца
через полтора после отъезда, - не умею ничего сказать. Не потому, впрочем, что
ровно ничего не заметил, а потому, что как-то сам еще плохо доверяю
впечатлениям, которые испытываю, и мыслям, которые приходят в голову. Одно
верно, что, кроме природы, все остальное производит на меня скорее тяжелое,
нежели отрадное впечатление".
"Кроме природы". Любопытно,
что в равнодушии к Италии, даже уже и к ее природе, Некрасова далеко
перещеголял такой поэт "чистого искусства" с его культом красоты, но именно
русский поэт, как Фет. Кстати сказать, он тоже в это время был в Риме и
постоянно общался с Некрасовым.
Не слишком удивляешься,
когда Некрасов заявляет, что он "в Италии писал о русских ссыльных". Но и Фет
почти повторяет Некрасова в стихах:
Италия, ты сердцу солгала!
Как долго я в душе тебя лелеял,
-
Но не такой мечта тебя
нашла,
И не родным мне воздух твой
повеял.
В твоих степях любимый образ
мой
Не мог, опять воскреснувши,
не вырость,
Сын севера, люблю я шум
лесной
И зелени растительную
сырость.
А в "Воспоминаниях" своих
Фет пишет: "Намереваюсь пройти подробности моего пребывания на классической
итальянской почве".
Интересна у Некрасова одна
характернейшая деталь. Еще до заграничной поездки в поэме "Саша", где многое
если и не было аллегориями, то многими могло быть аллегорически понято, стояла
фраза, в которой можно было усмотреть намеки на "вольный" Запад:
Но погодите: повеет весной
С теплого края, оттуда, где
люди
Дышат вольнее - всей силою
груди.
Поскольку в цензуре не
только с "волей", но и со всеми производными от нее было строго, видимо, и
возник вариант:
Дышат вольнее - в три
четверти груди.
Что-то навсегда удержало
Некрасова после заграничных поездок от того, чтобы вернуться к доцензурному
варианту даже тогда, когда к этому появилась возможность, и заставило остаться
при этой так странно отмеренной тремя четвертями воле.
Большое влияние на характер
заграничного пребывания Некрасова оказало одно событие русской жизни, прямо его
касающееся: 14 октября 1856 года вышел сборник "Стихотворения Н. Некрасова".
Как часто бывало в России, оказалось, если приложить известные стихи Фета, что
"вот эта книжка небольшая томов премногих тяжелей". Оказалось, что разбросанные
на протяжении многих лет по страницам многих сборников и журналов стихи, будучи
собраны вместе, бесконечно усилили друг друга и дали неожиданный эффект -
буквально лучевого пучка. Это сразу понял чуткий Тургенев, когда сказал, что
стихи Некрасова, собранные вместе, жгутся.
"Едва ли это не самая
многозначительная книга нашего времени" (М. Лонгинов - И. Тургеневу).
"Что ни толкуй его
противники - а популярнее его нет у нас теперь писателя" (И. Тургенев - М.
Лонгинову).
"Из России я имею известие о
громадном и неслыханном успехе "Стихотворений" Некрасова... этого не бывало со
времен Пушкина" (И. Тургенев - А. Герцену).
"Восторг всеобщий... Вы
теперь лучшая надежда, можно сказать, единственная прекрасная надежда нашей
литературы" (И. Чернышевский - Н. Некрасову).
А когда в 1858 году
Александр Дюма, будучи в России, захочет приобрести эту "книжку небольшую", то
она потянет на 64 франка, или на
16 - тогда в высшей степени полновесных - рублей; более чем в десять раз дороже
того, что она стоила по номиналу. Дело в том, что, по сути, Дюма приобретал уже
запрещенную литературу: оглушительный положительный эффект прямо определил
оглушающий отрицательный.
К тому же "подставился"
замещавший Некрасова Чернышевский, точнее, подставил, невольно, конечно,
журнал. Он не удержался и в заметке-сообщении о выходе сборника Некрасова
перепечатал "Поэт и гражданин", "Забытая деревня" и "Отрывки из путевых записок
графа Гаранского" - три стихотворения, никогда до того нигде не печатавшиеся. И
явно многоопытным Некрасовым не случайно не печатавшиеся в журнале. За сборник
он отвечал самим собой, за журнал - всем журналом. Недаром официальному
редактору Панаеву тут же было объявлено, "что первая подобная выходка
подвергнет его журнал совершенному прекращению". Но журнальная перепечатка
угробила и сборник.
Министерство народного
просвещения предписало, чтобы "в московских периодических изданиях не было
печатаемо ни статей, касающихся этой книги, ни, в особенности, выписок из
оной". Предписание Минпроса было подтверждено, расширено и усилено секретным
циркуляром МВД с тем, чтобы "книга под заглавием "Стихотворения Н. Некрасова"
не была дозволена к новому изданию и чтобы не разрешались к печати ни статьи,
касающиеся сей книги, ни, в особенности, выписки из оной". Благожелательный
Бекетов от цензурования журнала был отстранен.
Опять действовали силы
большие и сильнейшие, чем цензурное ведомство. "Беда, которую я навлек на
"Современник" этою перепечаткою, - вспоминал позднее Чернышевский, - была очень
тяжела и продолжительна. Цензура очень долго оставалась в необходимости давить
"Современник" -года три, это наименьшее... О том, какой вред нанес я этим
безрассудством лично Некрасову, нечего и толковать: известно, что целых четыре
года цензура оставалась лишена возможности дозволить второе издание его
"Стихотворений".
Естественно, за границей все
эти русские дела занимали, радовали, огорчали, волновали поэта. Через П. Анненкова
- брата крупного сановника, Тургенева, Некрасов пытается выяснить, "откуда
вышла буря: от министерства или "докладывалась выше"?". Видимо, выяснить на
предмет возможной нейтрализации. А может, и так пронесет: "Мы видывали
цензурные бури и пострашнее - при - Николае I, да пережили". Все-таки на дворе
уже шел 1856 год - второй год после окончания "мрачного семилетия".
В общем, глядя, так сказать,
внешним оком на Европу, внутренне Некрасов продолжал жить русской жизнью. И не
только журнально-издательскими ее событиями. Но прежде всего писательски.
Некрасов действительно и в Италии "писал о русских ссыльных": такой его
своеобразной "итальянской поэмой" стала поэма о русской Сибири "Несчастные".
Некрасов чуть ли не первым во всей нашей литературе вышел к почти всегда для
России актуальной проблеме - репрессированных и к иногда актуальной теме -
реабилитированных.
В 1855- 1856 годах - со
сменой царей - и тема политических репрессий и тема реабилитации политических
приобрели особую остроту и для первой волны (декабристы) и для второй
(петрашевцы). Некрасова, понятно, тогда волновала больше вторая - это были
современники, "свои" люди, и, может быть, особенно важно для Некрасова то, что
они сидели с "народом". Именно их, политических, правительство впервые
объединило местом отсидки с уголовниками.
В отличие от сравнительно
небольших и персональных поэм "Белинский" и "Саша" "Несчастные" - уже "поэма
коллектива", это история человека, попавшего на каторгу за убийство из
ревности, включила у Некрасова разнообразные картины и русской провинции, и
русской столицы, и русской каторги. В то же время поэма очень лирична, то есть
в данном случае лична, даже автобиографична. Описание ранних лет героя
возвращает к ярославскому детству поэта, находит соответствие в "Родине", в
стихах "В неведомой глуши, в деревне полудикой...". То же можно сказать об
описании столицы. Как ни странно может показаться, но убийство из ревности тоже
автобиографично. Не в уголовщине, естественно, дело, но настроение, общая
атмосфера отношений его и ее явно восходит к отношениям поэта и
Панаевой (в пору создания поэмы, как, впрочем, и почти всегда, крайне неровным,
мучительным и мучающе ревнивым) и тоже находят соответствие в "панаевских"
стихах:
О ты, кого я с ужасом бежал,
Кому с любовью рвался я в
объятья,
Кому чистосердечно расточал
Благословенья и проклятья, -
Тебя уж нет! На жизненной
стезе
Оставив след загадочный и
странный,
Являясь ангелом в грозе
И демоном у пристани
желанной, -
Погибла ты... Ты сладить не
могла
Ни с бурным сердцем, ни с
судьбою
И, бездну вырыв подо мною,
Сама в ней первая легла...
Ругаясь буйно над кумиром,
Когда-то сердцу дорогим,
Я мог бы перед целым миром
Клеймом отметить роковым
Твой путь. Но за пределы
гроба
Не перешла вражда моя,
Я понял: мы виновны оба...
Но тяжелей наказан я!
В большей мере условна
вторая часть - на каторге. Есть во второй, "каторжной" части герой - Крот
(очевидно, политический) с чертами страстотерпца, подвижника,
пробуждающего в несчастных озверевших товарищах людей. Поэма, особенно во
второй, в известной мере главной части, романтична. И в этом смысле она
действительно "итальянская". Наверное, "отрыв" от реальной отечественной
действительности помогал писать и закончить на идеальной итальянской почве эту
русскую романтическую поэму.
"Идеальные" же вершины
Италии помогли Некрасову как никогда высоко подняться и на русскую "идеальную"
вершину - к Пушкину.
Грубо говоря, в поэме
"новое" содержание, пестрое и разнообразное, "низкое" облеклось в "старую"
форму пушкинской романтической поэмы. Она и началась-то еще в России как
стихотворение "Совет" - "подражание Пушкину". В поэме антипушкинское содержание
с почти прямой полемикой (картины Петербурга, например) все же реализовалось в
пушкинской форме:
О город, город роковой!
С певцом твоих громад
красивых,
Твоей оградой вековой,
Твоих солдат, коней ретивых
И всей потехи боевой,
Плененный лирой
сладкострунной,
Не спорю я: прекрасен ты.
В безмолвье полночи
безлунной,
В движенье гордой суеты!..
Всё так. Но если ненароком
В твои пределы загляну,
Купаясь в омуте глубоком,
Переживая старину,
Душа болит. Не в залах
бальных,
Где торжествует суета,
В приютах нищеты печальных
Блуждает грустная мечта.
Не лучезарный, золотистый,
Но редкий солнца луч... о
нет!
Твой день больной, твой
вечер мглистый,
Туманный, медленный рассвет
Воображенье мне рисует...
Некрасов работал
самозабвенно: "24 дня ни о чем не думал я, кроме того, что писал. Это случилось
в первый раз в моей жизни - обыкновенно мне не приходилось и 24 часов
остановиться на одной мысли. Что вышло, не знаю..."
Некрасов - великий поэт -
действительно проник в тайну другого великого поэта - Пушкина. И речь не о
внешних приметах стихов: так после Пушкина писала почти вся русская
поэзия. Некрасов писал как Пушкин. Это действительно было чудо: "Это
случилось в первый раз в моей жизни". Еще бы - побыть Пушкиным. Некрасов
это сумел. Недаром Тургенев с его безотказным, почти абсолютным музыкальным,
поэтическим - во всяком случае на пушкинское начало - слухом иной раз
проговаривался о некрасовских стихах: "пушкински хороши". А здесь - целая
поэма! И - "пушкински хороша". Но, строго говоря, это довольно
двусмысленный комплимент некрасовским стихам. И недаром уже при
восприятии собственно некрасовских стихов тургеневский слух иной раз сбивался,
а потом и совсем сбился.
Смятенность Некрасова ("что
вышло, не знаю...") понятна. "Вышла" прекрасная, но не "своя" поэма. Внешним
поводом к тому, что поэма наконец скомкалась, послужили известия из России об
уже последовавших цензурных гонениях и, значит, о возможности новых. Но
внутренне, возможно, пришло ощущение, что пишется уже про свое, но не свое. Тем
не менее на пути к своему, к своей поэзии вообще и к своей
поэме в особенности "Несчастным" принадлежит важное место, как и всему у
Некрасова заграничному, прежде всего "итальянскому" периоду. Именно за
границей, как то часто бывало у русских писателей, главным образом у Гоголя,
рождалось особое новое ощущение и знание России в ее целом, в ее, как
говаривали в девятнадцатом веке, субстанциальных особенностях. "Верю теперь, -
пишет Некрасов Тургеневу, - что на чужбине живее видишь Родину".
В рождении такого видения у
Некрасова, в возможности такого общего взгляда из "прекрасного далека"
заграница имела второе после войны решающее значение. Именно война и заграничное
пребывание заставляли по-новому и в целом видеть Россию. Это ощущение и
знание немедленно проявились по возвращении на родину. И проявились двояко.
В свое время, в анкете 1919
года, Александр Блок, отвечая на вопрос о народолюбии Некрасова, ответил: "Оно
неподдельное и настоящее, то есть двойственное (любовь - вражда)..."
Если это так, то такая
двойственность сказалась в стихах сразу по возвращении. С "идеальных" высот
пришлось буквально опускаться в дерьмо, что поэт и засвидетельствовал.
"А надо правду сказать, -
пишет он летом 1857 года из Петергофа
Тургеневу, - какое бы унылое впечатление
ни производила Европа, стоит воротиться, чтобы начать думать о ней с
уважением и отрадой. Серо, серо! Глупо, дико, глухо - и почти безнадежно... Что
до меня, я доволен своим возвращением. Русская жизнь имеет счастливую
особенность сводить человека с идеальных вершин, поминутно напоминая ему, какая
он дрянь, - дрянью кажется и все прочее и самая жизнь - дрянью, о которой не
стоит много думать".
И все-таки!
"И все-таки я должен
сознаться, что сердце у меня билось как-то особенно при виде "родных полей" и
русского мужика". В письме "родные поля" в двусмысленных кавычках. В стихах все
кавычки снялись. Именно в это время, именно после Италии впервые в некрасовских
стихах в такой степени прорвалась любовь к России и впервые к России в ее
целом, к ее природе вообще, к ее народу в особенности.
Некрасов сообщает Толстому,
как бы отмечая явление новое и чуть ли не неожиданное: "Написал длинные стихи,
исполненные любви (не шутя) к родине". "Длинные стихи" - это "Тишина": не то
действительно очень длинное стихотворение, не то сравнительно короткая - в пять
страничек - поэма лета 1857 года:
Всё рожь кругом, как степь живая,
Ни замков, ни морей, ни
гор...
Спасибо, сторона родная,
За твой врачующий простор!
За дальним Средиземным морем,
Под небом ярче твоего,
Искал я примиренья с горем, "
И не нашел я ничего!
Я там не свой: хандрю,
немею,
Не одолев мою судьбу,
Я там погнулся перед нею.
Но ты дохнула - и сумею,
Быть может, выдержать борьбу!
Я твой. Пусть ропот укоризны
За мною по пятам бежал,
Не небесам чужой отчизны -
Я песни родине слагал! И
ныне жадно поверяю
Мечту любимую мою
И в умиленьи посылаю
Всему привет...
Это уникальное в русской
литературе представление русского пейзажа в самой его сути, самой идеи
русского пейзажа, которую сформулирует уже в нашем веке один из русских
писателей - религиозных философов: "По сравнению с красотой Западной Европы
эстетическое содержание среднерусского пейзажа вообще, конечно, не красота. Ничто
не останавливает взора, не приковывает, не насыщает, не ослепляет его. Красота
русской природы - невидимая красота, она вся в чувстве легко и неустанно
размыкающихся и расступающихся горизонтов. Она не столько красота на горизонте,
сколько красота за горизонтом...
Вся красота русского пейзажа
в том, что в нем нет самодовлеющих, себе тяготеющих красок: снежных вершин,
незабываемых очертаний горных хребтов, как сапфир, синих озер, вычурных
деревьев и экзотических цветов. Вообще ничего нету, есть только некое "вообще".
Нет никаких форм, ибо все формы поглощаются бесформенностью, смысл дали - в
бесконечности, смысл бесконечности - в Боге.
Так связаны в русской
равнинности, в разливе деревенской России убожество заполняющих ее форм с
божественностью охватывающих ее горизонтов" (Ф. Степун).
Некрасов в "Тишине" как
только, оттолкнувшись от Европы, художнически познал идею русского
пейзажа, так и пошел к России - вообще, к народу - о целом, к
Богу - в бесконечности.
Любовь к России в целом и
вызвала в целом положительные - иногда и восторженные - о поэме отзывы: и
либералов, и почвенников, и славянофилов...
Промолчали, кажется, только
те, кого позднее, уже в наше время, стали называть революционными демократами.
В "Тишине" есть только одна
"громкая" глава - о Севастополе. Но Некрасов взялся пропеть "Славься" не
победе. Не поражению, конечно, - но народному страданию и подвигу.
Народ-герой! В борьбе
суровой
Ты не шатнулся до конца,
Светлее твой венец терновый
Победоносного венца!
Война не безусловно ответила
поэту на вопрос о народе, но безусловно его поставила. А что дальше? Тишина.
Это и вопрос к народу и ответ о народе: точный исторический ответ поэта,
устремившегося к народу и ничего там не услышавшего. А время идет, год за
годом. 1856 год - тишина, 1857 год - тишина, 1858 год - тишина...
По аналогии с Тютчевым,
сказавшим: "природа - сфинкс", Некрасов тогда мог бы сказать: "народ - сфинкс".
Ответ тем более верный, что в "обществе" совершались энергичные подвижки:
терпела поражение, но и одерживала победы гласность, обсуждались возможные
реформы. "В Петербурге, в Москве, - пишет в одном из писем Лев Толстой, - все
что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши тоже происходят
патриархальные варварство, воровство и беззаконие". Но эта "глушь", о которой
говорит Толстой, отнюдь не та "тишина", о которой пишет Некрасов.
В столицах шум, гремят
витии,
Кипит словесная война,
А там, во глубине России, -
Там вековая тишина.
Лишь ветер не дает покою
Вершинам придорожных ив,
И выгибаются дугою,
Целуясь с матерью-землею,
Колосья бесконечных нив...
Толстой-корреспондент видит
провинциальную российскую глушь. Некрасов-поэт слушает глубину России, и это,
кстати, отнюдь не то, что потом стали называть российской глубинкой.
Патриархальные варварство,
воровство и беззаконие провинциальной глуши - такая же внешняя вещь, как крики
ожидания и негодования столиц. Это совсем не то, что внутренне скрытое начало -
вековая тишина национальных глубин.
Кстати сказать, Некрасов -
поэт-журналист в "Дружеской переписке Москвы с Петербургом", например, тоже
ввязывается в полемики, шумит, витийствует, издевается, обличает и либералов, и
славянофилов, и казенных патриотов, и - особенно - гласность: любимое
либеральное заклинание:
Всевышней волею Зевеса
Вдруг пробудившись ото сна,
Как быстро по пути прогресса
Шагает русская страна!
В печати уж давно не
странность
Слова "прогресс" и
"либерал",
И слово дикое - "гуманность"
Уж повторяет генерал.
"Русская страна" в
иронических стихах поэта от сна пробудилась, а вот Россия - в серьезных
- нет. Потому-то другой постоянно, до навязчивости сопровождающий тишину образ
- сон. Поэт буквально мечется в поисках хоть как-то определенного
ответа. Один - в "Тишине":
Над всею Русью тишина,
Но - не предшественница сна:
Ей солнце правды в очи блещет,
И думу думает она.
То есть, по известному
слову, "Россия сосредоточивается". Другой - но того же времени ответ - в первом
варианте (сохранился в письме Тургеневу) стихотворения "В столицах шум, гремят
витии", почти повтор стихов "Тишины", но уже с иным знаком:
Над всей Россией
беспредельной
Стоит такая тишина,
Как будто впала в сон
смертельный
Давно дремавшая страна.
В конце концов ответам
предпочтена констатация: там вековая тишина.
И все. А за вопросом
естественны и неизбежны новые бессильные взывания к спящему, и посильные
расталкивания, и мучительные размышления.
Когда "Размышления у
парадного подъезда" Герцен впервые опубликовал (в "Колоколе": правда, под
названием "У парадного крыльца"), то сопроводил их примечанием: "Мы очень редко
помещаем стихи, но такого рода стихотворение нет возможности не поместить". Не
есть возможность поместить, а невозможно не поместить - вот в каких крайних
степенях оценил эти стихи решительно враждебно настроенный тогда к Некрасову
Герцен.
Стихотворение - ключевое для
конца 50-х годов, сведшее к себе основные настроения и поэтические особенности
Некрасова этого времени. Как часто бывает, большое произведение оттолкнулось от
незначительного вроде бытового факта, от частного житейского наблюдения.
Некрасов к этому времени уже жил на Литейном проспекте (тогда на Литейной
улице), занимая громадную квартиру, здесь же и другая - панаевская (Ивана
Ивановича) квартира и большие панаевские (Авдотьи Яковлевны) апартаменты.
Напротив, чуть под углом, массивный дом дворцового типа с действительно
парадным подъездом. Историю возникновения стихотворения рассказала Панаева.
Дальше мы увидим, как удивительно проецируется стихотворение на этот житейский
фон и сколь многое он в стихотворении раскрывает и каким воистину чуде