кий вопрос и дал великий ответ в последней ее песне
"Русь":
Ты и убогая,
Ты и обильная,
Ты и могучая,
Ты и бессильная,
Матушка-Русь!
В рабстве спасенное
Сердце свободное -
Золото,золото
Сердце народное!
Встали - небужены,
Вышли - непрошены,
Жита но зернышку
Горы наношены.
Paть подымается -
Неисчислимая,
Сила в ней скажется
Несокрушимая!
"Широкая дороженька" - поэма
не завершилась, и многое в ней объясняется за ее пределами. "Дороженька" эта не
была ни ровной, ни гладкой, требовала передышек - иногда и долгих остановок -
часто неожиданных и мучительных, особенно со второй половины 60-х годов. 1866
год - да мы это уже и видели - стал одним из порубежных. И в жизни. И в поэзии.
"ДРЯХЛЫЙ МИР НА РОКОВОМ
ПУТИ..."
Летом 1866 года Некрасов
остался "без работы": "Современник" (вместе с "Русским словом") был запрещен.
Он еще успеет опубликовать сатирический цикл "Песни о свободном слове". Он еще
успеет их даже публично прочитать: на что требовалось особое позволение. Он еще
успеет (после второго предупреждения) сам снова попроситься "под цензуру". Хотя
и не успеет под нее попасть: ему откажут.
Юридическими обоснованиями
журнальных запрещений власть себя не утрудила: "вследствие доказанного с
давнего времени вредного их направления".
Кстати, когда стало известно
о запрещении "Современника" и было объявлено о возвращении подписных денег, то чисто русским, пассивным, но все
же протестом и знаком сочувствия журналу стал почти повсеместный отказ взять
эти деньги.
Удивительно, как все
вернулось на круги своя. Не отсюда ли
у Некрасова желание снова поворошить опыт 40-х годов: в сценах из лирической
комедии "Медвежья охота", в стихах "Человек сороковых годов"... Опять встал
перед ним образ Белинского.
И Некрасов начал снова, как
когда-то, четверть века назад, во времена "Физиологии Петербурга" и
"Петербургского сборника", - со сборников. "Ко мне неожиданно, - сообщает
матери Д. И. Писарев, - явился книгопродавец Звонарев (Некрасов вел с ним
некоторые издательские дела. - Н. С.) и сообщил мне, что Некрасов желал
бы повидаться со мною для переговоров о сборнике, который он намерен издать
осенью".
Характерно и обращение к
Писареву, несмотря на недавнюю полемику его с "Современником": все же самому
живому, что осталось в крепко поизмельчавшей критике.
Но, конечно, в сравнении с
сороковыми годами многое и изменилось. Были деньги. Тому же Писареву, когда тот
попросил 50 рублей за лист - то, что он получал в "Русском слове", Некрасов
ответил, что никогда не решится предложить ему такую плату, и тут же определил
ее в 75 рублей.
Но вроде похожая на старую
история со сборниками повторялась уже ускоренными темпами и на новой основе.
Еще не успели состояться
сборники (точнее, не состояться - ни один так и не вышел), как возникла идея
журнала. И опять только на Некрасова смотрели как на человека, способного дать
новый журнал. Но если в 40-е годы так смотрели немногие и из ближайшего
окружения, веря в будущее, то в 60-е годы так думали многие и повсюду, зная о
прошлом.
Известный и активный еще с
40-х годов литератор М. В. Авдеев в письме Некрасову почти заклинал: "Возьмите
дозволение на журнал, назовите его "Современность", и у Вас будет 5 тысяч
подписчиков... Да, наконец, Вы обязаны сделать это для литературы: Ваше имя на
обертке - знамя, которого теперь нет и значения которого вряд ли еще скоро кто
добьется. Не сложить же Вам уже руки, и надо Вам появиться хоть для того, чтобы
не сказали, что Вы забыты или изменились..."
Снова, как в 40-е годы,
встал вопрос о журнале, который можно было бы арендовать.
Снова, как в 40-е годы,
возникла и фигура Андрея Александровича Краевского - одна из центральных в
деловом журнальном мире России. Но если в 40-е годы Некрасов начинал "в
учениках" Краевского, то в 60-е скорее уже Краевский готов был пойти в учение к
Некрасову. Тем более что издававшиеся Краевским "Отечественные записки" совсем
увяли, а подписчики почти пропали.
И старый журнальный волк
снова пробует сыграть на прогрессе. Когда-то он поставил "Отечественные
записки" на ноги привлечением Белинского, теперь он будет пытаться сделать то
же обращением к Некрасову. Правда, они состояли долгие годы противниками, и
личные отношения, в сущности, не поддерживались: между тем, если считать связь
Некрасова с Панаевой браком, то Некрасов и Краевский доводились друг другу
свояками - замужем за Андреем Александровичем была сестра Авдотьи Яковлевны.
Но дело есть дело.
И Краевский предлагает Некрасову в своем журнале отдел беллетристики. Некрасов
отказывается и предлагает Краевскому... передать ему весь журнал. Краевский
думает и наконец соглашается.
Снова, как в 40-е годы,
гласно объявленным, но безгласным, лишь формальным редактором стал один человек
- Краевский. Фактическим оказался другой - Некрасов. Впрочем, делами-то
хозяйственно-организационными Краевский как издатель занимался, но он был,
говоря нынешним словом, деидеологизирован.
Многие хотели видеть в
"Отечественных записках" продолжение "Современника". Действительно, многое
продолжилось. Но во многом это будет уже новый журнал. Некрасов явно учтет те
горькие уроки, через которые прошел "Современник" в самые свои последние годы:
измельчание, да иной раз и прямую деградацию.
Тот же Авдеев, человек и
"Современнику" и Некрасову довольно близкий - и уже потому с правом на прямое и
откровенное слово, - еще в 1863 году написал Некрасову, имея в виду нападки на
тургеневских "Отцов и детей": "Согласитесь, что журнал Ваш был не прав перед
ним и на нем лежит великий грех той невзгоды и разлада, который лег на
Тургенева со стороны молодежи... Вам следует примириться с Тургеневым.
Следует потому, что были не правы, потому что Вашему журналу и легче и на нем
лежит исправить некоторое зло, которое Вы сделали Тургеневу, потому, наконец,
что это полезно Вашему. журналу и Тургеневу, который не принужден будет участвовать
черт знает в чем... Я не думаю, чтобы Тургенев пожелал большой уступки, но если
бы нужно было пожертвовать Антоновичем (который, между нами сказать, не сила),
то следовало бы им и пожертвовать..."
Некрасов и "пожертвовал"
Антоновичем. Может быть, имелась в виду и "уступка" Тургеневу. Тем более что на
роль первого критика "Отечественных записок" выходил Писарев, резко с
Антоновичем споривший, а о тургеневских "Отцах и детях" писавший нечто прямо
Антоновичу противоположное.
Но, конечно, имелось в виду
и нечто большее. Правда, еще осенью 1867 года Писарев пишет: "До сих пор я не
получил никакого приглашения участвовать в журнале. И, вероятно, я его не
получу. Партия "Современника" меня не любит и несколько раз доказывала печатно,
что я очень глуп. Искренно ли было это мнение - не знаю, но, во всяком случае,
сомневаюсь, чтобы Антонович и Жуковский захотели работать со мною в одном
журнале". Писарев справедливо в этом сомневался. Но "партии "Современника" в
старом смысле уже не было.
В конце концов Некрасов отказал
в сотрудничестве Антоновичу и Жуковскому. Здесь-то Антонович и Жуковский и
выдали свои антинекрасовские "Материалы для характеристики современной русской
литературы", которые Салтыков (Щедрин) и назвал образцом "литературного
бешенства".
В новых "Отечественных
записках" публицистику возглавил Елисеев, а под беллетристику Некрасов подвел
мощную опору, пригласив Салтыкова (Щедрина).
Весь характер журнала
менялся: не в смысле измены определенным принципам, но в духе большей широты,
увеличившихся масштабов и непредвзятости. В сущности, Некрасов все более
пытался вернуться к "Современнику", но не столько к "Современнику" середины
60-х годов, сколько к старому "Современнику" - середины 50-х.
Это точно ощутил Лев
Толстой: "Несмотря на то, что я давно разошелся с "Современником", мне очень
приятно теперь посылать в него свою статью, потому что связано с ним и с вами
очень много хороших молодых воспоминаний".
Толстой пишет Некрасову в
"Отечественные записки", но называет их "Современником", а все ассоциации его,
как видим, направлены прямо к старому "Современнику". И, вероятно,
действительно он ощущает старый "Современник" в новых "Отечественных записках",
раз после многих лет сначала размолвок, а потом перерыва в отношениях и,
соответственно, в переписке, возобновляет сотрудничество. Инициатива опять-таки
идет от Некрасова.
Еще раньше Некрасов пытается
получить в свой журнал "Анну Каренину". Толстой отказывает, но посылает в
"Отечественные записки" свою педагогическую статью "О народном образовании".
Кстати, и с "Анной Карениной" он колеблется, даже соглашается ее отдать на
определенных условиях, пишет об этом Некрасову. Но письмо останется
неотправленным: условия Толстого (речь идет о фантастическом гонораре)
принимает "Русский вестник".
Надо сказать и то, что сам
роман руководителей "Отечественных записок" разочарует: Некрасов напишет на
него стихи, - впрочем, не более чем шутливые, Салтыков - обругает, правда,
довольно грубо: "коровий роман".
Еще характернее с
Достоевским. После многих лет отношений сложных, неровных, часто нервных - в
основном со стороны мнительного Достоевского, писатель отдает Некрасову роман
об "отцах" и "детях": "Подросток".
Снова все, как тридцать лет
назад, в сорок пятом году. "Вчера, - пишет Достоевский, - ...отворилась дверь и
вошел Некрасов. Он пришел, чтобы выразить свой восторг..."
Но, конечно, это уже
Некрасов - многоопытнейший редактор. "Всех слабее, говорит, - продолжает
рассказывать о нем жене Достоевский, - у вас восьмая глава..." И что же? Когда
я перечитывал корректуру, то всего более не понравилась мне самому восьмая
глава и я многое из нее выбросил... Одним словом, в результате то, что мною в
"Отечественных записках" дорожат чрезмерно и что Некрасов хочет начать совсем
дружеские отношения".
Одним словом, и здесь снова
возникла тень, или, вернее, возобновился свет старого "Современника":
"Вернувшись в Руссу, - вспоминает А. Г. Достоевская, - муж передавал мне многое
из разговоров Некрасова, и я убедилась, как дорого для его сердца было
возобновление задушевных сношений с другом юности".
Конечно, не нужно думать,
что "Отечественные записки" вдруг стали переполняться сочинениями Толстого и
Достоевского. Но обращение Некрасова к Достоевскому и моментальная готовность к
сотрудничеству Достоевского симптоматичны. Факт же появления в "Отечественных
записках" такого романа из "великого пятикнижия", как "Подросток", - дело
выдающееся. Да ведь, со своей стороны, Достоевский и дал Некрасову роман с
некрасовскими мотивами: заветная идея "миллиона" у подростка, отчетливые черты
Власа у Макара Долгорукого.
Но все это у Некрасова не
просто возвращение как бы к прошлым временам, тем более не результат ностальгии
и не дань сентиментальности. Все это - и многое другое - есть прямое следствие
и нового поэтического взгляда на мир, сложившегося как раз к поре возобновления
"Современника" в виде "Отечественных записок".
Именно с конца 60-х годов в
стихах Некрасова или просто отвергаются или художественно опровергаются многие
начала и принципы всей предшествовавшей его поэзии. Вернее, они не отменяются,
но входят в иную систему отношений и ценностей.
Сам Некрасов явно осознавал
это совершенно новое состояние. "Если на Вас нападает иногда хандра, - посылает
он из Петербурга утешение Алексею Михайловичу Жемчужникову в Висбаден, - ...то
утешайтесь мыслию, что здесь было бы то же - вероятно, в большей степени, с
примесью, конечно, злости по поводу тех неотразимых общественных обид, под игом
которых нам, то есть нашему поколению, вероятно, суждено и в могилу сойти.
Более тридцати лет я все ждал чего-то хорошего, а с некоторых пор уже ничего не
жду, оттого и руки совсем опустились и писать не хочется. А когда не пишешь, то
не знаешь, зачем и живешь". Характерны стихи с названием "Уныние":
Недуг не нов (но сила вся в
размере),
Его зовут уныньем, в старину
Я храбро с ним выдерживал
войну
Иль хоть смягчал трудом, по
крайней мере,
А ныне с ним не оберусь
хлопот,
Быть может, есть причина в
атмосфере,
А может быть, мне знать себя
дает,
Друзья мои, пятидесятый год.
Конечно, "пятидесятый год"
(то есть уже три года на шестидесятый-стихотворение 1874 года) по счету того
времени - прямая старость. Но как раз в личной-то жизни - мы увидим - многое
благополучно образовалось. Причина в другом - "причина в атмосфере".
В этом смысле сравнительно
небольшое стихотворение "Утро" прямо бьющей в глаза наглядностью демонстрирует
новые качества некрасовской поэзии.
Стихотворение у Некрасова
вообще одно из самых мрачных. Конечно, мрачных стихотворений у поэта "печали и
гнева" всегда хватало: итак, "недуг не нов (но сила вся в размере)". Дело,
однако, оказалось совсем не только в размере.
Ты грустна, ты страдаешь
душою:
Верю - здесь не страдать
мудрено.
С окружающей нас нищетою
Здесь природа сама заодно.
Бесконечно унылы и жалки
Эти пастбища, нивы, луга,
Эти мокрые, сонные галки,
Что сидят на вершине стога,
Эта кляча с крестьянином пьяным,
Через силу бегущая вскачь
В даль, сокрытую синим
туманом,
Это мутное небо... Хоть
плачь!
Но не краше и город богатый:
Те же тучи по небу бегут,
Жутко нервам - железной
лопатой
Там теперь мостовую
скребут...
Это Некрасов, но это и, так
сказать, анти-Некрасов. Дело в том, что Некрасов от сороковых до середины
шестидесятых годов обычно воспринимает зло как зло предельно конкретное,
отчетливо индивидуальное в носителе зла и в его жертве: будь то безобразная
сцена избиения лошади или надругательство над крепостным человеком.
С конца 60-х годов зло
обобщается, масштаб его укрупняется. В том же "Утре" есть картина "страшного
мира", в котором все заодно: и нищая деревня, и город "не краше", и люди, и природа
(погода, наводненье, пожар). И главное: у Некрасова (!) все чаще начинают
пропадать конкретные проявления зла и страдания (!),
индивидуальные, личные носители того и другого, к которым он всегда был так
внимателен и восприимчив.
Почти к каждой строке некрасовского
"Утра" сыщется в его более ранних произведениях соответствие - сюжет.
Можно вспомнить
стихотворение 1848 года:
Вчерашний день, часу в
шестом
Зашел я на Сенную;
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую.
Ни звука из ее груди,
Лишь бич свистал, играя...
И Музе я сказал: "Гляди!
Сестра твоя родная!"
В "Утре" 1873 года:
Начинается всюду работа,
Возвестили пожар с каланчи,
На позорную площадь кого-то
Провезли - там уж ждут
палачи.
То, что было развернутой
картиной, вызывавшей активное сочувствие, стало простой информацией, и человек
исчез за этим "кого-то"...
Так, в "унынье" и зле - сама
сила размера начинает говорить о точности нового и страшного закона:
Проститутка домой на
рассвете
Поспешает, покинув постель,
Офицеры в наемной карете
Скачут за город, будет
дуэль.
Сколько поведал нам поэт об
этих несчастных проститутках ("Убогая и нарядная", "Еду ли ночью...", "Когда из
мрака заблужденья..."), и всегда это была драма личная. Здесь же лишь
упоминание проститутки, не задерживающее нашего внимания ни одним частным
штрихом, обозначение всех проституток вообще, как обозначены и все вообще
торгаши:
Торгаши просыпаются дружно
И спешат за прилавки
засесть.
И здесь нет привычного
обличения торгашей, только свидетельство - едва ли не жалость:
Целый день им обмеривать
нужно,
Чтобы вечером сытно поесть.
Чу! Из крепости грянули
пушки!
Наводненье столице грозит...
Кто-то умер: на красной
подушке
Первой степени "Анна" лежит.
И "Анна" здесь не средство
возвеличения (вспомним в "Секрете": "Имею и "Анну" с короною", - самодовольно
хвалился герой) и не предмет обличения (первая-то степень и делает ее
особенно жалкой).
Дворник вора колотит -
попался!
Гонят стадо гусей на убой:
Где-то в верхнем этаже
раздался
Выстрел - кто-то покончил с
собой...
Еще в первом стихотворении
"Вор" из некрасовского цикла 1850 года "На улице" - тоже была изображена сцена
поимки вора торгашом:
Спеша на званый пир по улице
прегрязной,
Вчера был поражен я сценой
безобразной:
Торгаш, у коего украден был
калач,
Вздрогнув и побледнев, вдруг
поднял вой и плач.
И, бросясь от лотка, кричал:
"Держите вора!"
И вор был окружен и
остановлен скоро.
Закушенный калач дрожал в
его руке;
Он был без сапогов, в
дырявом сертуке;
Лицо являло след недавнего
недуга,
Стыда, отчаянья, моленья и
испуга...
Какая в предельной
детальности этой, развернутой картины ("закушенный (!) калач") пристрастность,
внимание, сочувствие.
В "Утре" - сообщение,
равнодушное, едва ли не злорадное:
Дворник вора колотит -
попался!
Гонят стадо гусей на убой.
В "Похоронах", ставших
народной "жалостной" песней, есть опять-таки пристальное внимание к судьбе
человека, необычайная в нее углубленность. Напомним, что первоначально
биография несчастного самоубийцы рисовалась еще более тщательно.
Ныне опять-таки лишь
"констатация факта смерти":
Где-то в верхнем этаже
раздался
Выстрел - кто-то покончил с
собой.
Так что в "Утре" предстала
смерть во всех ее видах, возникли подлинные, если воспользоваться поэтической
формулой Александра Блока, пляски смерти: убийство ("будет дуэль..."), просто
смерть ("кто-то умер..."), самоубийство ("кто-то покончил с собой...").
Однако самое страшное
заключается не только в "размере" мрачных фактов. Ведь рассказано о делах в
своем роде чрезвычайных - о "событиях"! Но сама исключительность их (смерть
человека) поглощена обыденностью раз и навсегда заведенной жизни, фраза
"начинается всюду работа" - экспозиция картины и определение ее обычности и
повторяемости. Один из страшных смыслов заключен в этой уничтоженности
обыденностью исключительного. Проблема и в том, что сама смерть уже не
проблема. Отсюда - последняя жуткая, вроде бы неожиданная, но резюмирующая
фраза:
Гонят стадо гусей на убой.
Именно с конца 60-х годов
Некрасов становится все более европейским поэтом. И если раньше он
скорее испытывал влияние и использовал мотивы "европейцев" (Беранже, Гейне,
Гюго, Баррет-Броунинг...), то сейчас он если еще не оказывает влияния, то уже предупреждает
мотивы европейцев: прежде всего Шарля Бодлера с его "Цветами зла". Первым это
отметил у нас как раз поэт некрасовской выучки Павел Якубович. Именно Якубовичу
следует довериться: он первый русский переводчик "Цветов зла". А вот и
французское, не без изысканности, подтверждение Шарля Корбэ: "Еще до Бодлера он
(Некрасов. - Н. С.) сорвал некоторые из "цветов зла", процветающих в
отравленной атмосфере столиц".
Кстати сказать, как раз в
конце 60-х годов Некрасов дважды выезжал в Европу: в 1867 году и в 1869-м. Не
нужно думать, однако, что поэт погружался в европейские столичные зловонья,
бродил по нищим подвалам и наблюдал жизнь бедных мансард. Это были богатые,
удобные, комфортные путешествия, с сестрой и любовницей-француженкой, и
курортные пребывания; в Дьеппе - с его морскими купаниями и в Киссингене -
здесь лечилась надорванная голодными нехватками молодости и "гастрономическими"
излишествами "старости" печень. Кем-кем, но человеком строгого режима Некрасов
не был. "Теперь вот что, - делится он в письме с "милейшим друже", Александром
Николаевичем Ераковым, к тому времени вторым мужем его сестры, - сегодня 12-ый
день, как мы пьем воду, скучаем, голодаем, вина не дают, досыта наесться не
позволяют, да и нечем, подымают в б ч. утра, укладывают спать в 9-ть. Чорт
знает, что такое! И еще осталось нам таких 9 деньков, а потом, говорят, еще две
недели надо остерегаться... опять ни пить, ни есть в привычной пропорции".
Вообще-то русские "привычные
пропорции" обычно за границей соблюдались. "Поеду ли в Рим, не знаю, - пишет он
еще в 1867 году из весенней Ниццы Еракову, но уже сыну - Льву Александровичу, -
может быть, отправлю одних дам, а сам примусь за работу. Просто хочется
работать, и каждый день просыпаюсь с каким-то чувством, похожим на сожаление
50-летней женщины о потере своей невинности. Но напьешься, и как рукой сняло!
Это хорошо - не правда ли? А что еще в нас лучше, это то, что, находясь среди
превосходной горной природы, - мы не забываем отечества, и в сию минуту передо
мной икра и селедка, только что купленные, и мы сейчас намерены на деле
доказать свой патриотизм".
Это, так сказать, непосредственные
впечатления из поездки по Европе - в письмах. Непосредственных впечатлений от
таких поездок в стихах - никаких. Но зато впечатления опосредованные и не
немедленные - громадные.
Характерна одна грозившая
стать трагическим событием, но, к счастью, оставшаяся экстравагантным эпизодом
"французская" история, которая произошла с Некрасовым в конце 50-х годов, еще
до его первой поездки во Францию. В 1856 году он опубликовал стихотворение
"Княгиня". Толчком послужили многочисленные слухи и толки, распространявшиеся о
судьбе известной русской красавицы аристократки, графини (не княгини)
Александры Кирилловны Воронцовой-Дашковой (урожденной Нарышкиной), которая
после смерти мужа, оберцеремониймейстера императорского двора, уехала в Париж,
где и жила до смерти, в мае 1856 года, с новым мужем французом.
Некрасовское стихотворение -
рассказ о несчастной судьбе русской княгини, обобранной новым мужем и умершей в
Париже в нищете.
Смерть ее в Париже не была
заметна:
Бедно нарядили, схоронили
бедно...
А в отчизне дальней словно
были рады:
Целый год судили - резко,
без пощады,
Наконец устали... И одна
осталась
Память: что с отличным
вкусом одевалась!
Да еще остался дом с ее
гербами,
Доверху набитый бедными
жильцами,
Да в строфах небрежных
русского поэта
Вдохновленных ею чудных два
куплета.
Да голяк - потомок отрасли
старинной,
Светом позабытый и совсем
невинный.
Естественно, в стихах
Некрасова нет имен, и, может быть, упоминание о "строфах небрежных" русского
поэта - единственная имеющая к Воронцовой-Дашковой отношение реальная примета:
еще в 1840 году Лермонтов написал ей стихи.
И вдруг из Франции явились
два француза - один из них - муж Воронцовой-Дашковой - с вызовом на дуэль.
Некрасов вызов немедленно принял и даже съездил в тир - поднабить руку в
стрельбе. Трусом-то Некрасов никогда не был. Кстати сказать, что и на медведей
он ходил всегда один на один: с парой ружей и ножом. Иван Иванович Панаев
пришел в ужас и повторял: нельзя допустить, чтобы был убит французом еще один
русский поэт... Действительно: прямо рок какой-то. Пушкина убили: дуэль с
Дантесом. В Лермонтова стреляли: поединок с де Барантом. Теперь за Некрасовым
приехали: барон де Пуалли.
Повод для этой истории дал
все тот же Дюма, который, возможно, соблазнившись "парижским" сюжетом, перевел
и опубликовал в Париже "Княгиню". Видимо, работал и эффект, как сказали бы
теперь, "испорченного телефона". Цепь:
Некрасов (автор) -
Григорович (автор подстрочника) - Дюма (переводчик, а может быть, и
пересказчик) замкнулась на де Пуалли ("герой").
В конце концов секунданты
дело уладили. Если говорить о Воронцовой-Дашковой, то поведение мужа де Пуалли
было безукоризненным: жена умерла в роскошном доме, а ее фамильные
драгоценности были переданы дочери.
Если же говорить о стихах,
то "княгиня" - это не графиня Воронцова-Дашкова: муж - не барон, потомки - "голяки",
а не богатейшие, как у графини, люди - и сын и дочь. И может быть, самое
любопытное, что к тому времени, когда "княгиня" умерла, графиня была если не
здорова, то жива: она умерла в мае, а стихи Некрасова были опубликованы еще в
апреле.
Любопытная сама по себе
история эта демонстрирует и одну закономерность. Стихи Некрасова отчетливо
персональны. Личная реакция де Пуалли характерна как следствие личного начала,
присутствующего в стихотворении, то есть присутствия в нем личности.
В 1856 году искаженное
восприятие события привело к дуэльному вызову в связи и защитой личной чести
одного француза. В 1872 году удовлетворения по поводу обиженной национальной
чести, чего доброго, могла потребовать вся современная официальная Франция.
Ведь черновой автограф
стихотворения "Смолкли честные, доблестно павшие..." нес, хотя и зачеркнутое,
заглавие - "Современная Франция":
...Вихорь злобы и бешенства
носится
Над тобою, страна
безответная,
Все живое, все доброе
косится...
Слышно только, о, ночь
безрассветная!
Среди мрака, тобою
разлитого,
Как враги, торжествуя,
скликаются,
Как на труп великана убитого
Кровожадные птицы слетаются,
Ядовитые гады сползаются!
Другим заглавием было - "С
французского". Оно отчасти указывало на источник - стихи из сборника Гюго
"Страшный год", откуда пришло название и другого некрасовского стихотворения
того же времени - "Страшный год":
Страшный год! Газетное
витийство
И резня, проклятая резня!
Впечатленья крови и
убийства,
Вы вконец измучили меня!
О любовь! - где все твои
усилья?
Разум! - где плоды твоих
трудов?'
Жадный пир злодейства и
насилья,
Торжество картечи и штыков!
Этот год готовит и для
внуков
Семена раздора и войны.
В мире нет святых и кротких
звуков,
Нет любви, покоя, тишины!
Источник этих стихов -
Виктор Гюго установлен довольно давно, доказано, что стихи эти есть отклик на
европейские события: франко-прусскую войну и зверское подавление Парижской
коммуны. Как видим, если раньше Некрасов "в Италии писал о русских ссыльных",
то теперь он в России пишет о французских расстрелянных. Стихи Гюго переводила
брату А. А. Буткевич, но восприятие перевода для поэта явно облегчалось тем,
как легко на почву русской жизни переводились события жизни европейской. К. И.
Чуковский даже продолжал доказывать, что "Страшный год" - о русской жизни. Да -
и о французской, и о прусской, и о турецкой, и о русской: стихи опубликованы в
сборнике "Братская помощь пострадавшим семействам Боснии и Герцеговины".
А "французские" стихи
"Смолкли честные, доблестно павшие" и вообще в России до революции легально не
публиковались явно из-за их "русского" содержания. И как только представился
подходящий русский случай - а в 1877 году в Петербурге прошел так называемый
"процесс пятидесяти", - так их немедленно к нему и применили: стихи были
подпольно напечатаны с подзаголовком: "Посвящается подсудимым процесса
пятидесяти".
Тем более что Некрасов и сам
дважды передал их заключенным. Но и участники "процесса пятидесяти" должны были
воспринять эти стихи с тем большей силой, что они относятся отнюдь не только к
"пятидесяти".
Еще в 1868 году Некрасов,
как бы обозначая новые точки отсчета и границы совершенно нового пространства,
написал:
Душно! без счастья и воли
Ночь бесконечно длинна.
Буря бы грянула, что ли,
Чаша с краями полна?
Грянь над пучиною моря,
В поле, в лесу засвищи,
Чашу вселенского горя
Всю расплещи!..
Народники, перепечатывая эти
стихи в своих изданиях, предпочитали слову "вселенское", очевидно, как более с
их точки зрения отвлеченному, слово "народное", явно как более социально
значимое. То, что народники сужали Некрасова до себя, неудивительно.
Удивительно, что в ряде изданий и в наше время печатается "народное горе"
вместо "вселенское горе".
Да, и у Некрасова в одном
автографе было - "народное":
Душно мне, словно в неволе,
Словно в могиле сырой,
Буря бы грянула, что ли?
Грянь! Разразись надо мной!
Грянь над пучиною моря,
В поле, в лесу засвищи,
Чашу народного горя
Всю расплещи...
Нетрудно видеть, однако, как
укрупнен масштаб в окончательном тексте. В нем ощущение духоты - не личное, а
объявшее всех. Слова "душно мне..." стали криком - "Душно!".
Речь не только о народе, но
о состоянии мира. Вот почему у поэта естественно меняется народное на вселенское.
Сомнения, тревога, ощущение общего
неблагополучия и катастрофичности пронизывают всю позднюю лирику Некрасова. Страшный
год Некрасова - уже прямое предвестие Страшного мира Блока.
Все чаще образ мира как
крестьянского жизнеустройства вытесняется образом мира как общего миропорядка.
А от стремления к
максимальной обобщенности, от необходимости помыслить мир в целом - тяга к
исчерпывающей "тютчевской" афористичности, к всеохватывающей формуле:
Дни идут... все так же
воздух душен,
Дряхлый мир - на роковом
пути.
Человек - до ужаса бездушен,
Слабому спасенья не найти!
Новый буржуазный век
страшным катком прошелся по Европе
и, выдавив немало крови из Франции, принялся утюжить Россию. Об этом поэма
Некрасова "Современники":
Горе! Горе! Хищник смелый
Ворвался в толпу!
Где же Руси неумелой
Выдержать борьбу? ...
Плутократ, как караульный,
Станет на часах,
И пойдет грабеж огульный,
И - случится крррах!
Но ощущение "вселенского
горя", мира в целом как мира "дряхлого" и "страшного", сознание безысходности
"рокового пути" рождают у поэта и колоссальную энергию противоборства.
Здесь тоже ищутся новые меры
и масштабы: великому злу и безобразию великое противостояние добра и красоты.
Где вы - певцы любви,
свободы, мира
И доблести?.. Век "крови и
меча"!
На трон земли ты посадил
банкира,
Провозгласил героем
палача...
Толпа гласит: "Певцы не
нужны веку!"
И нет певцов... Замолкло
божество...
О, кто ж теперь напомнит
человеку
Высокое призвание его?..
В "старом" Некрасове вдруг
ожил Некрасов молодой, явно никогда не умиравший идеалист, романтик, человек,
написавший "Мечты и звуки", оставшийся верным мечтам и нашедший наконец
для их выражения мощные звуки.
В заключительной сцене пьесы
Островского "Лес", впервые напечатанной у Некрасова в "Отечественных записках",
герой-трагик Геннадий Несчастливцев с пафосом произносит монолог из Шиллера. А
когда "гладко причесанный" Милонов грозит привлечь его к ответу, заявляет:
"Цензуровано. Смотри... Где же тебе со мною разговаривать! Я чувствую и говорю,
как Шиллер, а ты - как подьячий!"
Молодой Некрасов чувствовал
и говорил, "как Шиллер", а потом говаривал и "как подьячий" (именно его
"Прови