зано с желанием во что бы то ни стало раздобыть у
Герцена статью. В результате Петербургский сборник" получает его "Капризы и
раздумья". А еще рассказ В. Одоевского и стихи Ап. Майкова.
Зарубежная литература
представлена Байроном, Гёте и Шекспиром ("Макбет" в прекрасном переводе А.
Кронеберга), а русская критика - Белинским: "Мысли и заметки о русской
литературе". Любителям литературы, что полегче, и просто любопытствующим
предлагались очерки "Парижские увеселения" (с французскими же иллюстрациями),
написанные большим знатоком увеселительной части Иваном Ивановичем Панаевым.
Наконец, сам Некрасов поместил стихи "В дороге", "Отрадно видеть...", "Пьяница",
"Колыбельная песня". Нетрудно видеть, что его помещенный в "физиологии
Петербурга" "Чиновник" так же относится к этим стихам, как и почти вся
"Физиология Петербурга" относится к "Петербургскому сборнику". Там - "проза",
даже и в стихах, и - "анализ". Здесь - "поэзия", даже и в прозе, и - "синтез".
Опять-таки есть прямая связь между Некрасовым-поэтом и Некрасовым - издателем и
редактором.
В это же время началась
сложная, искусная и дальновидная игра, которую много лет будет вести Некрасов с
цензурой.
Ведь в стране действовала
целая государственная с соответствующим аппаратом - цензурным ведомством
система ограничений печатного слова, сложная регламентация пресечений,
предупреждений и запрещений. Иногда - в зависимости от обстоятельств -
следовали послабления, иногда - ужесточения, переходившие в прямой цензурный
террор. Разными, конечно, пусть и в определенных рамках, бывали и сами цензоры.
Вот здесь-то искусство
Некрасова-игрока проявилось в громадной мере и потребовало сил и нервной
отдачи, очевидно, больше, чем игры карточные.
Борьба с цензурой обычно
предполагала у Некрасова и борьбу за цензора. В случае с "Петербургским
сборником" Некрасов обратился к человеку авторитетному, либеральному,
образованному, лично к нему доброжелательному - профессору А. В. Никитенко,
которому он когда-то сдал единственный свой успешный университетский экзамен. К
тому же Никитенко приглашался к личному участию в сборнике (и
действительно дал в него статью) - это уже была разложена чуть ли и не
приманка. Правда, и при всем том сборник шел трудно, ибо осторожный Никитенко
привлек еще двух цензоров: так что при работе в шесть цензорских рук вылетело
немало материала.
Трудно оказалось и после
выхода сборника. От министра последовало распоряжение о выговоре цензору,
пропустившему некрасовскую "Колыбельную песню". Рассказывают также, что
Некрасова вызвал сам управляющий Третьим отделением генерал Л. В. Дубельт и
наорал.
Что ж, это тоже уже было
своеобразным признанием и своеобразным, характерным для цензурной России,
производством в "литературные генералы".
"Милостивый государь
Александр Васильевич! - писал Никитенко еще в пору подготовки сборника в июне
1845 года Некрасов. - К 1846 году я собираю альманах, в котором примут участие
Панаев, Белинский, А. Майков, Тургенев, Огарев и др.
Вы ко мне добры, и это дает
мне смелость просить Вас взять на себя цензуру этого альманаха. К тем статьям,
которые уже у Вас, препровождаю поэму Тургенева "Помещик" и роман г.
Достоевского "Бедные люди" (роман чрезвычайно замечательный, как вы увидите, прочитав
эту рукопись)...
Альманах мой будет
называться "Первое января" (предполагавшееся название "Петербургского
сборника". - Н. С.). Для меня это дело важное. Я издержал на него
последние свои деньжонки и основываю на нем кое-какие свои надежды..."
Сборник был коммерческим
предприятием, и когда Некрасов ставил на кон "последние свои деньжонки", он,
как и всякий предприниматель, рисковал. "Теперь, - сообщает Некрасов в октябре
1845 года сестре Анне, - просто без гроша. Затеял предприятие в десять тысяч, имея
только четыре, и всякую копейку, какая есть, принужден отдавать на бумагу, на
печать, на картинки и на всякие другие принадлежности. Все это изготовится
только к Генварю, и тогда только начнутся деньги, то есть законное
вознаграждение за труд и за риск..."
Брались деньги и в долг, был
принят в долю давший деньги Михаил Александрович Языков, будущий журнальный
соратник. Все, по словам поэта, "в ожидании будущих благ, которые, впрочем,
очень верны". Блага оказались тем более верны, что Белинский, как вспоминает
Панаева, очень хлопотал за Некрасова перед обеспеченными участниками
"Петербургского сборника", чтобы они дали материалы бесплатно и тем помогли
"нуждающемуся собрату выкарабкаться из затруднительного положения, дать ему
средства свободно вздохнуть и работать".
Сборник оказался не только
значительнейшим событием литературного года, даже нескольких литературных лет,
но имел и большой коммерческий успех, а эти две вещи, как известно, далеко не
всегда совпадают: достаточно вспомнить некоторые горестные уроки и опыты
Пушкина, в частности, с "Современником". Некрасова не обманули не только
литературный вкус и опыт, но и чутье растущего литературного дельца. "Альманах
Некрасова дерет, - сообщает Белинский в письме Герцену, - больше 200
экземпляров продано - с понедельника (21 января) по пятницу (25)". По тем
временам и ценам - цифра громадная. Если в чем-то Некрасов пока не вполне
преуспел, то в рисковости. "Мне, - вспоминала его слова Панаева, -
предсказывали одни убытки, а если бы я не струсил и напечатал на полторы тысячи
экземпляров больше, то все были бы раскуплены".
За кратчайшие, буквально в
два года, сроки накопленные опыт организации литературно-издательских дел,
успех в ведении и завершении их толкали дальше и дальше. Уже почти все
альманахи Некрасова ("Физиология Петербурга", превратившийся в "Первое апреля"
"Зубоскал") задумывались не как единичные акции, а как издания, если не четко
периодические, то серийные. "Петербургский сборник" поставил точку. Все привело
Некрасова к журналу: общая литературная обстановка, непосредственное
писательское окружение, собственная энергия, наконец, готовность смело рискнуть
и по-крупному сыграть (непременное условие всякого значительного
предпринимательства), опиравшиеся, впрочем, на большое уменье, богатый опыт, тонкую
интуицию и холодный расчет.
Недаром осведомленный
современник писал, что "Некрасов вносил в издательское дело азарт игрока, в
свою очередь, в самый разгар карточных турниров никогда не покидал его
рассудок, который взвешивал с хладнокровием математического расчета все шансы
выигрышей и проигрышей. Обыкновенно у нас считается аксиомой, что страсти
омрачают рассудок; карточную же игру полагают такой гибельной страстью,
которая, более чем какая-либо другая, отнимает у человека и волю и разум.
Некрасов служил вопиющим опровержением этой аксиомы".
Кстати сказать, Некрасов -
будущий выдающийся картежник - мастер, как раньше говорили, "коммерческих" игр
(винт, вист, безик, конечно же, преферанс) - вызревал и готовился, и в недрах
его деятельности литературного коммерсанта и предпринимателя, и без
взаимодействия этих двух начал, вероятно, не проявилось бы ни то, ни другое. Да
и наибольший успех и там и там был добыт почти одновременно.
"...НА ОНЫЙ ПУТЬ -
ЖУРНАЛЬНЫЙ ПУТЬ..."
Почти тридцать лет спустя
после "Петербургского сборника", в 1875 году, Некрасов при отъезде своего
соратника по журналу М. Салтыкова (Щедрина) за границу написал стихи:
О нашей родине унылой
В чужом краю не позабудь
И, возвратясь, собравшись с
силой,
На оный путь - журнальный
путь...
На путь, где шагу мы не
ступим
Без сделок с совестью своей,
Но где мы снисхожденье купим
Трудом у мыслящих людей.
В 1846 году Некрасов,
"собравшись с силой", только-только обратился на оный - журнальный путь. Еще не
представляя тогда, по-видимому, ни характера "сделок с совестью", ни объема
труда, ни даже, наверное, меры неспособности к "снисхожденью", пусть и у
"мыслящих людей", - то есть всего того, что потребует в русских условиях
журнал. И, может быть, ощущая только одно: что же за чрезвычайная для России
эта вещь - журнал: "Отечественные записки" с Белинским жили перед глазами.
Правда, "Отечественные записки", хотя бы в одном отношении, уже себя и изжили.
Их главный мотор - Белинский, в силу нещадной эксплуатации хозяином -
Краевским, выработался:
"У Краевского я писал даже
об азбуках, песенниках, гадательных книжках, поздравительных стихах швейцаров
клубов (право!), о книгах о клопах, наконец, о немецких книгах, в которых я не
умел перевести даже заглавия, писал об архитектуре, о которой я столько же знаю,
сколько об искусстве плести кружева. Он меня сделал не только чернорабочим,
водовозной лошадью, но и шарлатаном".
Конечно, ни "Физиология
Петербурга" Некрасова, даже при участии Белинского, ни тем более "Первое
апреля" никак не могли претендовать на что-то подобное журналу уже по крайней
своей односторонности. Но "Петербургский сборник" оказался настоящей
генеральной репетицией, прямо предшествовавшей новому дебюту на журнальной
арене страны. Сам-то дебют назрел. Не было только дебютанта. Учредить в России
новый журнал - дело было почти невероятным: требовалось монаршее разрешение.
Известна царская резолюция на очередную просьбу-представление: "И без того
много".
В Некрасове русская история
нашла уникальный в своем роде тип, не появлявшийся до того и более, кажется,
уже не повторенный. В нем масса несоединимых вроде бы качеств, может быть,
единственный раз должна была соединиться, чтобы он смог сыграть свою роль в
истории русской литературы и журналистики. Это было ясно чуть ли не при самом
начале. Недаром Некрасов говорил, что литературное окружение смотрело на его
занятия журналом как бы на миссию, а значит, на него как бы на некоего в этом
деле мессию, но на мессию особого рода. Много позднее опытнейший и искушенный в
журнально-публицистических делах Н. К. Михайловский, к тому же еще захвативший
существенный кусок издательско-журнальной практики Некрасова, писал: "Тогда
нужна была необыкновенная изворотливость, чтобы провести корабль литературы
среди бесчисленных подводных и надводных скал. И Некрасов вел его, провозя на
нем груз высокохудожественных произведений, составляющих ныне общепризнанную
гордость литературы и светлых мыслей, ставших общим достоянием и частью
вошедших в самую жизнь. В этом состоит его незабвенная заслуга, цена
которой, быть может, даже превосходит цену его собственной поэзии" (курсив
мой. - Н. С.).
До Некрасова лучший журнал
времени издавал Краевский. Краевский сыграл существенную роль в русской
журналистике, многому знал цену: не забудем, что он начинал, так сказать,
рабочим редактором в пушкинском "Современнике" и при Пушкине. Он отнюдь не был
каким-то реакционером. Но он был дельцом. Дельцом, который мог, как принято
говорить, сделать ставку и на прогресс, на общественное дело, но только в той
мере, в какой оно обеспечивало дело денежное. Некрасов ставил на само денежное
дело в той мере, в какой оно обеспечивало дело общественное, и никогда не шел
на попятный во втором во имя первого. Иначе говоря, он должен был постоянно
разрешать это - в принципе неразрешимое - противоречие. И - это-то есть самое
удивительное - разрешал его, и разрешал успешно, а расплачивался большею частью
самим собой: умом, сердцем, нервами да и сделками - "с совестью своей".
Видимо, здесь же нужно
искать и одно из объяснений странной особенности, на первый взгляд необычной
для энергичного, делового, практичного, невероятно работоспособного Некрасова.
Периодически им овладевали приступы такого равнодушия, такого бездействия и
апатии, которые повергали в смятение, например, совсем уже вроде бы неделового
и непрактичного Белинского. В марте 1847 года, уже в пору совместной работы в
"Современнике", Белинский жалуется Тургеневу: "В 1-м письме моем я сказал, что
Некрасов будет с капиталом, а теперь вижу, что к этому даже я способнее его,
ибо могу работать и во мне чувство обязанности и долга сильнее лени и апатии.
Человек, способный разжиться, долго терпит нужду, может быть ленив и апатичен,
но часто как скоро попалось ему в руки дельце, обещающее разживу, - он тотчас
же перерождается: делается жив, бодр, деятелен, не щадит трудов, минута не
пропадает у него даром, сам не дремлет да и другим дремать не дает. Таков
Краевский, но вовсе не таков Некрасов. Вместо того, чтобы ожить и проснуться от
"Современника", он еще больше замер и заснул, и апатия его дошла до нестерпимой
отвратительности... Переписка в запущении, сказал мне, что завтра пошлет письмо
к Боткину (весьма нужное), а послал его через 3 недели. Я его уличил, а он мне
ответил, что не считал письма важным... Говорю Некрасову: напишите на 3 глупых
романа рецензию... Хорошо, говорит, напишу. 4-го дня спрашиваю: Написали? -
Нет, ничего делать не хочется... И такой человек может быть капиталистом! Он
смотрит мне в глаза так прямо и чисто, что, право, все сомнения падают сами
собой. Я уверен, что если с ним объясниться, он согласится во всем, но это
сделает ему не пользу, а вред, - повергнет его еще в большую апатию... Некрасов
- золотой, неоцененный сотрудник для журнала, но распорядитель - сквернейший,
хуже которого разве только Панаев". Так это пишет Белинский.
Тем более все это будет
прямо бесить всякого уже более или менее педантичного и обязательного человека.
Через несколько лет, и опять-таки в связи с делами "Современника", такой
журнальный трудяга и аккуратист, как Дружинин, раздраженно запишет в дневнике:
"Вообще, признавая в Некрасове много хороших качеств и считая его почти другом,
я должен сознаться, что, с одной стороны, для литературных дел он чуть не хуже
Панаева (хуже которого и быть нельзя человеку). Человек имеет право лениться,
но порой апатия Некрасова мутит мою душу. Благодаря мертвечинному складу своей
натуры Некрасов, не желая худого, делает дела чисто непозволительные. То он
поддается чужому влиянию, то он доводит неаккуратность в делах до последних
пределов, то нарушает он все правила приличия, оставляя письма без ответа,
требования без исполнения, дела без движения. По временам он точно гнилое
дерево, которое ломается, чуть на него захочется облокотиться. Я менее других
испытал это, но все-таки испытал... Но я могу извинять Некрасова, зная его дружбу...
И что хуже всего - для Некрасова пропадает без пользы и совет, и дружеское
предостережение, и горький опыт: беды и хлопоты не выучивают его ничему. Он
смотрит на себя и на жизнь как не истертые штаны, о которых не стоит
заботиться...
Этак испортить себе жизнь -
имея все нужное для любви, добра, веселости и счастия!"
Право, иной раз кажется, что
все это говорит Андрей Штольц об Илье Обломове. Тогда еще не созданный в
литературе Штольц об уже "создававшемся Обломове": отрывок "Сон Обломова", как
известно, появился в печати и, кстати, в некрасовском издании за много лет до
самого романа "Обломов".
Некрасов родился и оставался
русским барином, и многое в этих периодических приступах апатии, лени,
необязательности шло как от русской барской, так и от общерусской обломовщины.
Но, как и у Обломова, у Некрасова эти, казалось бы, необъяснимые приступы
равнодушия и апатии, неожиданные остановки в ведении важнейших суетных
практических дел были и определением, и оценкой этих суетных дел, может быть,
единственно верной и конечной мерой их "важности".
Белинский абсолютно точно и
с большим проницанием сказал, что Некрасов будет с капиталом, и почти сразу же
так же точно и проницательно отметил: но капиталистом Некрасов не будет.
Белинский оказался прав в первом: мало было людей в России столь способных, как
Некрасов, нажить деньги и наживших их: недаром люди и много попрактичнее
Белинского почитали Некрасова "финансовым гением". Но Некрасов не стал
капиталистом, человеком, смысл деятельности которого собственно деланье денег.
Недаром, достигнув со временем определенного уровня самообеспечения, впрочем,
очень высокого и, так сказать, гарантировавшего независимость, Некрасов уходит
от дел и предложений, которые бы давали возможность нового и нового обогащения.
Так, в феврале 1870 года в ответ на предложение Василия Курочкина участвовать в
обновленной "Искре" Некрасов пишет: "Состоится или нет это дело, на которое я
обещал несколько денег, я в Ваше дело не войду вот почему: я слишком устал,
слишком часто приходит ко мне желание удалиться как можно подалее от
журналистики - в этих условиях входить в новое дело было бы нелепо: чувствую,
что играть в нем роль сколько-нибудь деятельную я не мог бы...
А если так, то для чего же
мне и идти в него? Для денег?.. Но я уже давно не гонюсь за литературными
барышами".
Случай далеко не
единственный. Привлекали не деньги сами по себе: в их многогранной природе
манила одна сторона. "Это, - писал о Некрасове Достоевский, - была жажда
прочного отъединенного самообеспечения, чтобы уже не зависеть ни от кого. Я думаю, что я не
ошибаюсь. Я припоминаю кое-что из самого первого моего знакомства с ним. По
крайней мере мне так казалось потом всю жизнь".
Видимо, и правда - "всю
жизнь". И потому-то не более ли всех именно так понятый Некрасов повлиял на
рождение "идеи Ротшильда" еще в "Подростке". После смерти поэта Достоевский в
"Дневнике писателя" сказал уже о Некрасове то, что в его романе Аркадий
Долгорукий думал о себе: идея, которой герой романа "прельщался еще семнадцати
лет", и демон, который присосался к сердцу Некрасова, еще "ребенка пятнадцати
лет", все это во имя "уединенного и спокойного сознания силы" (так в романе
Долгорукий говорит о себе) и "угрюмого отъединенного самообеспечения,
потребности оградиться от людей... и независимо, спокойно смотреть на их
злость" (так в "Дневнике" Достоевский говорит о Некрасове).
Через сокрушение такой идеи
"миллиона", "низкого идеала" проходит в романе Достоевского подросток.
Вновь сокрушает идею
"миллиона" Достоевский и в "Дневнике":
"Разве таким самообеспечением
ограждают себя столь одаренные души? Золото - грубость, насилие, деспотизм!
Золото может казаться обеспечением именно той слабой и робкой толпе, которую
Некрасов сам презирал. Неужели картины насилия и потом жажда сластолюбия и
разврата могли ужиться в таком сердце, в сердце человека, который сам бы мог
воззвать к иному: "Брось все, возьми посох свой и иди за мной".
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви.
Но демон осилил, и человек
остался на месте и никуда не пошел.
За то и заплатил страданием,
страданием всей жизни своей. В самом деле, мы знаем лишь стихи, но что мы знаем
о внутренней борьбе его с своим демоном, борьбе, несомненно мучительной и всю
жизнь продолжавшейся?"
Конечно, многое сейчас мы
знаем меньше Достоевского-современника. Но многое и больше. И уж, конечно, не
только стихи. Но и, скажем, письма.
В 1869 году в набросках
мучительного письма-объяснения к Салтыкову (Щедрину) Некрасов сказал: "В конце
концов я думаю так: суть вовсе не в копейках, которые я себе отделял, даже не в
средствах, при помощи которых делал известное дело, - а в самом деле. Вот если
будет доказано, что дело это исполнял я совсем дурно, что привлекал к нему
нечестных и неспособных, обходя способных и честных, - тогда я кругом виноват,
но тогда только".
Уже летом 1846 года, когда дело
еще только начиналось, оно сразу же уперлось в "копейки". Для начала журналу
потребовалось тысяч пятьдесят рублей.
Денежное положение Некрасова
к середине 40-х годов очень укрепилось. Летом 1844 года он даже нанимает дачу.
Правда, пока это всего лишь простая изба, сдававшаяся огородником. На
литературных заработках он уже получал существенно больше Белинского. Речь,
конечно, еще идет не о собственных финансовых возможностях издавать журнал.
Скорее можно говорить о том, что Некрасов укрепляется в денежном отношении
психологически, так сказать, преодолевает комплекс парии, реализовав
способность и приобретя умение довольно много и быстро зарабатывать.
Естественно, журнал на личной обеспеченности не построишь: это и по меркам того
времени масштабное коммерческое предприятие. Тем более что начинает его человек
двадцати пяти лет от роду без всякого стартового капитала.
Из потребных пятидесяти
тысяч рублей двадцать пять появились сразу. Их внес соучредитель Иван Иванович
Панаев. Вкладом самого Некрасова были лишь рабочие руки, точнее, рабочая голова
- то, что позднее назвали интеллектуальной собственностью. Третьим вкладчиком
должен был стать богатый помещик Григорий Михайлович Толстой, осенью 1845 года
вернувшийся из Парижа: как раз за границей Панаев с ним и познакомился. И там и
здесь Толстой производил самое благоприятное впечатление: образованный,
либеральный, друг Бакунина и почти друг Маркса (во всяком случае, в письмах к
Марксу он называет его "мой дорогой друг"). Дорогому другу он чуть ли и
не пообещал освобождение своих крепостных мужиков. Кроме того, и гостеприимный
человек. Толстой зазывал к себе в казанское имение Ново-Спасское петербургских
знакомых: чету Панаевых и Некрасова. Первыми отправились Иван Иванович с женою
Авдотьей Яковлевной, чуть позднее Некрасов. До Москвы Некрасов ехал с
Белинским, уже будущим сотрудником нового журнала: Белинский отправлялся дальше
на юг в попытках как-то поправить обреченное здоровье - с Краевским он только
что порвал и ехал на вырученные от "Петербургского сборника" Некрасовым
довольно щедрые деньги. Белинский был первым, так сказать, залогом журнала. На
второй - финансовый - залог Некрасов и Панаев рассчитывали у Толстого. В
богатой, удобной, с книгами и журналами усадьбе гости катались верхом, ловили
рыбу, охотились и заражали хозяина мыслями о будущем журнале. Либеральный
(лечил мужичков) барин (этих мужичков так и не освободивший) Толстой легко и
энтузиастически откликнулся на возможность участия в журнальном деле и твердо
пообещал деньги. Так укрепился второй залог.
А на обратной дороге в
Петербург Некрасов заехал еще на одну барскую подмосковную "превеликолепную
дачу" - Герцена.
Московский кружок - Герцен,
Огарев, Грановский, Корш тоже отнеслись к идее нового журнала сочувственно и с
готовностью работать в его пользу: ведь почти все они сотрудничали у
потенциального соперника - в "Отечественных записках" Краевского.
Так укрепился третий залог -
материальный: в смысле получения материалов для журнала.
Новый журнал создать было
нельзя, значит, следовало найти, перекупить старый. И здесь в поисках долго не
везло. Но уж повезло, так повезло. "Свой" журнал согласился уступить известный
профессор Петербургского университета и литератор П. А. Плетнев. Друг Пушкина,
он продолжал после смерти поэта издавать его "Современник" - журнал, как писал
тогда же Панаев в Москву, "носящий такое удивительное имя". Впрочем, кроме
имени основателя, удивительного журнал уже ничего не нес. Недаром современники
подшучивали над несовременностью "Современника". Потому-то на одного подписчика
вялого и бесцветного "Современника" к 1846 году приходилось двадцать
подписчиков тех же "Отечественных записок". Но одна замечательная журнальная
особенность у "Современника" все же сохранилась. Он был, по выражению того же Панаева,
"журнал не запачканный". И в этом смысле дававший новым издателям своеобразный carte blanche.
Первую уже действительно
современную особенность новый "Современник" получил еще до выхода. Смелый
предприниматель Некрасов сразу понял, на что нельзя жалеть денег:
"Реклама - двигатель
карьеры". Любопытно, что, поначалу очень прижимистый, Некрасов именно здесь
столкнулся с попыткой сэкономить у обычно очень расточительного Панаева.
Белинский сразу же махнул рукой, заявив, по свидетельству Панаевой: "Нам с вами
нечего учить Некрасова... Мы младенцы в коммерческом расчете. Сумели бы мы с
вами устроить такой кредит в типографии и с бумажным фабрикантом, как он? Нам
ни рубля не дали бы кредиту..."
В столице появились огромные
рекламные афиши - "Современник"! Журналы печатали объявления - "Современник"!
Газеты извещали - "Современник"! Оповещала даже булгаринская, как всегда,
готовая за деньги удавиться "Северная пчела": здесь Некрасов не щепетильничал.
Всячески - гласно и негласно - продвигалась реклама и в другие города. Впрочем,
и товар обещался не залежалый: "Главная заботливость редакции обращена будет на
то, чтобы журнал наполнялся произведениями преимущественно русских ученых и
литераторов, - произведениями, достоинством и направлением своим вполне соответствующими
успехам и потребностям современного образования... Мелкая, личная и
никаких ученых и литературных вопросов не решающая полемика вовсе не будет
иметь место в "Современнике".
Характерно, что на первом
месте здесь стоят ученые, а не литераторы, вопросы - не литературные, а -
ученые. Собственно, совершалось не только движение вперед, но возвращение назад
к Пушкину - с его только-только начавшей осуществляться программой
универсального, культурного, в сущности элитного, отнюдь не упрощенного
просвещения.
В нашем нынешнем сознании
облик со временем выкристаллизовавшихся литературных имен великих авторов
журнала затенил то обстоятельство, что "ученые" темы (этнография и история,
критика и хозяйство, право и статистика...) занимали в нем очень большое место
и чаще всего именно они становились предметом цензурных пресечений.
В то же время журнал до поры
умел учитывать слабости не только сильного, но и слабого пола и, имея таких
знатоков дела, как супруги Панаевы, завел отдел французской моды. Так что
известное, многократно в разных мемуарах вышученное пристрастие Ивана Ивановича
к франтовству тоже послужило журналу.
Между тем еще в пору
подготовки к изданию некоторые выглядевшие прочными залоги его надламывались.
Первый - финансовый. Отказался участвовать в деле, казалось, надежный Григорий
Михайлович Толстой. Прекраснодушные и энтузиастические обещания неожиданно
сменил простодушный, но твердый отказ: деньги, назначенные было журналу, ушли
на хлебную торговлю. "Вы, - безуспешно взывал Некрасов, - казалось, так хорошо
понимали важность в этом деле своевременного получения денег на журнал. Вы так
ручались за себя, и Ваши уверения казались мне так дельными и несомненными..."
Увы - казалось, увы - казались. Пришлось судорожно собирать деньги в долг, в
частности, пять тысяч дала жена Герцена Наталья Александровна.
В копеечку новым издателям
встала и журнальная профессура. Ведь формально журнал от издателя вполне
благонамеренного, профессора Плетнева, переходил под редактуру вполне
благонамеренного профессора Никитенко. И тому и другому фактически уже только
за имя издатели должны были много платить. Было оговорено, что Плетнев не
вмешивается в ведение дел журнала. Предполагалось, что не будет вмешиваться и
Никитенко. Таким образом, одному платили, несмотря на то, что он не работал,
другому за то, чтобы он не работал.
Плетнев, несмотря на то, что
не работал, запросил за аренду 3000 рублей, да еще процент с каждого
подписчика. Почему Белинский от души и пожелал ему, заочно конечно, подавиться.
Никитенко же за свои 5000 рублей как раз хотел влиять на ход дел и уже в
феврале записал в дневнике: "Я начинаю подумывать о том, чтобы отказаться от
редакции Современника... Мне слишком тяжело находиться в постоянной борьбе с
издателями... Они, вероятно, рассчитывали найти во мне слепое орудие и хотели
действовать самостоятельно под прикрытием моего имени..." Конечно же, издателям
тоже слишком тяжело было находиться и здесь в постоянной борьбе, и они хотели
действовать самостоятельно.
Тем более, что если министр
народного просвещения в одной из официальных бумаг и заверялся в передаче
журнала "без перемены программы его", то в объявлении о подписке курсивом
заявлялось, что "журнал подвергается совершенному преобразованию". В
первые же годы подписчики получили Герцена и Гончарова, Толстого и Огарева,
Тургенева и Писемского, Белинского и самого Некрасова. Это вместе с постоянными
переводами из литературного зарубежья: Жорж Занд, Гёте, Байрон, Диккенс,
Теккерей... Смело и умело освещалась внутренняя жизнь страны. К журналу
Некрасов сразу привлек и всегда привлекал лучших ученых: Афанасьев, Грановский,
Забелин, Костомаров, Пекарский, Соловьев... "Несерьезный" человек Иван Иванович
Панаев и вел "несерьезные" темы и разделы: фельетоны, шутливые обозрения,
заметки. Все, впрочем, серьезно - не без таланта.
Соблазненная уже рекламными
обещаниями публика щедро авансировала: подписка взлетела в десять раз. А
выполненные по 1847 году обещания прибавили к 1848 году еще пятьдесят
процентов. Кроме того, Некрасов всегда старался подкармливать подписчиков и
бесплатными приложениями: к первому номеру, например, дана была повесть Герцена
"Кто виноват?".
Большой торжественный обед
не только увенчал выход первого номера, но и открыл, как сказал бы Пушкин,
"обедов длинный ряд" - многолетнюю традицию: так отмечался выход каждой
журнальной книжки. Вообще некрасовские богатые пьяные застолья шли не только от
барского хлебосольства, но и от трезвого политичного и психологического
расчета. Сам поэт, "русак природный", если вспомнить его же стих, видимо,
прекрасно знал, что "во хмелю" русские дела вершатся успешнее. Что иная
договоренность под рюмку может оказаться крепче и надежнее безукоризненной
юридической сделки. Так что успешность литературных дел журнала обеспечивали не
только письменные, но и, так сказать, пиршественные столы. Может быть, поэтому
многие письма и записки Некрасова к журналистам, к писателям, к цензорам, в
частности, и те, где речь идет о ситуации конфликтной, напряженной, деликатной,
сложной, заканчиваются обычно приглашением: "А вот (днем, сегодня, завтра и т.
д.) приезжайте-ка (к обеду, пообедать...) и поговорим..." А уж обильная выпивка
и закуска всегда была наготове. Писатель Терпигорев (С. Атава), в студенчестве
впервые посетивший Некрасова с поручением своего дядюшки Ф. Рахманинова, цензуровавшего
"Современник" (это уже в начале 60-х годов), рассказывает:
"- Да! - вдруг сказал он,
точно вспомнив что, - закусить не хотите ли? Рюмку водки; адмиральский час ведь
теперь... Василий!.. Собери-ка нам чего-нибудь, что там есть...
Он... совсем уже благодушно,
просто очаровывая меня ленивой, усталой, обычной, как я узнал это впоследствии,
манерой своей, начал расспрашивать...
Василий принес нам на
подносе - громадном, какие бывали только у помещиков, - целый город закусок и
бутылок, пять разных водок и поставил все это на столе.
Некрасов стал наливать
водку.
- Вам какой?..-спросил он.
- Я не пью никакой. - Я
действительно тогда не пил еще совершенно ничего.
- Студент - и не пьет? что
же такое это!.. Он протянул мне уж налитую рюмку и ждал, когда я возьму.
Я взял ее больше уж из
деликатности - как же, сам Некрасов подает!..
- Это первая рюмка в моей
жизни, - сказал я, поперхнувшись.
- Да?.. Ну, будет не
последняя.
Он наложил мне целую
тарелочку свежей икры и, как ни уверял я его, что это много, просил, чтобы я
ел".
Деловая сторона всегда
подкреплялась и таким образом.
"Вся, так сказать, черновая
работа по журналу, - вспоминал позднее как раз о раннем времени Некрасов, -
чтение и исправление рукописей, а также добывание их, чтение корректур,
объяснения с цензорами, восстановление смысла и связи в статьях (что
приходилось иной раз делать с одной статьей по нескольку раз)... лежали на мне,
да я еще писал рецензии и фельетоны".
И об этом же времени
Тургеневу в цифрах и выкладках:
"Я, чтобы составить 1 книжку
(за 1850 год. - Н. С.), прочел
до 800 письменных листов разных статей, прочел 60 корректурных листов (из коих
в дело пошло только 35), два раза переделывал один роман (не мой), раз в
рукописи и другой раз уже в наборе, переделывал еще несколько статей в корректурах,
наконец, написал полстотни писем". Дело обеспечивалось невероятной работой
редактора-издателя: ума, сердца, изворотливости и ловкости. И путем
экономических расчетов: позднее Некрасов писал, что "по его роли в журналистике
ему постоянно приходилось, так сказать, торговаться". Наконец, способностью
смирять себя и усмирять других. Почти с самого начала возник драматический
конфликт. Тем более драматический, что возник он между Некрасовым и Белинским.
Точнее, может быть, следовало сказать: между Некрасовым и Панаевым, с одной
стороны, и Белинским - с другой. Впрочем, уже с самого начала в выяснениях,
разговорах, в переписке всех заинтересованных и вовлеченных Панаев почти и не
упоминается: все более или менее быстро и отчетливо уяснили, что подлинный хозяин
- не внесший основной капитал и старший, почти на десять лет, Панаев, а
младший, едва двадцатипятилетний Некрасов. И конфликт этот отнюдь не был
мимолетной размолвкой, частным недоразумением, как его нередко характеризуют в
литературе. Размолвки возникали, когда могли, скажем, повести Кудрявцева
понравиться Белинскому, но не понравиться Некрасову, или стихи Огарева
понравиться Некрасову, а не понравиться Белинскому. Нет, это не размолвка.
Конфликт был принципиальным, решающим в судьбах людей, вызвавшим серьезные
осложнения и имевшим тяжкие последствия.
Еще когда журнал создавался,
то как бы само собой разумелось, да, очевидно, и оговаривалось, что он делается
"под Белинского": становится чем-то вроде органа Белинского и идейно и
материально.
Но вскоре выяснилось, что
издатели и Белинский имели в виду разные вещи. Издатели - авторитетное слово
Белинского и достойную, самую высокую его оплату. Белинский - участие в самом деле
в качестве соиздателя, пайщика (тем более, что он считал передаваемые материалы
из собиравшегося им альманаха "Левиафан" своеобразным паем), сохозяина. Вот это
Некрасов решительно отверг. В случае с Белинским все резоны Некрасова,
высказанные и невысказанные, были абсолютно убедительны. Ведь, скажем, сколь
тяжело было бы вести дело с "непрактичным" Белинским, тем более с его,
возможно, "практичными" наследниками: нездоровье Белинского становилось
катастрофическим - это уже было ясно. Кстати сказать, к концу 1847 года уже сам
Белинский столько же боялся за здоровье Некрасова, сколько Некрасов за здоровье
Белинского и увещевал доведенного работой до изнеможения редактора: "Что вы с
собой делаете? Некрасов! Берегитесь, иначе с вами будет то же, что со мной". Но
дело не только в этом.
Собственно, для Некрасова,
видимо, решался, может быть интуитивно, главный вопрос: сможет ли он стать
хозяином журнала и повести его, несмотря на жертвы, самые разнообразные,
включая "сделки с совестью своей". Да, заплатив и страданиями. Но искупив и
страдания и жертвы самим делом. В своем роде сейчас речь шла о первом и
решающем испытании для человека, ступившего "на оный путь - журнальный путь":
испытании решающем, связавшимся с судьбой человека, ближе которого в это время
вроде бы даже и не было, - Белинского. Все это могло выглядеть и как
коммерческое наступление и чуть ли не как идейное отступничество, не говоря уже
о личной неуступчивости. И кому - Белинскому! За что вроде бы все и боролись и
во имя чего собирались и деньги и материалы. Да, журнал не стал журналом
Белинского, и не только .потому, что критик вскоре умер. Журнал становился и
стал журналом Некрасова. Уходил Белинский. Приходил и уходил Дружинин,
приходили Чернышевский и - чуть позднее - Добролюбов, приходил, уходил и вновь
приходил Салтыков (Щедрин). Это если считать в основном только критиков, не
говоря уже о поэзии, прозе и прочей? Только один оставался всегда - Некрасов.
И никто, кроме Некрасова, не
сумел бы провести журнал через испытания столь долгим временем (почти тридцать
- вместе с "Отечественными записками" - лет) и тяжелейшими обстоятельствами.
Почему и сказал Щедрин о Некрасове-редакторе: "Без него мы все - мат". Все!
Белинский отказом Некрасова
в соиздательстве был потрясен и оскорблен, в частности, может быть, и потому,
что всего каких-нибудь три года назад Некрасов числился им в подкармливаемой
"голодной братии" литературного пролетариата. И - вот: "кто был никем..."
В письме к Тургеневу в
феврале 1847 года критик пишет о Некрасове, который "делает все-таки свое. При
объяснении со мною он был не хорош: кашлял, заикался, говорил, что на то, чего
я желаю, он, кажется, для моей же пользы согласиться никак не может по
причинам, которые сейчас мне объяснит, и по причинам, которых не может мне
сказать... Я любил его, так любил, что мне и теперь то жалко его, то досадно на
него за него, а не за себя. Но мне трудно переболеть внутренним разрывом
с человеком, а потом ничего... Я и теперь высоко ценю Некрасова за его богатую
натуру и даровитость, но тем не менее он в моих глазах - человек, у которого
будет капитал, который будет богат, а я знаю, как это делается. Вот уж начал с
меня".
Это письмо Белинского,
впрочем, в отношении к Некрасову очень противоречиво. И эти противоречивости
письма, то есть его автора, есть и отражение противоречивости положения самого
Некрасова. Не успев окончить этого письма Тургеневу от 19 февраля (3 марта)
1847-го, Белинский пишет тому же Тургеневу почти одновременно (1-13 марта)
второе, в продолжение первого, и не дожидаясь ответа на первое: "Зная, что
первое письмо мое должно было Вас огорчить, я очень рад, что это должно утешить
Вас на тот же предмет". Чем же собирается утешить Тургенева Белинский
применительно к Некрасову: "Приступаю к делу без предисловий и скажу Вам что я
почти переменил мое мнение насчет источника известных поступков Некрасова".
Фраза замечательная: речь идет не о "поступках", а об источнике их. "Источник"
виделся в желании и готовности стать капиталистом. В новом письме Белинский
ужасается апатии и равнодушию Некрасова к ведению дел (не психическая ли травма
после конфликта с Белинским?) и возмущается ими: "В 1-м письме моем я сказал,
что Некрасов будет с капиталом, а теперь вижу, что к этому даже я способнее
его... Таков Краевский, но не таков Некрасов... И такой человек может быть
капиталистом! Он смотрит мне в глаза так прямо и чисто, что, право, все
сомнения падают сами собой".
Где же причина, источник?
"Мне теперь кажется, - продолжает критик, - что он действовал честно и
добросовестно, основываясь на объективном праве, а до понятия о другом, высшем,
он еще не дорос, а приобрести его не мог по причине того, что возрос в грязной
положительности и никогда не был ни идеалистом, ни романтиком на наш манер..."
Чтобы взяться за такой
журнал, как новый "Современник", и поставить его дельно, нужно было уйти от
романтизма и идеализма, войти в мир буржуазного сознания, психологии и
привычек, стать (по роду занятий) буржуа, но чтобы взяться за такой журнал, как
новый "Современник", и повести его, так сказать, идейно, нужно было
все-таки остаться идеалистом и романтиком, и отвращаться от буржуазности, и уходить
от нее. Могучий человек Некрасов взвалил на себя буквально неподъемный груз
этого противоречия. И в этом смысле он был единственный во всем нашем
девятнадцатом веке, кто поднял его, - "взял вес". А как сильный человек он
публично никогда, да и не публично почти никогда, ни с кем не объяснялся,
никому не жаловался и ни в чем не оправдывался. Расплачивался страданиями,
почти постоянной хандрой, вечно угнетенным состоянием духа. Достигнув, наконец
в богатстве высокой и мрачной независимости и отъединенности и ощущая
одновременно, так сказать, недостаточность, иллюзорность такой независимости.
Впрочем, один-то - и
важнейший - вид публичного покаяния, буквально всенародного раздирания риз,
посыпания главы пеплом и слезных стенаний у него, как у великого поэта,
последовал: стихи.
"Высшее право", о котором
говорит Белинский, это явно то, что еще глубже и драматичнее позднее
сформулировал Достоевский: "Такого ли самообеспечения могла жаждать душа
Некрасова... Такие люди пускаются в путь босы и с пустыми руками, и на сердце
их ясно и светло. Самообеспечение их не в золоте... но... человек остался на
месте и никуда не пошел".
Да, если бы он пустился в
путь бос и с пустыми руками - это был бы один подвиг. И уж конечно, в этом
случае такого уникального явления, как "Современник" и "Отечественные записки",
в скрижали нашей истории внесено бы не было. Да и стихи, если бы они были, -
были бы другими. Но человек остался на месте - и это был особый, другой,
но тоже подвиг. Некрасов приял другой, тяжкий крест и пронес его.
"Я и не. говорю уже, -
продолжал Достоевский, - о добрых делах Некрасова: он об них не публиковал, но
они несомненно были, люди уже начинают свидетельствовать об гуманности,
нежности этой "практичной души".
Как раз Белинский-то и был
ярким примером таких добрых дел.
Решив дело с соиздательством
и "хозяевами" журнала так, как он решил, Некрасов действительно поступал с
Белинским не только честно и добросовестно, но гуманно и щедро. Поступал и
раньше, предоставляя в ущерб себе деньги, заработанные "Петербургским
сборником" на южную лечебную поездку критика, поступал и теперь. Вот почему уже
в конце того же, 1847 года, уже как бы подводя итоги и резюмируя всю историю
конфликта, критик пишет В. П. Боткину: "Я был спасен "Современником" (читай
Некрасовым. - Н. С.). Мой альманах (т. е. "Левиафан", материалы которого
он и передал в журнал. - Н. С.), имей он даже большой успех, помог бы
мне только временно. Без журнала я бы не мог существовать. Я почти ничего не
сделал нынешний год для "Современника", а мои 8 тысяч давно уже забрал. Поездка
за границу, совершенно лишившая "Современник" моего участия на несколько
месяцев, совершенно не лишила меня платы. На будущий год я получаю 12 000.
Кажется, есть разница в моем положении, когда я работал в "Отечественных записках".
Но эта разница не оканчивается одними деньгами: я получаю много больше, а делаю
много меньше. Я могу делать, что хочу. Вследствие моего условия с Некрасовым
мой труд более качественный, нежели количественный, мое участие больше
нравственное, нежели деятельное. Я уже говорил