нциальный подьячий в Петербурге"... пришел на смену "Мечтам и звукам"). И
вот он снова заговорил, "как Шиллер". Цитированное выше стихотворение "Поэту"
посвящено "памяти Шиллера". И совсем не потому, что "цензуровано": иногда эта
отсылка к Шиллеру рассматривается как противоцензурный защитный ход. Через
некоторое время появятся новые стихи, как принято говорить, "о поэте и поэзии".
И снова под знаком Шиллера: "Подражание Шиллеру". Но дело не только в
названиях, а в сути. Ведь в стихах памяти Шиллера герой-поэт уже не тот,
колеблющийся, неуверенный и раздвоенный, что предстал когда-то в "Поэте и
гражданине":
Прости слепцам, художник
вдохновенный,
И возвратись!.. Волшебный
факел свой,
Погашенный рукою
дерзновенной,
Вновь засвети над гибнущей
толпой!
Вооружись небесными громами!
Наш падший дух взнеси на
высоту,
Чтоб человек не мертвыми
очами
Мог созерцать добро и
красоту...
Так что поздний Некрасов
решительно ушел к новому и высшему образу поэта, идеального поэта -
поэта-"божества". И сам пытался взнести на высоту общий "падший дух", ища героя
и находя героев.
Вообще культ героя сложился
у Некрасова довольно рано и во многом был осознан под влиянием книги Томаса Карлейля
"Герои и героическое в истории", прежде всего ее глав "Герой как божество" и
"Герой как пророк". Перевод-компиляцию книги Карлейля некрасовский
"Современник" напечатал еще в 1855 году. И тогда же именно на Карлейля ссылался
Некрасов, откликаясь в своем журнале на смерть Грановского: "Наша юная наука,
наша литература также имеют своих героев, людей, бескорыстно и доблестно
служащих делу просвещения, лучших человеческих стремлений, верований и
подвигов, неустрашимо и самоотверженно проносящих этот святой огонь под
дуновением временных бурь и неблагоприятных случайностей... К числу таких
людей, которых мы, подражая Карлейлю, можем назвать без преувеличения героями,
принадлежал недавно скончавшийся Грановский".
В конце 60-х - начале 70-х
годов "падшему духу" и распадающемуся сознанию современного мира поэт искал
противостояние в самой русской жизни. Интересно, что Толстой и Некрасов, почти
одновременно начавшие в 1863 году как эпики, почти одновременно и почти
одинаково в конце 60-х заканчивают поисками "человеческих оптиматов" - в
декабризме. Один из самых ярких и непреклонных декабристов, Лунин, писал об их
движении: "Правительство верно его оценило, говоря, что дело его есть дело
целой России... Оно образует лучезарную точку в русских летописях".
Даже отнюдь не склонный и
почти не способный к пафосу Ленин, когда характеризовал декабризм, все же
прибег именно к пафосу, хотя и нашел его у другого - у Герцена: "...Люди 14
декабря, фаланга героев, выкормленных, как Ромул и Рем, молоком дикого зверя...
Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног,
воины-сподвижники, вышедшие на явную гибель..."
Так говорят о национальных
легендарностях. "Выкормленные, как Ромул и Рем, молоком дикого зверя" - ведь
современнные ассоциации вызывал уже сам сюжет древнего мира: Ромул и Рем
выступили против захватившего трон узурпатора Амулия (Николая), свергнувшего
своего брата Нумитора (отстраненного, как многие думали, Константина). Как
Ромул и Рем, новые люди России хотели основать новое царство, и выкормлены они
были "молоком дикого зверя", молоком волчицы, посланной Марсом, богом войны
(1812 год), действительно вызвавшей к жизни этих "воинов-сподвижников". А если
процитировать Герцена точно: "воинов-пророков" - так он их называет. "На
декабриста, - вспоминает А. С. Гангеблов, - к какой бы категории он ни
принадлежал, смотрели как на какого-то полубога".
Сами эти "богатыри, кованные
из чистой стали с головы до ног", чуть ли не обретали масштабность героев
национальной мифологии.
И для Некрасова они
оказались истинно современными героями даже не тогда, когда вышли из ссылок, а
полтора десятка лет спустя, когда "в среде всеобщей пустоты, всеобщего
растления" нужно было указать на национальных полубогов-героев и когда
оказалось, что есть на кого указать.
Именно народного
поэта должно было привлечь и еще одно обстоятельство.
В 1864 году, когда правая и
левая "направленческая" критика судила поэму "Мороз, Красный нос" и рядила ее
на свой манер, сетуя то на излишки в ней одного, то на нехватки другого,
Некрасов получил один восторженный и безусловный отзыв - из среды русской аристократии.
Князь М. С. Волконский написал поэту: "Сейчас я прочел Ваш "Мороз", - он
пробрал меня до костей, и не холодом, а до глубины души тем теплым чувством,
которым пропитано это прекрасное произведение. Ничто до сих пор мною читанное
не потрясло меня так сильно и глубоко, как Ваш рассказ, в котором нет ни слова
лишнего... Все это как нельзя более близко и знакомо мне, до 25-летнего
возраста то и дело переезжавшего из деревни в деревню, от одного мужика к
другому".
Замечательно ощущение
"тепла" в этой зимней поэме, то есть того, что составляет самую ее суть -
неподдельную народность. И, конечно, такое "теплое чувство" могло быть только
прямым следствием знания народной жизни и близости к ней. "Дайте мне
возможность, - продолжает М. Волконский, - поделиться им с моим отцом,
доказавшим на деле, как он любит русского мужика".
Сын точно ощутил родство
героических характеров некрасовской поэмы со своим отцом - реальным героем
русской истории.
В 1870 году именно декабрист
Сергей Волконский и стал прототипом уже литературного героя поэмы "Дедушка".
Для того чтобы понять
истинное значение "Дедушки", нужно знать, что стоит за ним. В сущности, вся эта
некрасовская поэма есть живое опровержение внедрявшегося многие годы и
безапелляционного, относившегося к декабристам тезиса: "...узок круг этих
революционеров, страшно далеки они от народа". Во-первых, круг этот был не так
уж узок. Во-вторых, и главное - они были близки народу и уж, во всяком случае,
знали его много лучше революционных и нереволюционных разночинцев - демократов,
наблюдавших за ним из потемок петербургских подворий.
Даже материалы следственной
комиссии, много-много позднее опубликованные, показывают, какая широкая картина
народной крестьянской жизни представала перед декабристами уже только на основе
богатого личного опыта. "Принадлежа по своему происхождению к классу
рабовладельцев, - вспоминал Николай Тургенев, - я с детства познакомился с
тяжелым положением миллионов людей, которые стонут в России в цепях рабства".
Нечто подобное могли сказать, да и говорили, многие декабристы, с детства
близко стоявшие к народной жизни, хотя и в особых условиях - дворянской
усадьбы. Как заявлял в своих показаниях Кюхельбекер, он знал об ужасном
угнетении крестьян "не по слухам, а как очевидец, ибо живал в деревне не
мимоездом".
Здесь опыт Некрасова-поэта
прямо объединился с таким опытом, подобного которому не знали ни Добролюбов, ни
Чернышевский, ни Писарев, ни Антонович...
Да, собственно, декабристы
были причастными и массовому народному движению, а именно движению 1812 года, и
движению освободительному, хотя и направленному на внешнего врага. Само
желание обойтись военным переворотом и боязнь народной революции и "русского
бунта, бессмысленного и беспощадного" зиждились как раз на хорошем и близком
знании народа.
"Крестьянское" начало в
"Дедушке" не извне и не произвольно привнесено в нее поэтом. Скажем, делать
работу пахаря литературный "дедушка" умеет так, как умел делать ее исторический
"дедушка" - князь Сергей Волконский.
Именно народность
часто отделяла Некрасова от демократов и обращала к аристократам.
И еще: декабристы не были
"рыцарями на час". Вот что понял Некрасов, чуть ли не единственный во всей
нашей литературе: поэт подвел итоги.
А по-настоящему геройски
декабристы, может быть, гораздо больше, чем в начале, предстояли именно в
итоге, не только не окончивши все с 14 декабря, но поднявшись на новую и высшую
ступень и продолжая исполнять свою роль героев,
"воинов-сподвижников","воинов-пророков".
Духовная жизнь декабристов
на каторге и в ссылке поражает богатством и разнообразием. Создается
своеобразная "каторжная академия", где читаются лекции по прикладной и высшей
математике и по русской литературе, где преподаются философия и военная
стратегия и тактика, русская история и естественные науки. Осваиваются новые и
новые языки. Происходят религиозно-философские споры и совершаются серьезные
открытия в области механики, ведутся основательные занятия живописью и
метеорологические наблюдения, которые высоко оценивает Берлинская Академия
наук, создаются литературно-художественные произведения и изобретаются
сельскохозяйственные орудия... И в то же время все они каторжные Робинзоны -
артель столяров и сапожников, огородников и портных.
И не только одна необходимость
насущная ими движет, но опять-таки желание "личным примером доказать свое
уважение к труду, возвысить в глазах народа значение труда". Они учили народ
рациональной агрономии и ремеслам, лечили и заводили школы. "Ссылка наша, -
писал П. Беляев, - целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди
своего времени... была, так сказать, чудесною, умственною школою как в
нравственном, умственном, так и в религиозном и философическом отношениях. Если
б мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время
положение, то я бы предпочел эту ссылку. Тогда, может быть, по суетности я бы
поддался искушению и избрал другое, которое было бы для меня гибельно".
Наверное, еще разительнее
подобные признания в устах князя Трубецкого: "Я убежден, что если бы я не
испытал жесткой превратности судьбы и шел бы без препятствий блестящим путем,
мне предстоявшим, то со временем сделался бы недостоин милостей Божьих и
утратил бы истинное достоинство человека. Как же я благословляю десницу Божию,
проведшую меня по терновому пути..."
Но говори им с молодости
ранней:
Есть времена, есть целые
века,
В которые нет ничего
желанней,
Прекраснее - тернового
венка... -
написал Некрасов в стихотворении
"Мать". И прокомментировал: "Думаю - понятно: жена сосланного или казненного".
Но картина этого русского
"тернового пути" была бы неполной без русской женщины. Так было в русской
истории. Так стало и в русской литературе.
Когда Некрасов буквально в
последний момент, уже в корректуре, изменил название своей поэмы "Декабристки"
на "Русские женщины", то новое название по значимости своей в русской культуре
стоило в своем роде всей поэмы. Хотя уже и слово "Декабристки" совсем не
означало только "жены декабристов": жены декабристов становились декабристками
после 14 декабря. Так же как после 14 декабря становилась русской женщиной,
например, француженка: княгиня Трубецкая - урожденная графиня Лаваль.
Поэма "Русские женщины,
Княгиня***" появилась в четвертом номере "Отечественных записок" за 1872 год.
Это была первая часть - "Княгиня Трубецкая", напечатанная со многими цензурными
пропусками и искажениями. Менее чем через год была опубликована "Княгиня
Волконская".
Незнаем, имеет ли еще
какая-нибудь национальная литература подобную формулу (французская женщина,
датская женщина, английская и т. д.), как вместившую некий судьбоносный
нравственный императив - русская женщина.
Недаром немного лет спустя
перед гробом поэта две крестьянки понесут венок: "От русских женщин". Потому
что именно Некрасов обозначил эту чуть ли не национальную эмблему и внедрил ее
в умы и сердца (хотя саму формулу, очевидно, дал Тютчев в стихах "Русской
женщине").
При работе над "княгиней
Трубецкой" Некрасов изучил разнообразные исторические источники, а "Княгиня
Волконская" основана на "Записках" Марии Николаевны Волконской (урожденной
Раевской). "Бабушкины записки" - так пояснял сам автор эту часть поэмы. Правда,
"Записки" Волконской будут опубликованы лишь в 1904 году. Но Некрасов знал их. Хранивший "Записки" сын княгини
М. С. Волконский по просьбе поэта летом 1872 года читал ему этот редкий
документ эпохи, тут же переводя его: записки княгини были сделаны
по-французски. В дальнейшем Волконский рассказывал о потрясении, которое
испытал Некрасов. "Вспоминаю, как при этом Николай Алексеевич по нескольку раз
в вечер вскакивал со словами: "Довольно, не могу", бежал к камину, садился к
нему и, схватясь руками за голову, плакал как ребенок. Тут я видел, насколько
наш поэт жил нервами и какое место они должны были занимать в его творчестве".
Но поэма "Русские женщины"
связана - в почти параллельной по времени работе - с другой поэмой "Кому на
Руси жить хорошо", с особой в этой поэме поэмой - "Крестьянка". Некрасов
нащупывает глубинный родовой корень: характерна даже эта перекличка в сюжете:
обе героини - заступницы за своих мужей.
С. Н. Раевская возмущалась:
"Рассказ, который он вкладывает в уста моей сестры, был бы уместен в устах
какой-нибудь мужички".
Но Некрасов не искажал
исторической правды, а выявлял (опираясь, кстати сказать, и на "Записки"
Волконской) ту ее суть, которая и превращала "декабристок" в "русских женщин".
Княгиня Волконская в поэме,
не переставая быть княгиней, становилась "мужичкой", способной на такое слово:
Быть может, вам хочется
дальше читать,
Да просится слово из груди!
Помедлим немного. Хочу я
сказать:
Спасибо вам, русские люди!
...Пусть много скорбей тебе
пало на часть,
Ты делить чужие печали,
И где мои слезы готовы
упасть,
Твои уж давно там упали!..
Ты любишь несчастного,
русский народ!
Страдания нас породнили...
"...Самоотвержение,
высказанное ими, -писал о декабристках Некрасов, - останется навсегда
свидетельством великих душевных сил, присущих русской женщине..." Породненность
в страдании, самоотвержение, великие душевные силы - вот что роднит мужичку -
"губернаторшу" Матрену Корчагину и "мужичку" - княгиню Марию Волконскую.
Еще в 1857 году Тарас
Шевченко, великим своим славянским чутьем чуя и собственной ссыльной судьбой
поверяя, назвал подвиг декабристок "богатырской темой". С некрасовской поэмой
тема эта дождалась своего часа. Но еще раз напомним - входит она в общий поиск
поэтом с конца 60-х годов высоких начал добра и красоты, стойкости и
подвижнической жертвенности, поиск героя.
Сам этот идеал гражданина,
героя, особенного человека у Некрасова менялся, все более приобретая качества
высшей духовности и идеальности, абсолютизируясь и, наконец, осеняясь именем
Христа.
Дистанция, пройденная на
этом пути Некрасовым, явственно отличается двумя его произведениями: "Памяти
приятеля" и "Пророк". Первое связано с именем Белинского, второе - с именем
Чернышевского.
Стихотворение "Памяти
приятеля" написано к пятилетию со дня смерти Белинского. И создан в
стихотворении образ именно и только Белинского. Недаром Тургенев воспользовался
строкой "упорствуя, волнуясь и спеша" в своих воспоминаниях о Белинском как
точно зафиксированной неповторимой психологической приметой великого критика.
Мы уже говорили, что к
социально-экономическим писаниям Чернышевского Некрасов был достаточно
равнодушен, литературной критикой в последнее современниковское время
Чернышевский почти не занимался. О его знаменитом романе поэт и совсем
промолчал: две-три фразы в частном письме да и то в связи с другим романом
другого писателя: "...вторая часть скучна, сильно растянута, напоминает роман
"Что делать?".
Но вот весь облик
Чернышевского, особенно после осуждения, неизменно Некрасова волновал. Очень
много было в Чернышевском от святости, все нараставшей; недаром сопровождавшие
его в Сибирь жандармы толковали, что им поручили везти преступника, а, как
оказалось, они везут святого. Так что судьба Чернышевского явно тоже стояла за
образом, созданным в стихотворении "Пророк" - судьба именно в подвижническом
своем, жертвенном исходе.
Но смысл стихотворения
бесконечно шире. "Памяти приятеля" - только о Белинском. "Пророк" - далеко не
только о Чернышевском. Образ пророка или, если вспомнить Карлейля, "героя как
пророка" - высший тип героизма, духовности, подвижничества, ни за кем
персонально не закрепленный и никем персонально до конца не выраженный.
Так определилась у Некрасова
в процессе создания образа и - шире - идеи героя, триада: приятель,
гражданин, пророк.
Не говори: "Забыл он
осторожность!
Он будет сам судьбы своей
виной!.."
Не хуже нас он видит
невозможность
Служить добру, не жертвуя
собой.
Но любит он возвышенней и
шире,
В его душе нет помыслов
мирских.
"Жить для себя возможно
только в мире,
Но умереть возможно для
других!"
...Его еще покамест не
распяли,
Но час придет - он будет на кресте;
Его послал бог Гнева и
Печали
Рабам Земли напомнить о
Христе.
Вообще когда мы говорим о
революционности стихов Некрасова, следует иметь в виду не столько ее
агрессивный, сколько жертвенный характер. Вот примечательное свидетельство.
В библиотеке конгресса США
хранится экземпляр некрасовского сборника 1856 года из знаменитого юдинского
собрания, с восстановленными рукою самого поэта цензурными изъятиями. Там же на
отдельной вклейке по поводу стихов:
Умрешь не даром, дело
прочно,
Когда под ним струится
кровь...
Юдин сообщает: "Автор мне
тогда говорил: "А Христос разве не пролил свою кровь - вот что я им скажу".
Это, хотя и в связи с ранними стихами, говорит поздний Некрасов. Дело, однако,
не только в стихах.
Все эти вроде бы чисто
стихотворные "темы" (жертвенность... готовность... подвижничество...) не только
результат "творческой эволюции", не просто декларации и провозглашения поэта.
Идет и процесс внутренней мобилизованности и собранности человека. В одном из
писем еще 1869 года Некрасов заметил: "Жаль, что нет у меня детей, я бы их так
воспитал, что не испугались бы никакой стихии..." И в том же письме: "Я о себе
был всегда такого мнения, что все могу выдержать".
Все некрасовские стихи о
подвижничестве и жертвенности - это не только обращения - "воспитание" других,
но и следствие и предпосылка готовности самому не испугаться никакой стихии. А
природа ли, история ли - в общем, судьба такую стихию Некрасову пошлет. И ему
придется выдержать все.
ФЕКЛА АНИСИМОВНА ВИКТОРОВА,
ОНА ЖЕ ЗИНАИДА НИКОЛАЕВНА НЕКРАСОВА
Поэму "Дедушка" поэт
сопроводил посвящением: 3-н-ч-е. Зиночка, Зина, Зинаида Николаевна.
В самом начале 1865 года
Авдотья Яковлевна Панаева уехала из дома на Литейном, прожив там почти двадцать
лет в некрасовско-панаевской квартире, но так и не став Панаевой-Некрасовой.
Вскоре она стала Панаевой-Головачевой, выйдя замуж за А. Ф. Головачева.
Головачев был литератором и многие годы исполнял обязанности секретаря редакции
"Современника". Продолжала писать - и время от времени публиковать - сама
Панаева, завершивши, уже в конце 80-х годов очень интересными, хотя и не очень достоверными
"Воспоминаниями". Почти сразу - и наконец-то - родившаяся в новом браке дочь
унаследовала от матери не только имя: Евдокия Аполлоновна Нагродская тоже
станет писательницей - правда, после 1917 года - русского зарубежья.
А Некрасов еще летом 1864
года отправится за границу с новой, как когда-то говаривали, "пассией" -
Сединой Лефрен, актрисой французской труппы Михайловского театра, Лефрен на
несколько лет вошла в жизнь поэта. Это была европейская в лучшем смысле слова
женщина, с хорошим французским вкусом и привычками, с западной честностью и
порядочностью. Без чрезмерной корысти. Видимо, особенно кстати она была и в
европейских вояжах поэта. А лето 1866 года даже провела в Карабихе. Судя по
письмам, отношения были ровными, спокойными - удобными.
К тому же Лефрен была - да и
профессия обязывала - музыкальна: хорошо играла на фортепиано и пела. А музыка
всегда составляла одну из отрад Некрасова, как, кстати, и старших Некрасовых. И
матери. И отца. "Вообрази себе, - сообщает в начале 1857 года Алексей Сергеевич
в Петербург сыну Николаю, - что у нас теперь девять человек музыкантов, которых
обучает довольно знающий музыку отставной унтер-офицер". Козырнул отец и
уровнем: "инструменты из Парижа, Сакса, изобретенные для французской гвардии".
Правда, заведя у себя
"музыку", порядочный таки выжига Алексей Сергеевич и здесь пытался извлечь
выгоду, пуская ее в наем. Не знаем, много ли удалось некрасовским музыкантам
радовать ярославских меломанов непривычными звуками саксофонов, но
соответствующее объявление в "Ярославских губернских ведомостях" осталось: "Хор
музыкантов, из девяти человек, отпускается как в г. Ярославль, так и другие
города и селения... обращаться к помещику Некрасову". Приведен и ярославский
адрес Алексея Сергеевича. Но он любил музыку и по существу. "Музыка, - пишет он
сыну Федору, - теперь составляет единственное мое удовольствие".
А для Некрасова-поэта опера
и балет - дело постоянных посещений и в России и на Западе. Поэму "Балет" пишет
не только Некрасов - социальный сатирик, но и тонкий театральный знаток. Так
что французские арии и романсы Лефрен находили в Некрасове признательного
слушателя и настоящего ценителя.
После заграничного
путешествия 1867 года Седина навсегда осталась в Париже. "Мой друг, - писала
она поэту оттуда, - я бы хотела тебе быть приятной и полезной, но что я могу
сделать для этого? Не забудь, что я всё твоя. И если когда-нибудь случится, что
я смогу тебе быть полезной в Париже... не забудь, что я буду очень, очень
рада..."
В 1869 году Некрасов снова
был в Европе, и снова Седина смогла ему быть приятной и полезной в Париже, как
и в Дьеппе, когда они отправились туда на морские купания: "Так как мне в это
время, - сообщал Некрасов из Франции в Россию, - было иногда и хорошо, то,
значит, жаловаться не на что".
Он ничего не забыл и,
умирая, в ряду русских наследников и наследниц завещал француженке Седине
Лефрен десять с половиной тысяч рублей - денежный знак чистой
благодарности за все хорошее, приятное и полезное.
Менее хорошей и приятной
оказалась возникшая осенью 1869 года "связь" с одной ярославской вдовой.
Основной сопровождающий эту тему мотив в письмах брату: "дай...", "отдай...",
"заплати...". К весне 1870 года отношения прервались. Зима 1869/70 года была
лично особенно тяжкой, так как "любовные" эти отношения сопроводились и
"дружескими" пинками: как раз в 1869 году многое публично припомнили Некрасову
и "отцы" (Тургенев) и "дети" (Антонович с Жуковским) .
Весной 1870 года Некрасов
встретился с молодой девушкой. Ей было 23 года, ему уже 48. Происхождения она
была самого простого: всего скорее дочь солдата, может быть, военного писаря.
Образования - никакого. Да и звали ее - простонароднее не придумаешь: Феклуша,
Фекла Анисимовна Викторова.
Позднее имели место и
довольно мрачные намеки на заведение, откуда Некрасов ее якобы извлек.
Наверное, точнее довольно близкий тогда поэту В. М. Лазаревский, отметивший в
дневнике, что тот увел ее от "какого-то купца Лыткина". Во всяком случае,
сложилась ситуация, близкая к некогда провозглашенной в стихах:
Когда из мрака заблужденья
Горячим словом убежденья
Я душу падшую извлек,
И вся полна глубокой муки,
Ты прокляла, ломая руки,
Тебя опутавший порок...
Грустя напрасно и бесплодно,
Не пригревай змеи в груди
И в дом мой смело и свободно
Хозяйкой полною войди!
Впрочем, говорить о падшей
душе Феклуши не приходится, да и порок ее еще не опутал. Девушка
оказалась милой, доброй, веселой, умной - все это и сразу и потом многократно и
по-разному подтвердилось...
Первоначально, видимо, ей
была уготована Некрасовым участь обычной содержанки: с поселением на отдельной
квартире. Но уже вскоре она, если еще не полной, то уже все-таки хозяйкой
входит в дом на Литейной - на панаевскую его половину, ставшую с отъездом
Авдотьи Яковлевны частью квартиры Некрасова.
По-видимому, как и в случае с
"Отечественными записками" - "Современником", происходит некое возвращение на
круги своя. Когда-то Некрасов написал стихи о двух женских типах. Очевидно (да
это подтверждается и некоторыми свидетельствами) , за ними стоят реальные
встречи и впечатления.
Я посетил твое кладбище,
Подруга трудных, трудных
дней!
И образ твой светлей и чище
Рисуется душе моей.
Бывало, натерпевшись муки,
Устав и телом и душой,
Под игом молчаливой скуки
Встречался грустно я с
тобой.
Ни смех, ни говор твой
веселый
Не прогоняли темных дум:
Они бесили мой тяжелый,
Больной и раздраженный ум.
...Увы, то время
невозвратно!
В ошибках юность не вольна:
Без слез ей горе непонятно,
Без смеху радость не
видна...
Ты умерла... Смирились
грозы.
Другую женщину я знал,
Я поминутно видел слезы
И часто смех твой вспоминал.
Теперь мне дорого и милы
Те грустно прожитые дни, -
Как много нежности и силы
Душевной вызвали они!
Твержу с упреком и тоскою:
"Зачем я не ценил тогда?"
Забудусь,ты передо мною
Стоишь - жива и молода:
Глаза блистают, локон
вьется,
Ты говоришь: "Будь веселей!"
И звонкий смех твой отдается
Больнее слез в душе моей...
Он знал "другую женщину" (А.
Я. Панаеву), и "поминутно видел слезы", и переживал конфликты, и проходил через
скандалы.
И вот снова, как будто
воскресшая, та: "Стоишь - жива и молода". Но смех и веселый
говор сейчас уже прогоняют темные думы, уже не бесят больной
и раздраженный ум, а утишают, утешают и умиляют. И - не ценимые тогда
начинают цениться теперь. И - вызывают душевную нежность и силу.
Один из карабихских
старожилов рассказывал: "Она была такая молодая и веселая, что и Николаю
Алексеевичу и нам всем около нее весело было. Бывало, поедут кататься, заедут к
нам на завод (винокуренный. - Н. С.), она то и дело смеется-заливается и
поет и смеется. Николай-то Алексеевич сдерживает ее: "Да что ты, Зина, да будет
тебе, Зина!.." А и самому-то ему приятно, и сам-то смеется вместе с ней".
Другое воспоминание:
"Никогда не давала ему сердиться, все ухаживала за ним. Если он нервничает или
что, она сейчас его уговорит, уласкает".
Третье: "И супруга его
Зиновея Миколаевна, бывало, все с ним... Иной раз на что-нибудь рассердится
Миколай Лексеевич, она сейчас охватит его, целует - развеселит да развеселит".
И так все: "...добрая,
простая, хорошая..."
Это все впечатления простых
людей: крестьян, обслуги...
Со временем в письмах
Некрасову не без теплоты постоянные "земные" "дружеские" и "усердные" поклоны
шлют ей и Гончаров, и Лазаревский, и Плещеев, даже М. Е. Салтыков "целует
ручки".
Да и в цензурное ведомство
она часто провожала поэта, чтобы по выходе оттуда сразу снять напряжение.
Уже в 1870 году поэма
"Дедушка" посвящается 3-н-ч-е. Отношения поэта и Зины в жизни, возможно,
эмоциональная почва и фон для отношений дедушки и внука в поэме. Это, конечно,
не посвящение дедушки - внучке, но и не только любовника - любовнице или мужа -
жене. Есть здесь, особенно если учесть все содержание поэмы с этим рефреном:
"Вырастешь, Саша,
узнаешь...", что-то и от отцовского чувства, от отношения старшего к младшему,
взрослого к ребенку. И даже через несколько лет в стихах, обращенных к ней,
появятся слова: "Знай, дитя..."
Наконец - главное.
Вот впечатление человека,
так сказать, изнутри самого быта все наблюдавшего - некрасовского кучера: "Уж
так согласно жили, что и сказать нельзя... Зинаида Николаевна смотрела на
Николая Алексеевича не просто как на мужа, а как на существо неземное. Этими
стихами он ее в полон взял... как познакомились да он ее своей лаской пригрел -
у нее только и света было, что Николай Алексеевич".
Он нашел любовь - доподлинную.
Некрасов с его умом и проницанием не мог обольститься и ошибиться. Даже если он
и обольстился, то не ошибся. Впрочем, эту безошибочность, безусловно, могла
подтвердить только жизнь. Она и подтвердила безусловно. Но это все впереди.
Пока что поэт как бы берет
на себя роль нового Пигмалиона, в сущности, проиграв, задолго до Бернарда Шоу,
соответствующий сюжет. Отменяется имя. Некрасов дает ей к новому имени и
другое, уже по собственному (!) имени, отчество. "Николай Алексеевич, - делилась
она в конце жизни воспоминаниями с одним саратовским журналистом, - стал звать
меня Зиной, прибавив свое отчество. Вслед за ним и знакомые стали звать меня
Зинаидой Николаевной, так что в конце концов я настолько освоилась с этим, что
забыла, что меня зовут Фекла Анисимовна".
А огранение продолжалось.
Идут усиленные занятия российской грамматикой. И, кстати, со временем Зина
будет помощницей в чтении корректур, сверке оттисков с оригиналом и т. п. Будут
приглашаться преподаватели французского языка, и она окажет в его освоении
большие успехи. А перед приездом в Карабиху Некрасов просит брата взять
напрокат рояль для Зины: она и музыкальна и с голосом.
Наконец, и просто хороша: "Я
помню, - вспоминал племянник поэта, рассказывая о карабихском визите, -
...голубоглазую блондинку, с очаровательным цветом лица, с красиво очерченным
ртом и жемчужными зубами. Она была стройно сложена, ловка, находчива, хорошо
стреляла и ездила верхом так, что иногда Н. А. брал ее на охоту". Значит, и
наряжать было что.
Некоторое время Фекла
почти скрывается и скрываема от посторонних глаз и, так сказать, на публику в
гостиную является уже Зиной, Зинаидой Николаевной.
"Николай Алексеевич любил
меня очень, баловал: как куколку держал. Платья, театры, совместная охота,
всяческие удовольствия - вот в чем жизнь моя состояла". В Петербурге и в
Карабихе, в Чудовской Луке и в Париже... Переписка между ними не сохранилась,
да, очевидно, и быть ее не могло: практически они не расставались. Так прошло
почти пять лет. Сколько мы знаем, было всего два омрачения: одно - довольно
долгое, одно - эпизод.
Первое принесли родственники
и, естественно, самые дорогие: брат Федор и - особенно - сестра Анна: здесь
ведь чем ближе, тем резче и нетерпимее. В ход пошло классическое: "не пара". Но
- всего скорее, - наверное, если не осознавалось, то ощущалось, что это именно
пара, что это надолго, может быть, навсегда, что это настоящее. Как раз
не отсюда ли ревность, нетерпимость, неприятие.
"Многие люди, - пишет
Некрасов сестре, - терпят в жизни от излишней болтливости, я часто терпел от
противоположного качества и делаю попытку не потерпеть на этот раз...
Ты объяснила мне свои
чувства к Зине, хотя я пожалел, что ты на нее смотришь неправильно, но это
нисколько не восстановило меня против тебя: ты поступила честно... всяких
объяснений я боюсь и обыкновенно откладывал их до той поры, пока они не
становились поздними и ненужными...
Кажется, за всю жизнь это я
в первый раз переломил себя в этом отношении.
Итак, знай, что я вовсе не
сержусь и не считаю себя вправе сердиться: я считаю только себя вправе
требовать от тебя, из уважения ко мне, приличного поведения с Зиной при
случайной встрече... Вот и все с моей стороны... Моя усталая и больная голова
привыкла на тебе, на тебе единственно во всем мире, останавливаться с мыслью о
бескорыстном участии, и я желаю сохранить это за собой на остаток жизни".
Родственники сдерживались.
До поры до времени. А теперь - эпизод.
Некрасов был большим
собачником. Конечно, любил собак как охотник, но, может быть, и потому, что, не
избалованный людской верностью, уж здесь-то находил подлинную "собачью"
преданность. Собаки (обычно пойнтеры) держались (и в петербургской квартире
тоже) дорогие, великолепные, и слава о них шла такая, что один из великих
князей просил (через Н. М. Лазаревского) позволения с ними поохотиться.
Были
и свои любимцы.
Когда-то в стихотворении
"Родина" поэт написал о своей малой родине:
Где рой подавленных и
трепетных рабов
Завидовал житью последних
барских псов.
"Роя подавленных и трепетных
рабов" у поэта не было. А домашняя прислуга была довольно избалованная и
распущенная: камердинер Василий - и вообще вроде верного обломовского Захара.
Но житью первых барских псов, конечно, там можно было позавидовать. Любимец
Кадо мог залезть за обедом на стол и полакать из хрустального кувшина, а затем
трепать по всем коврам и диванам особо ему подававшуюся жареную куропатку.
Вот этого-то Кадо Зина
случайно на охоте и застрелила. Пес умирал у поэта на коленях. Зина плакала и
просила прощенья.
"Что ты, - передает очевидец
слова поэта, - о чем убиваешься? Эту собаку ты нечаянно убила, а каждый день
где-нибудь на свете людей нарочно убивают. Нисколько я на тебя не сержусь. Но
дай свободу тоске моей, я сегодня лучшего друга потерял".
Вскоре недалеко от
некрасовской охотничьей дачи в Чудове появился и памятник - гранитная плита:
КАДО,
ЧЕРНЫЙ
ПОНТЕР,
БЫЛ
ПРЕВОСХОДЕН НА ОХОТЕ,
НЕЗАМЕНИМЫЙ
ДРУГ ДОМА.
РОДИЛСЯ
15 ИЮНЯ 1868 ГОДА.
УБИТ
СЛУЧАЙНО НА ОХОТЕ 2 МАЯ 1875 ГОДА.
Зина с поэтом везде и
постоянно. Но - чего не было - того не было. Ведь мы знаем - как только женщины
входили в сферу внимания Пушкина, они - так или иначе - входили в его стихи:
Воронцова или Оленина, Закревская или Раевская, Собаньская или, наконец,
Гончарова-Пушкина.
Совсем не мимолетная Седина
Лефрен у нашего поэта не отозвалась ни одной строкой. Многолетняя Зина, столь
много значившая в жизни и, следовательно, столь много сделавшая для творчества,
в самом этом творчестве никак не проявлялась.
Да и вообще любовные, или,
как принято говорить, интимные, стихи с конца 60-х годов не пишутся, за одним
исключением - стихов 1874 года "Три элегии", в которых, как писал поэту А. В.
Никитенко, "истинное и глубокое чувство, прошедшее сквозь бури и тревоги жизни,
возвысилось до идеальной прелести и чистоты". Из первой элегии:
...Всё, чем мы в жизни дорожили,
Что было лучшего у нас, -
Мы на один алтарь сложили,
И этот пламень не угас!
У берегов чужого моря
Вблизи, вдали он ей блеснет
В минуту сиротства и горя,
И - верю я - она придет!
Придет... и, как всегда, стыдлива,
Нетерпелива и горда,
Потупит очи молчаливо.
Тогда... Что я скажу тогда?..
Безумец! для чего тревожишь
Ты сердце бедное свое?
Простить не можешь ты ее -
И не любить ее не можешь!..
Из второй элегии:
Бьется сердце беспокойное,
Отуманились глаза.
Дуновенье страсти знойное
Налетело, как гроза.