Главная » Книги

Некрасов Николай Алексеевич - Николай Скатов. Некрасов, Страница 3

Некрасов Николай Алексеевич - Николай Скатов. Некрасов


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

>Эка жара!

 

Эти "камские" впечатления Некрасов вынес из своего волжского края, как и чисто русское ощущение природы вообще.

Уже в XX веке русская философская мысль объясняла то особое чувство природы, которым наделен русский человек. "Необъятность русской земли, отсутствие границ и пределов, - писал Николай Бердяев, - выразились в строении русской души. Пейзаж русской души соответствует пейзажу русской земли, та же безграничность, бесформенность, устремленность в бесконечность, широта.

На Западе тесно, все ограничено, все оформлено и распределено, все благоприятствует образованию и развитию цивилизации-и строение земли, и строение души. Можно было бы сказать, что русский народ пал жертвой необъятности своей земли, своей природной стихийности. Ему нелегко давалось оформление, дар формы у русских людей невелик".

Вряд ли кто в русской поэзии более Некрасова выразил эту особенность "пейзажа русской души" - ощущение простора.

Все рожь кругом, как степь живая, Ни замков, ни морей, ни гор... Спасибо, сторона родная, За твой врачующий простор!

Такое удивительное чувство простора рождается на Волге между Ярославлем и Костромой ("Кострому видно верст за 20", - вспомним запись Островского. Видно как раз от Овсянников). А отличный наблюдательный за всей этой красотой пункт - Теряевская гора за селом Абакумцевом. В Абакумцево отправлялись все Некрасовы молиться: там их приход - церковь Петра и Павла. Там их родовой могильник: похоронен дед поэта Сергей Алексеевич, и будут похоронены мать, и отец, и брат Андрей...

Оттуда, с Теряевской горы, в хорошую погоду видны сразу и Ярославль, и Кострома, и все громадное, на десятки верст, пространство между ними, на котором и некрасовские Грешнево, Васильково, Кащеевка... Это именно тот пейзаж, который показывает старый декабрист внуку Саше в поэме Некрасова "Дедушка":

 

Рад, что я вижу картину,

Милую с детства глазам.

Глянь-ка на эту равнину -

И полюби ее сам!

Две-три усадьбы дворянских,

Двадцать господних церквей,

Сто деревенек крестьянских

Как на ладони на ней! "

 

Впрочем, именно Некрасовым же Бердяев может быть серьезно уточнен. Его, некрасовский, простор - врачует. Его, некрасовский, пейзаж не "бесформен", а гармонизован, разрешен в самом себе. Но это и потому, что он "оформлен" в самой натуре.

Когда-то в одном из своих маленьких рассказов Солженицын точно отметил роль церкви для "русского пейзажа".

У Некрасова:

 

Краса и гордость русская

Белели церкви Божий

По горкам, по холмам.

("Кому на Руси жить хорошо")

 

Эти церкви, удивительным образом находящие для себя в этом пространстве возвышения, горки и холмы-постаменты, держат такой ландшафт.

Но когда, горестно писал тот же Солженицын о нынешнем времени, вы приближаетесь к ним, не живые, а мертвые встречают вас.

Такое разрушение и опустение русского пейзажа было одновременно и разорением "пейзажа русской души". У Некрасова церкви не мертвые, а живые:

 

...И нив широкие размеры...

Храм Божий на горе мелькнул

И детски чистым чувством веры

Внезапно на душу пахнул.

 

Все это осознается и обо всем этом напишется много позднее, но залежится впрок и надолго в ярославском, волжском детстве поэта.

Собственно же обучение совершалось не в отдалении, а там же на Волге, в Ярославской гимназии, куда братья Некрасовы, приготовленные некоторым количеством домашних занятий, были отданы в 1832 году: Николаю было одиннадцать лет, Андрею - двенадцать. Вряд ли собственно гимназическое пребывание оказалось в жизни Некрасова сколько-нибудь значимо. Недаром мало или почти ничего не перешло в дальнейшую жизнь: ни воспоминаний о педагогах, ни гимназического товарищества - как будто гимназии и не было.

Но что же все-таки было?

Похожая скорее на бурсу по характеру научения, по общим нравам, по отношениям между учителями и учениками гимназия вряд ли привлекала умы и сердца.

Согласно единственным сохранившимся (правда, очень поздним, отрывочным, неточным и в чужой записи) воспоминаниям одного из одноклассников Некрасова, в гимназии много секли и много дрались. Дрались и вне гимназии: бои гимназистов с семинаристами. Не очень хорошо учили, и не очень хорошо учились. Именно так учился и будущий поэт, правда, иногда, видимо, неровно, в отличие от брата, учившегося ровно плохо, к тому же слабого здоровьем и рано, в 1838 году, умершего. Не помогало делу, конечно, и то, что братья Некрасовы были своекоштными, не очень утруждавшими себя не только обучением в гимназии, но и посещениями ее. Позднее Панаева вспоминала рассказ самого поэта о том, как грешневские недоросли жили на ярославской квартире, опекаемые крепостным дядькой. Опека, впрочем, сводилась к выдаче на пропитание ежедневных тридцати копеек. Ограничиваясь сухомяткой - хлебом и колбасой, - братья чаще всего отправлялись за город на весь день. Немногое изменилось и тогда, когда один дядька, избитый прознавшим дело Алексеем Сергеевичем, был заменен на другого. Просто одно безделье сменилось другим. Второй опекун попивал, и это много помогало тому, что потихоньку сбегавшие вечерами из дома Митрофа-ны усиленно тренировались в трактире на бильярде. К тому же отец обычно всячески пытался отсрочить плату за обучение или уклониться от нее. Да и то сказать: результатов почти не было. Четыре года такого обучения мало что дали, а в последний из них Николай Некрасов даже не был аттестован по многим предметам и, соответственно, совершенно не был готов к переводным экзаменам: в ход пошел классический русский - медицинский - мотив. Это по нему ("по слабости здоровья") изгоняли из университета Белинского, и на него же пенял Илья Ильич Обломов, уходя от службы, им же объяснил причину, забирая сына из гимназии, Некрасов-отец: "Сын мой Николай... по расстроенному его здоровью взят был мною для пользования в дом мой и продолжать науки в гимназии не мог".

Во всяком случае, одно "пользование" в доме нашлось. Дело в том, что Алексей Сергеевич служил исправником, то есть полицейским уездным начальником, - был и такой опыт в его жизни. Служил недолго, всего полтора года, и на очередной срок избран уже не был, но это оказалось время возвращения сына из гимназии. Отправляясь в уезд по делам сысков, наказаний и пресечений, отец брал с собой сына, очевидно, судя по предшествующим опытам, и в качестве письмоводителя. Юноша, почти мальчик, как рассказывает один из первых, еще дореволюционных биографов, присутствовал "при различных сценах народной жизни, при следствиях, при вскрытии трупов, а иногда и при расправах во вкусе прежнего времени. Все это производило глубокое впечатление на ребенка и рано в живых картинах знакомило его с тогдашними, часто слишком тяжелыми, условиями народной жизни".

Что же до внутренней жизни будущего писателя в гимназические и догимназические годы, то здесь прослеживаются три обстоятельства. Первое - не литературное, скорее бытовое, но, как оказалось в дальнейшем, тесно связанное с литературой, даже легшее в основу ее.

До поры до времени в России слова "народное" и "русское" были почти синонимами: "русская" песня - означает "народная" у Кольцова. "По-русски" одетые герои у Островского - значит одетые "по-народному": в той же "Грозе", например. В одном из писем, хваля принятый к печати роман, Некрасов отмечает его русскость: "дело не в том, что о народе рассказано, а - по-русски дело ведется". Поэт с детства усвоил народное, русское слово, умение "по-русски" дело вести. Видимо, это чутье на русское слово резко отличало Некрасова - уже мальчика в не Бог весть какой аристократичной провинциальной гимназии. Осталось - мы отметили - единственное свидетельство мемуариста - одноклассника - Михаила Николаевича Горшкова, проучившегося, правда, с Некрасовым всего два года, а вспоминавшего об этом через 72 года, уже в начале XX века. Но некоторым ручательством за правдоподобие служит то, что он в гимназическом детстве был довольно близок с будущим поэтом, мальчишки даже ездили вместе несколько раз охотиться в Грешнево, и ряд точных примет грешневского бытия Горшков хорошо запомнил. А из гимназической жизни он хорошо запомнил умение Некрасова рассказывать. Вообще букой, отчужденным от всех поэтической натурой, в классе Николай Некрасов не был: как все, шалил, дрался, прогуливал, дразнил педагогов, вместе со всеми за городом стрелял, ловил рыбу и купался. "Мы, товарищи, очень любили Николая за его характер и особенно за его занимательные рассказы: все, бывало, рассказывает он нам эпизоды из своей деревенской жизни (про Путилова (?) и про мать). После с годами Некрасова стали называть народным поэтом, но народным духом проникнут он был еще и гимназистом на школьной скамье".

Вряд ли это опрокинутый мемуаристом в прошлое стереотип - "народный поэт". Недаром он еще раз возвращается к тому же: "В классах Некрасов, бывало, все сидит и читает, а в перемены что-нибудь рассказывает нам из своей деревенской жизни".

Не все книгочеи - поэты, но, кажется, поэтов не из книгочеев еще не бывало. Конечно, читательская литературная школа Некрасова бедна. Ни один из больших русских писателей не имел такой скудной предварительной подготовки. И все, что было достигнуто Некрасовым и в кратчайшие сроки поставило его в самый первый писательский ряд, достигалось за счет его выдающегося, поражавшего буквально всех ума и чудовищной работоспособности. Но это позднее. Сейчас же - дома и в гимназии - ничего похожего на прекрасное домашнее книжное собрание Лермонтова или лицейское (Нежинского лицея) Гоголя, не говоря уже о роскошных библиотеках, с детства окружавших Пушкина: хорошая отцовская библиотека, выдающееся собрание Бутурлиных, а библиотекой царскосельских лицеистов была юношеская библиотека самого царя - Александр I подарил ее Лицею.

Ведь даже Кольцов в детстве попользовался книжной лавкой - Кашкина. В отличие от Воронежа такой, то есть никакой, книжной лавки в 30-е годы в Ярославле вообще не было. Здесь уж - что попалось. Что же попалось и как попадалось? В поэме "Мать" есть строки:

 

Я книги перебрал, которые с собой

Родная привезла когда-то издалека.

 

В автобиографических записках говорится о книгах, найденных в старом шкафу. Не исключено, что, помимо привезенных матерью, в доме водились еще кое-какие книги. Ведь и позднее отец, Алексей Сергеевич, постоянно обращаясь к уже взрослым сыновьям, Николаю и Федору, в Петербург с поручениями, просит и о доставке некоторых книг, хлопочет о получении "Северной пчелы" и беспокоится неполучением очередных номеров "Современника". Кое-что из книг доставляла гимназическая библиотека. А такие журналы, как "Московский телеграф" и "Телескоп", то есть лучшие журналы, получались через гимназических учителей: одного (Топорского) Некрасов называет.

По некоторым, хотя отрывочным и косвенным, данным мы знаем, что в детские и отроческие годы были прочитаны ода Пушкина "Вольность" ("Свобода", как ее называл сам Некрасов) и позднее "Евгений Онегин". Читалось лучшее из Николая Полевого, поскольку в гимназии была возможность знакомиться с его "Московским телеграфом", - видимо, с запозданием, так как в 1834 году журнал был закрыт. Читался молодой Белинский, поскольку предоставилась возможность знакомиться с "Телескопом" - здесь как раз в самую пору: "Телескоп" только в 1834 году начал выходить. Основным поэтическим чтением оказались романтики: чужие, западные ("Корсар" Байрона), свои, домашние (Жуковский) и - особенно - доморощенные. Вообще наши тридцатые годы, несмотря на позднюю лирику Пушкина и вопреки Пушкину, - время безудержного поэтического романтизма на всех уровнях и во всех видах: в романах, повестях и очерках, в стихотворениях, поэмах и балладах. Сам байронизм в своей единственности и исключительности оказался тиражированным и размноженным. Понятно, что юные писатели и поэты вербовались сюда особенно охотно и широко. Естественная возрастная пора - романтизм, через которую проходил чуть ли не всякий молодой литератор, совпала в 30-е годы с порой романтизма, через которую проходила тогда, чуть ли не за исключением одного Пушкина, вся русская литература: и молодой Гоголь, и навсегда оставшийся молодым Лермонтов.

В некрасовской гимназии, мы знаем, писали стихи, шуточные, сатирические, более или менее беспомощные - на учителей, на товарищей. Возможно, участвовал и Некрасов. Но это не в счет. Ведь это, собственно, не литература, а быт: во всяких школах везде и всегда писали такие стихи.

Сочинять "настоящие", так сказать, по внутренней потребности, стихи Некрасов, по собственному признанию, начал рано - с шести-семи лет. К 15 годам завершился первый этап его литературного творчества: была подготовлена тетрадь стихов, которой, естественно, молодой поэт придавал исключительное значение. Ведь за ней стояли многие годы скрытого детского и юношеского труда. Вообще это был явно очень важный период в становлении поэта, говоривший и о больших, даже чрезвычайных, поэтических способностях, и о напряженной внутренней работе. Некрасова иногда называли, наряду с Кольцовым, самородком. Для этого были все основания. В известном смысле он самородок чуть ли не в большей мере, чем Кольцов. Кажется, наш поэт не имел даже того пособия по стихосложению, которым был снабжен еще мальчишкой Кольцов, и уж тем более не имел в поэтических занятиях никого похожего на друга, наставника и соперника, какого дала Кольцову судьба в лице Серебрянского. Некрасов уже здесь делал себя сам. Даже если отвлечься от внутреннего, душевного мира, от поэтических переживаний, то это были годы упорного самостоятельного овладения версификацией на основе немногих образцов, без знания языков, с минимальной образовательной подготовкой, годы, увенчавшиеся - по такой возможности - самым полным успехом: первое собрание сочинений - целая тетрадь стихов - было завершено. Стихи были подражательными, фразистыми, но в любом случае они были стихами "на уровне", то есть на уровне многого уже напечатанного.

У юного Некрасова не было никаких оснований не думать, что он уже не вошел в литературу или вот-вот в нее не войдет. И, кстати, как сразу подтвердили события, он ничуть не ошибся в своих романтических обольщениях и надеждах. Нужно было только срочно перебираться в Петербург. Он ошибся в другой своей надежде - в том, что он может учиться в университете. Вот это-то, как довольно быстро подтвердилось, было тоже романтической мечтой, но уже безосновательной. И если какую-то, и даже довольно существенную, многолетнюю подготовку к литературной деятельности он прошел, то ведь "ученой", просто учебной, образовательной почти не было: гимназию не окончил, по большинству предметов не аттестован, да и в учебе образовался целый год перерыва.

Между тем сама идея поступления в университет не была обычным намерением "продолжать образование". Ничто ей не предшествовало в учебных занятиях: ни в приверженности им, ни в характере, ни в интересах. Она возникла впервые, вероятно, совершенно неожиданно, но на основе глубочайшего, все встряхнувшего переживания - первой смерти очень близкого человека: "Смерть брата, - вспоминал Некрасов, - произвела на меня потрясающее впечатление: я словно очнулся от той распущенности, в которой провел гимназические годы, впервые серьезно задумался о своей участи".

Университет, видимо, поманил надеждой перейти в какую-то иную и высшую, разумную и содержательную сферу жизни. Недаром так поддерживала эту мечту мать.

"Мать хотела, - вспоминал со слов Некрасова Чернышевский, - чтоб он был образованным человеком, и говорила ему, что он должен поступить в университет, потому что образованность приобретается в университете, а не в специальных школах. Но отец не хотел и слышать об этом: он соглашался отпустить Некрасова не иначе, как только для поступления в кадетский корпус. Спорить было бесполезно, мать замолчала... Но он ехал с намерением поступить не в кадетский корпус, а в университет..."

Строго говоря, у отца, наверное, были резоны после гимназического обучения, подобного совершившемуся, возражать против университета. Сам бывший военный, все братья которого тоже были боевыми офицерами, Алексей Сергеевич, естественно, хотел видеть продолжение некрасовской военной службы в сыне. К тому же отлично подготовленном и закаленном физически: в выносливости, в стрельбе, в конной езде - все вроде бы просилось в армию.

Для поступления в спецшколу находились и верные протекции. Но единственно, в чем проявил здесь подлинно военную твердость и выдержку сын, - в желании остаться гражданским и стать "гуманитарием". В столицу он ехал уже с намерением обмануть отца. И обманул. Но обманулся и сам.

 

 

"ЛИТЕРАТУРНЫЙ БРОДЯГА..."

 

Можно с уверенностью сказать, что ни один большой русский писатель не имел ничего даже близко подходящего к жизненному и житейскому опыту, через который прошел молодой Некрасов. Не переварился так, буквально в семи кипятках, как он, в первые петербургские годы. Один из своих рассказов (собственно, отрывок из романа) он назвал позднее "Петербургские углы". Но он мог бы - только на основе личных воспоминаний - написать и "Петербургские трущобы" похлеще Всеволода Крестовского, так как поскитался по ним, и какое-нибудь "Петербургское дно": пожалуй, и сам Горький не побывал на таком дне, на котором побывал Некрасов.

Некрасов - первый наш, может быть за исключением Пушкина, городской поэт, во всяком случае, первый поэт урбанизированного города. "Некрасов, - скажет знаток темы Брюсов, - заплатил щедрую дань городу, запечатлев в своих стихах образ современного ему Петербурга, зарисовав те типы и те сцены, которые видел ежедневно, и его блеск и его мрак. Он сделал это не как фотограф, снимающий на своих пластинках все, что "подвертывается" под аппарат, но как художник-горожанин, сам живущий одной жизнью с современным городом, глубоко понявший его жуткое, магнетическое очарование. После Пушкина Достоевский и Некрасов - первые у нас поэты города..."

Ни о какой городской бедности, ни о каком страдании, ни о каком унижении и оскорблении поэт не написал позднее со стороны - через все прошел сам. Был случай, когда он оказался нищее нищих, и нищие ему подали.

Впрочем, петербургскую судьбу свою он выбрал сам, и выбрал тем более уверенно, что началась она почти блистательно. Ведь, что ни говори, главная надежда возлагалась - и для молодого поэта просто не могла не возлагаться - на литературу, на стихи.

Нужно сказать об одной замечательной особенности Некрасова. Большая и все усиливающаяся замкнутость и закрытость души совмещалась с удивительным и все усиливающимся умением сходиться с людьми, привлекать их, со своеобразным обаянием. Без этого никогда не стал бы Некрасов выдающимся журналистом, издателем и, как теперь часто говорится, "организатором литературных сил".

Недаром же гимназический мемуарист отметил, что товарищи "любили Николая за его характер". Этот характер совсем не являл того, что называют "душа нараспашку". Душа имела и тяжелое подспудье, и глубокое подполье - и они необязательно раскрывались, но они тоже питали и ум, и проницательность, и понимание, и сочувствие. Вот на них-то все и основывалось.

Странно доказывать применительно к великому поэту и выдающемуся литературному и общественному деятелю эпохи, что он был умным человеком, но все же свидетельства современников характерны и помогают понять, чем прежде всего привлекал Некрасов многих и многих людей и почему многие ему так охотно подчинялись. Свидетельство немало повидавшего писателя П. Боборыкина: "Мне лично не случалось с тех пор, как я стал писателем, встречать более своеобразный, природно-русский ум, как у него ...в беседах о чем бы то ни было или в деловом разговоре, отрывочными фразами, ум этот сохранял всегда нечто неизменно свое и практически дельное, и человечно широкое, и привлекательное. Многие знают, как пленителен мог быть Николай Алексеевич. Он не говорил вам любезностей, не делал комплиментов, но одной какой-нибудь интонацией, словом, определением, а в особенности оттенком своего понимания овладевал вашим сочувствием".

И точный комментарий к нему позднейшего исследователя: "В уме Некрасова не было ни немецкой отвлеченности, соединенной с тяготением к глубоким метафизическим проблемам, ни галльского блестящего остроумия, это был ум удивительно трезвый, на редкость реалистический". Свидетельство образованнейшего и крупнейшего публициста Н. К. Михайловского: "Некрасов был, прежде всего, необыкновенно умен. Для меня нет никакого сомнения в том, что на любом поприще, которое он избрал бы для себя, он был бы одним из первых, уже в силу своего ума..."

Свидетельство актера и педагога, одного из известнейших и в этом смысле тоже хорошего сердцеведа Модеста Ивановича Писарева: "Я в жизни своей не встречал таких умных людей, как Некрасов". И еще один Писарев, уже Дмитрий Иванович, знаменитый критик: "С первого взгляда Некрасов мне ужасно не понравился: мне показалось у него в лице что-то до крайности фальшивое. Но минут через пять свидания прелесть очень большого и деятельного ума уже выступила перед мною на первый план и совершенно изгладила собою первое неприятное ощущение".

"Он действительно, - как бы окончательно все резюмируя, писал в 1877 году Чернышевский, - был человек очень высокого благородства души и человек великого ума".

Жизнь ставила Некрасова в положение, когда ему приходилось общаться, работать, дружить и с аристократичными сановниками и крупными государственными чиновниками, и, конечно, со всеми значительными, и большими и великими, писателями, которые чаще всего, кроме полноценного домашнего воспитания, заканчивали лучшие, закрытые или открытые, заведения, университеты - отечественные, а иногда и заграничные. Некрасов навсегда остался недоучившимся гимназистом. Тем не менее образованнейший и хорошо знавший литературную кухню того времени будущий академик А. Н. Пыпин, отметив, какого же калибра был в 50-х годах круг "Современника" (Тургенев, Островский, Дружинин, Анненков, Боткин...) заявил: "По уму и общественному пониманию едва ли не превосходил всех Некрасов".

Но этого мало. Вся психология Некрасова - человека и поэта - основана, говоря его собственным словом, на "посылке к другим". "Он, - скажет о том же П. Анненков, - обладал такой широтой разумения, что понимал истинные основы чужих мыслей и мнений, хотя бы и не разделял их". Именно эта "посылка к другим", соединенная с необыкновенным умом, и рождала проницание и понимание им почти всякого человека почти в любом положении. Богатейшая духовная организация и колоссальный жизненный опыт открывали возможность - и чем далее, тем более - сочувствия почти каждому такому человеку почти в любых обстоятельствах, возможность сопереживания, сострадания и, если не бояться слов, в каком-то последнем пределе - сораспятости. В литературе. Но и в жизни.

Таким образом, являлась возможность, с одной стороны, располагать к себе практически всякого человека, с другой - строить все отношения, исходя из этого. Отсюда и вся знаменитая ловкость Некрасова, гибкость, приспосабливаемость, такт, чутье на место и время.

Без этих качеств Некрасова Россия никогда бы не имела таких центров литературной жизни, таких бесконечно многое вовлекавших в себя общественных водоворотов, каким стали некрасовские "Современник" и "Отечественные записки". Да и сам Некрасов оказывался центром, сводившим в себе несводимое: утром он имел задушевное дело с нищим литератором и днем дома обедал с ним, а вечером ужинал и самозабвенно играл в карты с государственным министром императорского двора - положение, в котором нельзя представить ни "демократа" Чернышевского, ни даже "барина" Тургенева.

Первую большую школу знакомств, встреч и столкновений, чаще всего случайных и неожиданных, Некрасов прошел в начальные свои петербургские годы. Он действительно оказался в положении открытого всем ветрам: без точек опоры, без места, иногда просто без пристанища. И, конечно, без денег.

В Петербург юный Некрасов явился с рекомендательным письмом брату ярославского приятеля Алексея Сергеевича, жандармскому генералу Д. П. Полозову, который должен и готов был протежировать при поступлении в военную школу, называвшуюся Дворянский полк. Но за счет Некрасова этого полку не прибыло: юноша рассказал Полозову о своих университетских планах. Генерал эти мирные планы одобрил и, посоветовав готовиться в университет, отписал о них в Ярославль. Отец отправил сыну грубое письмо и пригрозил оставить без поддержки. Сын написал грубый ответ: "Если вы, батюшка, намерены писать ко мне бранные письма, то не трудитесь продолжать, я, не читая, буду возвращать вам письма". Отец не стал трудиться не только в посылке писем, но и в присылке денег. Деньги у сына были только на самое первое время. Быстро пришлось сменить дешевую гостиницу на еще более дешевую квартиру в петербургском захолустье на Охте, затем на еще более... и еще... флигелек... угол... подвал... Но все поначалу искупалось главным.

Свет не без добрых людей. Вскоре после приезда, возможно, через ярославцев, гимназических товарищей, а они таки нашлись, молодой Некрасов сошелся с преподавателем Инженерного училища Николаем Федоровичем Фермером, даже вошел в его семью. Необычайно добрый, бескорыстный чудак, Фермер сам станет со временем одним из литературных героев: о нем расскажет Лесков в очерке "Инженеры бесребренники". Знает Фермер и кое-кого из литераторов, в частности Николая Полевого, к тому времени редактора журнала "Сын отечества". Это уже не был тот смелый яркий Полевой, каким он редактировал смелый, яркий "Московский телеграф", читавшийся молодым Некрасовым в ярославской гимназии. Хотя хорошую литературную известность и доброе имя он еще тогда до конца не растерял. Полевому, видимо, сразу искренне понравились стихи приведенного Фермером молодого человека: они вполне отвечали теоретическому исповеданию и художественной практике старого рыцаря романтизма. Привлек внимание и возраст юного поэта: шестнадцать лет.

Некрасов приехал в Петербург в конце июля, а в октябрьском номере "Сына отечества" уже было напечатано его стихотворение. Называлось оно "Мысль". Подписано, было полным именем. Примечание редактора представляло его как "первый опыт юного, шестнадцатилетнего поэта". Повествовал юный поэт о дряхлости мира. "Забуду ли, - вспоминал Некрасов, - тот нелепый восторг, который заставлял меня бегать, высуня язык, когда я увидел в "Сыне отечества" первое мое стихотворение, с примечанием, которым я был очень доволен". Конечно, доволен. Если само стихотворение сразу вводило его в "большую" литературу, то примечание к нему еще и подчеркивало исключительность, выглядело авансом и обна-деживанием. Тем более, что надежды стали сбываться довольно быстро: ноябрь 1838-го, "Сын отечества" - еще два стихотворения, январь 1839 года, "Сын отечества" - одно, весна 1839 года, "Литературные прибавления к "Русскому инвалиду" - два, июль 1839-го, "Библиотека для чтения" - одно. А названия! Если первое стихотворение называлось "Мысль", то дальше - больше: "Безнадежность", "Человек", "Смерти", "Жизнь". И, наконец, увенчание. В начале 1839 года "Журнал министерства народного просвещения", обозревая газеты и журналы, написал: "Не первоклассное, но весьма замечательное дарование нашли мы в г. Некрасове, молодом поэте, только в нынешнем году выступившем на литературную арену. С особенным удовольствием прочитали мы две пьесы его "Смерти" и "Моя судьба", из них особенно хороша первая... Приятно надеяться, что г. Некрасов окажет дальнейшие успехи в поэзии, в дарах которой не отказала ему природа".

Не беда, что появление стихотворений в журнале или газете еще мало о чем говорит и мало о чем говорят сами стихотворения, что не первоклассны и сами журналы, что автор обзора в министерском издании Федор Менцов - слабый поэт и плохой критик: из эпигонствующих романтиков. Все это поймется и узнается позднее. Сейчас же - вперед, скорее: представить все это (жизнь, смерть, мысли, безнадежность) людям, миру - книгой.

Опять-таки свет не без добрых людей. К Николаю Федоровичу Фермеру подключается Григорий Францевич Бенецкий, тоже офицер и тоже преподаватель того самого Дворянского полка и еще Павловского кадетского корпуса. Тем более, что и дело святое: помочь очень молодому поэту, почти мальчику. И уже признанному. Но - бедному. Пока книга собирается и без сучка и задоринки проходит цензуру, Бенецкий уже авансом "по билетам" распространяет ее среди своих питомцев. В результате деньги на издание есть, но, видимо, что-то трезвое и умное все-таки свербило в молодом поэте. И, видимо, актом именно такой уже образующейся самокритики явилось неожиданное решение отправиться на суд большой литературы. Юный поэт пошел к старому поэту: в Зимний дворец, где тогда жил воспитатель наследника престола Василий Андреевич Жуковский, не без сильных романтических влияний которого, кстати сказать, написаны были многие некрасовские стихи.

Общая жесткая регламентация русской жизни, очевидно, не мешала иногда известной простоте и демократизму литературных нравов. Да еще если дело касалось Жуковского - истинного ангела-хранителя русской словесности: ведь на его добром литературном поминальнике и Пушкин, и Гоголь, и Шевченко, и Кольцов... Точен и педагогичен оказался старый царский наставник и здесь.

Возвращая юному поэту стихи, Жуковский сказал: "Если хотите напечатать, то издайте без имени. Впоследствии вы напишете лучше и вам будет стыдно за эти стихи".

Издать без имени! Это в данном случае оказалось бы совсем не мудростью беспретенциозного Ф. Т.: скрывавшегося до поры до времени под этими инициалами Федора Тютчева. Для молодого и вполне претенциозного романтика лишить свои стихи имени значило как бы отказаться от своих детей, либо признать их незаконность. Но Некрасов и во второй раз проявил громадное для своего возраста и положения чувство самокритики и наступил своим "песням" на горло.

В начале 1840 года сборник, названный-таки с претензией - не какие-нибудь "Стихотворения", а "Мечты и звуки", - вышел, но автор скромно укрылся за инициалами Н. Н.

"В 1839 или в начале сорокового года, - вспоминал один из воспитанников Инженерного училища, - находились мы в рекреационной зале: вошел в нее дежурный офицер Фермер, придерживая в руках пачку тоненьких брошюр в бледно-розовой обертке. Предлагая нам покупать их, он рассказывал, что автор стихов, заключавшихся в брошюрах, молодой поэт, находится в стесненном денежном положении. Брошюра имела такое заглавие "Мечты и звуки", имя автора заменялось несколькими буквами".

Так автор воспоминаний Дмитрий Григорович, будущий писатель, и находившийся там же с ним другой воспитанник, другой будущий писатель - Федор Достоевский впервые заочно встретились с Некрасовым, имя которого они еще не знают и с которым вместе им потом много придется съесть литературной каши.

Критика на сборник отреагировала обильными рецензиями: целых семь. И в общем положительными оценками, среди которых отзывы и Н. Полевого, и даже такого деятеля пушкинского круга и издателя "Современника", как П. Плетнев. Тем не менее оказалось, что если одно или даже несколько стихотворений молодого автора скорее рождали надежду, то целая книга того же "юношеского пера" больше взывала уже к снисходительности. Возможно, почувствовал это и сам поэт. Тем паче, что "Литературная газета" и прямо написала: "Название "Мечты и звуки" совершенно характеризуют его стихотворения. Это не поэтические создания, а мечты молодого человека, владеющего стихом и производящего звуки правильные, стройные, но не поэтические..."

Последний гвоздь вколотил в "Отечественных записках" Белинский: "...прочесть целую книгу стихов, встречать в них все знакомые и истертые чувствованьица, общие места, гладкие стишки, и много-много, если наткнуться иногда на стих, вышедший из души, в куче римфованных строчек, - воля ваша, это чтение или, лучше сказать, работа для рецензентов, а не для публики..."

В отличие от снисходительных рецензентов публика оценила сборник однозначно.

"Стихи неизвестного писателя, - вспоминает Григорович, тогда еще только читатель, - сколько помнится, не произвели на меня и Достоевского особенного впечатления".

На прочую публику они тем более не произвели никакого впечатления и, отданные в магазин для комиссии, лежали себе и лежали. "...Прихожу в магазин через неделю, - рассказывал позднее Некрасов, - ни одного экземпляра не продано, через другую - то же, через два месяца - то же. В огорчении собрал все экземпляры и большую часть уничтожил. Отказался писать лирические и вообще нежные произведения в стихах".

Поэт не обольстился чьими бы то ни было похвалами и не огорчился хулами, не стал ни для себя, ни для других в позу непризнанного гения, от которой так близко и до глобальной мировой скорби, и до вульгарной бытовой пьянки: хотя рядом и с той и с другой он прошел. Так что в связи все с тем же сборником совсем молодой Некрасов в третий раз проявил величайшую трезвость ума, полную и никогда ему в дальнейшем не изменившую самокритичность. Величайший, как позднее скажет о нем Чернышевский, русский лирик отказался, по собственному признанию, писать "лирические стихи". Это ли не драма? Потому что, строго говоря, первые стихи и - соответственно - первый сборник Некрасова - это чуть ли не главная для него книга. Книга, возникшая на базе высочайшего - и убежденного - идеализма, на основе пламенной - и искренней - страсти, на почве глубокой - и самосокрушительной душевной взволнованности. Но главная потому, что началам этим он не изменит никогда, навсегда во всем этом останется себе верен.

Только Белинский в своем вроде бы убийственном одностраничном приговоре это почувствует и потому в нем же вынесет полный оправдательный вердикт и, может быть, тем самым, заставив поэта отказаться писать стихи, спасет его душу. Спасет душу именно потому, что признает ее. "Вы видите по его стихотворениям, что в нем есть и душа и чувство, но в то же время видите, что они и остались в авторе, а в стихи перешли только отвлеченные мысли, общие места, правильность, гладкость и - скука. Душа и чувство есть необходимые условия поэзии, но не ими все оканчивается". Буквально по нескольким выловленным строчкам критик уловил наличие души и чувства, этих необходимых условий поэзии. Именно тогда, еще задолго до встречи, о которой, конечно же, ни поэт, ни критик, не думали, Белинский стал, как оказалось, навсегда, учителем Некрасова, сказав главное: вы - вещь, но пока - вещь в себе.

 

Учитель! Перед именем твоим

Позволь смиренно преклонить колени, -

 

поклонится ему в стихах через несколько лет Некрасов.

"...Нужна, - продолжал критик, - еще творческая фантазия, способность вне себя осуществлять внутренний мир своих ощущений и идей и выводить во вне внутренние видения духа. Но если этой способности в вас нет, то сколько вы ни пишите и как красиво ни издавайте ваших стихотворений, вы не дождетесь от читателей ни восторга, ни сочувствия..."

И если этой способности - "вне себя осуществлять внутренний мир своих ощущений и идей" - нет, то этому не научит никакой критик, никакой учитель. Здесь уже все дело только в поэте. Мы увидим, как и когда начнет у Некрасова выводиться "во вне внутреннее видение духа". И он перестанет быть "вещью в себе". Собственно, именно тогда, когда он станет "вещью для других", появится возможность стать "вещью для себя". Совершится именно то, что Достоевский и назвал в Некрасове скорбью о народе как исходе собственной скорби. А пока?

Позднее Некрасов вспоминал: "Я перестал писать серьезные стихи и стал писать эгоистически", иначе говоря - для заработка, для денег, иногда просто для того, чтобы не умереть с голода. С "серьезными стихами" дело кончилось крахом. Крахом, как мы видим, внутренним. И крахом внешним - стихи не кормили, иногда обходилось даже без жалких гонорарных подачек, тем более, что по обычаям того времени первая публикация молодого автора чаще всего не оплачивалась: позднее такой практики обычно придерживался и Некрасов - издатель журнала.

Между тем "серьезные" стихи, видимо, и были главным серьезным делом. Возможно, и даже всего скорее, они теснили второе серьезное дело: университет. К университету нужно было готовиться, и тем серьезнее, чем слабее была предварительная гимназическая подготовка, да еще и не законченная. За помощь в математике и физике взялся земляк - студент университета Андрей Глушицкий, по латыни обещал учить семинарский преподаватель Д. И. Успенский. Бог весть, что совершалось с другими предметами. А ведь только иностранных языков нужно было сдавать четыре (всего экзаменов было четырнадцать).

В дальнейшем, уже в пору своих заграничных поездок, Некрасов неоднократно пожалуется как на одно из главных неудобств на "безъязычие", хотя и отметит, что оно вполне компенсируется постоянно и широко открытым кошельком.

Вряд ли преуспел, как показали события, Глушицкий и еще менее Успенский, к тому же оказавшийся алкоголиком, впадавшим в длительные запои с непродолжительными перерывами, на которые и падала латынь.

Но менее всего преуспел сам поэт. Между тем поступать он почему-то решил на факультет восточных языков. Натурально, дело кончилось скорым и безусловным провалом: единственная тройка (естественно, по российской словесности) на фоне сплошных единиц.

Некоторое время он состоял вольнослушателем по философскому факультету. Причем слушал лекции бесплатно, ибо отец прислал сыну от ярославского предводителя дворянства необходимую справку о своем "недостаточном состоянии": видимо, какие-то отношения отца и сына все же к тому времени возобновились. Не очень много Некрасов эти лекции слушал, даже менее, чем числился слушающим. Через год будет сделана еще одна попытка одоления университетского барьера, на этот раз на юридическом поприще. И снова все кончится провалом. Правда, по русской словесности уже не тройку, а пятерку поставит ему профессор А. В. Никитенко, еще не зная, конечно, что ставит ее своему будущему подопечному, стихи которого он будет "экзаменовать" в качестве цензора, и своему будущему "хозяину", издателю журнала, редактором которого Никитенко одно время будет состоять.

Если с "серьезными" стихами Некрасов потерпел первый крах, то с университетом произошел второй.

В итоге общий крах - тем более драматический, что путь к нему тоже был долгим и мучительным. Ведь имелись хотя бы надежды. Во имя этих надежд терпелся и голод и холод. Именно на это время и выпали самые тяжкие житейские невзгоды. Именно в эти годы случились эпизоды, сыгравшие решающую роль в дальнейшей его судьбе, если не поэтической, то житейской. Знаем мы о них не столько в его записях, сколько в рассказах, записанных другими.

"Рассказывал он, - вспоминает А. С. Суворин, - обыкновенно много и живо. Это была живая и умная летопись литературы и жизни, и притом такой жизни, которая для большинства нас - terra incognita [Неизведанная область (.лат.)].

Конечно, terra incognita - не только для больших, но и для малых-то русских литераторов. Предельным, кажется, был один случай. В изложении и с комментарием А. С. Суворина:

"Задолжал я солдату на Разъезжей 45 рублей. Стоял я у него в деревянном флигельке. Голод, холод, а тут еще горячка. Жильцы посылали меня ко всем чертям. Однако я выздоровел, но жить было нечем, а солдат пристает с деньгами... Раз он приходит ко мне и начинает ласково: "Напишите, что вы мне должны 45 рублей, а в залог оставляйте свои вещи". Я был рад и сейчас же удовлетворил его просьбу... отправляюсь к приятелю на Петербургскую сторону... Возвращаюсь домой. ..."Напрасно, - говорит [солдат], - беспокоились: вы ведь от квартиры отказались, а вещи в залог оставили..."

Что было делать, - продолжал Суворин, - пробовал бедняга браниться, кричать. Ничто не помогало. Солдат остался непреклонен. Была осень, скверная, холодная осень, пронизывающая до костей. Некрасов пошел по улицам, ходил-ходил, устал страшно и присел на лесенке одного магазина: на нем была дрянная шинелишка и саржевые панталоны. Горе так проняло его, что он закрыл лицо руками и плакал. Вдруг слышит шаги. Смотрит - нищий с мальчиком. "Подайте Христа ради", - протянул мальчик, обращаясь к Некрасову и останавливаясь. Он не собрался еще с мыслями, что сказать, как старик толкнул мальчика:

- Что ты? Не видишь разве, он сам к утру окоченеет. Эх, голова! Чего ты здесь? - продолжал старик.

- Ничего, - отвечал Некрасов.

- Ничего, ишь, гордый! Приюту нет, видно. Пойдем с нами.

- Не пойду. Оставьте меня.

- Ну, не ломайся. Окоченеешь, говорю. Пойдем, не бойсь, не обидим.

Делать нечего. Некрасов пошел. Пришли они в 17-ю линию Васильевского острова... Вошли они в большую комнату, полную нищими, бабами и детьми. В одном углу играли в три листа. Старик подвел его к играющим.

- Вот грамотный, - сказал он, - а приютиться некуда. Дайте ему водки, иззяб весь.

Одна старуха постлала ему постель, подложила под голову подушечку.


Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 285 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа