Главная » Книги

Герцен Александр Иванович - Произведения 1829-1841 годов, Страница 5

Герцен Александр Иванович - Произведения 1829-1841 годов



впервые мысль этого Сиона, когда я прозрел ее в евангелии, когда так близко казалось мне осуществление ее... Настал для человечества день похождения из Египта. Труден путь: и степи, и голод, и жар; но снова разделит Иегова нам Чермное море и введет в землю обетованную. Мы, может, погибнем в пути, но они перейдут - не достаточно ли одной этой мысли, чтоб с сладкою надеждой явиться пред судиею, исполнив долг свой?- Долго нам еще странствовать, и ужасно теперичное состояние. Гонения остановились, но слабые пали духом. Христиане сделались хуже язычников. Где эта семья, у которой было одно сердце, одна душа, где собственности не было, а было все общее, как говорит Лука? Где братство, в котором были и невежды, и ремесленники, и пахари, и старые женщины и из коих выбирались вожди церкви Христовой, и какие вожди?-Но не будем сетовать, пускай смердят и разлагаются остатки древнего мира; не из развалин его построится Сион, они нечисты.- Ежели б ты знал, что такое Византия... Грехи ее дошли до неба, и бог воспомянул неправды ее; на ней совершится громовое пророчество Исайи, она будет рабою иноплеменников. И там, в этой-то Византии, я видел великих светильников церкви; духовенство отделилось от мирян, и в нем сохраняется весь Христова; оно-то собиралось в Никее, в этот великий день веры* оно не простило Константина*, облитого тройною кровью - сына, племянника и жены. Да, среди пустынь, за стенами монастырей, возрастет слово Христово: "И свет во тьме светит, и тьма его не объяла",- и оттуда пересодится на открытое поле, когда из него исторгнутся плевелы.- Догнивайте же, остатки Вавилона, снедаемые собственными пороками, гибните в сладострастии и сребролюбии, гибните в гнусных, позорных руках евнухов и женщин.
   - Неужели, отец мой, ты рядом ставишь женщин с этими полулюдьми?- спросил юноша.
   - Нет, но,- сказал игумен, строго взглянув на Феодора,- но бойся женщин; их красота - красота Авадонны*.
   - Но красота от бога и есть проявление его, говорит Августин, который сам любил.
   - Горе тебе, ежели ты только нашел в Августине,- возразил старец.- Далила, обрезывающая власы Самсона,- вот образ всех женщин. Вспомни, что Сирах боялся их, как ядовитых скорпионов, более, нежели тигра и дракона. Их слабые души, их изнеженные тела привязывают к земле; не имея сил, они коварны; не имея возможности подняться, они держат нас, как жена Потифара*, за край одежды. Женщина требовала главу Иоанна, женщина была первая преступница в обществе апостольском... но отчего же ты огорчился, Феодор? Но я знаю тебя... наш разговор зашел далеко, пора готовиться к девятому часу... Верь мне, юноша: скуделен сосуд этот, и гибельна красота его. Благословим память Марка, основавшего в твоей родине жизнь монастырскую. Здесь мы можем работать для человечества, и ничто не отвлечет нас. Семья Иисуса были его ученики, семья наша - братия.
   Игумен кончил, встал и пошел по аллее. Юноша долго смотрел ему вслед и был взволнован. "Женщина требовала главу Иоанна,- думал он,- но дева родила Христа. Сирах... Сиpax же говорит, что женщина добродетельная есть солнце, восходящее на небе господнем, ясный светильник на церковном подсвечнике. И кто распял Его? И кто стоял при кресте? О, ты, ты один справедлив, Сын божий, ты простил даже преступную..." Но вдруг лицо его вспыхнуло, слезы налились в глаза, и он воскликнул: "Ты прав, ты прав, отец святой".
  

V

  

15. За тем я вышла ранним утром из дома, чтоб найти тебя,- и нашла.

16. Я ложе мое украсила цветными коврами египетскими.

17. Я облила его миррою, алоэ и кинамонами.

18. Приди насладиться любовью.

Соломон, Пр., гл. VII.

   За несколько лет перед тем как игумен доказывал Сирахом, что женщины страшнее дракона, и Феодор оправдывал их Сирахом, говоря, что они похожи на солнце,- опустел дом одного богатого гражданина в Александрии. Этот гражданин был женат на прелестной египтянке, любил ее, как африканец,- и она любила его, до тех пор пока не приехал в Александрию греческий вельможа с сыном. Византийский юноша, прелестный собою, со всею изысканностью нравов падающего царства, со всею привлекательностию ложного просвещения, понравился египтянке; она изменила мужу, потом сделалась грустна, задумчива; какая-то сокровенная мысль терзала ее; она не могла смотреть на обманутого и оставила его. Тщетно искал он ее; никогда не было ни малейшей вести о преступной. С того времени пышный дом его превратился в гроб, тоска снедала сердце, растерзанное сомнениями; он не знал о измене и не понимал причину бегства; худой, убитый, он больше походил на вызванного духа, нежели на человека. Много лет прошли в печали и слезах, и как наиболее питают надежду люди, не имеющие на нее никакого права, так и он ждал беспрерывно то ее возвращения, то какого-нибудь известия и, не получая никакого, тем с большею уверенностью хватался за всякую тень надежды. И вот однажды снится ему сон, будто ангел господень, с вечно юным лицом, с улыбкой на устах, летит с неба, летит прямо к нему, останавливает свой полет над его головою, качается на дивных крыльях и, сказав: "Нынче у храма св. Петра", летит наверх петь бога.
   Он проснулся; сны иногда бывают так ярки, так выразительны, что нельзя им не верить. Он добавил к словам ангела смысл, который хотел, поспешно оделся и отправился к храму св. Петра. С ранней зарею сидел он уже на мраморных ступенях, под колоннадою храма, осматривая каждого человека, как таможенный пристав. Сначала прохожие были редки, потом целыми толпами двигались они по площади. Житель стран полуденных не умеет сидеть дома; многие укрывались от солнечного зноя под тем же порталом. Но где же она? Никто не обращал на него внимания, никто не говорил с ним, и он пользовался этим уединением особого рода, которое ощущает человек в толпе людей, когда не делит с ними ни их желаний, ни их мыслей. Твердо полагаясь на глас божий, он ждал и ждал.- Кто-то ехал на ослице в черном платье; он не спускал глаз с него; но это был монах. Инок подъезжал к храму, слез с ослицы и, как бы пораженный неподвижностью сидящего, дрожащим голосом сказал ему едва внятно: "Добрый день, господин".- Он не обратил на него внимания, не его искал несчастный. Монах оставил ослицу и взошел в храм; потом народ опять начал редеть, уходить; солнце садилось, ночь наступала, и отчаянный муж, второй раз теряя свою жену, тихими шагами побрел домой. Через несколько времени вышел монах, тотчас обратил глаза на место, где сидел несчастный, и, как бы обрадованный его уходом, поспешно сел на свою ослицу, вздохнул, перекрестился, еще раз вздохнул и поехал к городским воротам.
   Было поздно; сильный ветер дул с взморья; черные тучи, окровавленные снизу лучами солнца, роняли огромные капли теплой воды на растрескавшуюся землю. Феодор, взволнованный встречею и боясь грозы, не хотел ехать далее и свернул в монастырь Энат, лежащий возле Александрии. Служитель божий, гражданин всего мира христианского, в те времена везде находил отворенную дверь, и всюду приход его считался счастием, тем паче в монастыре, куда приходили все бедные и труждающиеся дети церкви.
   Вечерняя молитва началась, Феодор взошел в церковь и удалился в небольшое углубление, бывшее в стене; там, никем не зримый, хотел он принесть свою молитву Искупителю. Тихое, стройное пение монахов едва было слышно, и тем невещественнее, тем неопределеннее, тем святее становилась песнь. Полузвуки согласовались с полумраком, в котором был погружен храм; своды, казалось, исчезли, стены - какими-то массами тумана; дым из кадильниц, виясь около изображений, придавал им таинственное движение. И шаги по каменному полу, и мелькание черной рясы, и ее шорох увеличивали торжественность, возможную только в храме божием и которую испытал всякий, с чистой душою входивший в церковь. Тем сильнее действовала она на мечтательного Феодора,- его можно было принять за изваяние; именно он, как статуя, выражал одно чувство - чувство молитвы. Иногда слабый вздох вырывался из груди его, как будто он упрекал себя в чем-то, иногда и слеза навертывалась, но восторг всё поглощал, соединяя все мысли в гимн.
   ...Близ углубления, где был Феодор, стояла молодая женщина, прелестная собой, как те девы Востока, о которых пел Низами; сначала молилась и она; но вскоре молитва исчезла с уст ее; беспрерывно смотрела она на юношу; освещенный, последним остатком света, окруженный мраком, Феодор казался ей чем-то принадлежащим нездешнему миру; она думала видеть архангела, принесшего благую весть деве иудейской... Огненная кровь египтянки пылала.
   Окончилось вечернее моление. Феодор пошел к игумну, не обратив на нее ни малейшего внимания, сказал ему о причине приезда и просил дозволения переночевать. Игумен был рад и повел Феодора к себе... Первое лицо, встретившее их, была женщина, стоявшая близ Феодора, дочь игумна, который удалился от света, лишившись жены, и с которым был еще связан своею, дочерью; она приехала гостить к отцу и собиралась вскоре возвратиться в небольшой городок близ Александрии, где жила у сестры своей матери.
   В ленивой груди жителя Юга бывают минуты торжественные; в такую минуту он переживет все, что по мелочи испытает гиперборей. У пего страсть родится, подобно дочери Зевса, в полном вооружении. Зажженная однажды, она может гореть и жечь его до гроба. Его страсть любит до уничтожения предмета любви, пылает местью до уничтожения самого себя. Это огненная масса, внезапно воспламеняющаяся и никогда не тухнущая. Египтянка любила Феодора пламенно, безвозвратно. Бледные девы Севера не поверят этому; они не знают этого ада страстей, привыкнувшие к своим мечтам о духовном, о небе, то есть не о настоящем небе, а о том, которое они создали себе для бегства от скупой и туманной природы. Она с жадностию впивала каждый взор его - но этот взор был обращен к небу; с жадностию слушала каждое слово - но это слово было о боге. "Любовь,- сказал он,- вот основание мира, и апостол говорит, что недостаточна вера, ежели нет любви". Но не о земной любви говорил юноша, о земной понимала дева.
   Взошедши в келью, для него приготовленную, Феодор бросился на скудную постель из банановых листьев и не тушил еще лампы, как вдруг начала отворяться дверь и тихо-тихо взошла какая-то старуха с темным, загорелым лицом наших цыган, с впалыми щеками и неверным взглядом; украдкой окинув горницу, она сказала: "Служитель Христов, есть человек, нуждающийся в твоей помощи; не откажись идти за мною". Феодор молча встал и пошел за нею. Вышли на двор, все было темно; подошли к какой-то маленькой двери; старуха отворила ее; за нею еще мрачнее; пустила его вперед и исчезла; но не долго стоял Феодор - его взял кто-то за руку, и на этот раз не высохшая, костлявая, угловатая рука старухи, а нежная, мягкая, трепещущая ручка, горячая, как каленое железо. Прикосновение во мраке всегда наводит ужас, и Феодор содрогнулся. "Сюда",- прошептал едва внятный голос, и он смиренно шел; небольшой переход оканчивался дверью; ее отворил его спутник, и в нем он узнал прелестную дочь игумна.
   Полунагая, едва одетая легкой тканью, которая более обнаруживала ее красоту, нежели скрывала своими фантастическими драпри, трепещущая и огненная, стояла она перед ним, не смея ни поднять на него взора, ни оторвать его от пестрых цветов ковра, до которого чуть касались ее маленькие ножки. Слезы катились из ее глаз, засыхая на разгоревшихся, воспаленных щеках.
   - Странник,- сказала она, долго принуждая себя сказать то, о чем молчать ей казалось так трудно,- прости меня... Странник, я люблю тебя... но, бога ради, не смейся надо мною... Я видела, как ты молился; твой вдохновенный взор, твое лицо, твой страстный взгляд не идут молитве; твоя душа пламенна, она не может удовлетвориться молитвою; ты обманываешь себя. Люби меня... может, тебе неизвестно это море блаженства, я тебе раскрою его, мы потонем в его волнах; я сожгу тебя моим поцелуем, я обовьюсь, как эфеу*, около тебя, я умру, целуя тебя...- И, говоря это, дева в самом деле тонула в океане страстей и, полумертвая, дрожащая, готова была броситься в объятия юноши; но они не раскрылись. Спокоен и тих был взор Феодора; таким взором смотрит луна на бешеную Этну, пламенем раздирающую свою грудь.
   - Дева,- сказал он ей,- благодари судьбу, что ты это говоришь мне, отжившему для мира сего; я не воспользуюсь слабостью овцы гибнущей. Вспомни, что ты христианка. Я соединю свои молитвы с твоими, чтобы господь извел из тебя злого духа, губящего душу твою. Дева, и я был порочен, и я знаю, как слабы женщины... тем сильнее будет молитва моя, тем спасительнее тебе.
   - Как, ты любил!- воскликнула она.- Ты любил!- и ревность к прошедшему взволновала ее грудь, в которой не было места и одной страсти.- Где она?.. но... но, может, ее уж нет, может, она изменила, может, в ней не было этой бешеной страсти? О, я заменю ее, я свободна, как птица небесная; бежим в Грецию, там...
   - Остановись,- сказал Феодор, и ланиты его показали, что он еще человек; но что их оцветило - любовь или воспоминание?- Я богу дал клятву, и ничто не сокрушит ее.
   - Лицемер, деве дал ты клятву; обманщик, тебе ли носить монастырское платье? Да, это ясно; теперь все понимаю - но я умею мстить; ты видел, как необузданны страсти мои... И неужели твое сердце до того принадлежит другой, что нет места для меня? Один час, одну минуту дай насладиться тобою, и я счастлива, и возьми после жизнь мою, на что мне она тогда; и в этой минуте я солью все, и рай позавидует мне. Ты смущен; нет, нет, эта грудь не из гранита!
   И она бросила лампу на пол, и душистое масло струями разлилось по ковру, и светильня, вспыхивая, и потухая, и курясь, прожгла его... судорожная" рука обвилась около юноши, дрожащие уста с своим огненным, сладострастным дыханием коснулись уст Феодора; тщетно хотел он вырваться.
   - Нет, нет, ты мой, я тебя не пущу!- шептала она, целуя его.
  
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  
   Ясно и душно было утро, когда на ослице тихо подъезжал Феодор к Октодекадскому монастырю, везя елей для храма. Черты лица его, утомленные зноем, выражали опять то же спокойное, святое чувство, с которым он выехал за два дня из этой ограды. По временам взор его делался мечтателен, далеко устремлялся в пространное поле и, казалось, выпрашивал какого-нибудь предмета или искал кого-нибудь, но тотчас приходил он в свое всегдашнее положение. Молитва виднелась на устах, молитва во взоре, молитва в нем самом... и привратник, тот же старец, которого он ждал целую ночь, но еще старее, отворил ему вороты, и он опять въехал в этот тихий, умерший двор, где люди не измяли зеленой травы, где одни черные рясы мелькали меж белых надгробных камней, где душистые лимоны и пышные смоковницы заслоняли одни черные рясы и белые надгробные камни.
  

VI

  

17. И сказала ему: "Еврейский раб, которого ты привел в дом свой, хотел меня обесчестить..."

20. Тогда бросил он его в темницу...

21. Но господь был с ним.

Моисей, Кн. бытия, гл. 39.

  
   - Нет, это клевета,- сказал игумен Октодекадского монастыря,- гнусная, черная клевета.- И тень сомнения уже прокралась на его лицо, и он, казалось, разуверял себя более, нежели стоящего возле монаха.
   - Но пояс,- возразил тот.
   - Хорошо. Неси лобзание мира нашему брату и скажи, что я спрошу у обвиняемого, и да падет вся строгость на главу преступную.
   Монах склонился и вышел. Лицо игумна было ужасно, жилы на висках налились кровью и бились; он был смущен, несмотря на свою обычную твердость, и не знал, верить ли или нет какому-то обвинению, и то укорял себя в сомнении, приискивая наказание виновному, то верил обвинению, приискивая доказательства к опровержению его; он то вставал и прохаживался, то садился; наконец, обращаясь к молодому монаху, сказал: "Позови брата Феодора и оставь его со мною наедине".
   Тихая, аскетическая жизнь подняла так фантазию Феодора, так приучила его к созерцательности, что он целые часы проводил, мечтая то о прелестной жизни, которая готовится праведнику в обителях рая, то о соделании всей земли одною паствою Христа, то погружался в созерцание бога и, долго теряясь в бесконечном, вдруг спускался на землю; и как хороша она ему казалась тогда, как ясно выражала Его и как понятно говорило и это ветвистое дерево, и эта пернатая птица! Б такой-то созерцательной минуте был он, когда его позвали к игумну; это было так обыкновенно, что он, нисколько не удивясь, пошел к нему с светлым вдохновенным лицом, торопясь пересказать все, что чувствовал.
   С холодным и важным видом встретил его игумен, пристально посмотрел на прелестного юношу и уже почти оправдал его в душе.
   - Феодор,- сказал он, подавая письмо,- прочти его и скажи, правда ли?
   Феодор стал читать письмо. Игумен остановил на нем испытующий взор, но юноша спокойно прочел и твердо сказал:
   - Видит бог, что ложь.
   - Твой ли это пояс?
   - Мой.
   - Где ты потерял его?
   - Не помню, святой отец; я хватился его, возвратись из Александрии, уже дома.
   - Это пояс женский,- прибавил игумен, рассматривая.
   - Я с ним пришел семь лет тому назад,- ответил Феодор не совсем верным голосом и наклоняя голову, чтоб скрыть пурпур, покрывший щеки его.
   Игумен не заметил. Туча пронеслась.
   - Я был уверен в твоей невинности, сын мой; нет, ты не мог так пасть, бог не дает порочному такой души; тебя избрал он в свое воинство,- и игумен обнял его, и тронутый Феодор рыдая целовал в плечо старика.
   Но чрез несколько месяцев опять явились монахи энатские; они принесли с собою младенца, бросили его середь двора и с злобной усмешкой сказали: "Братия, ваше дело вскормить чадо порочной жизни вашей!" Обиженная братия требовала, чтоб назвали виновного,- ей отвечали именем Феодора.- Никто не верил, все просили игумна, чтоб он допросил виновного, и игумен, непоколебимый в своей доверенности, спокойно сказал: "Судите его сами", твердо убежденный, что одно слово, один вид Феодора будет полным оправданием. Он втайне даже радовался торжеству своего друга. Призвали Феодора. Игумен ждал с нетерпением оправдания, ободрял его взглядом, улыбкой; и каково же было удивление старика, когда Феодор, преклоняя колена, трепещущий, прерывающимся голосом от слез едва произнес: "Прости, отец святой, прости... я обманул тебя, ужасно обманул". Старец был притоптан к земле, не мог поднять глаз, ни вымолвить слова; пятна вышли на его лице, рука перестала перебирать четки и судорожно дрожала. Наконец, гордо взглянув на братию, он сказал повелительным голосом: "Изгнать презренного обманщика из монастыря, он пятнает нас". И озлобленная братия, униженная поступком Феодора, осыпала его насмешками и бранью; даже несколько камней полетело в юношу; все волновалось и кричало; один обвиненный стоял спокойно; минута волнения прошла,- это был прежний Феодор, то же вдохновенное лицо, и ясно обращался его взор на братию и к небу; и когда игумен, боясь тронуться его видом, спросил: "Чего же медлите вы?" - тогда Феодор возвел очи к небу, говоря: "Господь, теперь я вижу, что ты обратился ко мне, что грешная молитва дошла до подножия твоего". Потом упал он ниц пред игумном и сказал: "Не прощенья молю я, но молись о душе преступной, которая никогда не забудет тебя..." Слезы не дозволили ему продолжать... "Молитесь и вы, братие", прибавил он, вставая и низко кланяясь им. Наконец подошел к ребенку, взял его на руки, поцеловал и с видом искренней любви сказал ему: "Не плачь, дитя, не плачь". Долее не мог вытерпеть игумен; он чувствовал, что слезы готовы брызнуть из глаз; он встал и пошел в келью. Взошедши в нее, раздраженный и недовольный собою, сел к окну и смотрел, как монахи вели Феодора к воротам, наперерыв осыпая бранью, как вытолкнули его; все было к Феодору немилосердо, даже старый привратник ударил его тростью. Феодор терпел все, защищая ребенка и как будто взором говоря: "Он-то чем виноват?"
   "Так я никогда не был обманут,- думал игумен.- Это - искушение дьявола... Но как добр, как восторжен он был сначала и все семь лет! Я его любил, как сына, более, нежели как сына... Но как же он читал письмо так спокойно? Надобно быть очень порочну, чтоб скрывать пороки. Его погубила, увлекла эта женщина, а он еще защищал их, порождение ехидны, лишившее рая первого человека... И в самое то время, как он признавался, в моем сердце кричал голос: "Он невинен!" Никогда не надобно доверяться этому голосу. А как он перенес стыд и наказание! Каким взором взглянул на меня!.. О Феодор, зачем ты пал? Ты мне был так необходим; кто заменит тебя?.. Но не стыдно ли жалеть о нем? Старик, вот плоды твоей опытности, мальчишка обманул тебя.- И он смеялся судорожным смехом. - Не прав ли я был, сомневаясь принять его в монастырь?" Тут он остановился,- эта мысль мирила его с собою,- и начал думать не о Феодоре, но о новых искусах для приходящих. Ужасно хоронить друга; но еще ужаснее видеть свою ошибку в человеке, с которым делил душу, помыслы, это - кусок мяса, оторванный от сердца, горячий, кровавый. Игумен после этого происшествия сделался еще мрачнее, не велел при себе поминать бывшего друга, старался стереть его в памяти - и не мог забыть.
   Между тем несчастный Феодор, опозоренный, униженный, изгнанный, был встречен людьми, которые слышали о его вине и ругались над ним еще злее монахов. Посредственность до того ненавидит все высшее, что для нее торжество всякое падение; сверх того, она воображает, что, бросая камень в виновного, закроет свои пороки.- Яростными голосами кричала толпа: "Где же сын живого мертвеца, отказавшегося от земли?" Феодор вынимал младенца из мантии и говорил: "Вот он"; но в этом не была видна дерзость злодея, который нагло показывает клеймо варнака, но какое-то самоотверженное чувство своего преступления; казалось, он просил их наказать себя и был готов все перенести.
   У Феодора не было ничего; бедность грозила ему своими худыми руками, посиневшими от стужи, иссохшими от голода; никто не подавал ему милостыни; на последние деньги купил он молока младенцу, сам питался кореньями и морскими раковинами... "И хождаше по пустыне скитаяся, очерне же плоть от зимы и зноя, и очи потемнеша от горького плача, и живяша со зверьми",- этими словами описывает мартиролог его жизнь.
  

VII

  

Простри длани твоя и прими душу мою, юже в жертву принесох любви ради твоея.

Житие св. Екатерины.

  
   У гроба Феодорова сидел грустный игумен - и с ним тот самый александриец, который так усердно ждал свою жену у храма Петра. Александриец плакал, игумен молился; никто не прерывал тишины - она продолжалась некоторое время. Но вдруг отворилась дверь, и взошел игумен энатский с монахом, которого он присылал обвинять Феодора. Тело усопшего было покрыто; игумен Октодекадского монастыря открыл голову и спросил своего собрата, - это ли Феодор?
   - Он самый,- отвечал тот.
   - Обесчестивший у нас девицу,- прибавил монах.
   С горькой улыбкой отдернул игумен покрывало и указал женские перси.
   - Это жена его, Феодора,- сказал он, указывая на александрийца.
   - Воплощенный ангел! Прости мне, что я, слабый грешник, не постиг твоего величия, и моли у всевышнего, да отпустятся мне грехи мои...
   Старик залился слезами и склонил голову свою к покойнице. Небесная улыбка видна была на холодных устах, которые, казалось, хотели открыться еще раз для того, чтоб сказать игумну:
   "Я прощаю тебя".
  

---

...И написующе тое неточие на хартиях,

но и в сердцах ваших, прости-

рахуся к подвигам великим

и благоугождаху

богу.

  
   Крутицкие казармы,
   1835 года февраль.
   (Переписано в Вятке, 1836 г., марта 12).
  
  

ВСТРЕЧИ

  

Точкою пересечения называется место встречи двух линий.

Франкёр, "Курс чистой математики", т. I. "Прямолинейная геометрия"*.

  
   Говорят, что храмовые рыцари* везде узнавали друг друга, узнавали даже степень свою в таинствах и силу в ордене при первой встрече - это кажется странно, удивительно*. Но пусть разберет каждый человек (в самом деле!), не случалось ли ему в продолжение жизни встретиться с незнакомцем, которого он никогда не видал, которого никогда не увидит и в котором с первого взгляда открывается близкий родственник души, человек, которого он хочет иметь другом, с которым ему жаль расстаться, - какая-то симпатия, какой-то магнетизм влечет к нему, и эта встреча остается навсегда в памяти, ибо существования их пересеклись, опять раздвоились, но слились в точке пересечения. Чем бурнее была жизнь человека, чем более страсти пережигали его душу,- тем более таких встреч.
   Итак, мы все храмовые рыцари. Посторонние не знали знаков ордена. Так и теперь толпа, это постороннее всего одушевленного, не понимает людей, глубоко чувствующих. Помнится, Дидротова кухарка очень удивилась, услышав, что ее господин - великий человек.- Сколько Дидротовых кухарок!
  
  

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

(Посвящено другу Сазонову)

  

Was die französische Revolution Gutes oder Boses stiftet, kann ich nicht beurteilen; so viel weiß ich, daß sie mir diesen Winter einige Paar Strümpfe mehr einbringt*.

Goethe, "Die Aufgeregten", 1 Ac. 1 Sc. {*}

{* "Я не могу судить, что хорошо и что плохо в том, что делает французская революция. Я знаю только, что благодаря ей у меня этой зимой на несколько пар чулок больше".- Гёте, "Мятежные", действие 1, сцена 1 (нем.).- Ред.}

  
   ...Взошедши в гостиную, я увидел незнакомого человека, которого тотчас почел за иностранца, ибо несколько молодых людей беспрестанно выказывали ему себя, беспрестанно тормошили его. У нас свой манер принимать иностранцев, нечто в том роде, как слепни принимают лошадь в летний день.
   Он был пожилой человек*, среднего роста, худой и плешивый; молочный свет лампы, покрытой тусклым колпаком, придавал что-то восковое его бледному лицу, которое, несмотря на лета, было так нежно, так бело, как видим на хороших бюстах из каррарского мрамора; серые глаза его блистали, как у молодого человека; рот делал нечто вроде улыбки, которая с первого взгляда могла показаться за добродушие, но в которой второй взгляд видел насмешку, а смотря долее, казалось, что ее совсем нет и что этот рот не может улыбаться. Вообще лицо его было чрезвычайно холодное, но в этом холоде виднелся огонь, как в холодном ревербере лампы... "Кто это?" - Мне ответили немецкой фамилией, которую я тут же забыл.
   Говорили о французской литературе, метали наружу все, что есть в голове. Незнакомец молчал, играл эмалевой цепочкой от часов и решительно не показывал ни согласия, ни противуречия. Когда необходимость заставила и его сказать что-нибудь, он сказал, что чрезвычайно отстал, что мало читает, что ему надоело везде в литературе видеть эгоизм и мистификации, что те, которые должны бы были писать, которых голос звучен и силен, молчат, подавленные толпою публицистов.
   - Неужели?- сказал кто-то, готовя что-то.
   - Это не тезис,- продолжал незнакомец, перебивая его,- который я стану защищать; я не осмелюсь бороться с такими защитниками нашего века, хотя бы чувствовал в себе всю силу Ринальда, и потому не трудитесь снимать ваши шелковые перчатки,- прибавил он с улыбкой.
   Защитники века успокоились, разговор потухал, и Корина (хозяйка дома) требовала от германца, чтоб он что-нибудь рассказал.
   - Что же вам рассказать? Я был в 91 году в Париже и <в> 1815 в Италии, таскался весь этот промежуток по родине и теперь, простившись навсегда с Европою, еду на Восток отдохнуть от нее; много великих событий было у меня перед глазами, с многими великими людьми сталкивался я...
   Его перебили:
   - Ради бога, встречу с великим человеком; близость их как-то поднимает нас...
   - Извольте, я возьму на себя ролю Карла Нодье, который так подробно рассказывает все встречи свои с двухлетнего возраста.
   Молча подвинулись мы ближе, и вот его рассказ:
   - Я родился в Франкфурте, но,- прибавил он с злою улыбкой,- foi d'honnЙte homme {честное слово (франц.). - Ред.}, ни родства, ни знакомства с Шарлем Дюран не имел*. Семейные обстоятельства заставили мою мать оставить мужа и ехать со мною в свою родину - Париж. Мне было тогда 16 лет, а христианству 1788. Это переселение сделало во мне чрезвычайный переворот. Франкфурт доселе имеет что-то ганзеатическое*, кривые улицы, печальные домы и рынки, рынки и конторы; его германский характер, с своими мрачными церквами и безобразной ратушей, с своими факториями и Judengasse {еврейской уличкой (нем.). - Ред.}, отделял его тогда еще более от Франции; и вдруг из этого тихого, смирного города, который каждое воскресенье в праздничном кафтане ходит в церковь, внимательно слушает предику и каждую субботу сверяет свои приходо-расходные книги,- из тихого и смирного дома моего родителя я попал в Париж. Что тогда было в Париже - вы знаете. Родственник, у которого мы жили, был главою какого-то клуба, которого члены беспрестанно толклись у него в доме, с яростными взглядами, с непудренными париками на голове и с ужасными речами в устах. Я с трепетом и недоумением смотрел, как они попирают ногами все святое, все прошедшее и как низвергают здание, под крышей которого живут.
   Революция усиливалась; как-то 92 год проглядывал сквозь туманы Assomblêe Nationale {Национального собрания (франц.).- Ред.}, и отец мой желал, чтоб я воротился; он даже просил своего приятеля, также германца, снабдить меня деньгами и как можно скорее выслать; но этот приятель был не кто иной, как Анахарсис Клооц, который делал совсем наизнанку: требовал, чтоб я остался, и обещал меня вести знакомить с великим человеком, который, по его мнению, опередил всех и не токмо отвергает всякого рода гражданское устройство, но даже право собственности; впоследствии я узнал, что этот великий человек - Эберт.
   Брауншвейгский между тем издал свой смешной манифест, на который ему отвечали еще более смешным. Выживший из лет старик бранился с дерзким мальчишкой. Иностранцам было опасно оставаться и еще опаснее ехать. Напрасно просил я безумного Клооца - он и слушать не хотел, говорил, что один враг рода человеческого может теперь думать об отъезде, что кто едет, тот агент Питта и Кобурга, ставил себя в пример и, гордо показывая засаленное платье свое, прибавлял: "Ты знаешь, как я был богат,- все отдал человечеству и всем для него пожертвую... а ты хочешь бежать; стыдись; взгляни хоть на Сен-Жюста,- он не старее тебя, а как пламенно принимается он работать pour la rêpublique une et indivisible, pour l'êmancipation du genre humain {для республики, единой и неделимой, для освобождения рода человеческого (франц.).- Ред.}; он будет великий филантроп... Впрочем, ежели хочешь ехать, я первый выдам тебя, надобно очистить род человеческий от слабых..." И все это говорил он не шутя и с полным убеждением. Последнее замечание показало мне, что надлежит действовать решительно, и я всеми неправдами, обманывая и подкупая, нашел средство бежать в союзную армию*. Жаль мне было оставить Париж; я не в состоянии был его покинуть явно, официально и потому душевно был рад, что расстался с ним sans adieux {не простившись (франц.).- Ред.}, тайком ночью. Разумеется, не без приключений достиг я цели бегства, и ежели б я был настоящий немец, то поставил бы себе за святейшую обязанность издать на скверной бумаге с еще сквернейшею печатью: "Reiseabenteuer eines Flüchtlings aus der Hauptstadt der Franzosen zur Zeit der großen Umwälzung. Anno 1792 nach Christi Geburt {"Путевые приключения беглеца из столицы французов во время великого переворота. Года 1792 от Р. X." (нем.).- Ред.}. Но я не настоящий немец.
   "Voilà vos chiens de Brunswick!" {"Вот ваши псы-брауншвейгцы!" (франц.).- Ред.} - сказал мне альзасец, проводивший меня к пикетам, и я очутился на родине, потому что родина моя вздумала очутиться в Альзасе*. Половину цепи занимали прусские солдаты и половину - австрийские. Я до того отвык от их физиогномии, до того привык к живым, одушевленным французам, что смотрел с некоторым удивлением на длинные, растянутые, неуклюжие лица австрийцев с их свинцовыми глазами, с их усами светлее щек и с их мундирами светлее усов. Должно ли дивиться, что они поразили леди Морган в Италии*, где насмешливая судьба перемешала их с вороными головами итальянцев, в которых видна какая-то артистическая отделка? Прибавьте, что они стояли по колена в грязи, оттого что не хотели переступить за лужу; что ни один мускул не двигался на их лице; что их рты были полуоткрыты; что это все дурно сделанные и облитые грязью статуи Командора из "Дон-Жуана".- С другой стороны, пруссаки с карими глазами, с римским носом и коротенькой трубкой, которую нельзя отделить от их лица, не испортив его, так, как нельзя отделить ушей, щеку и пр. У них что-то глубокомысленное снаружи и совершенное отсутствие мыслей, кроме повиновения фельдфебелю, внутри; по крайней мере, эти двигались, говорили. После некоторых вопросов и ответов меня отправили к дежурному генералу, удостоверившись, кто я, откуда, зачем, куда... Но не было никакой надежды ехать далее, ибо все лошади были взяты армиею. Это было то самое критическое время, когда новый Готфред* увидел, что он затем только пришел во Францию, чтоб увеличить ее торжество. Надобно было провести несколько дней в несчастном войске, которое страдало и от дождей, и от голода, и от стыда. На другой день пригласил меня к себе один владетельный князь, вероятно желая знать, какие новые ужасы сделали парижские антропофаги. Он занимал небольшой дом в близлежащем городе, и я ввечеру отправился к нему. В зале было несколько полковников,- как все немецкие полковники, с седыми усами и с сигарами в зубах,- несколько адъютантов, которые всё еще не сомневались, что им придется попировать в Palais Royal и там оставить и свой здоровый цвет лица и способность краснеть, которая только и осталась у нашего юношества. Везде мундиры, шпоры, сабли; наконец, взошел не-военный.
   - Верно, Шатобриан,- сказал кто-то мне на ухо.
   - Нет,- отвечал я,- Шатобриан только тогда ездит во Францию за неприятелем, когда ses amis les ennemis {его приятели-неприятели (франц.).- Ред.} бьют его соотечественников.
   Мужчина хорошего роста, довольно толстый, с гордым видом, в котором выражалось спокойствие и глубокое чувство собственного достоинства. Величие и сила в правильных чертах лица, в возвышенном челе. Всякий человек, однажды взглянув на него, видел, что он ему не товарищ,- так подавляла, угнетала его наружность; его взор не протягивал вам руку на дружбу, но заставлял вас быть вассалом его, прощал вам вашу ничтожность. Большие глаза блистали, но блистали так, как у Наполеона, намекая издали на обширность души. Эти глаза были осенены густыми бровями, в которых я заметил именно омировское движение. Все манеры показывали светского человека и аристократа, но печать германизма ясно обнаруживалась в особых приемах, которые мы называем steif {чопорными (ном.).- Ред.}. Везде, где он проходил, вставали, кланялись, признавали его власть. Он принимал знаки уважения, как законную дань, то есть с той деликатностью, которая еще выше подымает его и еще ниже роняет их. Я не спускал с него глаз. Он сел возле герцогова сына, долго говорил с ним и, наконец, обращаясь к нам, сказал, придавая особую важность своим словам:
   - Нынче поутру, только въезжаю в лагерь, вижу какого-то генерала верхом. Судите о моем удивлении, когда, подъезжая, узнаю короля прусского. Его величество ехал прямо ко мне. "Чья это карета?" - спросил их величество лаконическим образом.- "Герцога Веймарского"*...
   Он продолжал говорить, но я не продолжал слушать, удивляясь, как Зевсова голова попала на плечи к веймарскому дипломату, и завел речь с сидевшим возле меня эмигрантом. Эмигрант этот был военный и, несмотря на бивачную жизнь, нашел средства одеться по-бальному; он со слезами меня расспрашивал о судьбах Парижа,- не всего Парижа, a Fanbourg Saint Germain {Сен-Жерменского предместья (франц.).- Ред.},- и со слезами мне рассказывал о чувствах, наполнивших его душу, когда он нынче утром видел, что, несмотря на проливной дождь, один из принцев крови ехал верхом с прусским королем в одном легком плаще. Мне он показался до того смешон, что я забыл на минуту дипломата и с величайшим вниманием слушал важный рассказ о ничтожных предметах. Но вдруг подозвал меня герцогов сын и, подводя к своему соседу, сказал, что я из Парижа и могу рассказать самые новые новости. Он взглянул своим страшным взглядом, и мне показалось, что он меня придавил ногою.
   - Правда ли, что генерал Ла-Файет рассорился с якобинцами, отстал от них и теперь соединяется с королем?
   - Ла-Файет,- отвечал я,- никогда не принадлежал к клубу якобинцев; впрочем, несмотря на его ненависть к бешеным республиканцам, он, я думаю, не будет ренегатом...
   - То есть не образумится и не воротится к законной власти, хотите вы сказать?
   Я закусил губы и извинился привычкою к jargon rêvolutionnaire {революционному жаргону (франц.)- Ред.}.
   - Что несчастный король?
   - Все еще содержится; скоро будет публичный процесс его.
   - Для меня удивительно, как шайка безумных мечтателей, какой-нибудь клуб якобинцев забрал такую волю, несмотря на омерзение, с которым смотрит на них нация.
   - Жаль, очень жаль, что эти беспорядки так долго продолжаются,- сказал он, обращаясь к герцогову сыну;-я собирался ехать во Францию, но Я хотел видеть Францию-блестящую и пышную монархию, процветающую столько столетий, хотел видеть трон, под лилиями которого возникли великие гении и великая литература, а не развалины его, под которыми уничтожилось все великое, а не второе нашествие варваров. Мое счастие, что успел насладиться Италиею,- и она начинает перенимать у французов; может, еще съезжу туда, чтоб взглянуть на страну изящного, прежде нежели ее убьют и исковеркают. Впрочем, увидите, горячка эта не долго будет продолжаться, и ежели сами французы не образумятся, их образумят!
   Последнее слово он произнес отдельно, и маленькая улыбка и маленький огонь в глазах показали, как герцогов сын доволен был этим комплиментом.
   Кто не знает ужасную откровенность военных, особенно германских,- их разрубленные лица, их простреленные груди дают им право говорить то, о чем мы имеем право молчать. По несчастию, за герцоговым сыном стоял, опершись на саблю, один из седых полковников; в наружности его были видны и пять-шесть кампаний, и жизнь, проведенная с 12 лет на биваках и в лагерях, и независимость, которая так идет к воину,- словом, в нем было немного Циттена и немного Блюхера.
   - Ежели и проучат их, так, верно, не теперь,- сказал он с этой вольностью казарм, которую породила, может, самая дисциплина их.- Дивлюсь я на эту кампанию: не приготовив ничего, бросили нас осенью в неприятельскую землю, уверили, что нас примут с распростертыми объятиями, а нам скоро придется умереть с голода, потонуть в грязи и быть выгнанными без малейшей славы. Хоть бы уж идти назад, пока есть время... скорее голову положу на поле битвы, нежели перенести стыд такой кампании... И он жал рукою эфес сабли и как будто радовался, что высказал эти слова, давно тяготившие грудь его.
   - Счастие нам худо благоприятствовало,- отвечал дипломат,- но не совсем так отвернулось, как думает г. полковник. И наша теперичная жизнь, исполненная недостатков и лишений, послужит нам приятным воспоминанием, - в ней есть своя поэзия. Знаете, чем утешался любимец Людвига Святого* в плену когда все унывали? "Nous en parlerons devant les dames" {Мы будем об этом рассказывать дамам (франц.).- Ред.},- говорил он.
   Герцогов сын поблагодарил взглядом, но неумолимый полковник не сдался.
   - Хорошо утешенье!- сказал он глухим голосом, гордо улыбаясь и сжимая до того свою сигару, что дым пошел из двадцати мест.- Боюсь одного, что не мы, а они будут рассказывать нашим дамам об этой кампании.
   В лице его было тогда столько гордости, даже восторга (ибо не одни художники умеют восторгаться), что я увидел в нем соперника дипломату.
   - Охота нам говорить о войне, о политике,- подхватил дипломат, видя непреклонность воина.- Когда, бывало, среди моих занятий в Италии мне попадались газеты, я видел себя столь чуждым этому миру, что не мог найти никакой занимательности; это - что-то такое временное, переменное и потом совершенная принадлежность нескольких особ, коим провидение вручило судьбы мира, так что стыдно вмешиваться без призыва. И теперь я далек от всех политических предметов и так спокойно занимаюсь, как в своем веймарском кабинете.
   - А чем вы теперь занимаетесь?- спросил герцогов сын, силясь скрыть радость, что разговор о войне окончился.
   - В особенности теориею цветов; я уже имел счастие излагать ее светлейшему братцу вашему, и он был доволен; теперь я делаю чертежи.
   "Удивительный человек,- думал я,- в 1792 году, в армии, которую бьют, среди колоссальных обстоятельств, которых не понимает, занимается физикою"; я видел, что он не дипломат, и не мог догадаться.
   - Кто это?- спросил я у герцогова адъютанта.
   - Про кого вы спрашиваете?-сказал с удивлением адъютант.
   - Вот про этого высокого мужчину, который теперь встал, во фраке.
   - Неужели вы не знаете? Это Гёте!
   - Гёте, сочинитель "Гёца"?
   - Да, да. Вольфганг Гёте, сочинитель "Гёца", "Вертера"...
   Я обернулся, он был уже в дверях, и я не мог посмотреть на Гёте как на Гёте. Вот вам моя встреча.
   - Вы после его не видали?- спросила Корина.
   - Один раз,- отвечал он,- несколько недель спустя; в каком-то городке давали его пьесу*; я забыл ее название, помню только, что это фарса над революциею, маленькая насмешка над огромным явлением, которое все имело в себе, кроме смешного. Тогда уже вполне обозначился грозный характер переворота и вся мощность его. Разбитое войско возвращалось домой, в Германию; палач ждал венчанную главу. Испуганная, печальная публика не смеялась; и, по правде, насмешка была натянута.
   Гёте сидел в ложе с герцогом веймарским, сердился, досадовал; Гёте был весь автор. Я издали смотрел на него и от всей души жалел, что этот великий человек, развивавший целый мир высоких идей, этот поэт, удививший весь мир, испытывает участь журналиста, попавшего не в тон. Печальные мысли меня заняли до того, что я содрогнулся, услышав, что меня кто-то взял за руку; обернувшись, увидел я полковника, с которым встретился у герцогова сына; он был совершенно тот же, как и там,- с тем же гордым видом, с тем же независимым лицом; я заметил одну перемену: левая рука его была в перевязке...
   - Есть же люди, которые находят улыбку там, где все плачут,- сказал он, пожимая плечами и с негодованием крутя седой ус свой...- Неужели это право великого человека?- прибавил он, помолчав.

Другие авторы
  • Джонсон Сэмюэл
  • Дон-Аминадо
  • Гагарин Павел Сергеевич
  • Берман Яков Александрович
  • Заяицкий Сергей Сергеевич
  • Либрович Сигизмунд Феликсович
  • Гумберт Клавдий Августович
  • Цомакион Анна Ивановна
  • Коган Наум Львович
  • Астальцева Елизавета Николаевна
  • Другие произведения
  • Василевский Лев Маркович - Александр Блок. Стихи о Прекрасной Даме
  • Грот Яков Карлович - Княгиня Дашкова
  • Федоров Николай Федорович - Мыслитель-"ученый", "слишком ученый", то есть ученый-филистер
  • Благовещенская Мария Павловна - М. П. Благовещенская: краткая справка
  • Розанов Александр Иванович - Записки сельскаго священника
  • Мильтон Джон - Р. М. Самарин. Мильтон
  • Татищев Василий Никитич - История Российская. Часть I. Глава 15
  • Христофоров Александр Христофорович - В час, когда живой волною...
  • Аксаков Иван Сергеевич - Д. П. Святополк-Мирский. Славянофилы и националисты
  • Аверченко Аркадий Тимофеевич - Михаил Андраша. Ave, Аверченко
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 322 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа