Главная » Книги

Герцен Александр Иванович - Произведения 1829-1841 годов, Страница 6

Герцен Александр Иванович - Произведения 1829-1841 годов



>   Я взглянул на него, взглянул на Гёте, хотел сказать очень много и молча пожал его руку.
   Тут он остановился, глаза его прищурились, он закусил нижнюю губу, и казалось, сцена сия со всею точностью повторялась в его голове и он чувствовал все то, что чувствовал за сорок лет.
   - Vous Йtes ennemi jurê de Goethe {Вы заклятый враг Гёте (франц.).- Ред.},- сказала Корина.
   - Вы принадлежите к партии Менцеля,- прибавил спекулятивный философ, друг Корины.
   - Я готов преклонить колена пред творцом "Фауста",- возразил германец.
   - Но рассказ ваш,- продолжал обиженный философ, заявленный обожатель Гёте,- рассказ ваш набросил на этого мощного гения какую-то тень. Я не понимаю, какое право можно иметь, требуя от человека, сделавшего так много, чтоб он был политиком. Он сам сказал вам, что все это казалось ему слишком временным. И зачем ему было выступать деятелем в мире политическом, когда он был царем в другом мире - мире поэзии и искусства? Неужели вы не можете себе представить художника, поэта, без того, чтоб он не был политиком,- вы, германец?
   Путешественник во время своего рассказа мало-помалу одушевлялся. Теперь, слушая философа, он принял опять свою ледяную маску.
   - Я вам рассказал факт; случай показал мне Гёте так. Не политики - симпатии всему великому требую я от гения. Великий человек живет общею жизнию человечества; он не может быть холоден к судьбам мира, к колоссальным обстоятельствам; он не может не понимать событий современных, они должны на него действовать, в какой бы то форме ни было. Сверх того, всеобъемлемости человеку не дано, напрасно стремились к ней Дидеро и Вольтер; и что может быть изящнее жизни некоторых людей, посвятивших все дни свои одному предмету,- жизнь Винкельмана, например? Посмотрите на это германское дерево, пересаженное на благодатную почву Италии, на этого грека в XVIII столетии, на эту жизнь в музеуме и в светлой, ясной области изящного; надобно иметь очень дурную душу, то есть совсем души не иметь, чтоб не прийти в восторг от его жизни. Скажу более, я люблю Гофмана в питейном доме, но ненавижу пуще всего мистификацию и эгоизм, все равно - в Гете или в Гюго. Ужели он вам нравится придворным поэтом, по заказу составляющим оды на приезды и отъезды, сочиняющим прологи и маскарадные стихи?
   - Вы забываете, что Гёте жил в Германии, где доселе сохранилось то патриархальное отношение между властителями и народом, которое служило основою феодализму,- отношение, которое, с одной стороны, заставляло поэта петь доброго отца семейства, а короля - искать места для "скромного ордена" своего на груди поэта; поэта - праздновать своей лирой торжество властителя и властителя - иллюминовать свой город в день рождения поэта. Извините, я, право, вижу какую-то либеральную arriere-pensee {заднюю мысль (франц.).- Ред.} в ваших словах.
   - Напрасно вы принимаете меня за карбонаро. Поверьте, мое сердце умеет биться за Ла Рош-Жакелин, бешеного вандейца,- умеет сочувствовать старику Малербу, склоняющему главу свою на плаху*,- они откровенно одушевлены были любовью к монархии, они - герои, в них нет мистификации. Отчего все доселе с восхищением читают переписку Вольтера с Екатериной II?- Оттого, что всякий видит, что они поняли друг друга, отдали справедливость, любили друг друга, оттого, что душа Екатерины была обширна, как ее царство, и душа Вольтера сочувствовала своему веку. И отчего же никто не читает стихов Гёте на приезды, отъезды, разрешения от бремени, выздоровления и т. д.? Я не знаю по-русски, но я много слышал о вашем Державине, и именно о том чувстве искренней преданности, которая доводит его до высочайшего идеализирования Екатерины; не зная Державина, я понимаю чувства, одушевлявшие его, понимаю истинность его восторга; но этой-то истинности и нет в Гёте, ее нет в большей части его сочинений; он парадирует, он на сцене театра при свете ламп, а не на сцене жизни при свете солнца. Лафатер, увидев в первый раз Гёте, не мог удержаться, чтоб не сказать: "Я полагал, что у вас совсем не такие черты лица". А Лафатер редко ошибался. Читая Гёте, он верил, что каждая строка его от души, и поэтому построил в фантазии его черты и не нашел их в лице его, ибо их не былой в душе у Гёте. Так, как в нем не было ничего восточного, несмотря на то, что он, насилуя свой мощный гений, написал "Der West-Östliche Divan", который так и дышит запахом алоэ, стихами Саади и Низами... Тот, кто верен себе, и на челе, и на устах, и во взоре носит отпечаток того, чем полны его сочинения. Как часто останавливался я в Веймаре перед бюстом Шиллера; славный Даннекер отвердил, так сказать, прелестную форму, в которой обитала прелестная душа. И нет возможности Шиллера представить себе иначе.
   - Читайте Гётеву аутографию*, и вы увидите, что вся жизнь его протекала в беспрерывных занятиях; там увидите, что он пренебрегал толпою; для чего же ему было мистифицировать ее?
   - Да, да, надобно читать эту драгоценную комментарию к его сочинениям, эту огромную исповедь эгоизма. Там Гёте весь, там вы увидите, что его "я" поглощает все бытие; там он сам признается вам, как в 1804 году он мистифицировал M-me Staёl и она его. О, уморительный документ пустоты нашего века! Вместо симпатий гения, таланта, славы этот первый мужчина своего века с этой первой женщиной встречаются в масках, обманывают друг друга; один представляет из себя мрачного поэта Тевтонии, мечтающего о высшем мире, и в душе смеется; другая представляет чувствительное сердце, плачет о политических событиях, страх жалеет о убитых, придает себе вид отчаяния - и еще более смеется в душе. И как безжалостно Гёте приводит за кулисы этой комедии! Удивляюсь гению этого человека, но любить его не могу. Когда Гёте возвратился из Италии, был он однажды в большом обществе, и, как разумеется, в аристократическом обществе; там собирал он похвалы и расточал свои рассказы, придавая огромную важность всем словам своим и всем поступкам. Тут же в углу сидел задумчиво кто-то; долго и внимательно смотрел он на Гёте своими голубыми глазами, в которых так ярко было написано, что этот человек не принадлежит земле и что душа его грустит по другому миру, который создала святая мечта и чистое вдохновение. Он любил его за Вертера и за Берлихингена; он нарочно пришел, чтоб увидеть его и познакомиться с ним. Этот кто-то встал, наконец, и сказал: "С ним мы никогда не сойдемся". И знаете ли, что этот кто-то был не кто иной, как Шиллер?
   - Но вспомните, что они после сделались неразрывными друзьями и любили друг друга.
   - Не верю. Гёте подавил своим гением и авторитетом кроткого Шиллера, но они не могли искренно любить друг друга. Я вам уже сказал, что я готов преклонить колена пред творцом "Фауста", так же, как готов раззнакомиться с тайным советником Гёте, который пишет комедии в день Лейпцигской битвы и не занимается биографией) человечества, беспрерывно занимаясь своею биографией). В заключение возвращусь на странное обвинение, которое вам угодно было сделать после моего рассказа. Чтоб я требовал от Гёте политики! И особенно в наше время, когда все дышит посредственностью, все идет к ней, в наш век, который похож на Пасхаля, не на Пасхаля всегда (слишком много чести), а на Пасхаля в те минуты, когда он принимал Христову веру потому, что не отвергал ее. Английский корсар увез с собою на "Беллерофоне"* деятельное начало нашего века и хорошо сделал; бронзовый бюст, доставшийся в позорные руки Гудзон Лова, худо гармонировал с нашими стенами под мрамор, с нашими бюстами из гипса; для того бюста океан и подземный огонь образовали пьедесталь.
  
   Sagt, wo sind die Vortrefflichen hin, wo find'ich die Sänger,
         Die mit dem lebenden Wort horchende Völker entzückt?..
         Ach, noch leben die Sänger; nur fehlen die Taten die Lyra
         Freudig zu wecken...*
                                                 Schiller {*}.
   {* Скажите, куда исчезли эти гении, где найду я тех певцов, которые живым словом восхищали внимавшие им народы? Ах, еще живы певцы, но нет подвигов, радостно пробуждающих лиру. Шиллер (нем.).- Ред.}
  
   Гёте понял ничтожность века - но не мог стать выше его: он сам осудил и век и себя, сказав: "Древние искали факт, а мы эффект; древние представляли ужасное, а мы ужасно представляем",- тут все выражено. Мы восторгаемся для того, чтоб печатать восторги; мы чувствуем для того, чтоб из чувств строить журнальные статейки; живем для того, чтоб писать отрывки нашей жизни, как будто действовать есть что-нибудь низшее, а писать - цель человека на земле; словом, мы слишком авторы, чтоб быть людьми. Знаете ли, как генерал Ламарк назвал нынешнее состояние Франции?- halte dans la boue {стоянкой в грязи (франц.).- Ред.}*.
   - Верите ли вы в совершенствование человека?
   - А верите ли вы, что вся природа есть переход, исполненный страдания?- спросил германец, быстро взглянув на философа.
   Философ улыбнулся.
   Разговор прекратился; в горнице было душно, и я вышел на балкон. Месяц светил всем лицом своим, и небольшой ветер освежал прохладою и обливал запахом воздушных жасминов; это была одна из тех пяти или шести ночей, когда можно в Москве быть на воздухе, не проклиная ее северной широты. "Что за человек,- думал я,- этот немец? Нисколько не похож он на biases {пресыщенных (франц.).- Ред.} нынешнего века, которые сыплют насмешки и резкие суждения, чтоб обратить на себя внимание, ругают нынешний век и всех великих людей, всем недовольны, давая чувствовать, что у них построен в голове какой-то пантеон для всего человечества, в то время как у них ничего не построено в голове. От него не веяло морозным холодом этих людей... Он сам прервал мои мысли, взойдя на балкон. Мне весьма хотелось поговорить с ним, но он, кажется, вышел именно для того, чтоб быть одному, и не говорил ни слова. Отложив деликатность в сторону, я сказал ему: "Строго осудили вы наш век, и я откровенно скажу вам, что не могу во всем согласиться с вами. Какой необъятный шаг сделало человечество после Наполеона!"
   Он молчал, и еще более я заметил, что он все внимание обратил на луну; наконец, он вздохнул и, обращаясь ко мне, сказал: "Я теперь <вспоминаю> прелестную ночь, одну из самых святых минут моей жизни. Года два тому назад я жил в Венеции; в мире много земель и городов, но одна Италия и одна Венеция. Я был на бале у эрцгерцога; он давал его, помнится, по случаю взятия Варшавы; придворный бал везде скучен;, ложный свет воска и ложная радость людей нагнали на меня чрезвычайную тоску, и я ушел. Что это за ночь была! Вы меня извините, нынешний вечер - одно бледное подражание, даже не похожее; я упивался и луною, и воздухом, и видом. Лев святого Марка убит*; но его вдова, красавица Венеция, Sara la baigneuse {Сара-купальщица (франц.).- Ред.}, все еще так же прелестна и так же сладострастно плещется в волнах Адриатики. Я бросился в гондоль к лагунам. Вы, верно, знаете, что там доселе встречаются gondolieri {гондольеры (итал.).- Ред.}, которые поют стансы из Тассо и Ариосто, один тут, другой там, далеко. Прежде это бывало часто, теперь Италия начинает забывать своих поэтов; но в эту ночь счастие улыбнулось мне. Издали раздался простой напев, усиливался более я более, и я ясно слышал три последние стиха; они остались у меня в памяти:
  
   Dormi, Italia, imbriaca, e non ti pesa,
   Ch'ora di questa gente, ora di quelle
   Che gia serva ti fu, sei fatta ancella... {*}
   {* Спи, Италия, опьяненная, и пусть тебя не огорчает, что ты стала служанкой тех народов, которые некогда служили тебе (итал.).- Ред.}
  
   Еще далее отвечали с другой гондолы следующею станцею, и слабый голос, стелившись по волнам и смешиваясь и переплетаясь с их плеском, выражал и просьбу и упрек. Эта ночь никогда не изгладится из моей памяти*.
   Теперь пришла моя очередь молчать, и я молчал.
   - Но что же будет далее? - сказал я наконец.
   - Знаете ли вы, чем кончил лорд Гамильтон, проведя целую жизнь в отыскивании идеала изящного между кусками мрамора и натянутыми холстами?
   - Тем, что нашел его в живой ирландке.
   - Вы отвечали за меня,- сказал он, уходя с балкона.
  
   Крутицкие казармы 1834. Декабрь.
   Переписано в Вятке 1836, июня 20.
  
  

ВТОРАЯ ВСТРЕЧА

(Посвящено барону Упсальскому*)

  

Wer nie sein Brot mit Tränen aß,

Wer nie die kummervollen Nächte

Auf seinem Bette weinend saß,

Der kennt euch nicht, ihr himmlischen Mächte.

Goethe, "Wllhelm Melsters Lehrjahre" {*}.

{* Кто никогда не ел со слезами свой хлеб, кто не просиживал, плача, горестные ночи на своей постели, тот не знает вас, силы небесные. Гёте, "Годы учения Вильгельма Мейстера" (нем.).- Ред.}

   Холодный, ледяный ветер дул из-за Камы - так дышит Уральский хребет вечным льдом своих вершин, так дышит холодная грудь Сибири на Европу. Кама, широкая и быстрая, мчала с неимоверною скоростию множество тяжело нагруженных судов; кое-где двигались запоздалые льдины, поворачиваясь и как бы нехотя следуя течению реки. Порывами ветер наносил membra disjecta {обрывки (лат.).- Ред.} песен бурлаков и их громкие возгласы. Было грустно - я сидел, закутавшись в плащ, на высоком берегу; с противоположной стороны садилось солнце, красное, но холодное. Раны моего сердца были свежи. Недавно оставил я родимый город, хотя давно уже был оторван от всех близких душе моей. Все подробности 9 апреля* явились в моем воображении; день свидания после мрачной разлуки, день разлуки после мрачного свидания. В этот день переломилось мое существование... Прощальный поцелуй, облитый слезами, запечатлел небесной печатью воспоминания, за которыми пустота и мрак. Было грустно - мне занадобились люди, чтоб рассеяться,- люди, которые мелким песком своих слов могут засыпать раны сердца - доколе порыв ветра не снесет его. На дворе становилось холоднее, Кама почернела, барки превратились в каких-то ракообразных животных с огромными ребрами; огонь, разложенный на них, казался огненною пастью чудовищ... Я пошел с тем, чтобы зайти к кому-нибудь из знакомых на скорую руку, и зашел к кому-то. Не обращая ни малейшего внимания на двух человек, бывших в горнице, я бросился на турецкий диван и курил сигару.
   Разговор шел, бесцветный и холодный, как всегда между людьми, которых не связывает ни общая идея, ни симпатия души, ни даже привычка. Меня расспрашивали о столице, мне рассказывали о провинции; незаметно я развлекся. Хозяин-грузин тешил меня своею ненавистью к морозу, которая у него а l'oriental {по-восточному (франц.).- Ред.} доходила до личной вражды. Вдруг ему вздумалось переменить тему и наместо своей термометрической антипатии рассказывать о том, как он покидал отцовский дом. Душа моя встрепенулась! Холодная маска упала, и я в пламенных и горячих словах описывал им мое 9 апреля. Чувства бушевали во мне и, радостные, что нашли отверстие, лились потоком слов. Я встал с своего места, и вдруг взор мой встретился со взором одного из тех лиц, которых я едва заметил, входя. Глаза наши столкнулись, и речь моя, как бы скошенная, остановилась. Мужчина лет сорока, в черной венгерке, обшитой снурками, склонив голову на руку, опершуюся на диван, и крутя другою длинные русые усы, со всеми знаками самого усиленного внимания смотрел этим взором на меня. Грудь его подымалась, ноздри раздувались, и крупная слеза тихо катилась по щеке. Но глаза - теперь вижу их - издавали какой-то свет, в них было что-то от пламени молний. Я остановился, и он, как бы обиженный, грубо обращаясь ко мне, сказал: "Продолжайте". Мы поменялись взором, и я, чувствуя, что понят, продолжал еще с большим одушевлением. Когда кончил я, он встал, прошел раза два по горнице, приблизился ко мне и, прямо смотря в глаза, сказал: "Мы друзья!" - "Друзья!" - отвечал невольный голос из моей груди, как эхо на его вызов, как инструмент, невольно издающий звук, взятый на другом. Потом он сел на старое место и принял неподвижную фигуру статуи; лицо его сделалось мрачно - длинные волосы падали в глаза, и он не поправлял их, молчал и, может, в мыслях перебирал свое 9 апреля. Пора было идти домой. Он проводил меня с хозяином до дверей, сжал мне руку и сказал: "Первый луч солнца после долгой зимы!" - "Да,- подхватил грузин, не понимая его слов,- нынче первый ясный день, с августа месяца, ужасно! И морозы доходили до 45R".
   Я ушел. Незнакомец занимал меня беспрерывно; я не знал ни кто он, ни что он,- но многое понял, догадался. История его сердца должна быть ужасна, но его сердце должно быть высоко. Приготовления к дороге, мелочи, хлопоты заставили на время забыть незнакомца. На другой день к ночи надобно было ехать.
   В самый день отъезда меня пригласили на большой обед к одному богачу, и я пошел, чтобы взглянуть на beau monde {высшее общество (франц.).- Ред.} того края. Провинция запечатлела весь этот дом, и хозяин в яхонтового цвета фраке, с непомерной величины Анною на шее и с волосами, вгладь вычесанными, так же не годился в модную гостиную, как его кресла из цельного красного дерева, тяжелее 10-фунтового орудия и украшенные позолоченною резьбою в виде раковин и выгнутых листьев.- Попарно и с каким-то благоговением шли в столовую, где дожидался стол, длинный, узкий и загнутый глаголем. Поскорее подал я руку какой-то барышне, которой никто не дает руки ни к венцу, ни к обеду, и замкнул процессию. Толпа лакеев в сертуках, с часами на бисерных шнурках, в пестрых галстуках, суетились под предводительством дворецкого, который своей дебелостью доказывал, что ему идет на пользу дозволение есть с барского стола остатки. Толпа мальчишек, все в разных костюмах, ноне все в сапогах, мешали ими дрались из чести, кому за кем стоять, не имея понятия, что местничество уничтожено. Но оно и не уничтожено в провинции. Провинция смело может похвастать порядком распределения мест за обедом, это - статья из адрес-календаря. Тут-то вполне узнал я, что значит председатель уголовной палаты, которому губернатор предлагает, и советник губернского правления, которому губернатор председательствует, и земский исправник, которому губернатор повелевает; наконец, что такое прокурор - партизан, никому не подчиненный, кроме бога и министра юстиции, о котором губернатор даже не аттестует и который губернатору говорит "вы". Так все в провинции отнесено к губернатору, понятно чрез него; он - центр, остальное - периферия; он - солнце, остальное - созвездия; словом, он - необходимая координата, без которой нельзя составить уравнения этих бесконечно малых величин. Главное действующее лицо за обедом был доктор, сорок лет тому назад забывший медицину, которой учился пятьдесят лет тому назад в Геттингене, но твердо помнящий все филистерские затеи. Он поехал в Россию с твердым убеждением, что в Москве по улицам ходят медведи, и, занесенный сюда немецкой страстью пытать счастие по всему белому свету, остался дожидаться, пока расстройство животной экономии и засорение vasorum absorbentium {всасывающих сосудов (лат.).- Ред.} превратят его самого в сор. Этот старичок, весьма веселый и очень маленький ростом, плешивый и с быстрыми глазами, острил надо всеми, шутил, отпускал вольтеровские замечания, дивил своим материализмом, смешил своими двусмысленностями. Его все любили, и он всех любил. Да и как было ему не любить всех? Это поколение родилось, выросло, занемогло, выздоровело при нем, от него; он не только знал их наружности, но знал их внутренности, и l'amour de la science {любовь к науке (франц.).- Ред.} заставило любить их. Второе лицо был какой-то флотский капитан, который - по несчастию - сидел возле меня и, поймав нового человека, тем голосом, которым кричат с палубы на мачту, рассказывал мне весь обед, продолжавшийся три добрых часа, как он минут двадцать тонул у Алеутских островов, со всеми техническими выражениями, которые живут на корабле и приплывают к материку только в романах Сю и в повестях Бестужева. Он душевно желал, чтобы путь мой был в Березов, где живет отставной мичман Филипп Васильевич, который был свидетель этого происшествия и мог мне прибавить то, чего он не помнит, ибо был без памяти несколько" времени.
   Я с иронической улыбкой поблагодарил его за желание.
   Еще кто был за столом? Наливки из всех растений, оканчивающих ягодою свой цвет, старое французское и - place an grand'homme {расступитесь перед знаменитостью (франц.).- Ред.} - шампанское, которое лилось не по-столичному в узенькие бокалы, а в стаканы, и пребольшие.
   Наконец, пережил я обед. Все торопливо бросились за карты, кроме доктора, который свято исполнял однажды возложенные на себя гигиенические правила: должен был после обеда 25 минут ходить по горнице для пищеварения.
   Я обнял хозяина, который с искреннею добротою пожелал мне счастливого пути, и вышел на улицу, улыбаясь и приводя на память все пустые разговоры, которых был свидетель. Время было хорошо; хотелось походить, и я отправился на бульвар, идущий от Московской заставы до Сибирской. Бульвар этот превосходен; обхватывая полгорода с наружной стороны, он простирается версты три; огромные толстые березы, прямые и ветвистые, отделяют его с одной стороны от города, с другой - от обширного поля, и чугунные заставы*, как черные, колоссальные латники, стерегут его с обеих сторон. Скупа природа того края: зелень едва виднелась и кой-где вешние цветы - бледные, слабые недоноски, долженствующие умереть от холодных утренников. Несмотря на это, какой-то человек гербаризировал. Тотчас узнал я вчерашнего незнакомца и пошел к нему. Он так был занят своей работой, что долго не замечал меня. Я взял его за руку, и он с видом сильной радости сказал, оборачиваясь:
   - Итак, мне еще суждено видеть вас! Благословляю нашу вчерашнюю встречу. Вот уже два года не слыхал я человеческого голоса, а вчера ваши слова, как симфония Бетховена, как песнь родины, пробудили мою душу. Вы помирили меня с людьми, высказывая чувства, которые бились и в моей груди... Два года... много времени... и все чужое, кроме природы; мы с нею вдвоем и понимаем друг друга. Как звучен язык ее и как утешителен! Я всякий день бываю на этом поле, я люблю его. Мы старые знакомые; вот этот монтодон уже третьего дня распустился, и два раза виделись мы; люблю природу; говоря с нею, я отвык от человеческого языка... а вы мне напомнили его. Прелестен и он, когда выходит из самого сердца, когда не запылен... Он приостановился.
   - Вы, верно, много страдали,- сказал я,- верно, очень несчастны?
   - Да, я много страдал, но не несчастен. Несчастны они в своем счастии, а мы счастливы! С гордостию смотрю я на душу мою, всю в рубцах от гонений и бедствий,- ибо совесть моя чиста, ибо я, как воин, ни разу не бежал с поля несчастия. И вот я заброшен сюда и без куска хлеба, и все тот же, как был. Они ничего не отняли у меня - душа осталась. Да неужели вы не чувствовали особой сладости страданий высоких, страданий за истину? Правда, иные минуты доводят до отчаяния. Я помню, когда меня оторвали от моей жены во время ее родов и как она одна, без помощи служанки, покинутая всеми, мучилась смертельною болезнию. Холодный пот выступает, когда вздумаю... Но бог печется об несчастных - она выздоровела; теперь я без куска хлеба, а был богат; бедность гнетет иногда; но душа стала выше этих предрассудков. И можно ли за одно чистое, святое наслаждение созерцательной минуты взять целую жизнь, спокойную и безмятежную, этой толпы, которую ничто не греет, ничто не влечет?
   Часто сажусь я вот на этой горе и перебираю жизнь мою. Как ярко напечатлены в памяти минуты поэтических восторгов, когда душа, вырываясь из цепей, парила; эти минуты светят, подобно фаросу, по болотистому пути жизни. А мгновения, когда я услышал первое слово любви - это мощное слово, которое одно может пересоздать человека... не выкупили ли они вперед все несчастия?..
   В 16 лет схватила меня волна и умчала, крутя, в какой-то bufera infernale {адский вихрь (итал.).- Ред.}, и я, подобно моряку, приставшему на бесплодный утес, вспоминаю все бури, все волны, бившие о мой корабль, и благодарю провидение, что спасло меня, забывая потери. "Счастие" - слово без смысла в нечистых устах толпы. Для чего счастие человеку, одаренному душою высокою, которая внутри себя найдет блаженство? И когда же были счастливы становившиеся выше узких рам, которыми сковались ничтожные люди? Птицы небесные имеют гнезда, и лиса взвела убежище, но Сыну человеческому негде главы преклонить. И разве он счастием манил учеников, разве счастие оставил им в наследство? Нет, крест! И с радостью взяли они это наследство и понесли крест его. Никогда человек в счастии не узнает всей глубины поэзии, в его душе лежащей, но страдания, вливая силы, разверзнут целый океан ощущений и мыслей. Когда Дант был в раю - торжествуя ли в своей Firenze {Флоренции (итал.).- Ред.} или будучи в ссылке, "испытывая горечь чужого хлеба и крутизну чужих лестниц"?* Иной всю жизнь провел бы, не зная сокровенных областей души своей, и она не вышла бы из своей кризалиды*,- так искусно толпа умеет подавить, задушить чувство даже в другом. Но его поражает несчастие, и душа вспорхнет, отрясет прах земной, возлетит к небу.
   Одна мысль: я перенес это - исполняет гордостью и наслаждением. Человек, не согнувший выю свою перед обстоятельствами, выдержавший твердую борьбу с ними, может сознать свое достоинство и посмотреть на людей тем взором, которым смотрел Марий с развалин Карфагена на Рим и Наполеон из Лонгвуда* на вселенную. Да, одна мысль эта достаточна, чтоб вознестись над толпою, которая так боится всяких ощущений и лучше соглашается жить жизнию животного, нежели терпеть несчастия, сопряженные с жизнию человека...
   Слова незнакомца нашли отзывный звук в моем сердце. Долго говорили мы. Наконец, пора мне было собираться в дорогу.
   - Вам не нужно советов, душа ваша не померкнет,- сказал он.
   - И если она изнеможет,- возразил я, - под ударами судьбы, придет в отчаяние, я вспомню вас и покраснею своей слабости.
   Он плакал.
   - Зачем вы едете? Я останусь опять в моем одиночестве, здесь сердца холодны, как руды их Уральского хребта, и так же жестки. Но сладостно будет мне воспоминание нашей встречи.
   Я бросился в его объятия и не мог вымолвить слово благодарности. Он снял чугунное кольцо с руки и, подавая мне, сказал:
   - Не бросай его, ты молод, твоя судьба еще переменится, страдания не подавят твоей души. Но ты, может, будешь счастлив... Тогда береги свою душу, тогда, взглянув нечаянно на это кольцо, вспомни наш разговор.
   Я был тронут до крайности, взял его кольцо, отстегнул запонку с своей груди и молча подал ему. - Со мной до гроба,- сказал он.
  
   Мы расстались, и более я никогда не видал его.
   Через час кто-нибудь из гуляющих по тому же бульвару мог видеть быстро промчавшуюся коляску на почтовых, с лихим усачом в военной шинели на козлах, который, беспрерывно поправляя пальцем в своей трубке, погонял ямщика.
   Вероятно, прохожий остановился; но, когда затих колокольчик, улеглась пыль,- спокойно продолжал свою прогулку.
  
   Вятка, 1836, марта 10.
  
  

ПИСЬМО ИЗ ПРОВИНЦИИ

  
   Вы хотите, друзья, чтоб я вам сообщал мои наблюдения, замечания о дальнем крае, куда меня забросила судьба,- извольте. Но с чего начать? В каком порядке передавать вам мысли? Хорошо в старину писали путешествия, с большим порядком; например, Плано Карпини* мало того что в предисловии говорит, о чем речь в главах, но даже в самых главах систематически предрасполагает порядок изложения. За Плано Карпини не угоняешься, его книга переведена с латинского, читается всеми образованными людьми, а кто будет переводить мои письма на латинский язык? В одном хотелось бы сравняться с Плано Карпини... он, насмотревшись досыта на татар, уехал на родину...
  

Jo suis en Asie!

Catherine II a. Voltaire, de Casan {*}.

{* Я в Азии! - Екатерина II Вольтеру, из Казани (франц.).- Ред.}

   Маленький городок Чебоксары не похож на наши маленькие городки великороссийские. Я тут в первый раз заметил даль от Москвы: толпы черемис и чувашей, их пестрый наряд, странное наречие и певучее произношение - ясно сказали о въезде в другую полосу России, запечатленную особым характером. До Казанской губернии мало заметно пространство, отделяющее от древней столицы, особенно в городах. Владимир, Нижний, слитые с нею, в продолжение нескольких веков, живущие ее жизнию, похожи на дальние кварталы Москвы. У них одно средоточие, к нему все примкнуто. Около Казани своя полоса. Казань некоторым образом главное место, средоточие губерний, прилегающих к ней с юга и востока: они получают чрез нее просвещение, обычаи и моды. Вообще значение Казани велико: это место встречи и свидания двух миров. И потому в ней два начала: западное и восточное, и вы их встретите на каждом перекрестке; здесь они от беспрерывного действия друг на друга сжались, сдружились, начали составлять нечто самобытное по характеру. Далее на восток слабеет начало европейское, далее на запад мертвеет восточное начало. Ежели России назначено, как провидел великий Петр, перенести Запад в Азию и ознакомить Европу с Востоком, то нет сомнения, что Казань - главный караван-сарай на пути идей европейских в Азию и характера азиатского в Европу. Это выразумел Казанский университет. Ежели бы он ограничил свое призвание распространением одной европейской науки, значение его осталось бы второстепенным; он долго не мог бы догнать не только германские университеты, но наши, например, Московский и Дерптский; а теперь он стоит рядом с ними, заняв самобытное место, принадлежащее ему по месту рождения. На его кафедрах преподаются в обширном объеме восточные литературы, и преподаются часто азиатцами; в его музеумах больше одежд, рукописей, древностей, монет китайских, маньчжурских, тибетских, нежели европейских. Удивитесь ли вы после этого, встретив в рядах его студентов-бурят? Но все это наша Русь, святая Русь,- я это чувствовал, приплыв по разливу Волги к стенам кремля. Казанский кремль, как нижегородский, имеет родственное сходство с московским кремлем: это меньшие братья его. Греческая вера и византийское зодчество привились глубоко к жизни Руси. Смотря на наши соборы и кремли, как будто слышится родной напев и родной говор.
   Подъезжая к Казани на пароме, первое, что я увидел, был памятник царя Иоанна Васильевича*. Здесь он на месте, здесь Грозный исполнил великое; здесь он был герой и предтеча Петра, силою оружий занявший место для простора идеям его, для простора русскому духу.
   Положение города нехорошо. Казань по-татарски значит котел; в самом деле, он во впадине, беден чистой водою; в пнем много сырых мест. Строения довольно чисты; главные улицы красивы; на них все живо; везде толпятся, кричат, шумят; множество бурлаков с атлетической красотой форм; множество татар с продажными ичигами и тюбетейками {Сафьянные сапоги и шитые шапочки.}, с халатами, в халатах, с приплюснутым носом, узенькими глазками и хитрым выражением лица. Словом, везде вы видите большой город, исполненный жизни, центральный своего края, торговый и, что всего важнее, город двуначальный - европейско-азиатский.
   В Казани провел я несколько дней*. Досадно мне было, что обстоятельства не дозволили основательно изучить ее. При выезде из Казани, по сибирскому тракту, вид прелестный; в этом виде что-то пошире той природы, к которой мы привыкли. Русское население сменялось татарским, татарское - финским. Жалкие, бедные племена черемис, вотяков, чувашей и зырян нагнали на меня тоску. Я вспомнил императрицу Екатерину; она писала в 1767 году к Вольтеру из Казани: "Я в Азии!* Я собственными глазами хотела видеть этот край. В Казани двадцать различных народов, нисколько не похожих друг на друга, а им надобно сшить одну одежду, удобную для всех. Конечно, есть общие начала; но частности, и какие частности: надобно создать целый мир, соединить его, сохранить". Великая императрица постигла многое, окинув гениальным взором один участок России, которую Петр Великий не напрасно называл целою частию света.
  
   <1836 г.>
  
  

ОТДЕЛЬНЫЕ МЫСЛИ

  
   Произведение человека имеет целью пребываемость, существование; но не всякое; иное производится для гибели других и собственной. Таков брандер; его дело жечь, губить и самому погибнуть в пожаре; еще более - самому гореть еще прежде корабля. Так и провидению: ему нужны всякие орудия и нужен брандер, который жжет. Но легко ли быть им? Правда, подобно конгревовой ракете*, он блестит, шумит, жжет. Но внутри его яд, долженствующий разрушить его самого.
   Но ведь не всякий огонь на море - брандер. Есть и маяки, фаросы, указующие путь кораблям, ведущие их в безопасную пристань, показующие им мели. Брандер нужен в войну, фарос - всегда.
   Вот апостолы и революционеры!- Аттила, Аларик, Дантон, Мирабо были эти brulots {зажигательные корабли (франц.).- Ред.}, пущенные провидением в стан неприятельский. Св. Павел. Златоуст, Иоанн - фаросы для веси господней.
   Бенедиктины* - якобинцы. Та же противуположность.
   Человек, назначенный жечь, давший место в своей груди огню разрушения, будет все жечь. Пожар сжигает и икону, и хартию, и стену, и пыль на стене. Я уверен, что Аттила, Аларик, ежели б не они были призваны вести разрушителей Рима, то они были бы простыми воинами этой брани, она им по душе. Даже ежели б остались дома, то они в своем семейном кругу сделали б этот пожар. Пример жизни Мирабо подтверждает это*.
  
   14 октября 1836 г.
  
   Еще весьма важный пример - Марат, прежде, нежели он являлся в <7 нрзб.у камере на трибуну Конвента требовать казнь поколений, он был доктором медицины. Есть сочинение его, помнится, о теории света, где он с тою же яростью ниспровергает опыты и теории предшественников.- Кине очень остроумно сравнил Робеспьера и Фихте, Наполеона и Шеллинга*.
  

---

  
   Представьте себе медаль*, на одной стороне которой будет изображено Преображение, на другой - Иуда Искариот!!- Человек.
  

---

  
   Римская история имеет то же влияние на душу юноши, как роман на душу девушки.
   Откуда сила этих типов исторических?- Греция выразила полную идею изящного, ее архитектура всегда будет поражать самой простотой. Рим сделал то же с своим политическим бытом. Простыми, резкими гениальными чертами набросал он жизнь свою. Но в изящном Греции и в гражданственности Рима один недостаток - нет религии. Отсюда - этот характер конечности, соизмеримость.
  
   <Октябрь 1836 г.>
  
  

ЭТО БЫЛО 22-го ОКТЯБРЯ 1817

I

   В большой зало, мертвой, как кладбище, сидел на окне мальчик лет пяти. Бледный цвет лица, маленький рост, нежность и хрупкость (grЙle) членов показывали слабую, болезненную организацию; но черты его лица были резки, и ребячьи глаза искрились огнем. Есть детские лица, которые явственно пророчат всю будущую жизнь их. Смотря на мальчика, сидевшего на окне, наверное можно было ему предсказать ряд страданий; наверное можно было предсказать, что грубыми руками люди захватают, погнут, сломают нежный сосуд этот,- сосуд пламенной мысли и пламенного чувства, и что он рано уйдет на родину, обиженный, оскорбленный - ежели бог не подаст ему руку помощи. И так же наверное можно было предсказать, что бог эту руку помощи подаст, потому что он в ней никому не отказывает, потому что и весь мир материальный не что иное, как рука помощи падшему ангелу.
   Мальчик задумчиво смотрел на небо,- может, без всяких мыслей; может, игривой, пестрой мечтой своего возраста маленький Шведенборг представлял себе хрустальные домы ангелов, с множеством цветов, с райскими птицами.
  

II

  
   А с неба смотрел на мальчика Дух Жизни, благодатный путеводитель каждого смертного, всего рода человеческого и всей вселенной по стезе, начертанной провидением. Рои светоносных ангелов летали около него. Горестно смотрел Дух.- "Жаль мне тебя, молодой гость земли; мало тела досталось на твой удел и много души. Толпу страданий обрушит на тебя огненный нрав твой, а нет в тебе мощной силы, которую верным щитом может человек противупоставить врагу. Странником будешь ты скитаться между людей; они тебя не признают за родного, а отчего дома не найти тебе самому. Огонь в твоих глазах - не лазоревый свет неба, а пурпур земной страсти. Мысль гордая унесет тебя, как дикий конь, а люди бросят камни на дорогу, об которые ты разобьешься".- Один из ангелов задумался и светил голубым взором своим на мальчика, который между тем засыпал.- Дух обратился к ангелу и продолжал: "Среди ужаснейшей бури родился он, один из разрушающих, допотопных переворотов, как отчаянное усилие против гармонии и просветленья, мечом и огнем пробегал по земле. Он протянул руку из колыбели, и неприятельский воин, буйный и пьяный, схватил за нее; он ступил на землю, и маленькая нога его обагрилась кровью человеческой. В сырую, осеннюю ночь лежал он на мостовой; море огня, пожиравшее огромный город, едва могло отогреть посиневшие члены младенца; искры Сыпались на него, конские копыты дотрогивались; он был голоден и не мог кричать, изнуренная грудь матери не имела для него капли молока. Жизнь начинала тухнуть, ночь распространялась перед глазами малютки.- Я спас его, но спас телесно. Душа наследовала что-то и от бури, и от пожара, и от крови". Ангел не спускал глаз с спящего ребенка; его болезненное выражение стало еще заметнее; лихорадочные движения пробегали по нем; казалось, что-то чудовищное стоит перед ним и стращает его. "Жаль мне малютку!" - сказал ангел с первою слезою на вечно радостном оке.
   - Спаси его.
   - О, я готов!
   - Но помни. Законы неизменны, путь спасения всему падшему показан: он тот же для вселенной, для человечества и для одного человека. Двух огромных жертв требует он: Земной жизни и Страдания. А как утомительна эта жизнь в оковах тела, эта зависимость от стихий! А как жгучи эти земные несчастия с ядом на губах, с заразой в дыхании...
   - Всё перенесу, мне жаль падшего брата, я вижу на челе его не совсем стертую печать красоты Люцифера, той красоты, которою он увлек толпы ангелов. Как хорош был Люцифер до своего паденья, с пурпуровым светом своим, с высокой, необъятной мыслью! Ребенок этот как-то напоминает его черты; о, я люблю его, лишь бы благословил меня Отец, и я привел бы его в родительский дом, дом радости и молитвы; чем больше страданий, чем больше трудностей, тем чище будет он!
   - И так да будет! - воскликнул Дух, осенив ангела таинственным знаком. Вдруг тесно стало ему, грудь взволновалась, призрачная мысль отуманилась, сон, не известный жителям неба, оковал его; ему казалось, что он падает, что свет меркнет... было душно... он перестал себя понимать... исчез.
  

III

  
   Шаги послышались в ближней комнате; бледный мальчик проснулся; уже смерилось; он взглянул на небо; лазоревая звезда низверглась с быстротою молнии на землю - ему жаль стало звездочки.
   Растворилась дверь. Женщина, прелестная собой, взошла со свечою в залу. "Александр, Александр, где ты?" - "Я здесь, maman",- отвечал Александр.- "Куда ты это спрятался? я тебе скажу радость: у тебя родилась маленькая сестрица".- Глаза ребенка сверкнули, будто он понял всю высокую мистерию этого рождения.- "Ведь дети с неба?" - спросил он.- Да, их бог дает".- "Так эта светлая звездочка, которая сейчас упала, должно быть и есть моя сестра".
   - Дитя!- сказала мать улыбаясь.
  
   А писано 22 октября 1837.
   Вятка.
  
  

ЕЛЕНА

(А. Е. СКВОРЦОВУ* В ПАМЯТЬ ВЯТСКОЙ ЖИЗНИ).

  

Und das Don ist niemals hier!*

Schiller {*}.

{* И то, что Там,- никогда не бывает здесь! Шиллер (нем.).- Ред.}

  

I

  

Спокойно. Я мой век на камне кончу сем*.

Озеров.

   В небольшом доме на Поварской жил небольшого роста человек. Он жил спокойно, тихо, потому что не умиралось. Весь околоток любил и уважал его; когда он, по обыкновению, приходил в воскресенье к обедне, диакон ставил себе за обязанность поклониться ему особенно; когда он проходил мимо соседней авошной лавочки, толстый лавочник, удивительным образом помещавшийся на крошечном складном стуле, мгновенно вставал, кланялся и иногда осмеливался прибавить: "Ивану Сергеевичу наше низкое почитание". А Иван Сергеевич с лицом, на котором выражалось совершеннейшее спокойствие духа, улыбаясь, принимал эти знаки доброжелательства. Никто не видывал Ивана Сергеевича печальным, сердитым; даже не заметно было, чтоб он старелся. Он являлся на московских улицах здоровым, довольным, счастливым, зимою в теплом сюртуке с потертым бобровым воротником и с палкой из сахарного тростника, летом-в темносинем фраке и с тою же палкой.
   "Что это Иван Сергеевич не женится?- говорила часто соседка его, старая генеральша, страшная охотница до архиерейской службы, постного кушанья и чужих дел.- Право, за него можно отдать всякую девушку: ни одного праздника не пропустит, чтоб не быть у обедни. Редкость в наше время такой человек! Вот была бы ему пара Анфисы Николавны племянница".- "Без всякого сомнения",- отвечала проживавшая у генеральши вдова бедного чиновника и которая так же, как и генеральша, не знала ни Ивана Сергеевича, ни племянницу Анфисы Николавны. Поступим же лучше и познакомимся с ним.
   Коллежский советник и ордена св. Анны 2-й степени кавалер, Иван Сергеевич Тильков принадлежал к числу тех людей, которые проводят целую жизнь с ясностью осеннего дня и без дождя и без солнца. Воспитанный некогда у профессора Дильтея в маленьком домашнем пансионе, где был прилежным и благонравным учеником, он образованием своим стоял выше большей части тогдашней молодежи. Сначала его записали в гвардию; тихий, флегматический и не очень богатый, он не мог

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 500 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа