анье; Фрез говорит, что это следствие сильного нервного потрясения и обмороков, беспрерывно продолжавшихся две недели.
Не премину и впредь извещать Ваше сиятельство о всех подробностях относительно Елены Павловны. При сем вы получите на особом листе подробный счет израсходованных мною денег, как на заплату доктору, в аптеку, так и на другие издержки.
С истинным уважением и таковою же преданностию честь имею пребыть Вашего сиятельства покорнейший слуга
Москва.
1792 года, марта 1-го.
Апрель месяц оканчивался, а Святая неделя начиналась. Улицы московские, тогда еще не мощеные, представляли непроходимую грязь. Вода бежала потоками, мутная, черная, но все было весело. Колокола примешивали в сырой воздух какую-то торжественность; множество карет цугом неслось взад и вперед, и множество шей, переплетенных в шитые воротники, выглядывало из них. Толпы народа в праздничных кафтанах, с истинным удовольствием на лице, шли по колена в грязи под качели. Дворовые люди стояли у ворот, грызли орехи и играли на балалайке; старички и старушки возвращались домой от обедни с просвирою в руках, с молитвою в сердце. Кто знает, что такое в Москве Святая неделя, тот легко представит себе эту картину. Это один праздник, который мы умеем праздновать народно, весело, в котором участвуют все - бедный покрывает свои лохмотья, работник забывает свои мозоли и душную мастерскую, крестьянин отгоняет мысли об оброке, недоимке и бурмистре. В эту неделю все дышит праздником, весною, счастьем.
В это время у Арбатских ворот какой-то человек в довольно поношенном сюртуке на вате, с бобровым воротником, и с палкою из сахарного тростника в руках пробирался с камня на камень от церкви Бориса и Глеба к дому графа Апраксина. Он было совершенно счастливо кончил полдороги, как вдруг с Воздвиженки выехала карета, запряженная четырьмя худыми лошадьми. Прохожий был так близко к ней, что грязь с заднего колеса обрызгала его с головы до ног, и в то же время голова в напудренном парике выставилась в окошко и закричала: "Стой, стой! Ах, Иван Степаныч, извините, что моя карета так неучтива, да и вы немножко неосторожны. Скажите, пожалуйста, какая жалость! Вы не поверите, я уже тридцать два года доктор, и на моих руках и при мне умерло несколько сот людей, я окреп, но вчерашняя сцена расстроила меня до невозможности".
- Да,- сказал Иван Сергеевич, вздохнувши.
- Бедная,- продолжал Фрез,- и последнее слово было его имя и молитва о нем. Досадно, что она не хотела лечиться порядком, а пуще всего, не принимала капель, которые я прописал,- действие их несомненно. Вот как дорого платят за капризы. Всю ночь ее агония была у меня перед глазами. Жаль, очень жаль - l'homme est une machine à vivre, et quand le moteur s'abime, la machine se casse {человек - машина, предназначенная для жизни, и когда портится двигатель, машина перестает работать (франц.).- Ред.}. Я, право, полюбил ее от души, а убийца ее, чай, преспокойно ездит с визитами. Mêcrêant! {Безбожник! (франц.).- Ред.} Скажите, когда вынос и отпевание?
- Завтра в девять часов, в приходе Спиридония.
- Приеду непременно. Прощайте. Да, à propos {кстати (франц.).- Ред.}, говорят, этот князь поручил вам Анатоля; пожалуйста, когда нужно, присылайте за мною, я для этого ребенка готов все сделать,- вот видите ли, и у доктора есть иногда душа,- прибавил он с улыбкой добродушия.
- Что и говорить, Карл Федорович, ужасный случай, я сам после смерти матушки вчера в первый раз плакал. Дай бог ей царствие небесное!
- Если оно есть,- прибавил доктор с улыбкою, выдерживая роль материалиста.
Между тем князь утопал в море наслаждений. Чего ему недоставало? Дома - пламенная любовь жены, а вне - осуществление всех самолюбивых мечтаний. Однажды он воротился из дворца веселее обыкновенного: в этот вечер императрица осыпала его милостями. Камердинер взошел раздевать его.
- Что княгиня?- спросил он.
- Почивает.
Он разделся, взял сигару (большая редкость в те времена), закурил и сел перед столом. На столе лежало письмо.
- Откуда?- спросил он.
- С почты,- сказал камердинер.
Князь распечатал его, оно очень коротко: "С истинным и душевным соболезнованием известить должен я Ваше сиятельство, что Елена Павловна скончалась в ночь на сегодняшний день в два часа с четвертью. Часа затри до смерти она попросила бумаги и перо, хотела писать Вашему сиятельству, но, написавши несколько строк, она бросила и сказала: "Он не станет читать". Потом впала в забытье, минутами приходила в себя, но и тут речь ее была несвязна. Ваш портрет требовала беспрестанно. "Кончено,- сказала она наконец,- мне легче: пусть он не знает моих страданий. Бог простит меня. Видите - свет и музыка". Тут улыбка показалась на охолодевших устах - и ее не стало. Подробности следующий раз, боюсь опоздать на почту".
В письмо была вложена записочка, измятая судорожными движениями и облитая слезами. В ней не было никакого смысла и почти нельзя было прочесть - так слаба была рука писавшая: "Mes tourments finissent... Merci, grand Dieu!.. Oh, que je t'aime, mon ange... Hate-toi de venir {Моим мучениям приходит конец... Благодарю, боже!.. О, как я люблю тебя, ангел мой... Приезжай скорее (франц.).- Ред.}, а то опоздаешь, я умру, скоро умру... Qu'il est beau... elle..." {Как он прекрасен... она... (франц.).- Ред.}
Знаете ли вы то чувство, когда человек очнется после обморока? Он видит, что все знакомое, но точно будто в первый раз, двух мыслей связать нельзя, удивительная тупость в голове; человек делается меньше, чем скот,- растение. Точно то же сделалось в душе князя. Он не был порочен, вся вина - необузданность, к которой он привык с молодых лет. С начала письма вся кровь бросилась ему в сердце и в голову, и он дрожал от холода, рука не могла держать сигары, она выпала; язык высох, лицо посинело, но он читал, прочел все, положил письмо, посмотрел около себя, на стены. Портрет его отца встретился глазам, ему очень хотелось знать, чей это портрет; потер себе лоб, но не мог сообразить. Потом инстинктуально вспомнил о сигаре, спросил камердинера, где она; тот подал ему, он начал расщипывать ее и положил на стол. Потом он посмотрел на камердинера, тот не мог вынести его взора и задрожал. "Воды!" - сказал князь совсем не своим голосом. Он выпил два стакана, неверными шагами дошел до дивана и бросился на него. Тут немного пояснее стало у него в голове и гораздо мрачнее на душе.
- Я буду спать здесь,- сказал он слуге.
Слуга взял свечи, поклонился и пошел.
- Оставь свечи и убирайся к чорту! - закричал князь.
Камердинер вышел в лакейскую и, встретив там дворецкого, сказал ему шопотом: "Ну уж, Спиридон Федорыч, как наш князь нарезался сегодня - зюзя зюзей! Не смеет жене носу показать; там улегся в угольной на диване - болен, дескать. Сначала с воздуха-то незаметно было, а как теплом-то его обдало, так еле на ногах стоит".
- Это они не пьяницы,- сказал дворецкий.- Мы, вишь, пьем одни. Пойдем-ка с горя в буфет.
И пошли.
Князь взглянул на часы - четверть третьего. Ему сделалось холодно, как на морозе без шубы. Но он решительно ни о чем не думал, душа его была оглушена, а по телу лился яд, хуже синильной кислоты, и тело разлагалось. Часы пробили три. Вдруг тихо, тихо отворяется дверь. На свечах очень нагорело. Князь всматривается... Елена, живая, веселая, как в первый день свиданья; она бросается на колени, шепчет "прости". "Так это все вздор!" - сказал князь и бросился к ней. Она склонила голову на его плечо; князь взял ее руку - и рука осталась у него. Он содрогнулся, хотел поцеловать ее и поцеловал ряд зубов мертвой головы; нижняя челюсть щелкала с улыбкой, куски мяса висели на щеках, длинные волосы едва держались на черепе. Князь отскочил, и голова, склоненная на его плечо, ударилась об пол и покатилась. Дыханье замерло в груди князя. "Помилуй, что с тобой?- шептала ему Елена.- Ты как будто боишься меня, зачем отталкиваешь? Ведь я - твое создание; неужели и одной минуты для меня больше нет?" Князь хотел снова подвинуться к ней, но между ним и ею стоял карлик, такой отвратительный, желтый, с небритой бородою. Этот карлик помирал со смеху и лаял, как собака. Князь хотел оттолкнуть его ногой. Карлик схватил его за ногу зубами, и тут только он разглядел, что это не карлик, а рыба. Князь побежал в комнату жены. Она покоилась, тихая, небесная, с молитвой на устах. Князь разбудил ее, она взяла его руку, хотела поцеловать и спросила: "Что это от твоих рук так пахнет покойником?" - "Я сейчас снимал со свечи,- сказал князь,- и мне пить хочется".- "Я принесу" - сказал карлик. Князь схватил саблю. Карлик захохотал и вспрыгнул на постель. Князь ударил что есть силы. Удар этот отделил голову жены, карлик захохотал еще громче, схватил череп и подал его князю, говоря: "Trinken Sie, mein Herr" {Выпейте, сударь (нем.).- Ред.}. Князь взял череп и начал пить теплую кровь - руки его дрожали, он облился... Больше его фантазия не могла действовать; он раскрыл глаза мутные, свечи потухли, день занимался. Говорят, дневной свет придает чудную храбрость, это правда. Но и то правда, что, когда настанет день, все совершенное во мраке увидится яснее. Виски бились у несчастного, голова была в огне, а сам он дрожал от холода. И вот прошедшее явилось теперь перед ним требовать отчета, звать на страшный суд; это - jury {суд присяжных (франц.).- Ред.} нашей совести, и jury без ошибки. Теперь не спазматическим сном, а на самом деле повторял он историю своего убийства, и горько, очень горько было ему.
Все ужаснейшие муки угрызающей совести терзали душу князя. Вид его сделался страшен. Он заперся у себя дома, не брил бороды; признаки сумасшествия начали показываться и в словах и во взоре. Все старания, вся необъятная любовь жены ничего не производили.
- Нет, этого пятна,- повторял он,- любовь не в силах снять. Это может один бог, но я первый назвал бы его несправедливым, если б он стер его. И я не мог оправдаться перед нею, и она унесла с собою в могилу мнение обо мне как о трусе, злодее, который боится собственных злодеяний.
И, что хуже всего, при этом он так зверски хохотал, что кровь стыла в жилах жены и она трепетала и мучилась, видя его страдания.
Если человек, сильно пораженный несчастием, вместо слез, захохочет, его погибель верна - тут уже нет спасенья: душа, согласившаяся в такую минуту сделать совершенно противоположное естественному порядку, сломана. Тут, по словам князя, один бог может поправить, а ни время, ни земные средства. Этим смехом человек передает свою жизнь, и еще более - свою вечность духам темноты и злобы. Так и случилось; его мрачная меланхолия приняла какую-то ровную, одинакую форму, гамлетовский смех надо всем - какую-то свирепость; слова его были ужасны: какие-то стансы из адской поэмы, писанной желчью на коже, содранной с живого человека. Служить он не хотел, и нельзя было; императрица жалела о нем и удваивала свое внимание, воображая, что прошедшая немилость привела его в это положение. И это внимание усиливало еще более его мучения. Когда человек сознает себя преступным, справедливо наказанным, и притом человек этот горд и самолюбив, ничего не может быть ужаснее этого сострадания и этой уверенности других, что он не виноват.
Княгиня увезла его в Москву... Он стал несколько спокойнее, но не поправлялся; седые волосы показались на этой голове, через которую не прошло еще и тридцати зим. Прелестная рука его сделалась угловата, щеки ввалились, одни глаза блистали каким-то диким огнем. Он почти совсем не спал. Всю ночь дом был освещен, и он ходил из комнаты в комнату. Но жена его не тяготилась своею судьбою,- нет, она любила его, как в день свадьбы, еще более; его несчастия расширили, удвоили любовь. Она не отходила от него ни на минуту, где могла, вливала слово утешения, чаще всего молилась и несла свой крест со смирением христианина. Она думала, что ее страдания выкупят его преступление.
Однажды князь, просидев несколько часов неподвижно на самых тех креслах, на которых сидел, когда был у него Иван Сергеевич, не обращая ни малейшего внимания на княгиню, которая со слезами на ресницах не спускала с него взора, закрыл глаза, и голова его склонилась на грудь. Княгиня встала, подошла к нему, чтоб удостовериться, спит ли он, поцеловала его, поцеловала его руку и на цыпочках вышла вон. Князь не слыхал.
Одиноко, пустынно Новодевичьему монастырю. С одной стороны поле с бледнозеленой, едва растущей травой от нечистого дыханья города; с другой - болото Лужники. Там часы бьют каждую минуту, устроенные несчастной царицей для того, чтобы погребальный звук их напоминал ей беспрерывно утрату счастия и приближение смерти. Там чистые девы, испуганные миром, прячутся от него за богоматерь и молятся. Там девы падшие повергаются с раскаянием, со слезою перед богоматерью и молятся. Там старухи приносят богоматери свое изнуренное тело, последнюю мысль и последнее чувство на земле и молятся. Там множество надгробных памятников придавливает к земле телесную часть человека и молится о душевной, там колокольня посылает молитву на небо, там все молится.
К этому монастырю подъехала пышная карета, запряженная шестью вороными лошадьми с атласной шерстью. Два лакея, в полугусарском, полушутовском наряде и какой-то мамонтовской величины, соскочили с запяток и отворили дверцы кареты. Сперва вышла дама очень молодая, очень стройная, очень бледная, вся в белом; за нею - Иван Сергеевич в глазетовом камзоле, что надевал в Успенье. Дама, едва опираясь на его руку, взошла в ограду монастыря и сказала ему: "Ведите". Иван Сергеевич провел ее к какой-то могиле и снял шляпу. Дама отколола букет цветов от своей груди и бросила их на холодную землю.
- Спи мирно,- сказала она,- цветок, бурею сорванный и молнией сожженный. Твоя душа много страдала, покойся же теперь. О, я любила тебя, любила за твою пламенную любовь к нему; наши души сочувствовали, они были одинаковы, родные. Я желала видеть тебя, я хотела быть твоим другом, но приняла ли бы ты мою дружбу, и смела ли бы я, счастливая, протянуть руку тебе, несчастной? Елена, я не похитила его у тебя; он был мой, когда буря жизни бросила тебя в его огненное существование; наши души - одно неразрывное, может, до рождения. Зачем именно ему предалась ты?.. Нет, нет! Ты права, Елена! Кому ж другому мопса бы ты отдать такую душу, как не его душе - обширной, глубокой, океану? Ты потонула в этом океане, но ты испытала счастие, и за минуту блаженства разве нельзя отдать дни свои? Покойся же, тал мы увидимся, там нет раздела, там все - любовь, там я и ты свободно будем любить его.
Тут она склонила колена и подняла молящий взор к небу: слезы катились с ланит ре.
- Елена, мира пришла я просить у тебя. Может, ты ненавидела меня - помиримся же теперь... И его прости, он мучится, страдает, он несчастен в моих объятиях, и я не смею, не примирясь с тобою, утешать его. Его страдания принадлежат тебе, боюсь лишить тебя и их. Но ты любила его, любишь, жизнь твоя там лучше прежней, пошли же ему утешение. Будем вместе молиться о нем!..
В это время молоденькая клирошанка отворила окно в церкви, и стройный хор женских голосов слабо и невещественно донесся до могилы. Небольшое облако, покрывавшее солнце, рассеялось. Это было 15 июля, в вечерни.
Князь проснулся. В нем произошла какая-то перемена. Он почувствовал опять силу и здоровье, вспомнил о своих делах, позвонил, велел камердинеру подать мундир, оделся, приказал заложить коляску, потом поспешно схватил лист бумаги и написал:
"Всеподданнейший доклад о преобразовании судопроизводства.
Судопроизводство в обширном смысле слова есть та часть религии, которая обнимает в гражданском быту все отрасли архитектуры и епархиального управления.
1. Садоводство распадается на две части: на Министерство Юстиции и на Технологический институт. Учреждение Министерства необходимо, но министром должен быть музыкант и князь. Коллегиальное начало вредно для постройки зданий, но полезно для мостов..."
Он еще писал, когда взошла княгиня. С видом величайшей важности князь указал ей стул и прибавил:
- Я о вашем деле говорил с графом, но извините, мне нет секунды свободной...
Как холодной водой обдало княгиню. Она все поняла! Бедная, несчастная!.. Она хотела броситься к нему на шею, он оттолкнул ее.
- Ну, так, сударыня, я знал, что вы подосланы от Козо-давлева и Вязмитинова!
Это было 15 июля, после вечерень.
<1836-1838 гг.>
Раз, в последних числах мая 1833 года, в нижнем этаже большого дома на Никитской* сильно бушевала молодежь. Оргия была в полном разгаре, во всем блеске. Вино, как паяльная трубка, раздувало в длинную струю пламени воображение. Идеи, анекдоты, лирические восторги, карикатуры крутились, вертелись в быстром вальсе, неслись сумасшедшим галопом. Все стояли на демаркационной линии, отделяющей трезвого человека от пьяного; никто не переступал ее. Все шумели, разговаривали, смеялись, курили, пили, все безотчетно отозвались настоящему, все истинно веселились. Лучший стенограф не записал бы ни единого слова.
Среди вакханалии бывает торжественная минута устали и тишины; она умолкает для того, чтобы бурей и ураганом явиться по ту сторону демаркационной линии. Вот эта-то минута и настала.
Огромная чаша пылала бледнолазоревым огнем, придавая юношам вид заклинателей. Клико подливало силу в жженку и кровь в щеки молодых людей. Шумная масса разбилась на части и расположилась на биваках.
Вот высокий молодой человек с лицом последнего могикана; он сел на маленький стол (парки тотчас же подломили ножки жизни этого стола); стенторский голос* его, как Нил при втечении в Средиземное море, далеко вдается в общий гул, не потеряв своей самобытности. Это - упсальский барон, он живет в двух шагах от природы, в Преображенском. Там у него есть сад и домик, у которого дверь не имеет замка.
В этом доме барон прячется и вдруг, как минотавр или татары, набегает на Москву, неотразимый и нежданный, обирает книги и тетради и исчезает. Он похож и на bonhomme Patience {дядюшку Пасьянса (франц.).- Ред.}* Жорж Санда, и на самого Карла Занда, ежели хотите, а всего более на террориста. Он как-то гильотинно умеет двигать бровями. Барон начал свою жизнь переводами Шиллера и кончил переводом на жизнь одного из лиц, которые Шиллер так любил набрасывать, в которых нет ни одного эгоистического желания, ни одной черной мысли, но которых сердце бьется для всего человечества и для всего благородного, и которые никогда не выйдут из своей односторонности, как exempli gratia {например (лат.).- Ред.} Мендель. Он с четвероногой трибуны что-то повествует, с наивной мимикой обеих рук и, по очереди, одной ноги. Два неустрашимые человека подвергают жизнь свою опасности, слушая барона в атмосфере его декламации, беспрерывно рассекаемой рукою и ногою и молнией зажженной сигары. У вас, может, слабы нервы,- отвернитесь от этой картины.
Видите ли у камина худощавого молодого человека, белокурого, несколько бледного, в вицмундирной форме, с неумолимой речью - это магистр математического отделения, представитель материализма XVIII века, столько же неподвижный на своем коньке, как и барон на своем. Он держит за пуговицу молодого человека с опухшими глазами и выразительным лицом. Магистр в коротких словах продолжает спор, начавшийся у них года за два, о Бэконе и эмпирии. Молодой человек, прикованный к этому Кавказу, испещренному зодиаками*,- одно из тех эксцентрических существований, которые были бы исполнены веры, если бы их век имел верования; неспокойный демон, обитающий в их душе, ломает их и сильно клеймит печатью оригинальности. Он больше образами, яркими сравнениями отражал магистра.
- Направление, которое начинает проявляться,- говорил он,- вспять не пойдет, материализм сделал свое и умер. Вандомская колонна - его надгробный памятник*. Германские идеи, проникающие во Францию...
Магистр не слушал студента, даже закрывал глаза, чтобы и не видать его, и продолжал со всем хладнокровием математика, читающего лекцию о мнимых корнях, и со всею ясностию геометрического анализа употребляя одни, законом определенные, формы доказательства - a contrario, per inductionem, a principio causae sufficientis {от противного, помощью наведения, по принципу достаточного основания (лат.).- Ред.}.
- Итак, приняв это положение, следует вопрос - которое состояние наук выше, которое дало более приложений и принесло положительнее пользу? Разрешив его, мы естественно перейдем к главному вопросу, от которого зависит окончательное решение всего спора...
С тех пор магистр окончил нивелирование Каспийского моря, студент объехал пол-Европы*, а спор еще не кончился, и, сами видите, остался только один вопрос.
Вот два молодых человека, обнявшись, прогуливаются по комнате. Один с длинными волосами и прелестным лицом à la Schiller и прихрамывающий à la Bayron; другой с прекрасными, задумчивыми глазами, с несколько театральными манерами à la Мочалов и с очками à la Каченовский; это - Ritter aus Tambow {рыцарь из Тамбова (нем.).- Ред.} и кандидат этико-политический, очерчивающий Россию. Ritter, юный страдалец, принес в жизнь нежную, чувствительную душу, но не принес ни твердой воли, которая защищает от грубых рук толпы, ни твердого тела. Болезненный, бледный - он похож на оранжерейное растение, воспитанное в комнатах и забытое небрежным садовником на стуже московских летних ночей. Он может чище всех своих товарищей служить изящным типом юноши. С какой любовью, с какой симпатией он приютился к ним дичком! Его фантазия была направлена на ложную мысль бегства от земли. Резигнация {покорность судьбе, от resignation (франц.).- Ред.} составляла его поэзию. Такое направление развивается именно в больном, слабом теле,- конечно, ложное, но имеющее свою беспредельно увлекательную сторону.
Кандидат этико-политический жаждет общеполезной деятельности и славы. Он готов на самопожертвования без границ и грустно говорит юноше, что ему надобна кафедра в университете и слава в мире. Юноша ему верит, сочувствует и готов плакать. Вот они остановились перед черпалом полюбоваться пылающей жженкой.
В самом фокусе оргии, т. е. у пылающей жженки, также интересная группа. Молодой человек в сером халате, на диване, задумчиво мешает горящее море и задумчиво всматривается в фантастические узоры огня, сливающиеся с ложки. Против него за столом, без сюртука, без галстука, с обнаженною грудью, сложивши руки à la Napoleon, с сигарою в зубах, сидит худощавый юноша с выразительным, умным взором.
- Помнишь ли,- говорит молодой человек в халате,- как мы детьми встречали новый год тайком, украдкой; как тогда мечтали о будущем? Ну, вот оно и пришло, и пустота в груди не наполняется, и не принесло оно той жизни, которой требовала душа. На Воробьевых горах она ничего не требовала ш была довольна.
Они взглянули друг на друга.
- Пора окончить этот фазис жизни, шум начинает надоедать; меня манит другая жизнь, жизнь более поэтическая.
- Пора, согласен и я; но забудемся еще сегодня, забудемся - прочь мрачные мысли.
Юноша в халате напенил стакан и, улыбаясь, сказал:
- За здоровье заходящего солнца на Воробьевых горах!
- Которое было восходящим солнцем нашей жизни,- добавил юноша без сюртука.
Оба замолчали, что-то хорошее пробежало по их лицам. Вдруг юноша без сюртука вскочил на стул и звонким голосом закричал:
- Messieurs et mylords! Je demande la parole, jo demande la clôture de vos discussions. Une grande motion... silence aux interrupteurs. Monsieur le prêsident, couvrez-vous {Милостивые государи и милорды! Прошу слова, прошу закрыть прения. Важное предложение... не перебивать. Господин председатель, наденьте шляпу (франц.).- Ред.}.
И нахлобучил какую-то шапку на голову своему соседу. Несколько голов обратилось к оратору.
- Mylords et lords! Le punch cardinal*, tel que le cardinal Mezzofanti, qui connait toutes les langues existantes et qui n'ont jamais existê, n'a jamais goûtê; le punch cardinal est à vos ordres. Hommes illustres par vos lumières, connaissez que Schiller, dêcrêtê citoyen de la republique une et indivisible*... adit, il me semble, en parlant des priscmniers lors du siege d'Ancône* par les troupes du roi-citoyen Louis-Philippe...
Eh'es verdüftet,
Schöpfet es schnell.
Nur wenn er glühet
Labet der Quell*.
Je propose done de nous mettre à l'instant mЙme dans la possibilitê de vêrifier les proverbes du citoyen Schiller,- à vos verres, citoyens! {Милорды и лорды! Пунш-кардинал, такой, какого не пробовал и кардинал Меццофанти, знающий все языки, как существующие, так и никогда не существовавшие; пунш-кардинал в вашем распоряжении. Мужи, прославленные своей просвещенностью, знайте, что Шиллер, провозглашенный гражданином единой и неделимой республики, сказал - кажется, по поводу пленных, взятых при осаде Анконы войсками короля-гражданина Луи-Филиппа: "Пока она <жизнь> не улетучилась, черпайте ее быстрей. Источник приносит отраду, только пока он горяч". Итак, предлагаю немедленно приступить к проверке изречений гражданина Шилч лера,- к стаканам, граждане! (франц. и нем.).- Ред.}
Все с хохотом подходили к столу. Оратор спокойно разливал в стаканы пунш.
- Магистр, скажи, пожалуйста,- кричал он,- не изобрел ли Деви новых металлических стенок для того, чтобы не жглись губы?
- Гумфри Деви умер,- отвечал магистр, весь занятый своим спором.
- И, я думаю, рад от души,- продолжал оратор,- что наконец химически разложился и на себе может испытывать соединение и разложение.
- Господа, господа, разойдитесь, барон идет со стаканом, а это страшнее, чем встретиться с локомотивом.
В самом деле, благоразумные люди отодвигались. Оратор продолжал шуметь, никто его не слушал... Стаканы еще раз наполнились.
Демаркационная линия была пройдена. Господа хотели продолжать свои разговоры; суетное желание удалось одному юноше без сюртука, потому что он разом говорил со всеми и обо всем. Барон чистил трубку кому-то в шляпу и говорил "ты" магистру. На магистра жженка сделала ужасное действие, в голове у него все завертелось и перекувыркнулось, он не забывал свой спор и продолжал, держа на этот раз пуговицу барона:
- Следовательно, ежели в тот век в одно время дифференциальные исчисления изобрели Лейбница и Невтона...
Он, как бы сам чувствуя нелепость, потер себе лоб.
- Да, да, именно, когда Коперник изобрел движение земли, а Уатт - паровые машины, и сир Флуни - машины чинить перья,- кричал оратор.
- Помню, помню Флуни,- повторил магистр и хотел было произнесть еще какую-то букву, но не мог ни повернуть языка, ни упросить это слово, чтобы оно вышло.
- О чем спор?- спрашивал тут же бывший водевилист.
- Магистр,- шептал ему оратор,- доказывает, что Каратыгин гораздо лучше играл роль Отелло, нежели Мочалов.
А водевилист, бешеный поклонник Мочалова, бросился, как лютый зверь, на магистра и кричал ему на ухо:
- У Мочалова есть душа, а у Каратыгина все подделка; да просто взгляните на его лицо, какая натянутость, неестественность.
- Правда, правда, - кричал оратор,- у живого Каратыгина вид ненатуральный, то ли дело статуи Торвальдсена, вот какие лица должны быть в XIX веке.
И сам водевилист захохотал.
В это время барон, желая подвинуться к столу, выломал ручку у кресел и ножку у стола; две тарелки и стакан легли костьми при этом членовредительстве: "мертвии сраму не имут". Барон не потерялся, начал доказывать, что это не его вина, а вина непрочности мебели, для объяснения чего изломал еще кресло и этажерку и был очень доволен, что оправдался.
Подали сыру, единственный съестной припас, который важивался у Ника. Сыр - великая вещь на оргии: от него делается жажда. В одно мгновение ока плачущее, рябое дитя Швейцарии исчезло.
- Прежде нежели мы совсем пьяны, вот вам предложение,- сказал Ник,- кто хочет на целый день villeggiare {отдаться сельской жизни (итал.).- Ред.}, подышать чистым воздухом, побыть не в Москве, а на воле хоть день?
- Превосходная мысль,- подхватил Ritter.
- В Архангельское,- - прибавил студент,- у меня там есть квартира.
- Все же это не имеет основания,- сказал магистр, услыхавши голос студента.
- В Архангельское,- повторило несколько голосов.
- Давай шампанского,- кричал оратор, у которого вино, казалось, испаряется с словами.- Надобно выпить за здоровье прекрасной мысли и прекрасного определения ее.
Пробки хлопали, шампанское лилось вон из бутылок и исчезало. Дым табачный сгущался. Кто-то запел:
Ah! vers une rive*
Où sans peine on vive,
Qui m'aime me suive!
Voyageons gaîment!
Ivre de champagne
Je bats la campagno
Et vois de Cocagne
Le pays charmant {*}.
{* Ах! Кто меня любит, пусть следует за мной к тем берегам, где живут без печали. Весело пустимся в путь. Опьяненный шампанским, я странствую и вижу Кокань, очаровательную страну блаженства (франц.).- Ред.}
Все подхватили:
Terre chêrie,
Sois ma patrie,
Qu'ici je ris
Du sort inconstant {*}.
{* Любимая земля, будь моей родиной, где я могу посмеяться над непостоянной судьбой (франц.).- Ред.}
- За здоровье друзей!- провозгласил оратор, пуская отчаянной параболой по воздуху пробку, и в одно мгновение выпитые стаканы рассыпались черепками по полу. Все вскочило, перемешалось, сбилось, зашумело вдвое. Кто целуется, кто вздыхает, кто подымает с полу кусочек сыру. Всем кажется чрезвычайно весело. Барон уродует в своих объятиях всех встречающихся и подметается к этико-политическому кандидату, который сидит у раскрытого окна, рыдает и, как Дон-Карлос и Юлий Цезарь, приговаривает: "Двадцать четыре года, и ничего не совершил для человечества, для вечности!" В отчаянии сильной рукою он ударил по стоящему перед ним стакану и раздробил его. Стекла врезались в руку, кровь полилась. Барон как бы протрезвился, схватил руку кандидата, стал вынимать стекла, мочить водою и завязывать платком.
- Что рука,- говорит кандидат, заливаясь слезами,- прах, тлен! Дух - вот жизнь! Хочешь, выброшусь за окно?
- Лучше выйдем в дверь и влезем в окно,- предлагает барон.
Магистр сердится, что заперта дверь, пробуя отворить зеркало в камине, а дверь - с противоположной стороны. Магистр прав, надобно освежиться, выйдем на воздух, голова кружится. Видно, и я выпил лишнее.
Bon!
La farira dondaine
Gai!
La farira dondê {*}.
{* Хорошо! Весело! (франц.). Остальная часть этого припева состоит из слов, лишенных определенного значения.- Ред.}
На другой день рано утром, т. е. часа три после того, как оратор с магистром вышли на чистый воздух, la bande joyeuse {веселая ватага (франц.).- Ред.} уже хлопотала и распоряжалась об отъезде. Оратор встал раньше прочих, будил всех и каждого. Спальня представляла удивительное зрелище. Длинный турецкий диван был завален людьми, многие уснули в той позе, в какой допили последнюю каплю. Барон, завернувшись в непромокаемую шинель, с сигарою во рту, грозно и величественно видел что-то во сне. Сон его был беспокоен, и время от времени он пихал ногою в голову водевилиста, который на другой день удивлялся странному сну: ему казалось, что он был в театре и что, как только выходит Мочалов, свод Петра и Павла падает ему на голову. Ritter прижался к уголку, скатавши в шарик тоненькое тело свое, в том роде, как спят комнатные собачки. Юноша в халате, который был дома, заметьте, положил себе под голову латинский лексикон и покойно лежал, накрывшись ковром со стола.
Солнце светило ясно, день готовился чудесный, голова была свежа: "Благородное шампанское не оставляет горьких упреков на утро",- говорили они потом. Все необходимые распоряжения были тотчас взяты. Послали за вином, послали за лошадьми, послали за паштетом и за сигарами. Две коляски находились в наличности. Ник, студент, водевилист etc. отправились вперед. Оратор с Ritter'ом после. Они выехали часов в девять из Москвы. Великолепно светило солнце, природа на каждой точке дышала жизнью и негою; на душе не было забот. Юноши мечтали, поэтизировали всю дорогу; душа Ritter'а, немного элегическая, испарялась в заунывных звуках и детских фантазиях. Они были как-то на месте с летавшими бабочками, с зеленевшей травой, между которою подымались звездочки Иванова цветка и фонарики цикория. Ritter'у было восемнадцать лет. Часа через два коляска остановилась перед прекрасным домом князя Юсупова. Я до сих пор люблю Архангельское. Посмотрите, как мил этот маленький клочок земли от Москвы-реки до дороги. Здесь человек встретился с природой под другим условием, нежели обыкновенно. Он от нее потребовал одного удовольствия, одной красоты и забыл пользу; он потребовал от нее одной перемены декорации для того, чтобы отпечатать дух свой, придать естественной красоте красоту художественную, очеловечить ее на ее пространных страницах: словом, из леса сделать парк, из рощицы - сад. Еще больше - гордый аристократ собрал тут растения со всех частей света и заставил их утешать себя на севере; собрал изящнейшие произведения живописи и ваяния и поставил их рядом с природою как вопрос: кто из них лучше? Но здесь уже самая природа не соперничает с ними, изменилась, расчистилась в арену для духа человеческого, который, как прежние германские императоры, признает только те власти неприкосновенными, которые уничтожались в нем и им уже восстановлены как вассалы.
Бывали ли вы в Архангельском? Ежели нет - поезжайте, а то оно, пожалуй, превратится или в фильятурную {прядильную - от filature (франц.). - Ред.} фабрику, или не знаю во что, но превратится из прекрасного цветка. в огородное растение.
Они тотчас отыскали Ника с товарищами и отправились сначала в дом.
Террорист Давид приветствовал их атлетическими формами, которые он думал возродить в республике единой и нераздельной 93-го года вместе с спартанскими нравами, о привитии которых хлопотал Сен-Жюст; а за ними открылся длинный ряд изящных произведений.
Глаза разбежались, изящные образы окружали со всех сторон. Уныние сменялось смехом, святое семейство - нидерландской таверной, дева радости - вернетовским видом моря. Пышный Гвидо Рени - князь Юсупов в живописи - роскошно бросает и краски, и формы, и украшения, чтобы прикрыть подчас бедность мысли, и суровые Фан-Дейка портреты, глубоко оживленные внутренним огнем, с заклейменной думой на челе, и дивная группа Амура и Психеи Кановы - все это вместе оставило им воспоминание смутное, в котором едва вырезываются отдельные картины, оставшиеся, бог знает почему, также в памяти. Помнился, например, портрет молодого князя: князь верхом, в татарском платье; помнился портрет дочери m-me Lebrun. Она стыдливо закрывает полуребячью грудь и смотрит тем розовым взглядом девушки, который уже немного поцелуй, который уже волнует ее душу, чистую, как капля росы на розовом листке, и огненную, как золотое аи. Не раз, быть может, старый князь останавливался перед ней, желая отодрать ее от полотна, восстановить растянутые в Noдну плоскость формы, согреть их, оживить и прижать к своему сердцу татарина.
Им некогда было разбирать все отдельно, да, вероятно, это и невозможно: всякую галерею надобно изучить в одиночестве и притом рассматривание ее распространить на много и много дней. Довольные восторженностью, чистотою, в какое их привело созерцание изящного, они высыпали в сад, мимо мощных воинов из желтого мрамора, мимо гладиаторов, в тень аллей. День был южно палящий жаром, все ликовало, жужжа летали пчелы, тонко перетянутые; молча и с величайшей грацией танцевали по воздуху пестрые бабочки с широкими рукавами, как барышни. Солнце faisait les honneurs de la maison {приветливо встречало гостей (франц.).- Ред.}, отогревало сырую землю, эмалью покрывало листики цветков, радостью наполняло все живущее и копошащееся в траве, на воздухе, закуривало сигары* и гордо не дозволяло себе смотреть в глаза. Им все нравилось, даже на этот раз романтизм их не возмущался против подстриженных деревьев, которые важно и чопорно, как официанты прошлого века, в парике и французских перчатках, стояли по обеим сторонам дороги. Белые мраморные бюсты выглядывали из-под них.
Испеченные солнцем и утомленные ходьбой, молодые люди отправились в комнаты студента. Небольшая зала, в которой был приготовлен обед, примыкала к оранжерее, одна стеклянная дверь отделяла их от нее; они отворили дверь, их обдало благоуханием юга. Дыхание детей пламенной природы располагало к неге и к чувственно-огненным страстям, к dolce far niente {сладостному безделью (итал.).- Ред.}. Зачем из венчиков этих цветков не вышли вечно юные гурии восточного рая! Зачем не принесли холодного шербета, зачем стройные одалиски не веяли пестрыми опахалами, опуская длинные ресницы своих черных глаз и бросая свежие розовые листки в вино! "Зачем этот глупый наряд Запада,- простора, неги, и еще цветов благоухающих, с яркими венчиками",- говорили юноши.
Вино, принесенное со льда, на минуту прохладило их, но отлившая от сердца и головы кровь возвратилась зажженным спиртом, страсти расколыхались; им было непоместительно в горнице - они вышли опять в сад и отправились в беседку на гору, у ног которой - Москва-река.
Река тихо струилась узенькой ленточкой, довольная своим аристократическим именем; поля, леса, синяя даль,- природа именно этою далью, этою безграничностью приводит в восторг, в ее наружности отпечатлен тот характер бесконечности, который заключен в душе нашей, и они переплетаются, встретившись; но молодые люди недолго поэтизировали, вскоре разговор превратился в шалость, в хохот. Несколько человек вместе редко могут восхищаться природой или изящным произведением: благоговейный восторг редко посещает разом целое общество, и, ежели хоть один сказал холодное слово, остроту, кристальная мечта рассыпалась, фальшивая нота разнесется громче прочих и роняет действие всей пиесы. Продурачившись до позднего вечера, все поехали домой. Приехали к Нику часу во втором ночи и расположились отдыхать. Выло полнолуние, месячный свет ясно светил в окна; днем душа молча впивала изящное, теперь, когда водворилась тишина и вместо яркого света дня разлился кроткий полусвет месячной ночи, она начала испарять свои чувства, как ночные фиоли свое благоухание.
- Ник, пойдем гулять,- сказал Саша,- хочется еще ощущений, движения, хочется, чтобы не было потолка.
И они отправились. Длинные полосы лунного света стлались по улицам, ярко сменяемые густою тенью. Город уже уснул или еще не просыпался; так тихо было, что шаги, далеко слышные, вызывали глухой лай собак.
Они вышли на Арбатскую площадь; величественнее и колоссальнее обыкновенного казались здания. Они шли, шли и остановились на Каменном мосту. Святой Кремль в своем византийском наряде, окруженный башнями, стенами, думал царскую думу о прошлых и новых веках; часовой, поставленный Годуновым, в белой одежде, как рында, в золотой шапке, как князь, сторожит покой Кремля, неподвижный и высокий*; а река шумела и неслась из-под арки, и всасывала в себя месяц, и сносила его свет на середину, и играла им, и пускала длинной полосою плыть в вороненой рамке.
Вода не останавливалась ни на мгновение, шумела, разбивалась о камень, пенилась и утекала; волна, сейчас блеснувшая, как рыбка, терялась в толпе других, исчезала как волна, но неслась как река, в даль, в море.
Они стояли молча,- о чем тут было говорить; и не думали, и не молились,- а высоко было сочувствие их в ту минуту с творцом, с природою, с человечеством... Предтеча солнца, Геспер заблистал, словно алмаз на руке творца, отворяющего врата утра, и красная полоса, как брошенная на землю порфира, сказала о приближении царственного светила. Алый отлив пробежал по белым стенам Кремля и заиграл огнями на крестах, главах и окнах. Рассветало. С одной стороны спало темное Замоскворечье, покрытое подымающимся утренним туманом, с другой стороны спала часть города, облитая тем же месяцем. Обе не знали о начале дня, а Кремль его уже встретил, ему уже радовался, и ночь с днем встретились на реке, серебро и золото перемешалось на волнах. Чудное, удивительное зрелище, и оно повторяется каждый день, и люди занятые, "пекущиеся о мнозе", не ходят смотреть на него. Барабан и дудка возвещали земным языком "зорю". Они отправились к Нику, в сад, физически и морально утомленные.
Этот длинный праздник, эта особая, блеснувшая волна жизни не могут исчезнуть в толпе дней, ночей, недель, месяцев, лет, которые, как дюжинные волны, бегут, шумят, имеют смысл в совокупности, но не врезываются в память. Эта шумная оргия, эта прелестная прогулка вне города и в городе, на месте,- они на границе учебных лет; это прощанье с ними - и потому в них собралось все хорошее и дурное того времени, идеализированное, проникнутое поэзией. Прогулка на Каменный мост окончила прогулку на Воробьевы горы. Месяц мечтаний, односторонней