нных, или массы, скалы, перенесенные целтами*, или овальные своды персов,- мы их тем отделим от всего предыдущего... Не будем дивиться сродству дальнему индийских развалин и тевтонского стиля. Вспомним сходство религии христианской и Вишну.
Открытие развалин Мерое в Эфиопии французом Cailliaud* еще далее на юг отталкивает колыбель греческой цивилизации. Вероятно, из Эфиопии населился Египет. Храмы того же характера; там встречается уже форма периптеральная храмов*. Итак, и эта форма не есть изобретение греков. Может, Пира-нези очень прав, говоря, что все ордена только усовершены греками.
Сами египтяне говорят, что Изида пришла из Эфиопии и научила их обрабатывать поля.
- Храм египетский (вообще) есть храм чисто земной, телесный, иссеченный в скале, углубленный, так сказать, в землю, мрачный с своими страшными пилонами. Они выражали свое поклонение Озирису, давая ему ужасную человеческую форму (50 футов, например, в Эбсимбуле). Идея тайны, грозной, страшной, выражалась на мрачной фасаде.
<Конец октября - начало ноября 1836 г.>
<2.> <Есть высшая историческая необходимость...)
есть высшая историческая необходимость, пренебрегая которую выйдет уродство. Каждая самобытная эпоха разработывает свою субстанцию в художественных произведениях, органически связанных с нею, ею одушевленных, ею признанных. Пора оставить несчастное заблуждение, что искусство зависит от личного вкуса художника или от случая. Религия, наука и искусство всего менее зависят от всего случайного и личного; одно низкое пониманье их может поставить их в такую недостойную зависимость. Начать с того, что великий художник не может быть несовременен. Одной посредственности предоставлено право независимости от духа времени. Конечно, есть возможность себе представить, что кто-нибудь, полюбивши уродливую фасаду индийских пагодов, построит здание вроде их; но разве от этого здание будет современно или вкус к ним - общим вкусом эпохи? Частный человек может одеться по-китайски, так, как Александр Ли Борж оделся по-турецки, но такая выходка ограничится им одним и не будет иметь ни смысла, ни значения. Ну, а если вдруг пол-Европы стало бы одеваться по-китайски - факт был бы исторический, который следовало б разобрать строго и внимательно. Подобное два раза случалось в мире искусств и, может, всего резче в области зодчества.
Однажды мир католический, имея свое превосходно развитое зодчество, обстроился в искаженно греческом вкусе.
В другой раз мир, вышедший из католицизма и сражавшийся против всего католического в продолжение трех веков, стал строить готические здания.
Но в этих двух переворотах есть важная разница. В силу первого вся Европа покрылась зданиями стиля, известного под названием восстановления. В силу второго построено несколько маленьких зданий и написано бездна диссертаций, доказывающих превосходство готизма*. Видно было, что силы истощены, что человечеству на этот раз не до построек.
Какая была необходимость, какой внутренний смысл?
Готизм, какое бы его начало во времени ни было, откуда бы его формы ни взялись, из сочетания ли форм древнегерманских с мавританским минаретом или иначе,- готизм развился до высшего предела своего в мире католицизма. Он удовлетворял всем условиям, всем требованиям учения и ритуала католического. Характер его - стремление вверх, здание рвется всеми частями в небо и, суживаясь, пропадает в воздухе; в массе ищется не красота, а одухотворение; готическое здание не имеет оконченности в себе, замкнутости греческого храма, оно полувысказывает основную мысль свою, потому что ничто земное не в состоянии высказать ее вполне, здание только намекает на теодицею, бесконечную и невыразимую. Одному соотечественнику нашему* пришло в голову сравнить готизм с египетской архитектурой. Мысль чрезвычайно глубокая. Разумеется, для поверхностного взгляда сходства нет. Египетские храмы - с своими толстыми колоннами с воронкообразными капителями, с полузастроенными междуколонниями, без крыши, низкие,- кажется, ничего похожего не имеют на готические соборы, где царит вертикальная линия, и которых характер именно svelte {стройный (франц.).- Ред.}, в противуположность какой-то ненужной и квадратуре и кубатуре египетских построек. А родственное сходство велико, тот же характер austere {суровый (франц.).- Ред.}, отталкивающ<ий> все светлое, радостное, пренебрегающий земным. Обелиск точно так же указывает в небо, и пирамида в нем же теряется.
И тот и другой стиль развился в созерцаниях и думах таинственных каст. Известно, какой глубоко священный характер имел самый акт построения у египтян и католиков. В средние века профанская рука не касалась ни до одного камня, работники принадлежали к общинам вольных каменщиков, и строги исполняемые мысли великого, святого и торжественного дела; оттого-то все подробности, все мелочи исполнены с той оконченностью, которая поражает нас удивлением. Эрвин Стейнбах был гроссмейстер ложи вольных каменщиков. Чаще всего сами архиереи чертили планы.
<1838 ?>
<3.> <Говорить о домах под лаком в Голландии...>
говорить о домах под лаком в Голландии, о юртах киргизов, о жилищах бобров - и все это до изящного не относится или относится, как застава и карантин к городу, хотя и живет под его покровительством. Но заметим, именно в домах, магазейнах, мостах и отличается наш век.
Но неужели на пламенный призыв человечества не будет ему изящного? Неужели животворная мысль творчества не сойдет на землю, изрезанную железными дорогами, и неужели памятниками нашему веку будут казармы, магазейны, экзерциргаузы? - Не может быть; но чего ждать миру от, будущего зодчества? Об этом поговорим в следующей статье.
Владимир, 12 февраля 1838
<ЧТОБ ВЫРАЗУМЕТЬ ЭТУ ИСПОВЕДЬ СТРАДАЛЬЦА...>
чтоб выразуметь эту исповедь страдальца, эту энергическую душу, вырабатывающуюся через мастерские часовщиков, передние, похоти, падения до высокого нравственного состояния, до всепоглощающей любви к человечеству. После "Исповеди" в 29 году в Васильевском я взял "Contrat social"; им Руссо надолго покорил меня своему авторитету; нигде я не встречал с такою увлекательной силою изложенными либеральные идеи. Я стал боготворить Жан-Жака, тогда и жизнь его, особенно поэтическое бегство от людей в Эрменонвиль, привязали меня еще больше лично к нему; он мне казался каким-то агнцем, несущим скорби всего человечества XVIII века. Я назвал любимое мое место в деревне Эрменонвиль и всегда поминал в нем гражданина женевского. Руссо в самом деле выражает все теплое начало французской философии XVIII века и все энергическое. Один Дидро может стать с ним рядом, но в Дидро нет этой чистоты sui generis {особого рода (лат.).- Ред.}, чистоты неподкупного Робеспьера, безумного Сен-Жюста. После "Contrat social" прочли мы с Темирой "Discours sur l'inegalitê de l'homme" и т. п. Я было принялся за "Новую Элоизу", да бросил на второй части; мне, упивавшемуся небесными девами Шиллера, которые все похожи на его Деву чужбины, с их неприступною чистотою, с их неземною жизнию, не могла нравиться физически порывистая любовь Юлии, ни даже слог переписки ее с любовником. Жизнь действительную я в то время плохо понимал. Я искал в поэмах идеальные существа, какие-то тени, как все тени, имеющие образ человечий, но без тела.
Несмотря на мое пристрастие к политическому учению энциклопедистов, вполне я не предавался им. Какой-то внутренний голос, инстинктуальный больше, нежели сознательный, боролся против грубого сенсуализма этой школы. Дух мой требовал свои права и отталкивал узкие истолкования. Может, чтение Шиллера направило меня выше воззрения Вольтера, может, гальванизм века будил этот голос в моей душе - не знаю, но всего очевиднее ненависть моя к материализму оказалась, когда я вздумал заняться естественными науками - это был богатый эпизод в одностороннем политическом направлении, ему я обязан долею хороших результатов, до которых достиг впоследствии; и если вторично спасся от односторонности.
<Конец 30-х гг.>
ЗАМЕТКИ ИЗ "ЗАПИСНОЙ ТЕТРАДИ 1836 г."
<1.> <Гретхен, в которую был влюблен Гёте...)
Гретхен, в которую был влюблен Гёте* еще юношею ("Aus meinem Leben. Dichtung und Wahrheit"), не была ли основою Гретхен в "Фаусте"? Сходство огромное. И это не отнимает нисколько достоинства изобретения, разве его schwankende Gestalten {зыбкие виденья (нем.).- Ред.} не могли созидаться из воспоминания сердечного, фантастического? И Клара в "Эгмонте"*.
<1836 г.>
Ноября 6, 1836
Весь вечер, занимаясь развитием мысли религиозной в жизни человечества и открыв некоторые весьма важные результаты, я радовался*. Уже ложась спать, без всякой цели развернул Эккартсгаузена и попал на следующий текст св. писания: "И беси веруют и трепещут!"
Да, вера без любви - мечта!
Мышление без действования - мечта!
<1836 г.>
<3.> <Итак. Протестантизм и Густав-Адольф...>
Итак. Протестантизм и Густав-Адольф.
Пруссия (идея государства) и Фридрих II.
Эманципация - и Наполеон.
Три эпохи литературы.
<1836 г.>
<1.><В альбом Т. П. Кучино >
Первая любовь на все светит, все равно освещает; счастлива дева, на которую падает первый взор любви. Какою прелестью облекает ее молодое воображение, как пламенны о ней песни, как нежно юноша плачет. Это - лучшая минута в жизни.
<1831 r.>
Усталый путник прислонился к разбитому дубу - некогда этот дуб рос к небу; теперь мрачным памятником грозы и прежней славы стоит он, обожженный молнией,- одна юная ветвь, кротко склоняясь к земле, говорила о жизни, <при>зывала луч солнца на свои листы, и привольно было светлому лучу играть в ее чистой слезе.
И путник благословил их, продолжая свою дорогу.
1837, ноября 12
Вятка.
ОТРЫВКИ ИЗ ДНЕВНИКА 1839 г.
Новый год встретил меня у постели больной Natalie. Кругом тишина, не было ни посторонних взглядов, ни посторонних звуков. Странная перемена. Сбылась мечта, и сбылась с необъятной полнотой. Мы хотели быть вместе. Провидение соединило нас и оставило одних; да, по сю сторону - мы, по ту - люди. Мы точно забыты всеми в нашем уголку, где обитает любовь. Мы даны друг другу и за это обведены цепью, за которую никто не ходит; даже письма от друзей долетают редко, редко, едва ответ на два наши... и между тем мы так счастливы.
Новый год навевает много дум всякому; радостно встречая пришельца, я вздохнул о 1838 - он для меня был хорош - выкуп трех мрачных, ужасных предшественников. Лучшего года в мою жизнь не будет. Как скоро стираются несчастья, страдания, а минуты восторга, блаженства вечно живы, вечно свежи в душе; я забыл сердцем все, постигавшее меня с черного 20 июля 1834. А светлое - светит.
Новый год - всегда загадка, и мысль об ней наводит много меланхолического.
Мы годом ближе к смерти! - это верно.
А человечество годом ближе к великой эпохе братства и гармонии! - и это верно.
Остальное покрыто, время - тиран, от прошедшего оставляет тень, а будущему едва-едва приподымает завесу.
Пройдут столетия, и новый год навеет кому-нибудь те же мысли, те же мечты. Где я буду тогда? Будем ли мы так же вместе, Natalie?
Новый год есть периодическое memento mori {помни о смерти (лат.).- Ред.}.
Я дивлюсь геройству толпы: она толкует о смерти так, как о поездке в подмосковную; живет в своих мелочных отношениях, как будто каждому отпущено жизни, как Мафусаилу. Для чего они хлопочут о вздоре? - Они дети, потому и играют. Как им сделалось бы стыдно, ежели б
Покойник был добр*, но исполнен предрассудков и как человек прошлого века и как знатный человек.- Ну чем же был он виноват, что родился в такую эпоху и в таком положении?
Мы почти всегда осуждаем людей за вины, вовсе не от них зависящие.- Но он мог бы быть лучше в другую эпоху; это также доказывает бессмертие души, ежели мог, то и разовьется; за что же индивидуум будет принесен совсем на жертву человечеству?
Не в самом ли деле в году есть дни, месяцы, особенно важные, климатерические, как говорили занимающиеся тайными науками? В таком случае март отмечен ярко в моей жизни.
25 марта 1812 я родился.
31 марта 1835 прочли повеление о ссылке.
3 марта 1838 первое свидание с Natalie* после долгой, тяжкой и скорбной разлуки. С этого дня я должен считать светлую эпоху - за нею идут другие свиданья; но в главе их торжественное 3 марта. Одного недоставало для полного блаженства - Николая*, и с ним свиданье было в марте.
Он пробыл у нас с Марией 15, 16, 17, 18*. 19-го я проводил его.
Когда я буду умирать, велю принесть себе мои письма, где я писал о 3 марта и хоть эту страницу о свиданье с другом. Мы четверо вдруг стали на колени и молились перед распятием. Душа так была светла, так торжественна!
Свиданье было нам необходимо; теперь я это понимаю вполне; мы передали друг другу повесть души за 5 лет, и после свиданья все это улеглось, и сердца наши закалились друг в друге, и мы благословили друг друга.
13 июня. Десятый час.
О боже, о великий боже! Сохрани ее и сохрани его!* Тебя, существо неродившееся, тебя, в котором слились два бытия, Александр и Наталия, благословляю тебя, благословляю! Иди в жизнь, иди на службу человечеству, я тебя обрек на трудный путь, иди, благословляю тебя.- Может, погибнешь, но принесешь чистую душу,- Всею силою отца, всею силою воспитателя, всею силою магнетизма поведу я тебя по пути, не мною избранному для тебя, а богом для человечества.
Ее жизнию, твоей жизнию клянусь и присягаю.
Боже, сохрани же их!
<14 июня) Первый час!
Благодарю тебя, великий промысл!
Сердце бьется, еще чувства не укладываются в грудь, не токмо на бумагу.
Scenario двух драматических опытов {*}
{* Вслед за "Записками молодого человека" помещаю я Scenario моих несчастных драматических опытов, безжалостно убитых Белинским (XVI глава I части "Былого и дум"), который просил меня переписать стихи в строку, чтобы нельзя было заметить, что они писаны рубленой прозой на манер стихов. Сцены эти относятся к 1838; в них ясно виден остаток религиозного воззрения и путь, которым оно переработывалось не в мистицизм, а в революцию, в социализм.}
Первая сцена. Рим во времена Нерона. Празднество нового года у Пизона, пышная оргия à l'antique {в античном духе (франц.).- Ред.}; у Пизона собрались сановитые патриции, художники, поэты, поклонники старины, представители славного прошедшего, недовольные легитимисты римской республики. Они уверены, что императорство не устоит, и в тиши работают, чтоб низвергнуть тирана. У них есть заговор, в нем участвуют избранные из избранных, сам Пизон, поэт Лукан, строгий, стоический римлянин древних дней Тразей и восторженная куртизана Эпихарис, которая не уступит ему в энергии и героизме.
Пир идет своим порядком: тосты, желания, политические намеки, цветы, вино, яства. В общем разгуле не участвует один молодой человек, больной, несколько юродивый, племянник Пизона, Лициний. Он недавно возвратился из Афин, родные заметили, что он с тех пор стал заговариваться. Вызванный из своих мечтаний, Лициний на веселый тост отвечает печальной речью. Он не верит в воскресение древнего Рима, и еще хуже, он и не желает его. На Риме лежит грех, грех Ромула; как бы, вызывая прошедшее из могилы, не вызвать Рема - голодного, одичалого в подземной жизни своей! Его ждут не граждане Рима, не патриции, его ждут бесправные, покрытые рубищем, чернь спартаковская.
Гости привыкли к бреду Лициния, но тем не меньше на рассвете, после оргии, слова его действуют на нервы. Пир раcстроивается.
Вторая сцена. В саду пизоновской виллы. Лициний очень болен, его мучит тоска, он велел себя положить под деревом. Возле него друг его первой молодости, юноша, блестящий умом и красотой, пылающий здоровьем, Мевий. Мысль Лициния занята смертью; как настоящий римлянин, он философствует, чувствуя ее приближение. Печален его взгляд. Он видит ясно, как все его близкие несутся в неминуемую гибель, он знает о их заговоре, он не верит в его успех, и вообще не верит, чтоб Рим можно было воскресить; его час настал, и спасти его нельзя и не нужно.
Мевий с ним согласен; он ясно понимает, что тех нравственных сил, которые поддерживали древнюю республику, нет больше. Он тоже не видит выхода в смысле реставрации, но он находит безумным страдать о вещах, которых нельзя переменить; не остается ли человеку еще другая жизнь, чисто личная, принадлежащая ему? Разве у него можно взять способность наслаждаться? Пусть же человек пользуется всеми дарами жизни, пользуется тем мгновением, которое ему уступлено судьбой и которое дается только раз. Мевий уверяет Лициния, что вообще в природе нет ни того счастия, ни того несчастия, о котором мечтают люди и которого боятся: жизнь почти всегда одинакая, и перемены поражают. только со стороны. "Сегодня цветет одно дерево, а завтра другое". Теперь где-нибудь в полуразрушенных Фивах нет прежней исторической жизни, а змеям и ящерицам жить веселее, и птицам привольнее вить себе гнезда.
Лициний не слушает его; он вспоминает о встрече с каким-то пророком или волхвом, которого вера была так полна покоя, надежды,- если б он мог верить, он был бы счастлив, но веры нет в его сердце. Он забывается или впадает в забытье. Старик, плешивый афинский старик, волхв перед ним, он зовет его... дыхание слабеет, и юноша умирает.
Третья сцена, на форуме. Державный народ у себя дома, в своей приемной зале. Импровизатор поет наивычурнейшими стихами оду о доблестях божественного, августейшего Нерона, отца отечества. Лазутчики подсматривают, восхищаются ли люди хорошо одетые. За плебеями никто не смотрит, они и бранят Цезаря, но они его любят; бранят они его за то, что он стал скуп на гладиаторов, агенты успокоивают народ, говорят, что скоро будут травить в цирке дикими зверями каких-то назареев, что они уже привезены и содержатся в клетках, т. е. тигры и львы, а назареев скоро пригонят. Это успокоивает умы.
Патриции потом толкуют о тяжелых временах. Новая несправедливость Нерона сильно оскорбила их, какой-то сенатор был убит рабом, наследники хотели в наказанье убить всех рабов до единого; Нерон сказал, что это глупо, и запретил. После этого где же неприкосновенная святость собственности?
Приходит какой-то раб и рассказывает, что недалеко от города, на Аппиевой дороге, он видел какого-то колдуна с востока, что ему навстречу шли из Рима люди в белой одежде с зелеными ветвями, что за колдуном идет толпа нищих, женщин, они рассказывают, что он лечит прикосновением руки, что ночью около его головы видно сияние... "В цирк его, в цирк!- кричат со всех сторон.- Но сначала пойдемте его смотреть!"
Четвертая сцена. Via Appia {Аппиева дорога (лат.).- Ред.}. С одной стороны дороги - родовой колумбарий Пизона, все приготовлено для сожжения тела Лициния. Похоронная процессия; отец Лициния идет печально за телом, его утешает Сенека, приводя в пример всех знаменитых отцов, потерявших детей, рассказывая мнения египтян о смерти.
Патриции-заговорщики рады случаю пошептать, с важностью сообщают они друг другу не важные вести, таинственно сговариваются на пустой сход. Родные устали и хотят есть.
В это время с противуположной стороны показывается на" дороге поднимающийся в гору апостол Павел и останавливается перед расстилающимся амфитеатром Вечного города. Он благословляет языческую весь и, обращаясь к своим, произносит речь.
Отец Лициния продирается к нему и просит воскресить сына - "если твой бог велик, отдай мне сына и возьми у мен" что хочешь". Апостол говорит ему, чтоб он молился и верил, потом, снова обращаясь к народу, пророчит кончину старого мира и водворение нового, смерть в первом Адаме и жизнь во втором. Окончив проповедь, он молится коленопреклоненный.
Лициний открывает глаза, приходит в себя и начинает узнавать Павла.
Павел продолжает речь. Народ, пораженный ужасом, видя оживленного покойника, молчит. Отец Лициния умоляет Павла взять часть его достояния. "Раздай бедным,- отвечает Павел,- мне не нужно!" Народ яростно рукоплещет. Отец зовет сына с собой, но тот, кротко взяв его руку, говорит ему: "Лициний твой умер, вот мой отец и моя родина, я иду по стопам его".
Народ расступается, приветствует Павла. Сенека не верит в воскрешение, он думает, что Лициний был в летаргическом сне. Какой-то жрец находит, что это гораздо опаснее, нежели думают, и идет, во имя богов, делать донос в языческую консисторию.
Та же мысль, тот же основной мотив и в "Вильяме Пене". Опять разрыв двух миров, опять отходящее старое теснит возникающее юное, опять две нравственности с ненавистью глядят друг на друга.
Вильям Пен исторических сцен не похож на исторического Пена, я плохо знал историю Англии того времени и имел самые общие понятия о Пене, населившем Пенсильванию. В моем очерке должно искать другую правду, не историческую; в Шиллеровом Дон-Карлосе так же трудно найти Дон-Карлоса испанских летописей, как в моем бледном Вильяме Пене хитрого квакера, описанного (с пристрастием, может, в другую сторону) Маколеем. Беда не в том, а в том, что очерк из английской, протестантской жизни кажется мне больше натянутым, чем "Лициний", особенно в конце.
В небольшом английском городе, в сырой, темной лачуге сапожник оканчивает субботнюю работу; в углу лежит больной ребенок, его сын, в лихорадке; одежда, которой он покрыт, коротка, в комнате холодно, топить нечем. Возле сапожника тощий, изнуренный работник. "Что ж, деньги от попа получил?" - спрашивает хозяин работника; работник говорит, что два раза ходил, но что кухарка не только не допустила его, но разбранила и строго-настрого запретила приходить до понедельника. Reverend {Преподобный (англ.).- Ред.} сочиняет проповедь на завтра и все мирские дела оставил.
Сапожник крепился, он давно угрюм, в его голове давно бродят странные мысли, он сам их боится; но сосуд переполнился, этой капли недоставало, больной ребенок должен дрогнуть, они оба остаются два дня без пищи, потому что reverend сочиняет проповедь.
- Не об милосердии ли? - спрашивает он и бросает свое шило; речь страстная, полная упреков и обличений, несется бурным потоком, и болезненный работник, пораженный, тронутый, повергается в прах перед ним, уверенный, что его устами говорит дух святой. Сапожник растет гневом и мыслью, завтра он идет в церковь, он прервет речь фарисея, он скажет проповедь, он сам священник.
Во второй сцене мы уже встречаем Чарлса Фокса, лейстерского чеботаря, раскольническим иересиархом, уже он не живет на месте; "слово", ему вверенное, дух божий его гонит с места на место, из одного местечка в другое с проповедью, с призывом на новую, евангельскую жизнь.
На дороге, ведущей от большого, сумрачного замка, лежит нищая старуха, разбитая параличом. Проходит Фокс, выезжает из ворот замка мальчик верхом. Нищая поет свою песню, мальчик с состраданием взглянул на нее, пошарил в кармане и бросил ей серебряную монету, но бросил так далеко, что безногой нищей нельзя и достать без больших усилий. Юноша хочет скакать далее, но перед ним мрачная фигура сапожника-пророка. Дюжей рукой пролетария он схватил лошадь под уздцы. "Ты сделал доброе дело, но сделал его скверно,- говорит он мальчику,- посмотри, куда ты бросил деньги, как же эта беспомощная женщина их достанет, подними их и отдай ей". Первое движение мальчика было желание вытянуть его хлыстом и дать шпору лошади. Но спокойно-строгий вид Фокса, его ожидающий взгляд и страшные слова поразили юношу. Он наивно говорит, что не видел, куда бросил монету, и в доказательство, что он напрасно его бранит, соскакивает с лошади и с улыбкой подает старухе деньги. Фокс, тронутый до слез, благословляет его. Мальчик этот - Вильям Пен.
Третья сцена в замке Вильямова отца. С тех пор как юноша встретился с Фоксом, прошло несколько лет. Отец его начальствовал где-то в колониях английским войском, завоевал земли, разбил неприятелей, заключил выгодный мир и теперь возвращается торжественно - отдохнуть - на родину. Его ожидают депутаты, присланные из Лондона с великолепными подарками, посланный короля с лентой, звездой и огромным пергаментовым свитком. Гремят литавры и музыка, является отважный полководец, ему говорят приветствия, он говорит приветствия; пробиваясь сквозь алдерманов, придворных и офицеров, бежит к нему его сын и бросается ему на шею. Старик радостно прижимает его к груди и вдруг отступает, спрашивая с удивлением сына, что за странный костюм на нем и как он смел явиться к нему так на встречу. Сын объясняет ему, что он принадлежит к братству, которое приняло эту одежду. Отец хочет обернуть дело в шутку, посылает сына снять платье и одеться прилично. Сын кроток, тих, но непоколебим. Отец начинает сердиться, и когда сын говорит ему: "Ты сам подумай, отец мой, не лучше ли тебе снять твой меч, ведь здесь нет врагов, кого ж ты хочешь убить им" - он выходит из себя и велит сыну удалиться.
Четвертая сцена. Семейный совет в доме старика. Отец созвал всех ближних своих, законников и духовных, чтоб в последний раз урезонить сына, и, если он и тут будет упорствовать, выбросить его из семьи, которую он пятнает. Вильям является не подсудимым, а судьей и обличителем (процесс сен-симонистов в 1832 году был еще жив в памяти в 38). Родные отказываются от него, легисты осуждают, духовные предают проклятию, отец хочет его лишить наследства. Наследники придумывают, какие улучшения они сделают в именье, как перестроят замок. У раздраженного старика поднялась подагра, его кладут в постель, и он умирает, не сделав завещания.
В пятой сцене Вильям Пен, теперь богач, располагающий как хочет своим именьем, сидит с стариком Фоксом, их занимает важный разговор. Вильям много ездил, он не верит ни !В Англию, ни в Европу, для основания братской общины надобна свежая, девственная почва; эта почва по ту сторону океана, он продал свое имущество в Англии и купил корабли, он кликнул клич в Англию, Германию, Голландию и только просит благословенья Фокса. Жаль устарелому Фоксу отпустить его, и трудно самому расстаться со своей старой Англией, но наконец благословляет его на путь.
Шестая сцена, в Пенсильвании. Дряхлый Пен близок к могиле, он очень печален, мечтаемое евангельское братство не учредилось, а новый край, призванный им к жизни, растет с могучей красотой; везде слышится стук топора, реки покрываются барками, плуг подымает землю, починки растут в деревни, деревни в города. Все это видно из разговоров разных сетлеров и проч.
Наконец, весь этот длинный ряд картин, переданных мною довольно верно по памяти, sauf erreur et omission {если не считать ошибок и пропусков (франц.).- Ред.} (очень естественных, если вспомнить, что я двадцать два года до них не дотрогивался), оканчивался таким чисто французским финалом: на могиле Вильяма Пена, в восьмидестых годах прошлого столетия стоят три путника, пришедших поклониться его праху. Один их них Вашингтон, другой Франклин, третий Лафайет - граждане Северо-Американской республики.
О ЧУМЕ И ПРИЧИНАХ, ПРОИЗВОДЯЩИХ ОНУЮ, БАРОНА ПАРИЗЕТА
Говоря о болезни заразительной или прилипчивой, первый предмет представляется рассуждению, что она, продолжаясь только определенное время, оканчивается в людях, которые ее не передают, начинается в таких, у которых она образуется сама по себе. Приняв сие, как бы ни были важны подробности касательно заразительной болезни, важнее всего, по моему мнению, есть ее первоначальное образование, ибо если определится причина, которая в соприкосновении с организмом нашим изменяет, разрушает его и образует болезнь, опасную для нас и для других, то ясно, что, основываясь на сем познании, можно истребить наружную причину ее, если то возможно, и отклонить действия ее, если нет другого средства. Одним словом, во всякой заразительной болезни важнее всего открыть наружные причины ее. Не скажу, что я сделал сие открытие в отношении к восточной чуме, но скажу только, что я составил себе вероятную и простую теорию оной болезни, которая, если б была оправдана опытом, могла бы вести к следствиям, весьма благодетельным для рода человеческого, ибо тогда легко было б уничтожить чуму. Но определим сперва, что должно понимать под словом чума.
По свидетельству лучших писателей, под именем чумы означалась особого рода болезнь (sui generis), весьма быстро распространяющаяся, убийственная и заразительная, почти всегда сопряженная с горячкою, коей существенные признаки состоят в появлении огненных чириев (carbunculi) и в опухоли желёз (bubones). До сих пор тысячу раз повторенные опыты только то доказали, что люди, находящиеся во множестве в тесном месте, как-то: на кораблях, в больницах, в тюрьмах, даже в осажденных городах и проч.,- заражают воздух, который делается вреднее для других, нежели для них самих, и производят гнилую горячку (typhus).
Когда человек всасывает легкими испарения от гниющих животных веществ, организм его изменяется и теряет обыкновенное соотношение между частями; в сие время образуется чумная болезнь и даже чума со всеми своими признаками - гнилою горячкою, заразительности") и особого рода поражениями, сходными в свойствах своих с чумою, но в явлениях весьма различными, ибо чума отличается от всех других болезней быстрым распространением и смертностию, которую она производит на большом пространстве. Животные вещества (т. е. трупы) подвергаются гниению только при известной степени жара и влажности; вода без теплоты растворяет, но не разлагает, теплота без воды сушит и сохраняет. Сии три условия: влага, теплота и животное вещество - могут находиться везде, посему и чума может везде зарождаться. Форест наблюдал чуму в 1703, которая произошла от гниения трупов при осаде Гарлема. Чума, которая была наблюдаема около того же времени в Италии, показалась вследствие гниения кита, выброшенного на берег, по свидетельству Паре. Утверждают, что в Дюнкирхене, 1783 года, была несколько раз чума от той же причины. Ограничимся сими немногими примерами. Бросив взор на шар земной, мы примечаем страны, где стечение оных причин есть временно, а в других странах сии причины действуют беспрестанно. В северных странах они временны; ибо там по временам года теплота исчезает, а с нею - одна из причин чумы. Чума, уже образовавшаяся, останавливается и прекращается {Часто называют чумою иную болезнь.}. Стечение сказанных причин может всегда быть постоянно в странах южных, умеренного пояса, в странах, смежных с экватором, на большей части Греческих островов и особенно в некоторых частях Турецкой империи. Вот почему собственно называемая чума хотя и может сама по себе образоваться, но не может долго свирепствовать в Европе. Одна перемена температуры достаточна, чтобы остановить течение и даже истребить зародыш чумы. В некоторых южных странах, о которых я уже упомянул, чума может существовать беспрерывно. Касательно сих последних надобно иметь в виду различие в степени влаги, теплоты и животных веществ, которые не везде одинаковы, хотя все они имеют животные вещества, происходящие от ежедневной смертности, а в особенности от множества саранчи, которая иногда на несколько миль покрывает воздух. Опустившись на возделанные поля, она с шумом и невероятною скоростию пожирает их. Сии насекомые бывают причиною ужасного голода, претерпеваемого неграми, живущими во внутренности Африки, принуждающего их продавать европейцам пленных и даже детей своих. Сих насекомых ветер повергает в море, которое выбрасывает их остатки на берег, где они, согнивая, делаются беспрерывным зародышем ужасной заразы, производящей чуму, как повествует св. Августин. Далее, на юге есть дурное обыкновение - в открытых местах оставлять на согниение трупы животных и хоронить людей только на один фут глубины. Хотя над могилою богатых нередко возвышается каменный памятник, толщиною в 1 или 2 фута, или наложены четыре камня, иногда - полированные плиты, но сия предосторожность принадлежит более к роскоши, нежели к гигиене; сего не делают с трупами бедных; их хоронят без всяких почестей и, как сказано, не глубже одного фута от поверхности. От сего газы, отделяющиеся во время гниения, пробиваются сквозь землю, распространяются по воздуху и, производя расселины в земле, открывают кровожадным зверям вход к гробам.
Итак, вот одно их тех условий, кои производят чуму. Перейдем теперь ко второму условию, которое есть теплота. Жар в Константинополе {Положение Константинополя - широта между Римом и Неаполем.} хотя очень силен летом, подвержен обыкновенным в Европе переменам и никогда не бывает беспрерывным. Следующая за ним зима бывает довольно сурова, и нередко выпадает снег. Жар в Смирне и в Малой Азии бывает гораздо постояннее, но не сильнее; напротив, в Сирии, Египте и во всей северной Африке он и продолжительнее и сильнее, так что по одному сему условию сии страны более способны к зарождению чумы, нежели Смирна, Ангора, Константинополь и различные пристани Черного моря. Посему-то опытнейшие врачи, между прочими Маккензий и Парис, которые долгое время занимались лечением в Константинополе, решительно утверждают, особливо Парис, что в Европейской Турции воздух очень чист и часто освежается дождями, холодом, переменою ветров и временем года, а потому чума не может не только зарождаться, но и поддерживаться, чего нельзя сказать об Африканской Турции.
Перейдем теперь к третьему условию - к влаге. В сем отношении, каково бы ни было местное положение Европейской Турции, Малой Азии, Сирии и даже всего Варварийского берега, ли одна из сих частей Оттоманской империи не может сравниться с Египтом не только по причине низости северного берега, но, в особенности, по причине периодических наводнений Нила, который на 50 тоазов от устья своего, разделившись на многие рукава, покрывает поля от 20 до 25 футов глубины ежегодно в продолжение трех или четырех месяцев. Река сия иногда заливает кладбища, заставляет убегать на возвышенные места бесчисленное множество пресмыкающихся и малых животных, где затопив их, оставляет после себя множество гнилых веществ. Таким образом, множество рыбы, оставшись с водой во рвах, согнивает в ней; самая вода, испортившись, часто служит питьем священнослужителям, как свидетельствует г-н Дроветти. Что производит река своими периодическими наводнениями, то самое производится иногда дождями. В настоящее время они бывают чаще и изобильнее, нежели в древности. Сие подает повод думать, что климат сделался влажнее. Таким образом, Египет содержит в себе более других стран влажность; равным образом в нем находятся в большем количестве животные вещества. Страна сия делается, по причине сей влаги, неистощимым источником плодородия, относительно которой самое народонаселение умножилось, поелику на пространстве 2050 квадр. миль, питавшем некогда 14 000 000 людей, ныне питает еще 2 500 000, т. е. почти 1200 душ на квадр. милю, число почти двойное относительно народонаселения Испании и самой Франции. Многолюдство предполагает большое количество современных зверей, ибо ежели многие животные убегают человека, то взамен другие собираются около него, чтоб жить на его счет, чтоб служить ему, питать и защищать его. Наконец, в Египте хотя гораздо теплее, нежели в Константинополе и Малой Азии, однакоже в нем не так жарко, как в странах, смежных с ним, и сей жар увеличивается еще от палящих ветров юга; таким образом, чума никогда не бывает столь смертоносною, как во время сих ветров. Следовательно, изо всех стран земного шара ни одна столько не способна к самобытному зарождению чумы, как Египет, который заключает в себе в высшей степени все условия, способные к произведению ее, так что ежели он не есть единственная колыбель чумы, то по крайней мере может почесться главнейшею, как замечает Монтескье. Некоторые полагают колыбель чумы в другом месте и отрицают первообразное зарождение оной в Египте. Мы почти доказали, что в северной Африке никогда не зарождается она сама собою, а ее приносят туда караваны, идущие из Мекки и проходящие чрез Египет, чтобы отправиться из Александрии водою. Если б было возможно, чтобы караваны проходили степями, то чума никогда бы им не сопутствовала, ибо она не переходит степи; вот почему она никогда не замечалась в Мекке. Весьма чистый и сухой воздух истребляет ее; впрочем, доказательством, что она сама собою не переходит в Тунис, служат весьма строгие карантины, учрежденные в пристани его. Ежели бы она происходила от причин внутренних и местных, то таковые предосторожности были бы бесполезны. Не менее известно, что чума переносится всегда в Константинополь, поддерживается в нем некоторое время по недостатку хорошей полиции и потом мало-помалу исчезает и не прежде появляется, как по прибытии новых кораблей из Александрии. Вот почему в Смирне подвергаются карантину корабли, идущие из Египта, и освобождаются от оного идущие из Константинополя. Одна Сирия могла бы производить чуму по тем же причинам, но сии причины, повторяю, в Сирии не имеют столько пространства, силы и продолжительности; впрочем, весьма частые сношения Сирии с Египтом делают вопрос о происхождении чумы нерешенным между сими двумя странами. Известно, что чума никогда не образуется сама в Алеппе и Дамаске, а получается там из пристаней. Пристань Сейдская передает ее в Дамаск; Алепп получает ее из пристани Паясской, в заливе Скандерузском, чрез сношения с северными горцами, которые запасаются в Паясе египетскими товарами, потом сходят с другой стороны в Орфу, Аинтаб, Киллыс, Эзас и Алепп, чтобы предлагать там во время жатвы услуги. Впрочем, принадлежит ли чума почве Египта или жителям его, родина ли ее там - об этом говорят французские врачи нашей экспедиции: Саварези, Пугнет, Л. Франк, Соттира и бароны Деженет и Ларрей, очевидные и достоверные свидетели; это же доказал Пинель в своей "Носографии". Врачи, прежде его делавшие теоретические разборы причин чумы, почти все указывают на восточные страны и в особенности на Египет; в числе их - Маккензий, Мертенс, Вальдшмит, Платнер, Фогель, Тюлли и др. А вот доказательства или, по крайней мере, предположения, почти равнозначащие. В 1791 г. была ужасная чума в Египте после чрезвычайного наводнения, и во все это время ее не замечали ни в Константинополе, ни в Смирне. В 1800 и 1801 г. во время чумы, свирепствовавшей даже в Верхнем Египте, ее не было в Константинополе. Хотя после некоторого времени она показалась в Смирне, но это еще более доказывает ее происхождение из Египта. Наконец, вот еще убедительнейшее доказательство: хлопчатая бумага, собранная в Египте, была положена в складочных домах; носильщики, пришедшие разобрать кипы ее, пали мертвыми, как будто были поражены молниею. Откуда происходил яд, содержавшийся в хлопчатой бумаге? Не из Смирны и не из Константинополя, ибо она была непривозная; очевидно, что он произошел от почвы, на которой выросла эта хлопчатая бумага. И потому я думаю, если б чума не образовалась ни в какой части мира, то в Египте она произошла бы сама собою; если не обманываюсь, весь Восток в этом убежден.
Неужели Египет всегда производил чуму? Без сомнения, нет! - Он ее произвел в первый раз около половины VI века, т. е. за 1200 или 1300 лет, следственно, чума - болезнь новая, так, как и оспа, которая есть также род чумы и получила начало в сих же странах, как говорит Саварези, а не в Эфиопии, где никогда не было ни чумы, ни оспы самопроизводной, хотя о таковом закоренелом заблуждении говорят Фукидид, Пиенс и Гастальди. Но все то, что до этого времени называли чумою, не имело никаких признаков сей болезни, и хотя слово "чума" тысячу раз находится в священном писании и у древних писателей, однако древность нам ничего не оставила, что бы можно было отнести к нынешней чуме. Прочтите Иппократа, современника Фукидидова, прочтите Иродота, Страбона, Диодора Сицилийского, даже Галена, которые видели древний Египет и жили в нем: у них ничего нет похожего на чуму восточную. Под именем чумы Фукидид описывает обыкновенную гнилую горячку; то же должно сказать об изображении чумы Руфа Эфесского, которое было слово в слово переписано Орибазом, Аэтием и Павлом Эгинским. То, что писали Тит Ливии, Цезарь и Тацит о чуме, также относится к гнилой горячке. Это объявили писатели, наиболее знающие древние языки,- Френис, Меад и трое Франков - и врач нынешнего короля Великобритании, сир Гильберт Блен; также венский писатель д-р Вавруч (Wawruch) то же доказал. Я привожу его по свидетельству Франка, по неимению его творений; но возвратимся к Египту. Здесь, повторяю я, в египетском городе Пелузе образовались все известные чумы; Прокопий, Эвагрий и др. верно иживо описали ее: она распространилась по всей Европе и свирепствовала в ней ужаснейшим образом в продолжение 52 лет. Григорий Турский, писатель того