Главная » Книги

Дон-Аминадо - Поезд на третьем пути, Страница 6

Дон-Аминадо - Поезд на третьем пути


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

ой куче. Ей бы играть хозяйку гостиницы в пьесе Гольдони, или продавщицу цветов в "Пигмалионе" Шоу, или даже Розину в "Севильском цирюльнике", а её, бедняжку, в корсет Поль-де-Кока тискают и дышать не дают"...
  

***

  
   Обозрение театров приближалось к концу.
   Апофеоз был в Камергерском переулке.
   Камергерский переулок - Художественный театр.
   Театр Станиславского, театр Немировича-Данченко.
   Об этом написаны трактаты, мемуары, воспоминания, фолианты.
   Поколение, которое доживает век, еще до сих пор ничего не забыло.
   И, когда за чашкой зарубежного чая, собираются вместе в тесный, с каждым годом редеющий кружок, где-нибудь в Париже, в Нью-Йорке, в Рио-де-Жанейро, в чорта на рогах, то то и дело слышишь:
   - А помните в "Дяде Ване" удаляющуюся тройку и колокольчики за стеной?
   - А как Артём на гитаре тренькал?
   - А старика Фирса помните?
   - А "На дне" Горького, помните, как говорил Барон, лёжа на нарах, - в карете прошлого далеко не уедешь! Как он это говорил!
   - А кто играл Вершинина в "Трех сестрах"?
   - Ну, Станиславский, конечно!
   - Разве можно забыть, как он напевал вполголоса "Любви все возрасты покорны..."
   - А молодые поручики в белых кителях, Федотик и Родэ?.. Целовали ручки, щелкали фотографическим аппаратом и всех снимали на память.
   И полк уходил из города, и издали доносились звуки военного марша, и постепенно замирали, замирали...
   - А помните, как играл Станиславский князя Обрезкова в "Живом трупе"?
   - А Лилину помните?
   - В большой гостиной, где диваны и кресла из карельской березы и всё обито вялым лиловым шелком?
   - А Москвин - Федя Протасов?
   - Помните, как он лежал на тахте, закрыв лицо руками, а цыгане пели "Эх, не вечерняя, не вечерняя заря"?
   - А как Качалов играл набоба Баста "У жизни в лапах"?
   - А кто помнит Москвина в роли Федора Иоанновича? "Я царь, или не царь?!"
   - А как он изображал Кота в "Синей птице"!
   - В черных бархатных сапогах, и такой ласковый, ласковый, и голос сладкий и вкрадчивый, а как был загримирован?!
   - Помните, усы? Три волоска, как в струну вытянуты, и длинные-предлинные, три с правой стороны, и три с левой!
   - А "Miserere" помните? И музыку Ильи Саца?
   - А в "Вишнёвом саду" декорации Добужинского?
   - А "Месяц в деревне"?
   - Зеленую лужайку, залитую солнцем. И легкие, белые занавески на окнах, которые от ветра колышутся?
   - И Вишневский в роли Бориса Годунова?
   - А актрисы, актрисы? Книппер, Германова, Коренева?
   - А Ликкиардопуло, непременный грек, поэт, советчик, переводчик?
   - А кто, господа, помнит, как чествовали Чехова?
   - И как ему было стыдно и неловко. И как он, бедный, снимал пенснэ, пожимал руки, и покашливал?
   - А как приезжал этот самый Гордон Крэг, и хотя и англичанин, а всё время облизывался от восторга?
   - А Сураварди? Верный индус Камергерского переулка? Который привозил живого Рабиндраната Тагора, прямо из Индии в Художественный кружок?
   - А помните? Помните? Помните?
   Чай давно простыл и, несмотря на сладость воспоминаний, чувствовалась потребность в эпилоге.
   - Притворяться нечего, все равно это новое поколение, идущее на смену, начиная от ловчил и доставал, вышколенных комсомольской муштрой, и кончая ватагой новоиспеченных французов, американцев и иных иностранных подданных, всё равно, молодое поколение усмехнётся, как полагается.
  
   - Усмешкой горькою обманутого сына
   Над промотавшимся отцом...
  
   Извиняться, однако, не будем, оправдываться не станем.
   А в эпилоге воспоминаний были, всего-навсего, серые ботики Качалова...
   Кто знал Москву описываемых лет, тот подтвердит, и на суде покажет.
   Так велико было поклонение, так неумеренно обожание, что толпой выходила молодёжь, по преимуществу женская, в одиннадцатом часу утра на Кузнецкий мост, и терпеливо ждала.
   Ибо известно было, что утреннюю свою прогулку, от Петровки до Лубянки, вверх по Кузнецкому, и по правой стороне обязательно, Василий Иванович Качалов совершает в начале одиннадцатого, а потом по Петровке, мимо кондитерской Эйнема и большого цветочного магазина, сворачивает в Камергерский, на репетицию.
   Ну, вот, и ждали.
   И дождавшись, шли за ним.
   За полубогом в меховой шапке, в серых ботиках, в отличной шубе.
   На лошадях он не ездил, выпрягать было нечего.
   Стало быть, ходить шаг за шагом, и хоть на приличном расстоянии, но всё же в сиянии исходящем от полубога лучей, в ореоле немеркнущей всероссийской славы.
   Качалов все это знал, терпел, и, как уверяли девушки, даже улыбался порой.
   Пролетали сани, то вверх по Кузнецкому мосту, то вниз. Скрипел снег под ногами.
   "Морозной пылью серебрится его бобровый воротник"...
   И шагал он в серых своих ботиках, о которых на закате дней, еще до сих пор вспоминают со вздохом пожилые психопатки, а, может быть, и не психопатки, а неисправимые, чудесные, русские дуры, вечные курсистки, сохранившие в душе ненужную молодость и благодарную любовь.
   Каждой эпохе свой кумир.
   Кому - Буденный, кому - Качалов.
   Изменить не изменишь, а меняться не станем.
   И, усмехнувшись иной усмешкой, повторим вслед за Игорем Северяниным:
  
   Пусть это всё - игрушки, пустяки.
   Никчемное, ненужное, пустое.
   Что до того! Дни были так легки,
   И в них таилось нечто дорогое...
  
  

***

  
   Москва жила полной жизнью.
   Мостилась, строилась, разрасталась.
   Тянулась к новому, невиданному, небывалому.
   Но блистательной старины своей ни за что не отдавала и от прошлого отказаться никак не могла.
   С любопытством глядела на редкие, лакированные автомобили, припёршие из-за границы.
   А сама выезжала в просторных широкоместных каретах, неслась на тройках, на голубках, а особое пристрастие питала к лихачам у Страстного монастыря, против которых как устоишь, не поддашься соблазну?
   - Пожа-пожалте, барин! С Дмитрием поезжайте! Во как прокачу, довольны будете!
   И все, как на подбор, крепкие, рослые, молодцеватые, кудрявые, бороды лопатой, глаза искры мечут, на головных уборах павлиньи перышки радугой переливаются, а на синем армяке, на вате стёганом, в складках, в фалдах, серебряным набором в поясе перехваченном, такого нашито, намотано, наворочено, что только диву даёшься и сразу уважение чувствуешь.
   Мережковский и Гершензон уж на что друг друга терпеть не могли, а в этом определении без спору сошлись. Вот именно так, и никак не иначе:
   - Византийский зад московских кучеров! После этого и всё остальное яснее становится. И Сандуновские бани в Неглинном проезде, где на третьей полке паром парят, крепким веником по бедрам хлопают, и из деревянной шайки крутым кипятком поливают, и выводят агнца во столько-то пудов весом, под ручки придерживая, и кладут его на тахту, на льняные простыни, под перинки пухлые, и квасу с изюминкой целый жбан подносят, чтоб отпить изволили, охладились малость, душу Господу невзначай не отдали.
   И трактир Соловьева яснее ясного в Охотном ряду, с парой чаю на чистой скатерти, с половыми в белых рубахах с косым воротом, красный поясок о двух кистях, узлом завязанный, а уж угождать мастера, ножкой шаркать, в пояс кланяться, никакое сердце не выдержит, последний подлец медяшки не пожалеет.
   Долго, степенно, никуда не торопясь, не спеша бессмысленно, а в свое удовольствие пьют богатыри извозчики, лихачи и троечники, и тяжёлые ломовики-грузчики.
   Полотенчиком пот утирают, и дальше пьют, из стакана в блюдечко наливают, всей растопыренной пятернёй на весу держат, дуют, причмокивают, сладко крякают.
   А в углу, под окном, фикус чахнет, и машина гудит, жалобно надрывается.
   - Восток? Византия? Третий Рим Мережковского? Или Державинская ода из забытой хрестоматии:
  
   Богоподобная царевна
   Киргиз-кайсацкия орды...
  
   А от Соловьева рукой подать, в Метрополь пройти, - от кайсацких орд только и осталось, что бифштекс по-татарски, из сырого мяса с мелко-нарубленным луком, чёрным перцем поперченный.
   А все остальное Европа, Запад, фру-фру.
   Лакеи в красных фраках с золотыми эполетами: метрдотели, как один человек, в председатели совета министров просятся; во льду шампанское, с жёлтыми наклейками, прямо из Реймса, от Моэта и Шандона, от Мумма, от Редерера, от вдовы Клико, навеки вдовствующей.
   А в оркестре уже танго играют.
   Иван Алексеевич Бунин, насупив брови, мрачно прислушивается, пророчески на ходу роняет:
   - Помяните мое слово, это добром не кончится!..
   Через год-два, так оно и будет.
   Слишком хорошо жили.
   Или, как говорил Чехов:
   - А как пили! А как ели! И какие были либералы!..
   А покуда что, живи вовсю, там видно будет.
   Один сезон, другой сезон.
   Круговорот. Смена.
   Антрактов никаких.
   В Благородном Собрании музыка, музыка, каждый вечер концерт.
   Из Петербурга приехал Ауэр.
   Рояль фабрики Бехштейна. У рояля Есипова.
   Играют Лядова, Метнера, Ляпунов.
   К Чайковскому возвращаются, как к первой любви.
   Клянутся не забыть, а тянутся к Рахманинову.
   В большой моде романсы Глиэра.
   Раздражает, но волнует Скрябин.
   Знатный петербургский гость, солист Его Величества, дирижирует оркестром Зилоти.
   Устраивает "Музыкальные выставки" Дейша-Сионицкая.
   Успехом для избранных пользуется "Дом песни" Олениной-д-Альгейм.
   Через пятнадцать лет избранные переедут в Париж, а студия Олениной-д-Альгейм водворится в Passy, в маленьком (особнячке, на улице Faustin-Helie.
   Театр, балет, музыка.
   Художественные выставки, вернисажи.
   Третьяковская галерея, Румянцевский музей, коллекции Щукина,- все это преодолено, отдано, гостям, приезжим, разинувшим рот провинциалам, коричневым епархиалкам, институтам благородных девиц под водительством непроницаемых наставниц в старомодных шляпках, с шифром на груди.
   На смену пришел "Мир искусства", журнал и выставка молодых, новых, отважившихся, дерзнувших и дерзающих.
   Вокруг них шум, спор, витии, "кипит словесная война".
   Академические каноны опровергнуты.
   Олимпу не по себе.
   Новые созвездия на потрясённом небосклоне.
   Рерих. Сомов. Стеллецкий. Сапунов.
   Судейкин. Анисфельд. Арапов.
   Петров-Водкин. Малютин.
   Миллиоти. Машков. Кончаловский.
   Наталья Гончарова. Юон. Ларионов.
   Серов недавно умер, но обаяние его живо.
   Есть поколения, которым непочтительность не к лицу.
   Продолжают поклоняться Врубелю.
   Похлопывают по плечу Константина Коровина.
   Почитают Бенуа.
   А еще больше Бакста.
   Написанный им портрет Чехова уже принадлежит прошлому.
   Теперь он живет в Париже, и в альманахах "Мира искусства" печатаются эскизы, декорации к "Пизанелле" Габриеле д-Аннунцио.
   В постановке Мейерхольда, с Идой Рубинштейн в главной роли...
   Чудак был Козьма Прутков, презрительно возгласив, что нельзя объять необъятное.
   И не только необъятное можно объять, а и послесловие к нему.
   Вроде возникших в пику уже не многоуважаемой Третьяковской галерее, а самому "Миру искусства" - футуристических выставок, где процветали братья Бурлюки, каждый с моноклем, и задиры страшные.
   А Москва и это прощала.
   Забавлялась недолго и добродушно забывала.
   Назывались выставки звонко и без претензий.
   "Пощечина общественному вкусу".
   "Иду на вы".
   И "Ослиный хвост".
   Во всем этом шумном выступлении была, главным образом, ставка на скандал, откровенная реклама, и немалое самолюбование.
   Все остальное было безнадежной мазней, от которой и следа не осталось.
   Но литературному футуризму выставки эти службу, однако, сослужили, явившись своего рода трамплином для будущих "свободных трибун", диспутов и публичных истерик.
   Называли Бурлюков - братья-разбойники, но в арестантские роты своевременно не отдали, благодаря чему один из них благополучно эмигрировал в Нью-Йорк и в течение нескольких лет скучно лаял на страницах большевистского "Русского голоса", прославляя военный коммунизм и охаивая голодную эмиграцию.
   Однако вернуться на советскую родину не пожелал, предпочитая носить свой революционный монокль в стране акул и свиных королей.
   "Ослиный хвост" бесславно погиб.
   Внимание москвичей на мгновение привлек приехавший из Швейцарии Жак Далькроза, выступивший с публичной лекцией по вопросу весьма насущному и для русской общественной жизни действительно неотложному.
   "Ритмическое воспитание молодежи".
   Лекция имела огромный успех, почему - до сих пор неизвестно.
   Тема была во всех смыслах актуальная.
   Ибо российская молодежь была, как известно, всем избалована, привилегированные классы - теннисом и крикетом, и исстрадавшиеся низы - стрельбой из рогатки и чехардой.
   Но ритма, конечно, не хватало.
   Устами Жака Далькроза античная Эллада заклинала Варварку и Якиманку скинуть тулупы и валенки, и босиком, в легких древнегреческих хитонах, под звуки свирели, начать учиться плавным, музыкальным движениям, хоровому началу и танцу.
   Все это было в высшей степени увлекательно и. настолько заразительно и почтенно, что после отъезда швейцарского новатора, в Москве и Петербурге и даже в глухой далекой провинции возникла настоящая эпидемия ритмической гимнастики, и те самые светлые девушки, которые задумчиво стояли на распутье, не зная куда им идти - на зубоврачебные курсы или на драматические, сразу все поняли, и, стремглав, пошли в босоножки.
   А тут, как будто все было условлено заранее, на крыльях европейской славы прилетела Айседора Дункан.
   На мощный, мускулистый, англосаксонский торс наугад были накинуты кисейные покровы, дымчатая вуаль и облачко легкого газа.
   Под звуки черного рояля поплыло облачко по театральному небу, понеслась величественная босоножка по московской сцене, то воздевая к солнцу молитвенно протянутые руки, то, припав на одно колено, натягивала невидимый глазу лук, то, угрожая погрузиться в бездну, спасаясь от любострастных преследований самого Юпитера.
   После греческой мифологии был вальс Шопена.
   Потом траурный марш Бетховена.
   Испанские танцы Мошковского сменили Скерцо Брамса.
   А за сюитой Грига последовал "Умирающий лебедь", по поводу которого сатирическая "Стрекоза" неуважительно писала:
   "Артистка ограничилась одним лебедем, в то время как при ее темпераменте и телосложении, она смело могла бы заполнить собой все Лебединое озеро целиком"...
   Публика, однако, была потрясена.
   Московский успех затмил все, до той поры виденное.
   И хотя поклонники классических традиций кисло улыбались, а присяжные балетоманы обиженно куксились и пожимали плечами, подавляющее, прилежное большинство пало ниц, и вернуть его к действительности было немыслимо.
   Но все это было ничто, по сравнению с успехом петербургским.
   Аким Волынский неистовствовал.
   Андрей Левинсон разразился таким панегириком, что, спустя несколько лет, сам не решился включать его в свой сборник статей, посвященных танцу.
   А трогательный горбун, целомудренный Горнфельд, талантливый и очень сдержанный литературный критик, откровенно признавался на страницах "Речи", что искусство Айседоры Дункан настолько совершенно, что чуткому зрителю даже аплодировать непристойно, ибо только слезами умиления может выразить он свой беспредельный восторг...
   Кто мог предвидеть, что через десять лет после первого российского триумфа последует второй? И что принимать и приветствовать Айседору будет народный комиссар Луначарский.
   И не в слезах умиления, а в пьяном бреду склонится перед постаревшей босоножкой буйная русая голова Сергея Есенина?
   Сахарный паренек в голубенькой косоворотке увезет Ниобею за океан.
   И после медового месяца в оплаченной Ниобеей "Астории" беспощадно изобьет ее и искалечит.
   И не в состоянии объяснить свою нечеловеческую страсть и деревенскую любовь на высокомерном английском наречии, обложит ее непереводимой русской балладой, тряхнет кудрями русыми, и поплывет назад, в колхоз, в глушь, в Саратов.
   Недаром декламировал Бальмонт, по этому ль, по другому ль поводу:
  
   Не кляните, мудрые! Что вам до меня?
   Я ведь только облачко, полное огня.
   Я ведь только облачко... Видите - плыву.
   И зову мечтателей. Вас я не зову...
  
   Так оно и вышло, почти по Бальмонту. Прилетело облачко, налетел мечтатель.
   А хохотал и скалил ослепительные зубы, один Ветлугин, которого, остановившись в Берлине, Есенин пригласил на роли гида и переводчика на все время морганатического брака.
   Хохотал потому, что автору "Записок мерзавца" вообще и всегда все было смешно.
   А еще потому, вероятно, что по-английски он и сам не смыслил, и значит опять надул, а доехать в каюте первого класса до недосягаемых берегов Америки, да за чужой счет, да еще в столь теплой, хотя и противоестественной компании, - это, сами согласитесь, не каждый день и не со всеми случается.
  

***

  
   Все, чем жила писательская, театральная, и музыкальная Москва, находило немедленный отзвук, это и отражение - в огромном раскидистом особняке купцов Востряковых, что на Большой Дмитровке, где помещался Литературно-художественный кружок, являвшийся тем несомненным магнитным полюсом, к которому восходили и от него же в разные стороны направлялись все центробежные и центростремительные силы, определяемые безвкусным стереотипом представителей, деятелей, жрецов искусства.
   Кружком управлял совет старшин, скорее напоминавший Директорию.
   Из недр этой директории и вышел Первый Консул, Валерий Брюсов.
   Оказалось, что у первого консула есть не только имя, но и отчество, и что именуют его, как и всех смертных, то есть, по имени-отчеству, то есть Валерий Яковлевич.
   Для непосвященного уха звучало это каким-то оскорбительным упрощением, снижением.
   Низведение с высот Парнаса на обыкновенный, дубовый, просто натертый полотерами, паркет.
   А как же сияние, ореол, аура, золотой лавровый венок вокруг мраморного чела?
   И разве не ему, Валерию Брюсову, посвящены эти чеканные строки Вячеслава Иванова, который, хотя тоже оказался Вячеславом Ивановичем, но по крайней мере пребывание имел в Башне из Слоновой кости, где, окружённый толпою раскаявшихся весталок, так и начертал в своем знаменитом послании:
  
   Мы два грозой зажженных ствола,
   Два пламени полунощного бора.
   Мы два в ночи летящих метеора,
   Одной судьбы двужалая стрела!
  
   А на поверку оказывается, что Брюсовы хотя и ведут свой род от Брюса и Фаренгейта, но на самом-то деле старые москвичи, домовладельцы и купцы второй гильдии.
   Вот тебе и двужалая стрела.
   Одной убогой справкой больше, одной иллюзией меньше.
   Пришлось помириться на том, что, по определению
   Бальмонта, у Брюсова все-таки не обыкновенное, а настоящее лицо нераскаявшегося каторжника, надменно, и в бледности своей обрамленное жёсткой, черной, слегка тронутой проседью, бородой; зато высокий лоб и красные, неестественно красные губы... вампира.
   Вампир... - в этом всё же была какая-то уступка романтическому максимализму, который во что бы то ни стало требовал творимой легенды, а не прозаической биографии.
   А ведь вот, от Ивана Алексеевича Бунина никто ничего не требовал.
   Ни бледного мраморного чела, ни олимпийского сияния.
   Проза его была целомудренна, горячей мыслью выношена, сердечным холодом охлаждена, беспощадным лезвием отточена.
   Все воедино собрано, все лишнее отброшено, в жертву прекрасному принесено красивое, и вплоть до запятых - ни позы, ни лжи.
   Не случайно, и не без горечи и зависти, уронил Куприн:
   - Он, как чистый спирт в девяносто градусов; его, чтоб пить, надо еще во как водой разбавить!
   Но Брюсов, помилуйте! - Цевницы, гробницы, наложницы, наяды и сирены, козлоногие фавны, кентавры, отравительницы колодцев, суккубы, в каждой строке грехопадение, в каждом четверостишии свальный грех, - и все пифии, пифии, пифии...
   А ведь какой успех, какое поклонение, какие толпы учеников, перипатетиков, обожателей, подражателей и молодых эротоманов, не говоря уже о вечных спутницах, об этих самых "молодых девушках, не лишенных дарования", писавших письма бисерным почерком и на четырех страницах, просивших принять, выслушать, посоветовать и, если можно, позволить принести тетрадку стихов о любви и самоубийстве...
   Одна из самых талантливых. Надежда Львова, не только добилась совета и высокого покровительства, но, исчерпав всю гамму авторских надежд, которым в какой-то мере суждено было осуществиться, проникновенно и поздно поняла, что человеческие и женские иллюзии не осуществляются никогда.
   Что-то было непоправимо оскорблено и попрано.
   В расцвете лет она покончила с собой, книжка стихов, которая называлась "Вечная сказка", вышла вторым посмертным изданием.
   О молодой жертве поговорили сначала шепотом, потом все громче и откровеннее.
   Потом наступило молчание.
   Потом пришло и забвение.
  

***

  
   Поклонение Брюсову было, однако, прочным и длительным.
   Из поэтической школы его, где стихи чеканились, как монеты, а эмоции сердца считались признаком отсталости и архаизма, и где священным лозунгом были презрительно брошенные сроки:
  
   Быть может, всё есть только средство
   Для звонко-певучих стихов!...
  
   Из школы этой вышло немало манерных последователей и несколько несомненных, хотя и изуродованных дарований.
   Скабичевского уже не было в живых, почтенный Стасюлевич тоже умер, не успев опубликовать своей папской буллы и предать анафеме шумных и посягнувших на традицию еретиков.
   Львов-Рогачевский и Пётр Коган, хотя и считались присяжными критиками и цензорами литературных мод в "Мире Божьем" и в "Русском богатстве", но в усердной преданности своей кто - марксизму, кто - народной воле, - до всего этого парнасского колдовства и волхования не снисходили, и от символистов, декадентов, акмеистов и имажинистов, кубистов и футуристов, отгораживались высокой стеной.
   И только умнейший, прозорливый и обладавший редким слухом Ю. И. Айхенвальд правды не убоялся, и так во всеуслышание и заявил:
   - Не талант, а преодоление бездарности!
   Формула относилась и к властителю дум, и к усердствовавшим ученикам.
   Многие съёжились и постепенно стали отходить на старые пушкинские позиции.
   А талантливый, бесцеремонный, чуть-чуть разухабистый Корней Чуковский и еще подлил масла в огонь.
   "Конечно нельзя отрицать, - писал он с "Свободных мыслях" Василевского (Не-буквы), - версификаторы дошли до точки и многие из них, как в Крыловском луке, достигли пределов изысканности и вычурного совершенства.
   Но из лука уже стрелять нельзя, стоит натянуть тетиву, как весь он трещит и распадается на мелкие части.
   А ужас в том и заключается, что кто ж теперь в этой необъятной России не пишет гладких стихов?!
   От Белого моря до Черного - ни одной корявой строчки, хоть со свечой ищи, не найдешь.
   Всё правильно, и всё по стандарту.
   А поэзии и в помине нет".
  

***

  
   Как сейчас помнится:
   У входа в большой зал, на площадке мраморной лестницы, опершись головой о дверной косяк, в застывшей, неудобной, упрямой позе, стоит властитель дум и, еле улыбаясь, принимает гостей.
   В Литературно-художественном кружке большой вечер.
   Из Парижа приехал Поль Фор, принц поэтов.
   Все притворяются, что знают принца чуть не с колыбели.
   На самом деле никто о нем понятия не имеет.
   Ни князь А. И. Сумбатов-Южин, который, быстро пожав руку хозяину, виноватой походкой проходит прямо в игорный зал.
   Ни молодой Найденов, скромно стоящий и счастливый: "Дети Ванюшина" в сотый раз подряд идут у Корша, и публика и критика захлебываются от восторга.
   Семенит, шаркая ножками, со всеми здоровается, всех ласково приветствует милейший, добрейший, благосклоннейший, слегка пунцовый Юлий Алексеевич Бунин, брат Ивана Алексеевича, старшина клуба.
   Массивный, светлоглазый, окружённый дамами, проходит Илья Сургучёв, автор "Осенних скрипок", многозначительно поглаживает полумефистофельскую бородку и как улыбается, как улыбается!..
   Дальше - больше.
   Что ни человек, то толстый журнал, или Альманах "Шиповника", или сборник "Знания" в зелёной обложке.
   Арцыбашев, Телешов, Иван Рукавишников.
   Алексей Толстой об руку с Наталией Крандиевской.
   Сергей Кречетов с женой, актрисой Рындиной.
   Иван Алексеевич и Вера Николаевна Бунины.
   Осип Андреич Правдин, обязательный кружковский заседатель.
   Рыжебородый Ив. Ив. Попов.
   Морозовы, Мамонтовы, Бахрушины, Рябушинские, Тарасовы, Грибовы, - всё это московское, просвещенное купечество, на всё откликающееся, щедро дающее, когда угодно и на что угодно - на Художественный театр, на Румянцевский музей, на "Освобождение" Струве, на "Искру" Плеханова, на памятник Гоголю, на землетрясение в Мессине.
   Молодая, краснощёкая, пышущая здоровьем, еще только вступающая в жизнь и на Парнас, Марина Цветаева, которую величают Царь-девица.
   Летит, сломя голову, в полинявшей визитке, в полосатых брючках, худосочный, подвижной, безобидный, болтливый, всех и всё знающий наизусть, близорукий, милый, застольный чтец-декламатор, Владимир Евграфович Ермилов.
   Непременный член присутствия, Николай Николаевич Баженов, не успевший переодеться, и так и приехавший со скачек, в сером рединготе и с серым котелком подмышкой.
   Молодой, блестящий, в остроумии непревзойденный, про которого еще Дорошевич говорил, - расточитель богатств, - театральный рецензент "Русского слова", Александр Койранский.
   Старый москвич и старый журналист, В. Гиляровский, по прозвищу дядя Гиляй.
   И за ними целая ватага молодых, начинающих, ревнующих, соревнующих, поэтов, литераторов, художников, актеров, а главным образом, присяжных поверенных и бесчисленных, надеющихся, неунывающих "помприсповов".
   Декольтированные дамы, в мехах, в кружевах, в накидках, усердные посетительницы первых представлений балета, оперы, драмы, комедии, не пропускающие ни одного вернисажа, ни одного благотворительного базара, ни одного литературного события, от юбилея до похорон включительно.
   Но им и сам бог велел принимать, чествовать приехавшего из Парижа, из города-светоча, из столицы мира - напомаженного, прилизанного, расчесанного на пробор, хлипкого, щуплого, неубедительного, но наверное гениального, ибо коронованного в CafИ des Lilas, принца поэтов, Поля Фора.
   Толпа проплыла, прошла, проследовала.
   Брюсов покинул дверной косяк, медленно вошёл в притихший зал, сел на председательское место, поднял колокольчик, звонить не стал,- и так поймут.
   И глухим голосом, приятно картавя и, конечно, нараспев, как будто в сотый раз читал разинувшим рот ученикам:
  
   Я раб, и был рабом покорным
   Прекраснейшей из всех цариц...
  
   представил Москве высокого гостя.
   Гость улыбался, хотя ничего не понимал.
   Потом и сам стал читать.
   И тоже картавя, но по-иному, по-своему.
   Москва аплодировала, приветствовала, одобряла, хотя не столько слушала стихи, сколько разглядывала напомаженный пробор, черные усики и пуговицы на жилете.
   Потом, когда первая часть была кончена и был объявлен антракт, все сразу задвигали стульями и искренно обрадовались, кроме самого Брюсова, который хмурился и смотрел куда-то вдаль, поверх толпы, поверх декольтированных дам и братьев-писателей.
   После антракта толпа в зале сильно поредела, зато огромное помещение кружковского ресторана наполнилось до отказа.
   "Пир" Платона длился, как известно, недолго.
   Ужин в особняке на Большой Дмитровке продолжался до самого утра.
   Хлопали пробки, в большом почёте было красное вино Удельного Ведомства. Подавали на серебряных блюдах холодную осетрину под хреном; появился из игорной комнаты утомлённый Сумбатов, и стал вкусно и чинно закусывать.
   О Принце поэтов и думать забыли, и только один Баженов на жеманный вопрос какой-то декольтированной московской Венеры, - как вам, Николай Николаевич, понравились стихи господина Фора? Правда, прелестно? - непринужденно ответил:
   - Ну, что вам сказать, дорогая, божественная! Конечно, понравились. По этому поводу еще у Некрасова сказано:
  
   А ситцы всё французские,
   Собачьей кровью крашены...
  
   Цитата имела большой успех, ибо метко определила не то что неуважение к знатному иностранцу, или неодобрение к попытке "сближения между Востоком и Западом", а то манерное, нарочитое и надуманное, что сквозило во всей этой холодной, отвлеченной и не доходившей до внутреннего слуха и глаза, постановке, автором которой был не столько бедный Поль Фор, сколько самоуверенный и недоступный Каменный Гость великолепнейший Валерий Брюсов.
  

***

  
   Кружились дни, летели месяцы, проходили годы.
   О влиянии литературы на жизнь писались статьи, читались рефераты, устраивались дискуссии.
   "Хождение по мукам" Алексея Толстого еще только вынашивалось и созревало в каких-то лабиринтах души, в мозговых извилинах, входившего в известность автора.
   Роман, в котором, как в кривом зеркале, отразится обречённая эпоха предвоенных лет, будет написан много позже, то в лихорадочных вспышках раздраженного вдохновения, то в с перерывами и вразвалку, между припадками мигреней, с ментоловыми компрессами вокруг знаменитой шевелюры, и отдохновительными антрактами на берегу океана, в Sables d'Olonne, где еще не ведая и не предвидя грядущей придворной славы и зернистой икры, ненасытное воображение питалось лишь скудными образами первой эмиграции, а неуёмный кишечник - общедоступными лангустами под холодным майонезом.
   А эпоха, которой будет посвящена первая часть романа, развертывалась вовсю, - в великой путанице балов, театров, симфонических концертов и всего острее - в отравном и ядовитом и нездоровом дыхании литературных мод, изысков, помешательств и увлечений.
   Десятилетия спустя, за редкими, малыми, счастливыми исключениями, ничто не выдержит напора времени, беспощадного суда отрезвевшего поколения, неизбежной переоценки ценностей, и просто здравого смысла.
   Кого соблазнят, увлекут, уведут за собой в волшебный бор, на зеленый луг, в блаженную страну за далью непогоды, - все эти Навьи Чары и Чавьи Нары, первозданные Лиллит, шуты, которых звали Экко, герцоги Лоренцо и из пальца высосанные Франчески, вся эта сологубовщина и андреевщина, увенчанная "Чертовой куклой" Зинаиды Гиппиус, и задрапированной в плащ неизвестной фигурой, которая годы подряд стояла на пороге и называлась - Некто в сером?!
   Кто будет прогуливать козу в лесную поросль для сладкого греха?
   Капризно требовать, настаивать, твердить:
  
   О, закрой свои бледные ноги...
  
   Увлекаться Сергеевым-Ценским, спокойно уверявшим, что "у нее было лицо, как улица"?
   Кто помнит рассказы Чулкова, стихи Балтрушайтиса, поэмы Маринетти в переводе Давида Бурлюка?
   А ведь все это были только цветочки, ягодки были впереди.
   В Политехническом Музее изо дня в день судили то "Катерину Ивановну" то "Анфису".
   О "Василии Фивейском" спорили до хрипоты.
   В мраморном дворце Рябушинского, который назывался "Черный лебедь", - только и всего! - выпито было море шампанского по случаю выхода в свет первого номера "Золотого руна".
   А в Руне врали вруны всего света, как чётко выразился Влас Дорошевич.
   Арцыбашевского "Санина" уже давно переболели, на очереди был новый роман - "У последней черты".
   А за чертой двойным взводом стояли доценты, референты, критики, докладчики, дискуссия в полном ходу, слово принадлежит профессору Арабажину, а Арабажин и в ус не дует, разъезжает из города в город, из Петербурга в Москву, из Москвы в Харьков, из Харькова в Курск, и всё разрешает проблемы пола по Вейнингеру, по Фрейду, по последним произведениям Михаила Петровича Арцыбашева.
   Тут и "Бездна" Андреева, и "Слаще яда" Федора Сологуба, и "Двадцать шесть и одна" Максима Горького, вали всё в кучу, там видно будет! А публика валом валит, друг другу в затылок дышит, смакует, переживает. - Да здравствует свободный человек на свободной земле!..
   Не успели отдышаться, является Иван Рукавишников прямо с Волги.
   Роман называется "Проклятый род".
   Опять тех же щей, да пожиже лей.
   Услада, сумасшествие, радость обреченности, предназначение, мойра, фатум, судьба.
   Самолюбование, самоуничижение, самосожжение, хованщина.
   То было оскудение дворянское, теперь оскудение купеческое.

Другие авторы
  • Березин Илья Николаевич
  • Тугендхольд Яков Александрович
  • Сно Евгений Эдуардович
  • Вельяшев-Волынцев Дмитрий Иванович
  • Бутурлин Петр Дмитриевич
  • Абу Эдмон
  • Порозовская Берта Давыдовна
  • Аноним
  • Сандунова Елизавета Семеновна
  • Цвейг Стефан
  • Другие произведения
  • Короленко Владимир Галактионович - Софья Короленко. Книга об отце
  • Гутнер Михаил Наумович - Блейк
  • Толстой Лев Николаевич - Собрание малоизвестных философских, религиозных и публицистических произведений из 17-го тома Псс
  • Мультатули - Отрывки из "Любовных писем"
  • Ольденбург Сергей Фёдорович - Сакиа-Муни (Будда). Его жизнь и философская деятельность
  • Карамзин Николай Михайлович - Мелодор к Филалету
  • Лесков Николай Семенович - Бесстыдник
  • Даль Владимир Иванович - Сказки
  • Станюкович Константин Михайлович - Смотр
  • Батюшков Константин Николаевич - Об искусстве писать
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 375 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа