диннадцатилетнему братишке Михаилу (июль 1876 г.).
"Дорогой брат Миша!
Письмо твое я получил как раз в самый разгар ужаснейшей скуки, зевая у ворот, а потому ты можешь судить, как оно, огромнейшее, пришлось весьма кстати. Почерк у тебя хорош, и во всем письме я не нашел у тебя ни единой грамматической ошибки. Не нравится мне одно: зачем ты величаешь особу свою "ничтожным и незаметным братишкой". Ничтожество свое сознаешь? Не всем, брат, Мишам быть одинаковыми... Среди людей нужно сознавать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну, и уважай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожность. Не смешивай "смиряться" с "сознавать свое ничтожество".
Эти строки писал подросток, много раз битый и сеченый, воспитывавшийся в подобострастной покорности всяческому начальству, всем, кто хоть немного посильнее и побогаче. Какое зрелое понимание человеческого достоинства успел он выработать в себе! Мы видим, что тот процесс "выдавливания из себя каплю за каплей раба", о котором Антон Павлович напишет впоследствии в одном из своих наиболее значительных писем, начался очень рано. И уже в шестнадцать лет Чехов выступает в качестве воспитателя, стремящегося к тому, чтобы борьба за освобождение от рабских черт началась и в душе его младшего брата.
Так постепенно начинает формироваться Чехов, будущий художник, пафосом творчества которого была борьба за достоинство человека.
Привыкший оберегать свою независимость, внутреннюю свободу, Чехов в юношеские годы не сходился особенно близко ни с кем, хотя был прекрасным товарищем, способным на любую жертву для дружбы. Все, что казалось ему посягновением на его свободу, вызывало в нем настороженность, подозрительность. Эта черта осталась характерной для него до конца его дней. В юности он хотел до всего доходить только своим умом. Впоследствии он осудил такую позицию как никому не нужное открывание давно открытых Америк. В молодые же годы он с особенной, почти болезненной остротой защищал свою независимость. Слишком тяжелым было подавление его свободы и в семье и в гимназии!
Чехова волновали моральные и эстетические вопросы. Он сознательно вырабатывал свой моральный кодекс человека. Антоша был далек тогда от прямых, непосредственно политических интересов. Глухой город, потерявший к тому времени свое былое экономическое значение, мещанское окружение, отсутствие глубоких связей со сверстниками - все это не могло способствовать развитию политических интересов у юноши из купеческо-приказчичьей семьи. Известная аполитичность называлась у Чехова и в более зрелые года, когда он уже выработал свое непоколебимое атеистическое, материалистическое, глубоко прогрессивное мировоззрение. Но постепенно его моральный кодекс приобретал и все более ясную общественную, политическую окраску.
Моральный и интеллектуальный облик юноши, почти подростка Антоши Чехова поражает нас своей зрелостью. В том же процитированном нами письме к Михаилу мы встречаем и следующие строки:
"Хорошо делаешь, если читаешь книги. Привыкай читать. Со временем ты эту привычку оценишь. Мадам Бичер-Стоу выжала из глаз твоих слезы? Я ее когда-то читал, прочел и полгода тому назад с научной целью и почувствовал после чтения неприятное ощущение, которое чувствуют смертные, наевшись не в меру изюму или коринки... Прочти ты следующие книги: "Дон-Кихот" (полный в 7 или 8 частей). Хорошая вещь. Сочинение Сервантеса, которого ставят чуть ли не на одну доску с Шекспиром. Советую братьям прочесть, если они еще не читали, "Дон-Кихот и Гамлет" Тургенева. Ты, брате, не поймешь. Если желаешь прочесть нескучное путешествие, прочти "Фрегат Паллада" Гончарова..."
Роман Бичер-Стоу "Хижина дяди Тома" воодушевлен самыми благородными намерениями автора и сыграл положительную роль в борьбе за освобождение негров. Но он проникнут сентиментализмом. Жалостливость к "малым сим", а не мужественная борьба за достоинство и свободу окрашивала "Хижину дяди Тома". Все это вызывало ироническое отношение у Чехова, казалось ему слащавым. В своем письме он выступает в качестве и морального и эстетического воспитателя своего брата.
Множество забот свалилось на Антошу. Он должен был не только содержать себя самого и оплачивать свое учение в гимназии, но и помогать семье, бедствовавшей в Москве. Особенно его угнетала мысль о страданиях матери. Александр писал ему: "Мать с каждым днем все гаснет и гаснет, как свечка. Сестра тоже очень больна и лежит в постеле. Я в горе, которое, я думаю, ты поймешь".
Антоша распродавал остатки домашней обстановки, бегал по урокам и высылал деньги в Москву. Ему пришлось познакомиться с унизительным ожиданием по месяцам заработанных грошей, с косыми взглядами "хозяев", брошенными невзначай на продранные башмаки репетитора, с мучительными мечтами о стакане сладкого чая, который могут подать, а могут и не подать.
Да, во всем этом не было ничего веселого, так же как в постоянных мыслях о нищете семьи. Антоша пытался приободрить мать и отца, он шутил в своих письмах, а Евгения Яковлевна обижалась на это.
"Мы от тебя получили 2 письма, - писала она Антоше, - наполнены шутками а у нас это время только было 4 коп. и на хлеб и на светло ждали от тебя непришлешь ли денег, очень горько должно быть вы нам не верите {"Вы" - это Антон и Иван, который тогда еще оставался в Таганроге.}, у маши шубы нет у меня теплых бошмаков сидим дома..."
Разумеется, Антоша верил всему этому, да и как было не верить? Павел Егорович долго не мог найти работу. Александр помогал, но этого было очень мало. На помощь Николая почти совсем нельзя было рассчитывать.
"У Коли много заказу, - писала Евгения Яковлевна Антоше, - мог бы много заработать, да некогда, почти каждый день в гостях, за всю зиму едва одну картину написал".
Александр и Николай, ставшие студентами, москвичами, тоже переживали свою свободу. Но их свобода - увы! - оказывалась сомнительной. Как и Антон, старшие братья хотели быть свободными от всего "таганрогского", мещанского, они рано начали "бунт" против деспотизма Павла Егоровича. Таганрогское означало подавление их воли, и им хотелось своевольничать. Таганрогское связывалось с деспотической дисциплиной, подневольным трудом, и им, особенно Николаю, казалось, что свободный труд, вдохновение боится размеренного, строгого режима, железной дисциплины. Быть "свободным" для Николая и отчасти Александра означало поступать наоборот всему таганрогскому. Но давно известно, что богема - это мещанство навыворот.
Когда Евгения Яковлевна сокрушенно писала в письме к Антоше о том, что Николай "каждый день в гостях", она подразумевала под этим много горького для ее материнского сердца. И Николай и Александр много пили, напиваясь до потери образа. Оба они постепенно становились алкоголиками.
Евгения Яковлевна и с надеждой и с опасением ожидала приезда своего любимца Антоши.
"Я каждый час прошу бога чтобы скорей ты приехал а папаша говорит и Антоша как приедет будет по гостям ходить да ничего не делать, а Феничка спорит что ты домосед и трудолюбив не знаю чья правда...
Скорей кончай в Таганроге ученье да приезжай пожалуйста скорей терпенья не достает ждать и непременно по медецынскому факультету, сашино занятие ненравится нам, присылай наши иконы понемногу еще скажу антоша если ты трудолюбив то в Москве всегда дело найдешь и заработаешь деньги.
Мне так и кажетца что ты как приедешь то мне лучше будет".
Что-то подсказывало ей, что на Антошу можно положиться. А Павел Егорович не надеялся уже на своих сыновей.
Найдя, наконец, место конторщика у купца Гаврилова, он жил теперь, в Замоскворечье, вместе с гавриловскими приказчиками, навещая свою семью лишь в праздничные дни. Предприятие Гаврилова, жизнь его приказчиков обрисованы в повести "Три года". Жалованья получал Павел Егорович всего тридцать рублей в месяц. Евгения Яковлевна кое-что зарабатывала Шитьем на швейной машинке.
После окончания гимназии Антоша провел все лето в Таганроге, хлопоча о назначении ему стипендии, которую Таганрогская городская управа выплачивала одному из таганрожцев, обучавшихся в высших учебных заведениях. Стипендия составляла двадцать пять рублей в месяц. Антоша получил стипендию сразу за 4 месяца, у него было целых сто рублей. Кроме того, он оказал помощь семье и тем, что привез с собою двух пансионеров-нахлебников на попечение Евгении Яковлевны. Так его приезд сразу обозначил перелом к лучшему в положении семьи. Скоро появился и третий пансионер-таганрожец. Чеховы сняли квартиру в пять комнат тут же, на Драчевке, в другом доме.
Антоша стал студентом-медиком и сотрудником юмористических журналов. Это произошло почти одновременно. И сразу установился строй жизни, наполненной непрерывным трудом.
Медицинский факультет считался одним из самых серьезных факультетов, требовавших большой работы от студентов, в отличие, например, от юридического факультета, студентов которого называли в шутку бездельниками. Антон Павлович любил медицину, благоговел перед профессорами, среди которых были такие знаменитые ученые, как Захарьин, Склифосовский, - имена, составляющие гордость русской науки. Чехов учился очень основательно, и совмещать учение с работой в юмористических журналах ему было трудно. А между тем его сотрудничество в юмористических журналах скоро стало главным источником средств к существованию всей семьи. Еще из Таганрога Антоша посылал на суд Александру мелочи - остроты, маленькие анекдоты - для передачи в редакции. Александр Павлович был литератором, подававшим надежды. Свои рассказы, печатавшиеся в юмористических журналах, он подписывал различными псевдонимами, чаще всего - "Агафопод Единицын". Он пристраивал в журналы мелочь, посылавшуюся Антошей, критиковал сочинения брата, руководил им, посылал ему письма с рекомендацией книг для чтения. Свой первый серьезный литературный опыт - пьесу "Безотцовщина" - Антоша с трепетом послал старшему брату, и тот разнес в пух и прах этот труд. Когда Антон Павлович поселился в Москве, Александр на первых порах оказывал ему покровительство в московских редакциях. Антоша подписывался под своими рассказами разнообразно; был у него и такой псевдоним - "Брат моего брата", подчеркивавший второстепенную роль Антоши по сравнению с Александром. Чаще всего подписывался он псевдонимом "Антоша Чехонте" - прозвище, данное ему смешливым учителем закона божия в гимназии.
Рассказы Антоши Чехонте пользовались все большим успехом, редакторы начинали даже охотиться за ним. И уже Антон стал покровительствовать Александру. Переменились роли братьев и в более глубоком смысле. Настал момент, когда Александр и с грустью и с гордостью за талант младшего брата целиком признал его литературное и моральное превосходство над собой.
Как-то незаметно девятнадцатилетний Антоша стал главой семьи, ее главным кормильцем и ее воспитателем. Да, он стал воспитателем и маленьких и взрослых в своей семье, и даже Павел Егорович незаметно для самого себя попал под моральное влияние юного студентика.
Павел Егорович, как мы знаем, был кремень. Сначала он полуиронически относился к Антоше, так же как к Александру и Николаю, и пытался отстаивать прежние таганрогские устои. Правда, его позиции были ослаблены хотя бы уже тем, что забота о содержании семьи легла с его плеч на плечи Антона Павловича. Антоша без всякого шума, но зато последовательно, изо дня в день, вел наступление на все таганрогские навыки и традиции. В этом он оказался так же тверд и неумолим, как когда-то Павел Егорович в своей системе воспитания.
"Воля Антона сделалась доминирующей,- вспоминает Михаил Павлович. - В нашей семье появились вдруг неизвестные мне дотоле резкие, отрывочные замечания: "Это неправда", "Нужно быть справедливым", "Не надо лгать" и т. д.".
Свое отвращение к лжи Чехов передаст впоследствии всем своим любимым героям. Малейшее отступление от правды, любой оттенок фальши заставляет их страдать, как от острой физической боли.
"Тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу" - это постоянное присловье старика-маляра из повести "Моя жизнь" выражает главное в облике любимых Чеховым героев его произведений.
Рано определился высокий моральный пафос Чехова, благодаря которому он смог создать свою поэзию правды. Безотчетно, еще не думая о том, что он станет настоящим писателем, молодой Чехов вел борьбу за свой талант, за право на творчество, беспощадно выжигая в своей душе и в душах близких ему людей все рабское. Для него это было тогда борьбой за свою человеческую личность; о своей писательской личности он еще не заботился. Когда же он стал думать и о ней, то пришел к ясному выводу, что воспитание в себе человека и воспитание в себе художника представляют две стороны единого целого.
Моральное обаяние, его личности действовало на всех людей, близких ему. Около него все становились лучше.
Добиться непререкаемого морального авторитета в семье неопытному юноше было не просто. Семья была трудная. О том, какие отношения складывались в ней до переезда Антоши в Москву, когда главным источником помощи являлись ресурсы Александра, можно судить по такой картинке, рисуемой Александром в письме к Антону (1877). Александр описывает жизнь семьи со свойственной ему иронической интонацией, но ясно видно, что ему не до смеха.
"Является Ma {Марья Павловна Чехова.}. "Что тебе?" - "Мамаша плачет и зовет тебя поскорее. Там папаша бранится с нею и обвиняет ее, что ты не даешь нам деньги, а тратишь их бог знает куда... и т. д.". Ругаюсь, одеваюсь и еду. Дорогой Ma говорит, что они боятся, чтобы я не женился. Ладно. Приезжаю. Что такое? Маменька в кухне в пальто, вся в саже, а тятенька благолепно сидят... и починяют шубу. Маменька ревут и голосят, а обидчик тятенька благодушнейше говорят: "Сели здоровы?" Я понятно за разборку принялся. Оказывается, что тятенька обидели маменьку, назвавши ее дурой". Далее следует "слезный рассказ", из которого Александр выясняет, что отец, оказывается, упрекает Евгению Яковлевну в том, что по ее вине Александр не живет вместе с семьей и не помогает деньгами.
Такие грубые мещанские сцены были частыми в семье. Установить в ней здоровую, чистую атмосферу, вытравить все некрасивое, унизительное, тяжелое - эта задача была не по плечу Александру, да он и не ставил ее перед собой. Ее упорно, настойчиво решал Антон. Он одерживал все более крупные моральные победы.
Перевоспитать Павла Егоровича с его кремневым характером - разве это не означало настоящей победы? Конечно, невозможно было превратить старика в другого человека. Но уже одно то, что Павел Егорович начал стыдиться своего прошлого, своего деспотизма, свидетельствовало об успехах будущего великого "инженера человеческих душ", Антона Павловича Чехова. В том письме к Александру, в котором Антон Павлович просит брата вспомнить об "ужасе и отвращении", какие испытывали дети Павла Егоровича, "когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой", есть как бы мимоходом брошенное добавление: "Отец теперь никак не может простить себе всего этого". Антон Павлович не поясняет, вследствие каких влияний произошла такая перемена во взглядах Павла Егоровича. Но Александру было ясно, что в этом добавлении звучала и гордость Антона Павловича, добившегося своей деликатной, но несгибаемой твердостью целого переворота в сознании старого человека, нетерпимого, властного, воспитанного на крепостнических традициях, соединенных с купеческим самодурством.
Каких душевных усилий стоило все это Антону Павловичу, какой выдержки требовало от него - об этом мы можем судить по одному его признанию, сделанному в письме к его жене, О. Л. Книппер-Чеховой: "Ты пишешь, что завидуешь моему характеру. Должен сказать тебе, что от природы характер у меня резкий, я вспыльчив и проч. и проч. Но я привык сдерживать себя, ибо распускать себя порядочному человеку не подобает. В прежнее время я выделывал чорт знает что. Ведь у меня дедушка по убеждениям был ярый крепостник".
Это признание всегда будет казаться неожиданным. Так прочно утвердился во всеобщем представлении образ поразительно деликатного, мягкого, чуткого, скромного "доктора Чехова", что кажется невероятным представить его резким, вспыльчивым, "выделывающим чорт знает что". А Чехов слов на ветер не бросает: если он сказал, что бывал таким, то мы обязаны ему верить. Тем более, что, как мы знаем, резкость, вспыльчивость - ведь это были фамильные черты Чеховых. Возможно, конечно, что со своею строгостью к себе он судил себя слишком сурово. Но несомненно, что его характер был выработан им в упорном труде самовоспитания, в борьбе с самим собою, начавшейся еще в ранние юношеские годы.
В его рассказе "Тяжелые люди", в котором изображается ужасная по грубости ссора отца с сыном, примечателен вариант конца рассказа, впоследствии отвергнутый автором. По этому варианту между поссорившимися происходит примирение. И сын раздумывает: "Отчего это в природе ничего не дается даром?.. Даже гуманность, мягкость и кроткий характер достигаются путем жертв и тяжелых уроков".
Много личного для автора было в этом раздумьи.
Те, кто принимал мягкость Антона Павловича за слабость, ошибались: под этой мягкостью скрывалась сила человека, сумевшего выйти победителем в борьбе с опасным противником - с самим собою.
В рассказе "Тяжелые люди" можно услышать отзвук личного, автобиографического и в самом описании ссоры отца с сыном: столь же трудные отношения были и у Павла Егоровича с двумя его старшими сыновьями.
Частой причиной ссор Александра и Николая с отцом была болезненная чуткость братьев Чеховых ко всему, что казалось им покушением на их самостоятельность.
Но представление Николая, да и Александра, о "самостоятельности" было неглубоким. И самый их бунт против отца теперь, когда они стали взрослыми и все положение изменилось, свидетельствовал, скорее, о недостаточной зрелости, чем о подлинной самостоятельности.
"Бунт" Антона носил совсем иной характер. Это была не вспышка, не бравада, а постоянная борьба против всех устоев мещанского мира, борьба, которую он вел пока в своей семье, но уже начинал вести ее и в своем творчестве.
Забота о семье требовала много сил и труда.
Девятнадцатилетний юноша ясно понял, что он становится единственным оплотом семьи, что на него ложится и вся материальная и вся моральная ответственность за нее. Он тогда еще был далек от потери веры в Александра и Николая как в одаренных людей, призванных к серьезному труду. Еще в течение многих лет он будет бороться за них, за их талант, за их человеческое достоинство, против них самих. Но что-то уже подсказывало ему, что именно он должен думать обо всех, он должен дать покой отцу, освободить его от унизительной для старика службы у Гаврилова, он должен дать отдых матери, он должен платить в гимназию за Машу и Мишу, и он же должен бороться за старших братьев.
Он принял эту ответственность без какого бы то ни было мрачного оттенка, без тоски о съедаемой прозой жизни молодости. Он сохранял свою жизнерадостность. В облике молодого Чехова много пушкински-светлого. Любил он беспечное веселье, дружбу. "А я люблю всевозможные гульбища, - писал семнадцатилетний Антоша своему калужскому двоюродному брату, - русские гульбища, сопряженные с плясками, с танцами, с винопийством". Его "винопийство" никогда не приобретало того необузданного мрачного характера, который оно носило у старших братьев. Чехов был изящен во всем. Ему было бесконечно близко настроение пушкинского светлого веселья. Он любил и хоровые песни за чашей и общество "нежных дев и юных жен". Любил долгие бесцельные прогулки, уженье рыбы; природа вызывала в нем радостный подъем всех сил. Он воспринимал жизнь широко, со всей свежестью молодости. Кажется, ни к кому из писателей не относятся в такой полной мере слова: "создан для счастья", как к молодому Пушкину, молодому Чехову. Но именно Чехову суждено было наиболее глубоко из всех русских писателей выразить тему отказа от личного счастья...
Впрочем, эта тема, как и все большие чеховские темы, была еще в будущем.
Пока же сотрудник юмористических журналов проходил свою начальную литературную школу.
Забота о семье вела к многописанию: гонорар был нищенский, надо было писать как можно больше, писать непрерывно, не разгибая спины, не зная отдыха. Изнуряющее многописание было опасным врагом молодого, только еще созревавшего таланта. Оно опустошало души многих литераторов.
Опасно было и то, что Чехов в первые годы не придавал серьезного значения своему литературному труду, считая его десятистепенным по сравнению со своими медицинскими, научными интересами.
Но наиболее серьезной из опасностей, подстерегавших его талант, был самый характер юмористических журналов той поры.
"В те годы дальние, глухие..."
Восьмидесятые годы вошли в историю России как эпоха "безвременья", грубого, циничного торжества реакции. Это было переходное время, когда народничество потерпело окончательный крах, а марксизм и новое русское революционное движение - движение рабочего класса - созревало в глубоких кедрах эпохи.
Из всех попыток народников повести за собою крестьянство ничего не вышло, потому что по-настоящему они не знали и не понимали реальной жизни и интересов крестьян. Заранее была обречена на неудачу и попытка народников бороться против самодержавия лишь своими силами, без поддержки народа. 1 марта 1881 года "Народная воля" убила Александра II. Это явилось и концом революционного народнического движения. Начался период вырождения народничества, превращения его в одну из форм заурядного либерального приспособления к существовавшей действительности. Реакция воспользовалась убийством царя для установления террористического режима в стране. Воплощением кровавой помещичьей диктатуры, злобного подавления какой бы то ни было общественной мысли, отвратительного ханжества явилась зловещая фигура Победоносцева, управлявшего страной при Александре III, этом царе-Пришибееве.
В те годы дальние, глухие
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла.
И не было ни дня, ни ночи,
А только тень огромных крыл...
(А. Блок. Возмездие.)
После казни вождей "Народной воли", а затем - после провала покушения на Александра III, подготовлявшегося группой Александра Ульянова, террор реакции становился все более свирепым.
"Боялись громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, боялись помогать бедным, учить грамоте". Так рисовал впоследствии Чехов в своем "Человеке в футляре" жизнь в победоносцевской России.
Для печати наступило небывало тяжелое время. Едва ли не главной задачей Победоносцев считал подавление печати, полное "запрещение" общественной мысли. В одном из своих программных писем к царю в 1882 году Победоносцев излагал следующие соображения: "В нынешнее тяжкое время для правительства всего нужнее - успокоить умы, угомонить мысль общественную, сбитую с толка, возмятенную до безумия, - прекратить невообразимую болтовню, которою заняты все, - чтобы меньше было праздных слов... Вот почему я был всегда того мнения, что невозможно предпринять ничего прочного и существенного для водворения порядка, покуда останется полная разнузданная свобода... для газет и журналов. К сожалению, никто еще не принялся за это необходимое дело твердою рукой" {"Письма Победоносцев к Александру III" т. I, М., 1925, стр. 367.}.
Конечно, только Победоносцеву могло казаться "свободой печати" тогдашнее положение журналов и газет. "Вы спрашиваете, - писал Салтыков-Щедрин А. Жемчужникову в 1877 году, - почему меня нет в февральской книжке? - очень просто: статью мою цензура из книги вырезала. А из статьи, помещенной в январской книжке, выдрала девять страниц, т. е. всю внутренность. Вот и извольте писать при таких каторжных условиях".
Но даже и эти каторжные условия представлялись Победоносцеву "либерализмом". Он стремился, по выражению его политического друга, известного реакционного публициста К. Леонтьева, "подморозить" Россию. За подавление печати он принялся поистине "твердой" рукой ханжи и изувера, смертельно враждебного всей русской культуре. Одним из его преступлений против русской культуры было закрытие знаменитых. "Отечественных записок", передового журнала, возглавлявшегося Салтыковым-Щедриным.
Бесконечно далекими, почти сказочными стали казаться шестидесятые годы, время подъема революционно-демократического движения в стране, когда выходили, - конечно, тоже в тяжелой борьбе с цензурой, - органы русской революционно-демократической мысли, каким был "Современник", боевые сатирические журналы, каким была "Искра". Победоносцев изменил лицо русской печати. На поверхности оставались лишь робкие умеренно-либеральные и либерально-народнические издания да пресмыкающаяся пресса вроде суворинского "Нового времени" и черносотенных погромных листков.
Летают и пляшут "стрекозы"...
Подлинным знамением эпохи был необычайный расцвет обывательских юмористических журнальчиков. В Москве и Петербурге они плодились и размножались с поразительной быстротой. Они носили названия "Стрекоза", "Осколки", "Будильник", "Развлечение", "Зритель" и множество других и отличались друг от друга лишь этими названиями.
Самый тип и объем этих еженедельных изданий требовали жанра миниатюр: короткие хлесткие подписи к карикатурам, маленькие, в десяток строк, анекдотцы, двухстрочные диалоги, крошечные рассказики, сценки и т. п.
Цензура запрещала все то, что напоминало, как выражался Победоносцев, "невообразимую болтовню", вытравляла даже самое ординарное "либеральное" зубоскальство. Тематическое меню всех этих "Стрекоз" было небогато: они пробавлялись пьяными купцами, на все лады "обыгрывая" купецкий жаргон, мещанскими свадьбами, дачными мужьями, ветреными женами, кумом-пожарным, модницами и франтами и т. п.
Героями рассказиков, сценок, карикатур, печатавшихся в юмористических журнальчиках, были обыватели, городской разнолюд, приказчики, мелкие чиновники, служащие, коммивояжеры, конторщики, почтальоны, кассиры, адвокаты, врачи, художники, актеры, учителя и т. д.
Изобилие юмористических журнальчиков объяснялось, с одной стороны, победоносцевской политикой "обуздания" и запрещения серьезной общественной печати. А с другой стороны, сказывались и такие процессы, как быстрый рост значения городов в жизни страны, связанный с неуклонным ходом ее капиталистического развития. Расширялась среда городского мещанства, разночинной интеллигенции, тех слоев, с которыми уже были связаны знаменитые произведения русской литературы: гоголевская "Шинель", повести Помяловского, "Бедные люди", "Униженные и оскорбленные", "Преступление и наказание", "Подросток" Достоевского, рассказы Гаршина. Уже Достоевский горячо провозвестил "конец помещичьей литературы" и остро поставил всю проблему городских низов, страшных трущоб, нищенских углов, где кипят возмущение, горечь, протест, принимающие порою такие извращенные формы, как преступление Раскольникова.
Но литература, героем которой стал бы рядовой человек большого города, демократическая и прогрессивная литература, которая не уводила бы читателя ни в черносотенную обывательщину булгаринского {Булгарин (1789-1859) - литератор, демагогически противопоставлявший "дворянской" прогрессивной литературе реакционно-самодержавную идеологию, приспособленную к запросам и уровню городского мещанства.} типа, ни в утопическую идеализацию той "патриархальности", на которую хотел опереться Достоевский в своей страстной мечте о спасении России от ужасов буржуазной цивилизации,- такая прогрессивная демократическая литература еще не оформилась. Шестидесятник Помяловский, восьмидесятник Гаршин были ее талантливыми предтечами, но они не смогли еще поднять ее на уровень великого искусства. Чудесный писатель Гаршин, с его обнаженной совестью, болезненно чутким и хрупким душевным складом, не смог выдержать тяжесть победоносцевской эпохи. Он надломился психически, заболел душевной болезнью и покончил самоубийством, бросившись в пролет лестницы. Он написал мало, прожив всего тридцать три года. Судьба Помяловского была столь же ужасной: не найдя дороги к Чернышевскому, духовно близкий ему, чувствуя свое одиночество, Помяловский спился и умер в возрасте двадцати восьми лет.
Новый, массовый читатель жаждал своей литературы, которая помогла бы ему разобраться в его будничной жизни, взятой не в той приподнято трагической исключительности положений и переживаний, в какой она предстала у автора "Преступления и наказания", а в ее обычном, типическом обличий. Вместо этого читателю предлагались произведения многообразных Щегловых, Баранцевичей и других современников Чехова, изображавших жизнь этого нового читателя в обывательски-мещанском освещении. Вместо настоящей литературы, о которой мечтал демократический читатель, ему предлагались пестрые, крикливые журнальчики, казалось бы, близкие ему тем, что в них говорилось о его будничной жизни, и вместе с тем издевательски далекие от его, еще не ясных ему самому, не оформленных, но серьезных, жизненно важных запросов. И все же он жадно набрасывался на эти журнальчики, со смутной тоскливой надеждой найти что-то душевное, свое под оскаленной маской тупого гогота, нелепого смеха над пустяками - смеха, столь, в сущности, странного в трагической эпохе! Как бы то ни было, а все-таки эти журнальчики "обыгрывали" будничную массовую жизнь обыкновенных "маленьких людей". Пусть все эти "Стрекозы" касались своими легкомысленными крылышками только поверхности жизни, но ведь и неюмористическая литература Щегловых и Баранцевичей тоже не шла дальше и глубже. Можно было бы сказать словами Маяковского: "Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и разговаривать".
Но "хитрость истории" сказалась в том, что именно отсюда, из этих невзрачных задворок русской печати, и вышел опаснейший, смертельный враг всех и всяких Пришибеевых и Победоносцевых, всей "старой, проклятой, крепостнической, самодержавной, рабьей России" (Ленин), всего строя жизни, унижающего человека. Этим врагом был новый могучий русский писатель, скрывавшийся пока под лукаво развлекательным псевдонимом "Антоша Чехонте" и далеко не отдававший самому себе отчета в значении своего новаторского труда. Этот писатель и явился гениальным создателем новой, великой демократической литературы, литературы, героем которой стал рядовой, "маленький" русский человек.
Начиная свое сотрудничество в юмористических журналах, Чехов вовсе не думал не только о каком бы то ни было новаторстве, но и вообще о более или менее серьезном значении своей работы. Два побудительных двигателя было у него: потребность найти выход для своего неисчерпаемого юмора и необходимость заработка.
Но тайная сила творчества, высокий пафос правды властно вели его вперед. Веселые рассказы Антоши Чехонте все чаще вызывали неожиданное раздумье у читателя. Читатель испытывал странное чувство, читая рассказы этого автора. В них встречались те же самые положения, та же обстановка, те же персонажи, даже как будто бы те же самые приемы юмора, - словом, все то, что привык читатель встречать у всех других авторов "Будильников" и "Осколков". И вместе с тем как-то странно оказывалось, что это - и то и совсем не то! Все у Антоши Чехонте представало волшебно, поэтически преображенным. Антоша Чехонте внешне целиком оставался в пределах обыкновенного юмористического жанра, развлекательного стандарта. Но он возводил жанр веселого рассказа-миниатюры в "перл создания". Оставаясь в рамках жанра, он совершал чудо преображения жанра. Зубоскальские журнальчики становились почвой для гения.
Как же развертывалась эта удивительная история, как происходило чудо?
Наиболее прочно Чехов связался с петербургским журналом "Осколки". Из всей массы подобных изданий это было лучшим, наиболее порядочным, желавшим оставаться либеральным и сохранить по мере возможности оттенок "подобающего протеста". Но стремление угождать на все вкусы, обслуживать и Тит Титычей, и их жен, и их приказчиков, давление цензуры, а также и самая фигура редактора "Осколков" Лейкина - все это приводило к тому, что "лучший" журнал немногим отличался от "худших". Те же дачные мужья, безобразящие купцы, подвыпившие чиновники, загородные воскресные гулянья, свадьбы, блины, поминки...
Николай Александрович Лейкин был колоритной фигурой. В своей молодости, в шестидесятых годах, он сотрудничал в знаменитых "Современнике" и "Искре", печатая очерки и рассказы из жизни городского мещанства и купечества. Он хорошо знал эту жизнь, потому что вышел из купечески-приказчичьей семьи и сам был когда-то приказчиком. Он знавал Некрасова, Помяловского, Решетникова, Глеба Успенского. Но давно уже стали легендой бурные шестидесятые годы! В восьмидесятых годах Лейкин стал удачливым издателем и редактором модного журнальчика. По всему своему облику и по своему отношению к журнальному предприятию, во главе которого он стоял, Лейкин был оборотистым, прижимистым, ловким купцом. Его рассказы-миниатюры, бойкие, не без "сочного" быта, с характерным диалогом, аккуратно появлявшиеся в каждом номере "Осколков", не возвышались над обывательским уровнем героев этих миниатюр. То была натуралистическая, "сырая" литература, не возводившая материал жизни до высоты поэзии, а лишь фотографировавшая действительность в смешном ракурсе. Лейкин был настоящим юмористом, его рассказы в самом деле были смешны, и если нельзя применить к ним высокое слово "мастерство", то, во всяком случае, они отличались подлинным профессиональным уменьем.
Лейкин ловко строил свои миниатюры, овладев техникой развития законченного сюжета на узеньком пространстве в шестьдесят-восемьдесят строк.
Почуяв в молодом, на редкость остроумном и трудолюбивом студенте-медике полезного человека, Лейкин решил приобрести Чехова в полное распоряжение своей фирмы. Он ревниво следил за тем, чтобы Чехов не печатался в других журналах, и стремился выжать из плодовитого сотрудника все, что только было возможно. Гонораром он его не баловал, но все же постепенно прибавлял по копеечке, опасаясь, как бы Антошу Чехонте не перекупили конкуренты.
Антон Павлович стал у Лейкина журнальным чернорабочим. Со своей истовой работоспособностью он не гнушался никакой работой. Он писал подписи к карикатурам, поставлял всевозможную "мелочь", придумывал темы для рисунков, анекдоты и диалоги, вел юмористический календарь, шуточные заметки фенолога, писал пародии, взялся за специальный отдел "Осколки московской жизни". Непрерывная работа для лейкинской фирмы продолжалась шесть-семь лет подряд. Несмотря на ревность Лейкина, Чехов сотрудничал, кроме того, и во множестве других журналов, а затем стал писать и для газет, вел судебный репортаж для "Петербургской газеты" и т. д. Его плодовитость удивляла его самого.
Многие из его "мелочишек" ничем не отличались от таких же, более или менее смешных пустяков, сочинявшихся другими сотрудниками. Рассказы-миниатюры Антоши Чехонте являлись иной раз лишь более распространенной формой "мелочишек": в основе таких рассказов лежал анекдот. Лейкин требовал от Чехова именно таких произведений искусства. Кстати, рассказ Чехова "Произведение искусства" Лейкин считал программным для "Осколков". "Вот такие рассказы именно для юмористических журналов и надо", писал он Чехову.
"Произведение искусства" было непритязательным анекдотом, рассказанным, конечно, с чеховским блеском, но все же лишь анекдотом, целиком остававшимся в традиции "осколочного" юмора. Сюжет сводится к странствованиям из рук в руки бронзового канделябра "художественной работы" и крайне фривольного содержания. Канделябр достается доктору от благодарного пациента, который глубоко сожалеет, что у него нет в подарок доктору пары канделябров. Не решаясь оставить рискованную вещицу в семейном доме, доктор подносит ее в бенефис знакомому актеру-комику; тот, по тем же соображениям приличия, продает канделябр скупщице - матери благодарного пациента. И вот пациент вновь торжественно появляется у доктора с тем же канделябром, в восторге от того, что, как он думает, теперь у доктора будет, наконец, пара! Кроме занимательного сюжета-бумеранга, в рассказе ничего не было.
Но Лейкин ничего другого от Чехова не ждал и не хотел. Он ревновал Антошу Чехонте не только к другим изданиям, но и к рассказам, в которых его ухо улавливало нечто новое, странное, как будто бы и "осколочное", а все-таки чем-то непохожее, иное. Так утки и утята в знаменитой сказке враждебно смотрели на молодого лебедя, считая его неправильным утенком.
Лейкин хотел задержать рост Чехова, стиснуть молодого сотрудника в рамках "осколочных" традиций. Он все надеялся на то, что Антоша Чехонте, - как надеялась утка в сказке о гадком утенке, - "со временем выровняется и станет поменьше". Он был далек от мысли, что рядом с ним творится чудо рождения и созревания великого художника.
Его давление на Чехова вовсе не было безобидным. Нет, он энергично, суетливо боролся за своего, понятного ему Антошу Чехонте. Он давил на молодого писателя не только своим авторитетом столичной знаменитости, - Лейкин пытался запугивать Чехова, внушая ему, что и все общественное мнение столицы невысоко расценивает те рассказы Антоши Чехонте, в которых он отступает от "осколочной" программы.
Иногда Лейкин смешно обманывался. Он принимал за "осколочные" как раз такие рассказы Чехова, в которых и совершалось преображение "осколочного" жанра. Внешне эти рассказы выглядели, как обыкновенные непритязательные юмористические пустяки.
Например, Лейкин снисходительно похвалил рассказ Чехова "Неосторожность", назвав его "премиленькой вещицей". Кроме смешного сюжета, он ничего не увидел в этом рассказе. Вспомним содержание "Неосторожности". Этот рассказ характерен с интересующей нас точки зрения: как совершалось рождение великого художника, втиснутого в рамки рассказа-миниатюры пошловатых юмористических журнальчиков?
Герой ' "Неосторожности", Петр Петрович Стрижин, "тот самый, у которого в прошлом году украли новые калоши", вдовец, чье хозяйство ведет строгая свояченица, старая дева, вернулся однажды поздно ночью домой с крестин. Чувствуя, что недостаточно выпил в гостях, Стрижин нашел в шкафу керосин и, приняв его за водку, выпил целую рюмку. Поняв свою ошибку, страдая от сильной боли и от предсмертного ужаса, он бежит в комнату свояченицы, будит ее и рассказывает о случившемся.
"- Я... я, Дашенька, выпил керосину...
- Вот еще! Нешто там подавали керосин?"
Узнав, в чем дело, Дашенька не только не входит в переживания Стрижина, но набрасывается на несчастного, ругая его на чем свет стоит за то, что он имел дерзкое намерение выпить водку без ее ведома. Стрижин бежит к докторам, но или не застает их дома, или не может достучаться. Он заходит в аптеку, где важный, солидный фармацевт тоже бранит его за то, что он беспокоит людей по ночам. Помощи нет и здесь. Стрижин в отчаянии решает, что ему суждено умереть, пишет предсмертную записку и до утра ждет смерти. Утром, улыбаясь счастливой улыбкой чудом уцелевшего человека, он объясняет Дашеньке причину благополучного исхода тем, что, дескать, "кто ведет правильную и регулярную жизнь, дорогая сестрица, тоге никакая отрава не возьмет...
- Нет, это значит - керосин плохой! - вздыхала Дашенька, думая о расходах и глядя в одну точку. - Значит, лавочник мне дал не лучшего, а того, что полторы копейки фунт. Страдалица я, несчастная, изверги-мучители, чтоб вам на том свете так жилось, ироды окаянные...
И пошла, и пошла".
В рассказе есть все то, что можно было встретить в обычных "осколочных" рассказах. Сколько раз острили в юмористических журналах и над сварливыми хозяйками и над подвыпившим человеком, с которым происходят всяческие недоразумения! Но у Антоши Чехонте все это было преображено светом поэзии, грустью над трагикомедией жизни "маленького человека", улыбкой скорби о человеческом одиночестве. Ничего этого не заметил Лейкин. Не увидел он и того, что фигура Дашеньки - классическая фигура, с ее маниакальной ограниченностью, с этим взглядом, устремленным в одну точку, с этой страшной погруженностью в пустяки жизни! Лейкин ничего не заметил в рассказе, кроме забавности. Его взгляд, подобно взгляду Дашеньки, был устремлен в одну точку и замечал только пустяки, "осколки" жизни. Это был профессионально "осколочный" взгляд.
А Чехов делал свое новаторское дело. "Низкий жанр" юмористической безделушки, крошечного рассказика он поднимал до высот шедевров мировой литературы, учился выражать в пределах этого жанра глубочайшие мысли, создавать монументальные образы.
Удивительно гармонирует со всем писательским и человеческим обликом Чехова даже эта скромность рождения его новаторского таланта. Он не претендовал ни на какие перевороты в литературе, он честно писал бытовые сценки, рассказики для юмористических журналов, выдержанные во всех правилах "низкого" жанра. Но его скромная бытовая сценка вдруг оказалась "Унтером Пришибеевым" - монументальным образом, стоящим в одном ряду с самыми знаменитыми сатирическими образами мировой литературы. Пришибеев - такое же популярное, всем знакомое лицо, как Чичиков, Собакевич, Ноздрев, Хлестаков, Иудушка Головлев, щедринские помпадуры. А ведь Пришибеев - не герой романа или повести, он всего лишь персонаж крошечной "бытовой сценки". Но мы знаем его характер, все его обличив. "Пришибеевщина" стала символом наглого и глупого самодовольства, самоуверенного невежества, хамского высокомерия, грубого и нелепого вмешательства не в свое дело, стремлении "пресечь", подавить все живое. А для своего времени образ Пришибеева был символом всех реакционных сил эпохи, с их стремлением "подморозить", остановить самую жизнь страны. Какая же сила мастерства нужна была для того, чтобы в крошечном рассказе соорудить такой классический монумент, создать такой выпуклый, многозначный характер!
"Выглядел" "Унтер Пришибеев" с внешней стороны совсем скромно. Сколько печаталось в журналах и газетах бытовых сценок, в которых фигурировали отставные дядьки вроде Пришибеева, любители поучать "невежественный" народ.
Многие читатели и критики и воспринимали Антошу Чехонте в общем ряду обычных поставщиков увеселительного чтива. Но читатели более чуткие все яснее начинали понимать, что перед ними нечто новое, только по внешности похожее на обыкновенное.
Лейкин же хотел именно и только обыкновенного. "Унтер Пришибеев" ему очень не понравился. У него было удивительное чутье наоборот: ему всегда почти безошибочно не нравилось как раз то новое, что Чехов вносил в "осколочные" жанры. Исключения были редки и лишь подтверждали правило: ведь "Неосторожность" понравилась Лейкину только потому, что он принял ее за стандартный "осколочный" рассказ.
Если бы Антоша Чехонте слушался Лейкина, то он никогда не стал бы Чеховым.
А Лейкин имел данные для того, чтобы оказывать влияние на Антошу Чехонте. Много было общего в их судьбе. Одна и та же среда взрастила их. Оба создавали свою противоположность дворянской литературе, чувствовали себя "плебеями" в литературе. Чехов в свои юные таганрогские годы зачитывался рассказами Лейкина, хотел писать, как Лейкин. Но и позже он ценил наблюдательность Лейкина, его характерность в изображении быта.
Если судить только с формально-литературной стороны, то Лейкин был прямым предшественником Чехова в области рассказа-миниатюры.
Помимо всего, он был опытным литератором.
Но Чехов раскусил Лейкина, понял, что за его внешним добродушием кроется, как написал он о Лейкине в одном из писем, "буржуа до мозга костей". Когда Чехов приходил к такому мнению о человеке, этот человек п