Главная » Книги

Толстой Лев Николаевич - Том 42, Произведения 1904-1908, Полное собрание сочинений, Страница 12

Толстой Лев Николаевич - Том 42, Произведения 1904-1908, Полное собрание сочинений



говорены давно, всегда, и живем. Живем хорошо, радостно, когда... любим. Да когда любим. Вот я писал письмо, любил, и мне было хорошо. Так и надо жить. И можно жить везде и всегда: и на воле, и в тюрьме, и нынче, и завтра, и до самого конца".
   Ему хотелось сейчас же ласково, любовно поговорить с кем-нибудь. Он постучал в дверь, и, когда часовой заглянул к нему, он спросил его, который час и скоро ли он будет сменяться, но часовой ничего не ответил ему. Тогда он попросил позвать смотрителя. Смотритель пришел, спрашивая, что ему нужно.
   - Вот я написал письмо матери, отдайте, пожалуйста, -
сказал он, и слезы выступили ему на глаза при воспоминании о матери.
   Смотритель взял письмо и, обещая передать его, хотел уходить, но Светлогуб остановил его.
   - Послушайте, вы добрый. Зачем вы служите в этой тяжелой должности? - сказал он, ласково трогая его за рукав.
   Смотритель неестественно жалостно улыбнулся и, опус­тив глаза, сказал:
   - Надо же жить.
   - А вы оставьте эту должность. Ведь всегда можно устроиться. Вы такой добрый! Может быть, я бы мог...
   Смотритель вдруг всхлипнул, быстро повернулся и вы­шел, хлопнув дверью.
   Волнение смотрителя еще больше умилило Светлогуба, и, удерживая радостные слезы, он стал ходить от стены до стены, не испытывая теперь уже никакого страха, а только умиленное состояние, поднимавшее его выше мира.
   Тот самый вопрос, что будет с ним после смерти, на кото­рый он так старался и не мог ответить, казался разрешенным для него и не каким-либо положительным, рассудочным от­ветом, а сознанием той истинной жизни, которая была в нем.
   И он вспомнил слова Евангелия: "Истинно, истинно го­ворю вам, если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода". "Вот и я упадаю в землю. Да, истинно, истинно", думал он.
   "Заснуть бы, - вдруг подумал он, - чтобы не ослабеть потом". Он лег на койку, закрыл глаза и тотчас же заснул.
   Он проснулся в шесть часов утра, весь под впечатлением светлого, веселого сновидения. Он видел во сне, что он с какой-то маленькой белокурой девочкой лазает по развесис­тым деревьям, осыпанным спелыми черными черешнями, и собирает в большой медный таз. Черешни не попадают в таз и сыплются на землю, и какие-то странные животные, вроде кошек, ловят черешни и подбрасывают кверху и опять ловят. И, глядя на это, девочка заливается, хохочет так заразитель­но, что и Светлогуб тоже весело смеется во сне, сам не зная чему. Вдруг медный таз выскальзывает из рук девочки, Свет­логуб хочет поймать его, но не успевает, и таз с медным гро­хотом, толкаясь о сучья, падает на землю. И он просыпается, улыбаясь и слушая продолжающийся грохот таза. Грохот этот есть звук отворяемых железных запоров в коридоре. Слышны шаги по коридору и бряканье ружей. Он вдруг вспоминает все. "Ах, если бы заснуть опять!", думает Светлогуб, но за­снуть уже нельзя. Шаги подошли к его двери. Он слышит, как ключ ищет замка и как, отворяясь, скрипит дверь.
   Вошли жандармский офицер, смотритель и конвой.
   "Смерть? Ну, так что же? Уйду. Да, это хорошо. Все хоро­шо", думает Светлогуб, чувствуя, как возвращается к нему то умиленно-торжественное состояние, в котором он был вчера.
  

VI

  
   В той же тюрьме, где содержался Светлогуб, содержался и старик раскольник, беспоповец, усомнившийся в своих руко­водителях и искавший истинную веру. Он отрицал не только никонианскую церковь, но и правительство со времени Петра, которого считал антихристом, - царскую власть на­зывал "табачной державой" и смело высказывал то, что думал, обличая попов и чиновников, за что и был судим и содержим в остроге и пересылаем из одной тюрьмы в другую. То, что он не на воле, а в тюрьме, что над ним ругались смотрители, что на него надевали кандалы, что над ним издева­лись сотоварищи узники, что все они, так же как и начальст­во, отреклись от бога и ругались друг над другом и оскверняли всячески в себе образ божий, все это не занимало его, все это он видел везде в миру, когда был на воле. Все это, он знал, происходило оттого, что люди потеряли истинную веру и все разбрелись, как слепые щенята от матери. А между тем он знал, что истинная вера есть. Знал он это потому, что чувст­вовал эту веру в своем сердце. И он искал эту веру везде. Больше всего он надеялся найти ее в откровении Иоанна.
   "Неправедный пусть еще делает неправду, нечистый пусть еще сквернится; праведный да творит правду еще и святой да освящается еще. Се гряду скоро, и возмездие мое со мною, чтобы воздать каждому по делам его". И он постоянно читал эту таинственную книгу и всякую минуту ждал "грядущего", который не только воздаст каждому по делам его, но и откро­ет всю божескую истину людям.
   В утро казни Светлогуба он услыхал барабаны и, влезши на окно, увидал через решетку, как подвезли колесницу и как вышел из тюрьмы юноша с светлыми очами и вьющимися кудрями и, улыбаясь, взошел на колесницу. В небольшой белой руке юноши была книга. Юноша прижимал к сердцу книгу, - раскольник узнал, что это было Евангелие, - и, кивая в окна заключенным, улыбаясь, переглянулся с ним. Лошади тронулись, и колесница с сидевшим в ней светлым, как ангел, юношей, окруженная стражниками, громыхая по камням, выехала за ворота.
   Раскольник слез с окна, сел на свою койку и задумался. "Этот познал истину, - думал он. - Антихристовы слуги затем и задавят его веревкой, чтоб не открыл никому".
  

VII

  
   Было пасмурное осеннее утро. Солнца не видно было. С моря дул влажный, теплый ветер.
   Свежий воздух, вид домов, города, лошадей, людей, смот­ревших на него, - все это развлекало Светлогуба. Сидя на скамейке колесницы, спиною к кучеру, он невольно вглядывался в лица конвоирующих его солдат и встречавшихся жителей.
   Был ранний час утра, улицы, по которым его везли, были почти пусты и встречались только рабочие. Обрызганные из­весткой каменщики в фартуках, поспешно шедшие ему на­встречу, остановились и вернулись назад, равняясь с колесницей. Один из них что-то сказал, махнул рукой, и все они повернулись и пошли назад к своему делу, извозчики - ло­мовики, везущие гремящие полосы железа, своротив своих крупных лошадей, чтобы дать дорогу колеснице, останови­лись и с недоумевающим любопытством смотрели на него. Один из них снял шапку и перекрестился. Кухарка в белом фартуке в чепчике, с корзинкой в руке вышла из ворот, но, увидав колесницу, быстро вернулась во двор и выбежала отту­да с другой женщиной, и обе, не переводя дыхания, широко раскрытыми глазами проводили колесницу до тех пор, пока могли видеть ее. Какой-то растерзанно одетый, небритый се­доватый человек что-то очевидно неодобрительное с энерги­ческими жестами внушал дворнику, указывая на Светлогуба. Два мальчика рысью догнали колесницу и с повернутыми го­ловами, не глядя перед собой, шагали рядом с ней по тротуа­ру. Один постарше шел быстрыми шагами; другой, малень­кий, без шапки, держась за старшего и испуганно глядя на колесницу, короткими ножонками с трудом, спотыкаясь, по­спевал за старшим. Встретившись с ним глазами, Светлогуб кивнул ему головой. Этот жест страшного человека, везомого на колеснице, так смутил мальчика, что он, выпучивши глаза и раскрыв рот, собрался плакать. Тогда Светлогуб, поцеловав свою руку, ласково улыбнулся ему. И мальчик вдруг неожи­данно ответил милой, доброй улыбкой.
   Во все время переезда сознание того, что ожидает его, не нарушало спокойно-торжественного настроения Светлогуба.
   Только когда колесница подъехала к виселице и его свели с нее и он увидал столбы с перекладиной и слегка качавшейся на ней от ветра веревкой, он почувствовал как будто физичес­кий удар в сердце. Ему вдруг стало тошно. Но это продолжа­лось недолго. Вокруг помоста он увидал черные ряды солдат с ружьями. Впереди солдат ходили офицеры. И как только его стали сводить с колесницы, раздался неожиданный, заста­вивший его вздрогнуть, треск барабанной дроби. Позади рядов солдат Светлогуб увидал коляски господ и дам, очевидно приехавших смотреть на зрелище. Вид всего этого в пер­вую минуту удивил Светлогуба, но тотчас же он вспомнил себя, какой он был до тюрьмы, и ему стало жалко того, что люди эти не знают, что он знал теперь. "Но они узнают. Я ум­ру, но истина не умрет. Они будут знать. И как все - уж не я, а все они могли бы быть и будут счастливыми".
   Его ввели на помост, и вслед за ним вошел офицер. Бара­баны замолкли, и офицер прочел ненатуральным голосом, особенно слабо звучавшим среди широкого поля и после треска барабанов, тот глупый смертный приговор, который ему читали на суде о лишении прав того, кого убивают, и о близком и далеком будущем. "Зачем, зачем они делают все это? - думал Светлогуб. - Как жалко, что они еще не знают и что я уже не могу передать им всего, но они узнают. Все уз­нают".
   К Светлогубу подошел худощавый, с длинными редкими волосами священник в лиловой рясе, с одним небольшим зо­лоченым крестом на груди и с другим большим серебряным крестом, который он держал в слабой, белой, жилистой, ху­дой руке, выступавшей из черно-бархатного обшлага.
   - Милосердный господь, - начал он, перекладывая
крест из левой руки в правую и поднося его Светлогубу.
   Светлогуб вздрогнул и отстранился. Он чуть было не ска­зал недоброго слова священнику, участвующему в совершае­мом над ним деле и говорящему о милосердии, но, вспомнив слова Евангелия "не знают, что творят", сделал усилие и роб­ко проговорил:
   - Извините, мне не надо этого. Пожалуйста, простите меня, но мне, право, не надо! Благодарю вас.
   Он протянул священнику руку. Священник переложил опять крест в левую руку и, пожав руку Светлогуба, стараясь не смотреть ему в лицо, спустился с помоста. Барабаны опять затрещали, заглушая все другие звуки. Вслед за священни­ком, колебля доски помоста, быстрыми шагами подошел к Светлогубу среднего возраста человек с покатыми плечами и мускулистыми руками в пиджаке сверх русской рубахи. Чело­век этот, быстро оглянув Светлогуба, совсем близко подошел к нему и, обдав его неприятным запахом вина и пота, схватил его цепкими пальцами за руки выше кисти и, сжав их так, что стало больно, загнул их ему за спину и туго завязал. Завязав руки, палач на минуту остановился, как бы соображая и взглядывая то на Светлогуба, то на какие-то вещи, которые он принес с собой и положил на помосте, то на висевшую на перекладине веревку. Сообразив то, что ему нужно было, он подошел к веревке, что-то сделал с ней, подвинул Светлогуба вперед ближе к веревке и обрыву помоста.
   Как при объявлении смертного приговора Светлогуб не мог понять всего значения того, что объявлялось ему, так и теперь он не мог обнять всего значения предстоящей минуты и с удивлением смотрел на палача, поспешно, ловко и озабо­ченно исполняющего свое ужасное дело. Лицо палача было самое обыкновенное лицо русского рабочего человека, не злое, но сосредоточенное, какое бывает у людей, старающих­ся как можно точнее исполнить нужное и сложное дело.
   Еще сюда вот подвинься или подвиньтесь, - проговорил хриплым голосом палач, толкая его к виселице. Светлогуб подвинулся.
   - Господи, помоги, помилуй меня! - проговорил он.
   Светлогуб не верил в бога и даже часто смеялся над людь­ми, верящими в бога. Он и теперь не верил в бога, не верил потому, что не мог не только словами выразить, но мыслью обнять его. Но то, что он разумел теперь под тем, к кому обра­щался, - он знал это, - было нечто самое реальное из всего того, что он знал. Знал и то, что обращение это было нужно и важно. Знал это потому, что обращение это тотчас успокоило, укрепило его.
   Он подвинулся к виселице и, невольно окинув взглядом ряды солдат и пестрых зрителей, еще раз подумал: "Зачем, зачем они делают это?" И ему стало жалко и их и себя, и слезы выступили ему на глаза.
   - И не жалко тебе меня? - сказал он, уловив взгляд бойких cepыx глаз палача.
   Палач на минуту остановился. Лицо его вдруг сделалось
   - Ну вас! Разговаривать, - пробормотал он и быстро на­гнулся к полу, где лежала его поддевка и какое-то полотно, и, ловким движением обеих рук сзади обняв Светлогуба, наки­нул ему на голову холстинный мешок и поспешно обдернул его до половины спины и груди.
   "В руки твои предаю дух мой", вспомнил Светлогуб слова Евангелия.
   Дух его не противился смерти, но сильное, молодое тело не принимало ее, не покорялось и хотело бороться.
   Он хотел крикнуть, рвануться, но в то же мгновение по­чувствовал толчок, потерю точки опоры, животный ужас задыханья, шум в голове и исчезновение всего.
   Тело Светлогуба, качаясь, повисло на веревке. Два раза поднялись и опустились плечи.
   Подождав минуты две, палач, мрачно хмурясь, положил руки на плечи трупу и сильным движением потянул его. Все движения трупа прекратились, кроме медленного покачива­ния висевшей в мешке куклы с неестественно выпяченной вперед головой и вытянутыми в арестантских чулках ногами.
   Сходя с помоста, палач объявил начальнику, что труп можно снять с петли и похоронить.
   Через час труп был снят с виселицы и отвезен на неосвя­щенное кладбище.
   Палач исполнил то, что хотел и что взялся исполнить. Но исполнение это было нелегко. Слова Светлогуба: "и не жалко тебе меня" - не выходили у него из головы. Он был убийца, каторжник, и звание палача давало ему относительную свобо­ду и роскошь жизни, но с этого дня он отказался впредь ис­полнять взятую на себя обязанность и в ту же неделю пропил не только все деньги, полученные за казнь, но и всю свою от­носительно богатую одежду и дошел до того, что был посажен в карцер, а из карцера переведен в больницу.
  

VIII

  
   Один из главарей революционеров террористической партии Игнатий Меженецкий, тот самый, который увлек Светлогуба в террористическую деятельность, пересылался из губернии, где его взяли, в Петербург. В той же тюрьме сидел и старик раскольник, видевший казнь Светлогуба. Его пересылали в Сибирь. Он все так же думал о том, как и где бы ему узнать, в чем истинная вера, и иногда вспоминал про того светлого юношу, который, идя на смерть, радостно улыбался.
   Узнав, что в одной с ним тюрьме сидит товарищ этого юноши, человек одной с ним веры, раскольник обрадовался и упросил вахтера, чтобы он свел его к другу Светлогуба.
   Меженецкий, несмотря на все строгости тюремной дис­циплины, не переставал сноситься с людьми своей партии и ждал каждый день известия о том подкопе, который им же был выдуман и придуман для взрыва на воздух царского поез­да. Теперь, вспоминая некоторые упущенные им подробнос­ти, он придумывал средства передать их своим единомыш­ленникам. Когда вахтер пришел в его камеру и осторожно, тихо сказал ему, что один арестант хочет видеться с ним, он обрадовался, надеясь, что это свидание даст ему возможность сообщения с своей партией.
   - Кто он? - спросил он.
   - Из крестьян.
   - Что ж ему нужно?
   Об вере говорить хочет. Меженецкий улыбнулся.
   - Ну что же, пошлите его, - сказал он. "Они, раскольни­ки, тоже ненавидят правительство. Может быть, и пригодит­ся", подумал он.
   Вахтер ушел и через несколько минут, отворив дверь, впустил в камеру сухого невысокого старика с густыми воло­сами и редкой, седеющей, козлиной бородкой, с добрыми, усталыми голубыми глазами.
   - Что вам надо? - спросил Меженецкий.
   Старик вскинул на него глазами и, поспешно опустив их, подал небольшую, энергическую, сухую руку.
   - Что вам надо? - повторил Меженецкий.
   - Слово до тебя есть.
   - Какое слово?
   - Об вере.
   - О какой вере?
   - Сказывают, ты одной веры с тем въюношем, что в
Одесте антихристовы слуги задавили веревкой.
   - Каким юношей?
   - А в Одесте по осени задавили.
   - Верно, Светлогуб?
   - Он самый. Друг он тебе? - старик при каждом вопросе
пытливо взглядывал своими добрыми глазами в лицо Меженецкого и тотчас опять опускал их.
   - Да, близкий был мне человек.
   - И веры одной?
   - Должно быть, одной, - улыбаясь, сказал Меженецкий.
   - Об этом самом и слово мое к тебе.
   - Что же собственно вам нужно?
   - Веру вашу познать.
   - Веру нашу. Ну, садитесь, - сказал Меженецкий, пожимая плечами. - Вера наша вот в чем. Верим мы в то, что есть люди, которые забрали силу и мучают и обманывают народ, и что надо не жалеть себя, бороться с этими людьми, чтобы избавить от них народ, который они эксплуатируют, - по привычке сказал Меженецкий, - мучают, - поправился он. - И вот их-то надо уничтожить. Они убивают, и их надо уби­вать до тех пор, пока они не опомнятся.
   Старик раскольник вздыхал, не поднимая глаз.
   - Вера наша в том, чтобы не жалеть себя, свергнуть деспотическое правительство и установить свободное, выборное, народное.
   Старик тяжело вздохнул, встал, расправил полы халата, опустился на колени и лег к ногам Меженецкого, стукнув­шись лбом о грязные доски пола.
   - Зачем вы кланяетесь?
   - Не обманывай ты меня, открой, в чем вера ваша, - сказал старик, не вставая и не поднимая головы.
   - Я сказал, в чем наша вера. Да вы встаньте, а то я и говорить не буду.
   Старик поднялся.
   В том и вера того юноши была? - сказал он, стоя перед Меженецким и изредка взглядывая ему в лицо своими добрыми глазами и тотчас же опять опуская их.
   В том самом и была, за то его и повесили. А меня вот за
ту же веру теперь в Петропавловку везут.
   Старик поклонился в пояс и молча вышел из камеры.
   "Нет, не в том вера того юноши, - думал он. - Тот юноша знал истинную веру, а этот либо хвастался, что он одной с ним веры, либо не хочет открыть. Что же, буду доби­ваться. И здесь и в Сибири. Везде бог, везде люди. На дороге стал, о дороге спрашивай", думал старик и опять взял Новый Завет, который сам собой раскрывался на Откровении, и, надев очки, сел у окна и стал читать его.
  

IX

  
   Прошло еще семь лет. Меженецкий отбыл одиночное за­ключение в Петропавловской крепости и пересылался на ка­торгу.
   Он много перенес за эти семь лет, но направление его мыс­лей не изменилось, и энергия не ослабела. При допросах, перед заключением в крепость, он удивлял следователей и судей своей твердостью и презрительным отношением к тем людям, во власти которых он находился. В глубине души он страдал оттого, что был пойман и не мог докончить начатого дела, но не показывал этого: как только он приходил в сопри­косновение с людьми, в нем поднималась энергия злобы. На вопросы, которые ему делали, он молчал и только тогда говорил, когда был случай уязвить допрашивающих - жандарм­ского офицера или прокурора.
   Когда ему сказали обычную фразу: "Вы можете облегчить свое положение искренним признанием", он презрительно улыбнулся и, помолчав, сказал:
   - Если вы думаете выгодой или страхом заставить меня выдать товарищей, то судите по себе. Неужели вы думаете, что, делая то дело, за которое вы меня судите, я не готовился к самому худшему. Так вы ничем ни удивить, ни испугать меня не можете. Делать со мной можете, что хотите, а говорить я не буду.
   И ему приятно было видеть, как они смущенно перегля­нулись между собой.
   Когда его в Петропавловской крепости поместили в ма­ленькую с темным стеклом в высоком окне, сырую камеру, он понял, что это не на месяцы, а на годы, - и на него нашел ужас. Ужасна была эта благоустроенная, мертвая тишина и сознание того, что он не один, а что тут за этими непроницае­мыми стенами сидят такие же узники, приговоренные на де­сять, двадцать лет, убивающиеся и вешаемые и сходящие с ума и медленно умирающие чахоткой. Тут и женщины, и мужчины, и друзья, может быть... "Пройдут годы, и ты так же сойдешь с ума, повесишься или умрешь, и не узнают про те­бя", думал он.
   И в душе его поднималась злоба на всех людей и в особен­ности на тех, которые были причиной его заключения. Злоба эта требовала присутствия предметов злобы, требовала дви­жения, шума. А тут мертвая тишина, мягкие шаги молчали­вых, не отвечающих на вопросы людей, звуки отпираемых, запираемых дверей, в обычные часы пища, посещение мол­чаливых людей и сквозь тусклые стекла свет от поднимающе­гося солнца, темнота и та же тишина, те же мягкие шаги и одни и те же звуки. Так нынче, завтра. И злоба, не находя себя выхода, разъедала его сердце.
   Пробовал он стучать, но ему не отвечали, и стук его вызы­вал только опять те же мягкие шаги и ровный голос человека, угрожавшего карцером.
   Единственное время отдыха и облегчения было время сна. Но зато ужасно было пробуждение. Во сне он всегда видел себя на свободе и большей частью увлекающимся таки­ми делами, которые он считал несогласными с революцион­ной деятельностью. То он играл на какой-то странной скрип­ке, то ухаживал за девицами, то катался в лодке, то ходил на охоту, то за какое-то странное научное открытие был провоз­глашен доктором иностранного университета и говорил благодарственную речь за обедом. Сны эти были так ярки, а действительность так скучна и однообразна, что воспоминания мало отличались от действительности.
   Тяжело было в сновидениях только то, что большей час­тью он просыпался в тот момент, когда вот-вот должно было совершиться то, к чему он стремился, чего желал. Вдруг тол­чок сердца - и вся радостная обстановка исчезала, остава­лось мучительное, неудовлетворенное желание, опять эта с разводами сырости серая стена, освещенная лампочкой, и под телом жесткая койка с примятым на один бок сенником.
   Сон был лучшим временем. Но чем дольше продолжалось заключение, тем меньше он спал. Как величайшего счастья, он ждал сна, желал его, и чем больше желал, тем больше раз­гуливался. И стоило ему задать себе вопрос "засыпаю ли я?" - и проходила вся сонливость.
   Беганье, прыганье по своей клетке не помогало. От уси­ленного движения только делалась слабость и еще большее возбуждение нервов, делалась головная боль в темени, и сто­ило только закрыть глаза, чтобы на темном с блестками фоне стали выступать рожи лохматые, плешивые, большеротые, криворотые, одна страшнее другой. Рожи гримасничали са­мыми ужасными гримасами. Потом рожи стали являться уже при открытых глазах, и не только рожи, но целые фигуры, стали говорить и плясать. Становилось страшно, он вскаки­вал, бился головой о стену и кричал. Форточка в двери отво­рялась.
   - Кричать не полагается, - говорил спокойный, ровный голос.
   - Позовите смотрителя! - кричал Меженецкий.
   Ему ничего не отвечали, и форточка закрывалась.
   И такое отчаяние охватывало Меженецкого, что он одно­го желал - смерти.
   Один раз в таком состоянии он решил лишить себя жизни. В камере был душник, на котором можно было утвер­дить веревку с петлею и, став на койку, повеситься. Но не было веревки. Он стал разрывать простыню на узкие полосы, но полос этих оказалось мало. Тогда он решил заморить себя голодом и не ел два дня, но на третий день ослабел, и припа­док галлюцинаций повторился с ним с особенной силой. Когда принесли ему пищу, он лежал на полу без чувств с от­крытыми глазами.
   Пришел доктор, положил его на койку, дал ему брому и морфину, и он заснул.
   Когда на другой день он проснулся, доктор стоял над ним и покачивал головой. И вдруг Меженецкого охватило знако­мое ему прежде бодрящее чувство злобы, которую он давно уже не испытывал.
   - Как вам не стыдно, - сказал он доктору, в то время как тот, наклонив голову, считал его пульс, - служить здесь! Зачем вы меня лечите, чтобы опять мучать! Ведь это все равно как присутствовать при сечении и разрешать повторить опе­рацию.
   - Потрудитесь на спинку лечь, - сказал невозмутимо доктор, не глядя на него и доставая инструмент для оскультации из бокового кармана.
   - Те залечивали раны, чтобы догнать остальные пять тысяч палок. К черту, к дьяволу! - вдруг закричал он, скиды­вая ноги с койки. - Убирайтесь, издохну без вас!
   - Нехорошо, молодой человек, на грубости есть у нас свои ответы.
   - К чорту, к чорту!
   И Меженецкий был так страшен, что доктор поспешил уйти.
  

X

  
   Произошло ли это от приемов лекарств, или он пережил кризис, или поднявшаяся злоба на доктора вылечила его, но с этой поры он взял себя в руки и начал совсем другую жизнь.
   "Вечно держать меня здесь они не могут и не станут, - думал он. - Освободят же когда-нибудь. Может быть - что всего вероятнее, - изменится режим (наши продолжают работать), и потому надо беречь жизнь, чтобы выйти сильным, здоровым и быть в состоянии продолжать работу".
   Он долго обдумывал наилучший для этой цели образ жизни и придумал так: ложился он в девять часов и заставлял себя лежать - спать или не спать, все равно - до пяти часов утра. В пять часов он вставал, убирался, умывался, делал гим­настику и потом, как он себе говорил, шел по делам. И, в во­ображении, он шел по Петербургу, с Невского на Надеждинскую, стараясь представлять себе все то, что могло встретиться ему на этом переходе: вывески, дома, городовые, встречаю­щиеся экипажи и пешеходы. В Надеждинской он входил в дом своего знакомого и сотрудника, и там они, вместе с при­шедшими товарищами, обсуживали предстоящее предпри­ятие. Шли прения, споры, Меженецкий говорил и за себя, и за других. Иногда он говорил вслух, так что часовой в око­шечко делал ему замечания, но Меженецкий не обращал на него никакого внимания и продолжал свой воображаемый петербургский день. Пробыв часа два у приятеля, он возвра­щался домой и обедал, сначала в воображении, а потом в дей­ствительности, тем обедом, который ему приносили, и ел всегда умеренно. Потом он, в воображении, сидел дома и за­нимался то историей, математикой и иногда, по воскресе­ньям, литературой. Занятие историей состояло в том, что он, избрав какую-нибудь эпоху и народ, вспоминал факты и хро­нологию. Занятие математикой состояло в том, что он делал наизусть выкладки и геометрические задачи. (Он особенно любил это занятие.) По воскресеньям он вспоминал Пушки­на, Гоголя, Шекспира и сам сочинял.
   Перед сном он еще делал маленькую экскурсию, в вооб­ражении ведя с товарищами мужчинами и женщинами шу­точные, веселые, иногда серьезные разговоры, иногда быв­шие прежде, иногда вновь выдумываемые. И так шло дело до ночи. Перед сном он для упражнения делал в действитель­ности 2000 шагов в своей клетке и ложился на свою койку и большей частью засыпал.
   На другой день было то же. Иногда он ехал на юг и подго­варивал народ, начинал бунт и вместе с народом прогонял помещиков, раздавал землю крестьянам. Все это, однако, он воображал себе не вдруг, а постепенно, со всеми подробнос­тями. В воображении его революционная партия везде торже­ствовала, правительственная власть слабела и была вынужде­на созвать собор. Царская фамилия все угнетатели народа исчезали, и устанавливалась республика, и он, Меженецкий, избирался президентом. Иногда он слишком скоро доходил до этого и тогда начинал опять сначала и достигал цели дру­гим способом.
   Так он жил год, два, три, иногда отступая от этого строго­го порядка жизни, но большей частью возвращаясь к нему. Управляя своим воображением, он освободился от непроиз­вольных галлюцинаций. Только изредка на него находили припадки бессонницы и видения рожи, и тогда он глядел на отдушник и соображал, как он укрепит веревку, как сделает петлю и повесится. Но припадки эти продолжались недолго. Он преодолевал их.
   Так прожил он почти семь лет. Когда срок его заключе­ния кончился и его повезли на каторгу, он был вполне свеж, здоров и в полном обладании своих душевных сил.
  

XI

  
   Везли его, как особенно важного преступника, одного, не давая ему сообщаться с другими. И только в красноярской тюрьме ему в первый раз удалось войти в общение с другими политическими преступниками, тоже ссылавшимися на ка­торгу, их было шесть человек - две женщины и четверо муж­чин. Это были все молодые люди нового склада, незнакомого Меженецкому. Это были революционеры следующего за ним поколения, его наследники, и потому они особенно интере­совали его. Меженецкий ожидал встретить в них людей, иду­щих по его стопам и потому долженствующих высоко оценить все то, что было сделано их предшественниками, особенно им, Меженецким. Он готовился ласково и снисходительно обойтись с ними. Но, к неприятному удивлению его, эта мо­лодежь не только не считала его своим предшественником и учителем, но обращалась с ним как бы снисходительно, обхо­дя и извиняя его устарелые взгляды. По мнению их, этих новых революционеров, все то, что делал Меженецкий и его друзья, все попытки возмущения крестьян и, главное, террор и все убийства губернатора Крапоткина, Мезенцова и самого Александра II, - все это был ряд ошибок. Все это привело только к реакции, торжествовавшей при Александре III и вернувшей общество назад, почти к крепостному праву. Путь освобождения народа, по мнению новых, был совсем иной.
   В продолжение двух дней и почти двух ночей не переста­вали споры между Меженецким и его новыми знакомыми. Особенно один, руководитель всех, Роман, как его все звали только по имени, мучительно огорчал Меженецкого непоко­лебимой уверенностью в своей правоте и снисходительным, даже насмешливым отрицанием всей прошедшей деятельности Меженецкого и его товарищей.
   Народ по понятию Романа, рубая толпа, "быдло", и с народом, стоящим на той степени развития, на которой он стоит теперь ничего сделать нельзя. Все попытки поднять русское сельское население - это все равно что пытаться за­жечь камень или лед. Нужно воспитать народ, нужно при­учить его к солидарности, и это может сделать только боль­шая промышленность и выросшая на ней социалистическая организация народа. Земля не только не нужна народу, но она-то и делает его консерватором и рабом. Не только у нас, но и в Европе. И он на память приводил мнения авторитетов и статистические цифры. Народ надо освободить от земли. И чем скорее это сделается, тем лучше. Чем больше их идут на фабрики и чем больше забирают в руки землю капиталис­ты и чем больше угнетают их, тем лучше. Уничтожиться деспотизм, а главное капитализм, может только солидарностью людей народа, а солидарность эта может быть достигнута только союзами, корпорациями рабочих, т. е. только тогда, когда народные массы перестанут быть земельными собст­венниками и станут пролетариями.
   Меженецкий спорил и горячился. Особенно раздражала его одна из женщин, недурная волосатая брюнетка, с очень блестящими глазами, которая, сидя на окне и как будто не принимая прямого участия в разговоре, изредка вставляла словечки, подтверждавшие доводы Романа, или только пре­зрительно посмеивалась на слова Меженецкого.
   - Разве можно переделать весь земледельческий народ в фабричных? - говорил Меженецкий.
   - Отчего же нельзя? - возражал Роман. - Это общий экономический закон.
   - Почему мы знаем, что закон этот всеобщий? - говорил Меженецкий.
   - Прочтите Каутского, - презрительно улыбаясь, вста­вила брюнетка.
   - Если и допустить, - говорил Меженецкий (я не допус­каю этого), - что народ переделается в пролетариев, то почему вы думаете, что он сложится в ту, вперед предназначенную ему вами форму?
   - Потому что это научно обосновано, - вставляла брюнетка, поворачиваясь от окна.
   Когда же речь зашла о форме деятельности, которая нуж­на для достижения цели, разногласие стало еще больше. Роман и его друзья стояли на том, что нужно подготавливать армию рабочих, содействовать переходу крестьян в фабрич­ных и пропагандировать социализм среди рабочих. И не только не бороться открыто с правительством, а пользоваться им для достижения своих целей. Меженецкий же говорил, что надо прямо бороться с правительством, терроризировать его, что правительство и сильнее и хитрее вас. "Не вы обма­нете правительство, а оно вас. Мы и пропагандировали народ, и боролись с правительством".
   - И как много сделали? - иронически проговорила брю­нетка.
   - Да я думаю, что прямая борьба с правительством, - не­правильная трата сил, - сказал Роман.
   - Первое марта трата сил! - закричал Меженецкий. - Мы жертвовали собой, жизнями, а вы спокойно сидите по домам, наслаждаясь жизнью, и только проповедуете.
   - Не очень-то наслаждаемся жизнью, - спокойно сказал Роман, оглядываясь на своих товарищей, и победоносно расхохотался своим незаразительным, но громким, отчетливым, самоуверенным смехом.
   Брюнетка, покачивая головой, презрительно улыбалась.
   - Не очень-то наслаждаемся жизнью, - сказал Роман. - А если и сидим здесь, то обязаны этим реакции, а реакция - произведение именно первого марта.
   Меженецкий замолчал. Он чувствовал, что задыхается от злобы, и вышел в коридор.
  

XII

  
   Стараясь успокоиться, Меженецкий стал ходить взад и вперед по коридору. Двери камер до вечерней переклички были открыты. Высокий белокурый арестант, с лицом, добродушие которого не нарушалось до половины выбритой голо­вой, подошел к Меженецкому.
   - Арестантик тут, в нашей камере, увидал ваше степенст­во, - позови, говорит, его ко мне.
   - Какой арестант?
   - "Табачная держава", так ему прозвище. Старичок он, из раскольников. Позови, говорит, ко мне того человека. Про ваше степенство, значит.
   - Где же он?
   - Во тут, в нашей камере. Покличь, говорит, того барина. Меженецкий вошел с арестантом в небольшую камеру с нарами, на которых сидели и лежали арестанты.
   На голых досках, под серым халатом, на краю нар лежал тот самый старик раскольник, который семь лет тому назад приходил к Меженецкому расспрашивать о Светлогубе. Лицо старика, бледное, все ссохлось и сморщилось, волоса все бы­ли такие же густые, редкая бородка была совсем седая и тор­чала кверху. Глаза голубые, добрые и внимательные. Он ле­жал навзничь и, очевидно, был в жару: на маслаках щек был болезненный румянец.
   Меженецкий подошел к нему.
   - Что вам? - спросил он.
   Старик с трудом поднялся на локоть и подал трясущуюся сухую, небольшую руку. Он, собираясь говорить, как бы рас­качиваясь, стал тяжело дышать и, с трудом переводя дыханье, тихо заговорил:
   - Не открыл ты мне тогда, бог с тобой, а я всем открываю.
   - Что же открываете?
   - Про агнца... про агнца открываю... тот юнош с агнцем был. А сказано: агнец победит я, всех победит... И кто с ним, те избраннии и вернии.
   - Я не понимаю, - сказал Меженецкий.
   - А ты понимай в духе. Цари область приимут со зверем.
А агнец победит я.
   - Какие цари? - сказал Меженецкий.
   - И цари седмь суть: пять их пало и один остался, другий еще не прииде, не пришел, значит. И егда приидет, мало ему есть... значит, конец ему придет... понял?
   Меженецкий покачивал головой, думая, что старик бре­дит и слова его бессмысленны. Так же думали и арестанты, товарищи по камере. Тот бритый арестант, который звал Меженецкого, подошел к нему и, слегка толкнув его локтем и обратив на себя внимание, подмигнул на старика.
   - Все болтает, все болтает табачная держава наша, - ска­зал он. - А что, и сам не знает.
   Так думали, глядя на старика, и Меженецкий, и его сото­варищи по камере. Старик же хорошо знал, что говорил, и то, что он говорил, имело для него ясный и глубокий смысл. Смысл был тот, что злу недолго остается царствовать, что агнец добром и смирением побеждает всех, что агнец утрет всякую слезу, и не будет ни плача, ни болезни, ни смерти. И он чувствовал, что это уже совершается, совершается во всем мире, потому что это совершается в просветленной бли­зостью к смерти душе его.
   - Ей гряди скоро! Аминь. Ей гряди, господи Иисусе! -
проговорил он и слегка значительно и, как показалось Меженецкому, сумасшедше улыбнулся.
  

XIII

  
   "Вот он, представитель народа, - подумал Меженецкий, выходя от старика. - Это лучший из них. И какой мрак! Они (он разумел Романа с его друзьями) говорят: с таким народом, каков он теперь, ничего нельзя сделать".
   Меженецкий одно время работал свою революционную работу среди народа и знал всю, как он выражался, "инерт­ность" русского крестьянина, сходился и с солдатами на службе и отставными и знал их тупую веру в присягу, в необ­ходимость повиновения и невозможность рассуждением по­действовать на них. Он знал все это, но никогда не делал из этого знания того вывода, который неизбежно вытекал из него. Разговор с новыми революционерами расстроил, раз­дражил его.
   "Они говорят, что все то, что делали мы, что делали Хал­турин, Кибальчич, Перовская, что все это было не нужно, даже вредно, что это-то и вызвало реакцию Александра III, что благодаря им народ убежден, что вся революционная дея­тельность идет от помещиков, убивших царя за то, что он отнял у них крепостных. Какой вздор! Какое непонимание и какая дерзость думать так!" - думал он, продолжая ходить по коридору.
   Все камеры были закрыты, исключая одной той, в кото­рой были новые революционеры. Подходя к ней, Меженец­кий услышал смех ненавистной ему брюнетки и трескучий, решительный голос Романа. Они, очевидно, говорили про него. Меженецкий остановился слушать. Роман говорил:
   - Не понимая экономических законов, они не отдавали себе отчета в том, что делали. И большая доля тут была...
   Меженецкий не мог и не хотел дослушать, чего тут была большая доля, но ему и не нужно было знать этого. Один тон голоса этого человека показывал то полное презрение, которое испытывали эти люди к нему, к Меженецкому, герою ре­волюции, погубившему двенадцать лет жизни для этой цели.
   И в душе Меженецкого поднялась такая страшная злоба, какой он еще никогда не испытывал. Зло на всех, на все, на весь этот бессмысленный мир, в котором могли жить только люди, подобные животным, как этот старик, с своим агнцем, и такие же полуживотные палачи и тюремщики, эти наглые, самоуверенные, мертворожденные доктринеры.
   Вошел дежурный вахтер и увел политических женщин на женскую половину. Меженецкий отошел в дальний конец ко­ридора, чтобы не встречаться с ним. Вернувшись, вахтер запер дверь новых политических и предложил Меженецкому войти к себе. Меженецкий машинально послушался, но по­просил не запирать своей двери.
   Вернувшись в свою камеру, Меженецкий лег на койку лицом к стене.
   "Неужели в самом деле так понапрасну погублены все силы: энергия, сила воли, гениальность (он никогда никого не считал выше себя по душевным качествам) погублены задаром!" Он вспомнил недавно, уже по дороге в Сибирь, полу­ченное им письмо от матери Светлогуба, упрекавшей его по-женски, глупо, как он думал, за то, что он погубил ее сына, увлекши в террористическую партию. Получив письмо, он только презрительно улыбнулся: что могла понимать эта глупая женщина о тех целях, которые стояли перед ним и Светлогубом. Но теперь, вспомнив письмо и милую, доверчивую, горячую личность Светлогуба, он задумался сначала о нем, а потом и о себе. Неужели вся жизнь была ошибка? Он закрыл глаза и хотел заснуть, но вдруг с ужасом почувствовал, что возвратилось то состояние, которое он испытывал первый месяц в Петропавловской крепости. Опять боль в темени, опять рожи, большеротые, мохнатые, ужасные, на темном фоне с звездочками, и опять фигуры, представляющиеся от­крытым глазам. Новое было то, что какой-то уголовный в серых штанах, с бритой головой, качался над ним. И опять, по связи идей, он стал искать отдушника, на котором можно бы было утвердить веревку.
   Невыносимая злоба, требующая проявления, жгла сердце Меженецкого. Он не мог сидеть на месте, не мог успокоить­ся, не мог отогнать своих мыслей.
   "Как? - стал он уж задавать себе вопрос. - Разрезать ар­терию? Не сумею. Повеситься? Разумеется, самое простое".
   Он вспомнил о веревке, которой была перевязана вязанка дров, лежащая в коридоре. "Стать на дрова или на табуретку. В коридоре ходит вахтер. Но он заснет или выйдет. Надо вы­ждать и тогда унести к себе веревку и утвердить на отдушнике".
 &nb

Другие авторы
  • Бернс Роберт
  • Воейков Александр Федорович
  • Блейк Уильям
  • Иммерман Карл
  • Кривич Валентин
  • Наживин Иван Федорович
  • Хин Рашель Мироновна
  • Бертрам Пол
  • Миллер Федор Богданович
  • Валентинов Валентин Петрович
  • Другие произведения
  • Муравьев Михаил Никитич - Присвоение европейских нравов
  • Фольбаум Николай Александрович - Не ожидал! Благодарю!..
  • Зуттнер Берта,фон - Долой оружие!
  • Белинский Виссарион Григорьевич - ("Илиада" Гнедича)
  • Грот Николай Яковлевич - Нравственные идеалы нашего времени
  • Толстой Лев Николаевич - Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
  • Минченков Яков Данилович - Левитан Исаак Ильич
  • Леткова Екатерина Павловна - Леткова Е. П: биографическая справка
  • Сементковский Ростислав Иванович - Дени Дидро. Его жизнь и литературная деятельность
  • Крымов Юрий Соломонович - Юрий Крымов: биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 514 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа