ак сильны, что приходится большое напряжение делать порой, только бы не свалиться, удержаться на ногах.
- Слышь, Будилка! - негромко обратился один из холопей к товарищу, приземистому, кряжистому новгородцу. - Коли зачинать, так оно само пора. Скоро и рассвенет, люди вставать почнут. Гляди, врюхаемся...
- Мышья душа, чего трепыхаешься? Небось не врюхаюсь! А только и то думно мне: починать ли? Ишь, ветры-то сильны таковы. Кабыть на наш угол не повернуло. И сами сгорим, не то людей попалим.
- Эва! Кады спохватился! Уж не калякай. Не про то послан. Робь, и концы в воду. Глянь-кось!
И помуслив палец, "мышья душа", как его звал товарищ, а иначе Мижуй, вятич, из дворни Захарьиных, Данилы, поднял этот влажный палец над головой и подержал мгновенье-другое.
- Во!.. Вона эвон тяга откедова. Прямо туда на Москву-реку и несет. От нас, значит, на посад, на слободу на Хамовничью. Да туды и не дотянет. Вал земляной поперек лежит, огня не пустит. А полевуручь - вода. Скажем, через "белу" стенку огонь перекинется. И то Кремлевски палаты за своими вторыми стенами, за высокими, целы стоят. А вправуручь - пустыри велики. Поварская слобода не загорится. Только вон энтот клин Арбацкой и выгорит. А тут все - беднота. Им не мудреное дело новые избы поставить...
И Мижуй, широко раздвинув руки, показал вперед от себя: какой, по его мнению, клин домов должен пострадать от пожара.
- Да что головой качаешь, словно козел на волков? Уж я ли не знаю? Не впервой! Как баю, так и будет. Уж мне дело знакомо. Мижуй-Скоропал не дарма зовусь. Валяй!
И он осторожно двинулся вперед, в обход старой церковки, с площади, углубляясь в ближайший тупичок, куда выходила задняя стена деревянного храма, откуда, очевидно, решено было начать поджог.
- А зачем с церкви Божией починать? - опять нерешительно зашептал сильный, но несообразительный и неопытный еще поджигатель Будила.
- Ворона! Душа-то у тея есть аль нетути? Ветер вон как тянет. Сухмень. Домишки словно грибы. Пора подрассветная. Запалить жилье - люди не выскочат, прокинуться от крепкого сна не поспеют, сгорят! А церковь - она пустая. Заполыхает - в набат ударют. Кто ближе - из домов повыскочат храм Божий тушить. Вот и не сгорят души хрещеные. Да буде скулить. Вишь, кладовушка малая за углом? С нее и починать надо. Церковь от нее и загорится. Все же не нашими руками.
Только что оба поджигателя собирались проскользнуть в узенький проход, оставленный между кладовушкой и задней стенкой церкви, как оттуда шарахнулся кто-то, уже раньше проникший сюда.
- Стой!
- Держи!
- Кто тута? - сразу раздалось в три голоса.
Три смертельно напуганных человека застыли на двух концах узенького прохода.
- Тьфу, нечистая сила! - первый опомнился Мижуй. - Да энто же Нелюбка, дурья голова! Ух, напужал, черт! Лешие драли б тебя, оборотня проклятущего! Как ты сюды затесался? Твой конец нешто тута? Ты к Болоту ближе послан. Тута наша черта.
Высокий, обрюзглый телом и лицом напоминающий теперешних менял, Нелюб, тоже кабальный Захарьина, только Никиты, брата Анастасии, часто отдуваясь, негромко заговорил:
- Бо-лото? Пущай хто хошь к Болоту идет. Тамо торг ныне рано соберется. Мне башка дорога. А я думаю: тута подпалю - само до Болота докатится.
- Ишь ты, размыслил как, не хуже пушкаря заморского. Без трубы палить собирается. Ну, поглядим, что ты тута настряпал, дурья голова.
- А ты бы язык прикусил, хамье дубовое. Не ровня я тебе. Как бы батько наш, церковник, не помер - и я бы в кабалу не записывался. Дьячком он был и в дьяконы ладил уже.
- Ладил, да не долез. Оно и не в счет! Меньше бы водки лакал покойный, може, и не помер бы. Ну, стружки, ну, щепа тут. Ладно. Трут у тея, Будилка? Креси огонь. А я маненечко составцу присыплю - горело бы шибче.
И, достав из кармана завернутый в тряпицу ком какой-то смеси, куда главным образом входила сера, селитра, жир бараний и смола, - стал мазать стены кладовушки и бревенчатый сруб церковки этим составом.
- Вот. Шибко огонь захватит. Зажигай!
Будила, успевший выбить искру и зажечь кусок трута, сунул последний в стружки, приготовленные раньше Нелюбом, и стал раздувать огонек.
Вот загорелась первая тонкая полоска дерева. Огонь прозмеился по ней неровными язычками. Соседние, полупрозрачные, перевитые стружки порозовели, словно насквозь пронизанные отблеском первого огонька.
С легким звуком загорелись еще другие свитки стружек и куски щепы, высушенной от долгого лежания под лучами солнца. Огонек стал быстро расти, смелее перескакивать со щепки на щепку.
- Ладно! Готово дело! Теперя ходу! - шепнул товарищам Мижуй, и все быстро стали удаляться от разожженного ими костра, скрываясь в ближайших переулках, прилегающих к церкви.
Мастера своего дела были поджигатели! Четверти часа не прошло, как вся церковка пылала в огне. Кругом сновал народ, полуодетый, напуганный. Крики, плач носились по воздуху. Бабы выбегали из соседних изб, вынося на руках детей или бедный скарб и складывая все с наветренной стороны площади. Стук чугунных бил, клепал, удары в колокола на ближайших звонницах, - все это смешалось в один нестройный, пугающий шум.
Едва разгорелось пламя первого пожара, перекидываясь на соседние, тесно скученные избы, тут же и в других местах, далеко от этой площади, вспыхнули пожары. Оттуда стали разноситься кругом те же звуки набата, крики испуга и отчаянья. А буря, словно радуясь людской беде, подхватывала горящие головни, пуки пылающей соломы с крыш и разносила все дальше и шире эти зловещие факелы, как посев горя и несчастья, кидая их на темные крыши цельных строений.
- Поджоги! - почти сейчас же вырвалось из уст обезумевшей толпы, когда пожары почти одновременно запылали в двух-трех концах этого посада.
- Вестимо, поджоги! - подхватил Нелюб, уже шнырявший тут же среди толпы. - Я верно знаю, что поджоги. На дворе у отца протопопа, у батьки Федора Бармина, слышь, все бают: на духу ему один покаялся: удумал-де Москву запалить по договору великому. И имя называл...
- Имя? Какое имя? Скажи, добрый человек.
- Да и баять-то боязно, кабыть языка не урезали. Мало ль докащиков в народе. Подслухают да перенесут.
- Не бойсь, не выдадим! Имя скажи.
- Ну имени не скажу. А приметы - поведаю. Голобородые они, подговорщики. Усатые. И челядь у них такая ж. И на духу который каялся - из них же, ихней братии. Лих, наш брат, православный, а не католик, хоша тоже из литвинов.
- Глинские? - сразу вырвалось из нескольких грудей.
- Я не называл. Сами догадались! - гнусавым голосом подхватил поджигатель и подстрекатель. - Сами назвали. Злы стали литовцы-князья, что царь к ним остуду имеет. Вот на людях царевых и срывают досаду. Знаете, бояре в сваре, а холопи - в беде. А ошшо сказывали. Може, и сами видывали, люди добрые: старица одна, роду великого, по Москве в колымаге часто езживает. Не по церквам она, не по монастырям, а все к еретикам чужеземным, к лекарям-знахарям заморским. Все в Заречную, стрелецкую слободу, да в немецкую. Да будто бы там сердца человечьи ей в воде проклятой настаивают. А она той водой волжбу творит. По Москве проезжаючи, стены кропит. Либо сжечь всех пытается, либо мор назвать. Все за родичей в отместку, за литовских князей, которым величанье бояр русских не по нутру.
- Бабка царева? Она! Никому другому! - загалдели в толпе.
- Она, она!.. Я сам видел! - подхватил и Мижуй, подоспевший на подмогу товарищу. - Трех дней нет ошшо, мимо энтого угла проезжала она.
- Проезжала, верно! - подтвердили голоса.
- Так што ж, неуж так и потерпим, православные? - вдруг вырезался озлобленный, визгливый бабий голос. - Вон у меня последняя хибара полыхает. С двумя детками - головы негде склонить. И потакать ей станем?..
Зашумела, забродила, загалдела обозленная толпа.
- Эй, галманы, буде глотки драть! - властно прозвучал тут голос городового приказчика, заменявшего тогда полицию обывательскую. - Чем злыдней слушать, лучше воду таскайте! Да вон с угла избу бороните. На тот бы порядок огня не перекинуло.
Неохотно, понукаемые приказчиком и его десятниками, стали опять работать люди, отстаивая от огня этот угол.
Но ураган смеялся над людскими усилиями.
Солнце бросило первые жаркие, огнистые лучи сквозь полог туч, на восток; но лучи эти совсем багровели, пронизывая иную темную завесу, облака густого дыма, который носился по ветру, свивался, разрывался на клочки и казался каким-то сказочным чудовищем, реющим по воздуху. Унизанное искрами, озаренное и лучами солнца, и отблеском пожарных костров чудовище это словно хотело в своих объятиях задушить последний проблеск жизни, собиралось своими звеньями покрыть на далекое пространство все кругом!..
Вся Москва в страхе: давно не бывало такого пожара, как нынешний, что от Арбата начался. Всюду люди, даже в очень далеких углах, стали скарб собирать или в саду, в огороде в землю зарывать что получше, подороже. Вдруг и тут подожгут или само загорится?
Не утихает буря. И дождя тоже нет. Огонь нечем заливать. Жалкие усилия людей ни к чему не ведут!
В Кремле тоже переполох великий.
Вот и к обедням ударили. Во всех церквах кремлевских и по Москве служба идет своим порядком. Только особенно горячо молят Бога и священный клир, и прихожане: отвел бы Он напасть!
Бледная, как мертвец, стоит в своей молельне Анастасия и горячо просит о том же. За людей, за себя, особенно за Ивана молится: спас бы Господь их всех от беды...
Вот упала она ниц, да так и замерла в слезах, ударяясь лбом о холодный помост.
Вдруг, услыхав знакомые быстрые шаги, на полуслове молитву оборвала, поднялась, навстречу мужу кинулась.
- Уезжать, што ли, нам надобе?
- Куды ошшо ехать собралась? Ишь, непоседа! - шуткой стараясь прикрыть свое тяжелое волнение, невольный испуг, ответил царь. - Гляди, и кончено дело. Затихает пожарище. Глядел я туды со стены, с башни. Веришь, милая, от площади Арбатской так клином и выголило, словно ножом срезало. Вот энтакий кус!
И Иван сделал такой же жест, каким ночью Мижуй определил будущее пожарище. Не ошибся опытный "мастер".
- А в энту пору что там видно?
- Теперя, почитай, ничего. Гореть нечему. И дело с концом. Помолись да опочинь. Рано нынче подняли тебя. Перепугалась как...
Успокоенная царица хотела было вернуться на молитву, как вдруг быстро вошел Адашев.
- Не посетуй, осударь, без зову, без повещенья. Дело не терпит. Собираться бы, выезжать тебе с царицей и с кем там позволишь. Повернул огонь... Ветер насустричь ночному поднялся. На Кремль так и несет пожарище. Головни, вишь, уже главы Успенью посыпало.
Анастасия так и опустилась, обессилев от страха, на скамью у стены. Ноги у нее совсем подкосились. Вздрогнул Иван, еще бледнее чем раньше стал.
- Барки готовы?
- Снаряжены. С утра самого к Тайницким воротам причалены. Садиться поизволь! А я тута уж все прикажу.
- Да разве правда? - начал было Иван.
- Што? Пожарище велико ль? Кремлю не уцелеть ли? Сам погляди поизволь, осударь!
- Да, я сам... Потерпи часок, касатушка! - сказал уже на ходу жене царь и вышел из молельни.
Грозное зрелище увидал Иван с высоты башни, что у Троицких ворот.
Дувший прежде с северо-запада ураган круто повернул, налетел прямо с запада, ударил на восток, кидая на Кремль, на посады, еще уцелевшие у высоких кремлевских стен, тучи искр, столбы дыма и пламени, которое пожирало догорающие избы на прежнем пепелище, на окраинах его.
Гудят, воют новые потоки огня. Взлетают на воздух, кружат вихрем огнистые хлопья. Целые горящие плахи - с ураганом, с пылью, с дымом - носятся по воздуху.
Неудержимая огненная река катится на Кремль. Дышать трудно от зноя, рожденного пожарищем. Дым душит. Вот отдельные волны огненной реки, подкатясь к Неглинке-реке, тут стихают. Но высокая крыша Успенского собора стала загораться от налетающих на нее головней. Мост Троицкий, башня Собакина стали загораться.
В ужасе кинулся Иван за царицей.
Уселись в колымаги, уже стоявшие на всякий случай во дворе, и доехали до Тайницких ворот, сели в барки... К Воробьевым горам двинулись. Там безопасней.
Почти без чувств полулежит Анастасия под навесом царской барки.
- Скажи, что там? - бледными, пересохшими губами все спрашивает она.
Иван словно и не видит, как ей плохо. Он поражен, подавлен ужасом. И хрипло, негромко говорит ей, что он видел:
- Не ждал, видно, народ, што в энту сторону буря повеет. На площадях, на улицах кучами сбились. Скарб выносят. Толкуют стоят. Вдруг на их дым и полымя понесло. Совсем на восход солнца веять стало. Кружит по небу полымя, на землю кидается, все так и крушит. Сейчас тута горело. Глянь, через две улицы всполыхнули избы. Справа, слева... Людей огнем обошло. Кто сквозь стену огненную кидается. Все загорится на ем. Он назад. И мечется, словно грешник в аду... Власы пылают. Одежда дымится, тлеет. А другие, ровно ошалелые, на площади али бо по улице взад-вперед мечутся. Иной стоит громко молится. Иной вовсе песни поет, смеется. Видно мне с башни... Сейчас вот за Неглинкой дело было. Базарную площадь огнем обвело. Страшно, Настюша! А кругом, верст на десять, там все огонь. Слышишь, как воет, как гудет...
Правда - даже здесь, на Москве-реке, хотя барки проезжали мимо пустырей, выгоревших уже дотла, и здесь было слышно, как по ту сторону Кремля трещит, воет пожар, кричат люди, лают собаки, ревет скот.
А звон набатных колоколов прорезает порой каким-то безнадежным, отчаянным стоном хаос диких, смешанных голосов.
Анастасия, совсем изнеможенная, укрывает лицо на груди мужа. Но то, что он говорит, так и стоит у нее перед глазами.
Смолкнул Иван. Сквозь полы навеса смотрит на берега реки, на место утреннего пожарища. И здесь печально, грустно все глядит. Изба кое-где догорает. Стены церквей дотлевают. Дым пологом стелется, не давая свободно дышать. И только островками зеленеют где-нигде: сад, чудом уцелевший, пустырь, покрытый травою, зеленые берега пруда или ставка небольшого.
Загляделся-задумался Иван. Задремела-забылась на миг совсем больная, измученная царица. Медленно плывут барки к Воробьевым горам.
Теплый летний июльский вечер спускается над рекой. Ураган затихать стал. А в Кремле - видно отсюда - верхи на церквах загораться стали.
Сжимается сердце у Ивана...
На соседней барке брат царский Юрий Васильевич плывет. Да не один. Невесту и он себе облюбовал, когда царь девушек на смотры собрал.
Самая дородная из всех, хохотушка-княжна Иулиания Палецкая, пленила сердце царевича. Он упросил брата. Княжну назначили невестой Юрию. Поселили в Кремле. Осенью свадьба.
Но Юрий уже не расстается со своей нареченной, благо старший брат позволяет, не сердится.
Сидят они сейчас вдвоем, тоже под навесом, на второй барке. Сказки им говорит старик-бахарь. Жуют оба что-то. Поталкивают, заигрывают друг с другом пятнадцатилетний жених и четырнадцатилетняя невеста.
Им нет почти и дела, что такое горе великое на Москву пришло. Кроме домов и добра, 2000 человек, все больше старые, больные и дети, сгорели в тот день...
Co вторника до самой пятницы бушевал ветер, то ослабевая немного, то снова налетая, как бешеный, подымая новые снопы пламени, раздувая старые, потухшие пожарища. Потом наступило затишье. Ветер упал, совсем прекратился, словно и не было его. Только курились и дымились остатки домов и храмов в Кремле и на посадах, лежащих на север и на запад от Кремля. Порою вместе с едкою струею дыма долетал сюда и чад сгоревших человеческих тел, не в конец испепеленных пламенем. Бродили потерянные погорельцы по местам, где недавно стояли их дворы. Иной искал остатки имущества, бродил между обгорелыми пнями своего раньше тенистого сада, стараясь припомнить, угадать: где то место, где перед пожаром зарыл он ценный скарб? Другие рылись под обломками, надеясь найти хотя бы какие-нибудь останки погибших в пламени близких, дорогих им людей.
Раньше с трудом, но можно было дышать, даже отрадно было втянуть струю свежего, прохладного воздуха, которую вносило ураганом в знойный, раскаленный пояс пожарища. Теперь же люди положительно задыхались. Дышалось с трудом, тяжело-тяжело.
И, несмотря на это, шумная жизнь закипала на особенно бойких, привычных торговых местах, особенно на Кремлевской Ивановской площади, где и земля еще полураскалена от недавних пожаров, где сизый дымок вьется над грудами головешек и углей, чернеющих повсюду.
Оборванные, закоптелые, обожженные порою люди скипелись уже в шумный муравейник, покупают, продают, меняют. Крестьяне окрестные нахлынули отовсюду, сообразив, что теперь всему найдется сбыт в погорелом стольном городе.
Вид у большинства из толпы ужасный. Лица истомленные, озлобленные. Немало и зверского вида мужиков появилось, неведомо откуда. Это колодники, сидевшие по разным темницам.
Когда загорались остроги, порою сторожа сами выпускали заключенных и уходили вместе с ними от огня. Порою власти забывали о несчастных, стража разбегалась. Десятники тоже. Тогда колодники, обезумевшие от ужаса, ломали затворы и разбегались.
Впрочем, тюрьмы были не очень-то крепко устроены. И без пожара бежать из них бывало не трудно кому не лень. Только "особливые" злодеи содержались покрепче, за особыми "приставами", больше охраняемые живой стражей, чем крепкими стенами.
Два дня царило затишье в природе. Зато, придя в себя, избавясь от стихийного огня, от пламени, пожравшего все кругом и замершего только по недостатку пищи, люди начали сами кипеть и бушевать, как буря.
Стали искать поджигателей, ловили, мучили, разрывали их на части. Грабили, убивали просто ради наживы, а не то чтобы совершая мнимое возмездие.
Дурные, тяжелые вести каждый час, каждую минуту доносились к Ивану в Воробьевский дворец.
А тут еще с испугу, от всех волнений - и с Анастасией беда приключилась. Раньше времени пришлось собрать докторов, повитух. Все ждут: принесет ли Господь, или беда случится, не окончится благополучно "тягота" царицы.
К полудню только, в воскресенье, высокие, редкие облака, медленно проносящиеся над Москвой, стали спускаться все ниже, стали темнеть и клубиться, предвещая давно желанный ливень. Молнии стали поблескивать, гром погромыхивать принялся.
В одной из самых обширных горниц дворца, окна которой, несмотря на духоту, плотно закрыты, лежит бледная, словно прозрачная лицом, Анастасия.
Лекарь-немчин только что ушел, разрешив Ивану смирно посидеть у постели больной. Уходя, он пошушукался о чем-то с пожилой бабкой-повитухой, помогавшей ему, и заявил царю, так и не сводившему воспаленных, усталых глаз с доктора:
- Хвала Господу, великий царь! Опасность прошла. Если кровь не явится снова - все пойдет своим чередом и в должный срок, даст Бог, получишь ты утеху душе и наследника трону своему.
- Аминь! Аминь, аминь, Господи!.. Я... Я тебя тогда... - быстро, взволнованно зашептал лекарю Иван, но так и не договорил, махнул рукой, и тот, низко кланяясь, вышел.
Когда с успокоенным, просветлевшим лицом он подошел и уселся подле кровати, где под пологом лежала Анастасия, царица сразу заметила перемену в лице мужа и, слабо улыбнувшись, проговорила:
- Вишь, моя правда была, касатик! Не велика беда еще. Помогут нам с тобой Матерь Господа и святые угодники. Не печалуйся же, Ванюшка!
- Нет, нет, милая... ласточка! Зоренька... И ты уже успокой свою душеньку. Глазыньки-то закрой. Подреми малость!
- Не дремется, Ванюшка! А без дремы глаза заведу - хуже оно. Все мне пожога мерещится. Да вон старицы те, монашки, что, сказывают, во храме, все десять живьем сгорели. Давит мне грудь да сердечушко. Все дума единая покою не дает: к заступе, к Скоропомощнице прибегли они, к образу Пречистой кинулись. И не спаслися! Слышь, дымом задушило их, а там истлели, когда половицы загорелись во храме. Одна, говорят, мать Иринея еще жила, когда тушить огонь стали. Охала... Стенала, Господи!..
И тонкими, исхудалыми пальцами царица прикрыла лицо, по которому тихо катились редкие слезинки.
Иван не знал, что сказать, чем успокоить жену, которой так вредно тосковать и волноваться. Его самого давило событие, о котором вспомнила Анастасия. Да и, кроме того, она не знала, что сам митрополит Макарий, унося из пожарища чудотворный образ Владимирской Божией Матери, расшибся, когда спускали старца по веревке со стены Кремля, охваченного пожаром.
- Не думай, ясочка! Так полагаю: грешны были старицы. Вот и покарал Господь.
- Грешница? Што ты? Сестра-то Досифея? Али старица честная Левкадия? Да святей их не сыскать на Москве! Редкой жизни подвижницы.
- Ну, значит, Господь больно возлюбил их. Венца мученического удостоил. В селенья призвал свои райские.
- А што мыслишь? Должно быть, так.
И, словно успокоясь на этой отрадной мысли, больная затихла, замолчала.
"Не за твои ли грехи все эти жертвы, весь этот ужас?" - что-то против воли так и шептало смятенному юноше, когда он с затаенным страхом впивался глазами в бледное лицо любимой жены, единственного существа, которое ему казалось близким и дорогим на свете.
А громко между тем он проворчал, косясь в сторону женщин, ожидавших в глубине комнаты приказаний царицы:
- Болтали бы поменьше! Только тревожите осударыню!
Те так и замерли на местах, стараясь без звука, лицом выразить, что они неповинны нисколько в излишней болтовне.
Вдруг быстрые шаги замерли извне у самой двери, которая чуть приотворилась.
Так и кинулась к дверям боярыня бельевая, княгиня Анна Смерд-Плещеева, толстая, низенькая, словно кубарь подкатилась.
- Ни-ни! Неможно! Дремлет... почивать собирается свет осударыня! - зашипела она было сдобным голосом своим, сдавленным теперь голосом.
Но подошедший к двери Адашев слушать не стал.
- Осударя скорея сюда проси! Жаловал бы.
Иван, почуяв, что дело важное, если Алексей чуть не врывается в опочивальню к больной, - в одно мгновенье очутился за порогом, быстро прошел мимо Адашева, кивнув ему следовать за собой.
- Ну, што там ошшо? - спросил он тихо на ходу, уже переступив порог второй от опочивальни комнаты.
- Мятеж, осударь! Князя Юрия смерды пьяные, злодеи окаянные, на клочья разнесли.
- Дядю? - не то с ужасом, не то с бешенством хрипло выкрикнул Иван и смолк, тяжело дыша, ожидая, что дальше ему станут говорить.
Адашев, поняв молчание царя, продолжал:
- На нынче, сам ведаешь, сыск назначен был о речах воровских, о склоках, кои в народ пошли, будто Глинские виной в пожарище. Будто они поджигали, волхвовали. Чары творили. И в сей час на площади на Ивановской все грозное дело и содеялось. Сам ведаешь: колодники на волю вырвались. И смерды, и холопи, и вольные люди из тех, кто победней, кружала разбивали, брагу-вино бочками на улицы выкатывали. А больше от горя, от разору великого охмелели. Кровью запить меды захотелось им, видно. Подстрекнул хтой-то. Мало ли врагов у кажного. И у меня...
- И у меня... знаю! И врагов дядьевых знаю же... Дале!
- Так и загомонила вся площадь... Только и зыку идет по всей по Ивановской: "Глинские Москву пожгли. Юрашка, Михалка... да...". Не посетуй, осударь, скажу, что слышал: "Да колдунья, бабка царева! Бей их!".
- А Юрий тута был!
- Как на грех! Подбили князя, мол, "нечего смердов робеть!". А как до дела пришло - все и сробели. Он было во храм Божий кинулся, в Успенском при алтаре притаился. Нашли, диаволы! Воволокли. Не живого уж, почитай, мертвого. Через Кремль на Лобное так и поволокли!
- А стрельцы што же?
- Бояре, воеводы молчат, стоят, стрельцам не приказывают, боятся: народ бы пуще не озлить. На их бы на самих люд не кинулся. А смерды вконец очумели. Князь Михаилу искать принялися. Княгиню-старицу, бабку твою, вишь, им подавай. Стали баять, што во Ржеве те - куды! И слышать не хотят. Орьмя-орут, во всю Ивановскую! "На Воробьевых они. У осударя в терему притаилися. Гайда, вынимать злодеев литовских пойдем!" И ватага, тысяч с десять человек, так сюда и кинулась... Я о конь, вот и доскакал ранней. Изготовься, осударь!
И Адашев смолк. Какой-то странный звук нарушил воцарившуюся мгновенно тишину.
Иван, весь дрожа от ярости, слушал любимца. Воздух с шумом вылетал у него из груди. Он все теребил тяжелую золотую цепь с крестом, висящую у него на шее.
Когда Адашев замолк, Иван судорожным движением с такой силой дернул эту цепь, что она порвалась, середина осталась на крепко стиснутых пальцах юноши, а концы со звоном упали на пол.
Бледно до синевы лицо царя, губы тоже побелели и сжаты. Пена проступает на них. Тревожно глядит Адашев.
Неужели опять припадок начнется, как три дня тому назад, после прибытия на Воробьевы, после мучительной поездки мимо пожарища? Нет. Овладеет, видимо, собой Иван. Не так порывисто, не так хрипло дышит. Лицо из бледного становится багровым. Жилы так и напружились на лбу, на висках, на руке, в которой зажата порванная цепь. Это тоже не добрые признаки. Припадок гнева, слепой ярости, очевидно, овладеет раздраженным юношей... Чем-то он закончится!
А Иван размеренно и сильно начал бичевать пол и соседнюю скамью концами порванной цепи, от которой так и отлетали звенья, и с трудом заговорил:
- Всех изымать! Перевязать! Заковать! А потом... потом... я скажу, что им сделать! Я...
- Осударь, тысяч с десяток смердов! Есть и с припасом. Секиры, вилы, топоры да и пищали, гляди. Всех не перевяжешь! Как на грех, полка-двух у нас тут на Воробьевых не соберется. Не ждали дела такого! Не сдогадалися.
- Не сдогадалися? Стрельцов мало? Меня с больным подружием смердам предали, подлые. А?! Настя-то!.. С ей што будет?..
И, выронив цепь, Иван даже лицо закрыл руками от ужаса перед картиной того, что будет с любимой его женою...
- Осударь, не печалуйся! Все уладим. Тебя и осударыню-царицу в жисть не выдадим! Сами сгибнем, а вас и коснуться не посмеет нихто. Воротынский, Вельский... Я им уже сказывал. Они ли, энти воеводы, за тебя ль не постоят? Отборные люди у нас. Один десятерых стоит. Все ладно будет. А уж ежели до зарезу придет, спаси Бог! Уйдем невредимы. Знаешь ли, до самой реки и под рекой дале - ходы тут прорыты. Тайники есть... Все укроемся!
- Ну, будь, што Бог даст! - вдруг совсем подавленным голосом произнес Иван и быстро кинулся назад, в опочивальню Анастасьи, оставив на месте Адашева, который стоял в недоумении. Но через несколько мгновений, словно решив какую-то задачу в уме, спальник прошептал:
- Ее успокоить кинулся! - и тихо вышел из горницы делать дальнейшие распоряжения.
Адашев не ошибся.
Осторожно склонясь над женой, Иван негромко окликнул ее:
- Почиваешь ли, Настенька?
- Нет, голубь! Затишало в душе у меня от речей твоих, и я рада. Хочу поправиться. Тебе бы радость принести. До хорошего конца с Божьей милостью дожить: первенцем хочу царя мово порадовать. То-то бы, Господи!..
Надеждой, мольбой звенит голос молодой женщины. Мукой передернуло лицо Ивана.
- Бог даст... Он пошлет, Спас Милостивый. Слышь, Настек, злодеев тамо, поджигателев, изловили. Сюды их привести повелел я. И народ за ними же, обозляся, кинулся. Гляди, галдеть учнут у подворотни, што им не дали самосудом воров казнить. Ты не пужайся. Гляди... Стрельцов под рукой много, конных и пешей рати. Што б тамо ни творилось, што ни учуяла бы - покойна будь! Я над тобой блюду, оберечи сумею...
И ласково, осторожно проведя по волосам больной, быстро вышел из опочивальни.
Недалеко он ушел. Через два покоя, у окна, выходившего прямо во двор широкий, откуда видны были ворота дворцовые, и частокол, отделяющий двор от дороги, вьющейся вниз, к Москве-реке, - здесь остановился Иван и стал глядеть. Здесь нашел его Адашев, очень скоро вернувшийся со двора.
- Подваливает чернь проклятая, смерды поганые, осударь! Да понемногу. Видно, не мало их по пути во кружалах, а то и просто по избам придорожным осталось. Все такой там люд, што и выпить не прочь, и чужим поживиться горазды.
Слушает Иван Адашева, слушает дальнейшие донесения воеводы и вестовщиков, приказы, распоряжения отдает, отвергает чужие советы или соглашается. И спокоен на вид. Но грозное, страшное это спокойствие.
Захарьины тут появились, Курбский, Челяднины... Вся свита царева.
За стенами мятеж готовится...
Взором проводив мужа, закрыла глаза Анастасья, смежила полупрозрачные, тонкие веки свои и, смутно улавливая набегающий издалека рокот возбужденной людской толпы, готовилась было совсем задремать.
"Ишь, зверье какое! Самосудом хотят!" - слабо шевельнулась последняя сознатеяьная мысль в ее усталом мозгу, и она на миг-другой позабылась.
- Бей колдунов-поджигателей! Литовцев нам подавай! Анну-еретицу, ведьму старую, запальницу!.. Бабку цареву давайте нам, ироды! Што за нехристей стоите? Али мы не свои вам?
Такие крики сразу заставили прокинуться Анастасью. Она широко раскрыла глаза и напрягла свой утонченный от болезни слух.
Крики доносились довольно ясно, хотя опочивальня и удалена была от внешнего двора, перед которым, набегая, скипалась толпа озверелой, пьяной челяди.
Дворец потешный, летний, не очень грузно строенный, весь деревянный, с массой окон, дверей, крылец, ходов и балконов, отражал и пропускал звуки очень хорошо. Опущенные на оконца сукна, сукна на дверях и на полу заглушали, правда, все звуки, приходящие в покой извне, но не преграждали им пути.
Понимает это Иван, сидя недалеко от опочивальни, и вдвойне страдает. За себя, за гордость свою царскую, за свое величие, за жену больную. Он трепещет ее страхом, подавлен ее муками.
Приподнялась на постели Анастасия. Кинулись к ней прислужницы, поддерживают. Слушает царица, бледная, застывшая, неподвижная... Словно из мрамора изваянное изображение, а не живое существо полулежит здесь. Помертвели и женщины, окружающие царицу. За нее, за себя боятся. А она не только вслушивается - старается вообразить, что там творится, перед дворцовыми воротами, на покатом зеленом лугу, который широко раскинулся до самой воды.
Вот стихнул гомон. Смолкли дикие крики.
Что такое? Образумились? Ушли?
Слабой надеждой загорелся неподвижный взор Анастасии.
Ей кажется, она слышит звяканье оружия у тына дворцового. Так и видит пищальников, алебардщиков, которые и на самом деле живой стеной протянулись от ворот, охраняют дворец.
Затихла толпа от того, что показался этот самый отряд из внезапно распахнувшихся ворот, а впереди князья Воротынский и Вельский, славные, отважные воеводы. Знает их, любит вся Москва.
Заговорил Воротынский:
- Слышьте, братцы, христиане-православные! Буде вам! Беды не накликайте! Царь гневается. Осударыня недужна... Смиритеся!
- Да Бог и с ими!.. Живут на многие лета царь с царицею! Поджигателев нам сюды! Ведунью старую! Да князя Михаилу... Не уйдем без этого!
Не много и мятежных тут сошлось. Тысячи две человек. Остальные по пути растаяли. А особенно галдит кучка убежавших колодников и всякого люда воровского, которому любо в мутной воде поживу искать.
Опять заговорил Воротынский:
- Слышьте, послухайте меня! Истинно говорю: жаль мне вас. Домой ступайте, проспитесь. Не к добру артачитесь. В последний раз имя осударево в поруку даю: нет ни бабки царской, ни дяди его тута. Во Ржеве, почитай, с неделю они сидят уже. Туды киньтесь... А того лучше потерпите... Царь уж суд нарядил. Разыщем, кто Москву палил. Не покроет царь злодеев, будь хоть самы милые люди, родня его ближняя. Вот што царь сказать велел. А теперь не послушаете - не взыщите. Плохо вам буде!
- Не пужай, боярин! Стреляные тетери, не бежим от потери! Не идем, покеда поджигателев вынуть не дадут нам! Во Ржев?! Враки! Не по яблочки ль по ржевски теперя поехали? - глумливо раздалось из толпы.
- Чаво глядеть?! Ломи! Вали, собор, на широкий двор! - махая топорами и дубинами, заорали колодники-коноводы.
И передние, самые наглые из толпы, так и кинулись вперед, хватая за пищали, за концы бердышей ратников.
Но таких смельчаков было совсем немного.
На остальную толпу повлияли слова воеводы, и она если еще и не расходилась, то потому, что была захвачена интересом к тому, что делают совсем, очевидно, ошалелые коноводы.
Тем плохо пришлось.
- Бей, хватай их! - властно прозвучал приказ, когда Воротынский увидел, что бунтует одна небольшая кучка.
Засверкали секиры-бердыши. Кое-где грохнула пистоль или самопал... Человек десять самых назойливых, самых отчаянных повалилось с раскроенной головой, с перебитыми руками, с простреленной грудью. Остальные с криками ужаса кинулись врассыпную бежать. Стрельцы ловили, вязали убегающих. Человек 30-40 в каких-нибудь пять минут лежали и стояли у ворот со скрученными назад руками.
Слышала это все Анастасия. Видел и слышал Иван. Тихо мерным шагом спустился он вниз, появился перед кучкой связанных злодеев. Увидя царя, все отступили.
Оглядываясь на оконца дворца, словно желая сквозь стены знать, что теперь с Анастасией, Иван в то же время шарил за поясом. Не найдя ничего, потянулся к ближайшему из окружающих, к Воротынскому, вытащил тесак у него из ножен и стал с размаха наносить тяжелый удар за ударом по шее, по плечам, куда попало двум-трем из связанных недругов своих, шепотом приговаривая:
- Гады!.. гады... смерды вонючие! Мятежники! Всех изрубить, всех повесить! Четвертовать поганых! Башки им безмозглые посносить!
И продолжал рубить мертвые уже, иссеченные тела, из которых кровь так и брызгала, обагряя ему одежду и руки.
- Осударыню бы успокоить поизволь, батюшка-царь! - желая прекратить тяжелую сцену, слегка выступая вперед, осторожно напомнил Адашев.
- Что?! - занося и над ним тесак, крикнул было Иван, но опомнился под влиянием блестящего взора, которым глядел Алексей ему прямо в глаза.
Словно от сна очнувшись, он кинул тесак, властно крикнув:
- Всем энтим башки долой безмозглые! - и кинулся к жене.
А там большой переполох царит. Опять беда с царицей. Кровь показалась. Муки у нее начались.
Но услыхав шаги Ивана, она сдержалась, быстро укуталась в покрывало до самого подбородка и повелительно шепнула всем окружающим:
- Гляньте! Осударю не сказывайте! Ему не словушка! Гляньте.
Улыбаясь, встретила Анастасия мужа.
- Што, али сладилось? Тихо стало, слышу я.
- Сладилось, голубка! Да штой-то ты смерти бледней лежишь? Не приключилось ли чего?
- Чему быть-то? Просто потревожилась малость, не стану греха таить. Теперь, коли все минуло, и ладно. Сосну, отдохну. Ступай, касатик! Вон и ты сам с собой не схож стал. И в крови вон весь кафтан. Видно, злодеев карал. Так им и надо! Ну, иди же! Дай сосну, попытаюсь...
- Спи... Все минуло! Не тревожься, - только и мог проговорить Иван, затем торопливо вышел из опочивальни, чувствуя, как нехорошо было явиться сюда в одежде, обагренной кровью.
Анастасия же, едва дверь закрылась за мужем, перестала улыбаться, вся вытянулась от муки, с искаженным лицом еще раз прошептала окружающим женщинам:
- Гляньте ж, нишкните царю! Оох... сама... оох... потом сама...
Помертвела, обессилела окончательно от боли и умолкла, затихла, лишась последней искры сознания...
Грозовая ночь настала за этим тревожным, боевым днем.
Ливень, молнии, раскаты грома, казалось, хотят смыть с лица земли все следы преступления, заглушить вопли отчаяния и злобы, какие только звучали за предыдущие дни в этом углу грешной земли!..
Под навесом тяжелых, непроглядных грозовых туч, раздираемых порою причудливыми извивами бичующей тьму молнии, творится много тайн и чудес. И свет дневной никогда не озаряет таких глубоких, губительных тайн, какие может видеть око Божие при сверкающих проблесках грозовой молнии ночной.
К рассвету гроза стала затихать...
В раскрытые окна опочивальни Ивана веет дивной свежестью и ароматом из старинного развесистого сада, где еще цветет черемуха и бузок.
Сам Иван, бледный, со следами пены на углах губ, лежит на постели.
Адашев сидит близ него.
Сильвестр, протопоп Благовещенский, стоит у аналоя, молится, порою поглядывая на юношу.
- Ну, што? Как? - спрашивает он Адашева.
- Никак, в себя приходит... не уйти ль тебе теперя, отче?
- Нет, пускай! Припомнит, крепче будет! - властно отвечает протопоп.
Иван раскрывает глаза. Мутные, блуждающие они, как всегда после сильного припадка. Голова тяжела. Затылок ломит. Вдруг, взглянув к аналою и различив темную плотную фигуру попа, юноша весь затрепетал.
- Так... так мне не снилось? Так правда? - стуча зубами от озноба, едва выговорил он.
- Правда, чадо мое! Все есть истинно, что от Бога! А ты сам видел: то было не от иного кого.
Ничего не отвечая, Иван упал опять лицом в подушку и затих.
Через несколько времени он быстро поднялся, но сейчас же упал было обратно, не поддержи его рука Адашева.
- Господи, ослабел-то как!.. Алеша, к Насте пройти допомоги! - тихо проговорил Иван.
Адашев вопросительно взглянул на Сильвестра. Тот кивнул головой.
- Изволь, осударь! Да што было с тобой? Отец-протопоп позвал меня, когда тебе занедужилось. А отчего это - не ведаю. Не приключилось ли чего?
- Потом... после... К Насте! - опять повторил Иван.
- Не послать ли спросить? Може, спит осударыня? - начал было Адашев, но, заметя нетерпеливый жест царя, умолк.
- Што же, не беда! Разбудит сам осударь свою царицу богоданную, - вмешался теперь Сильвестр.
Опять легкая дрожь испуга пробежала по телу Ивана. Но он ничего не сказал и тихо, с помощью Алексея, двинулся из горницы.
Тяжела была эта ночь и для Анастасии. Она крепко спала, когда Иван подсел осторожно к ее изголовью и, облокотясь на подушки рукой, пристально вглядывался в милое ему, сейчас мертвенно-бледное, бескровное личико. Смеженные глаза были окружены густой синевой. Щеки впали, черты обострились. Только слабое, ре