--------------------------------------
Собрание сочинений в 11 томах. Т. 9
Государственное издательство художественной литературы, М.: 1958
OCR Маханов Т.Т.
--------------------------------------
Пейзаж и жанр
Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня.
...Я был грустно настроен и очень скучал. Уехать из города на лето было
еще рано, и мне посоветовали сделать непродолжительную прогулку с целью
увидеть новые, непримелькавшиеся лица. Я сдался на убеждения моих друзей и
поехал. Я не знал никаких порядков города, куда держал путь, ни нравов
людей, с которыми мне там придется встретиться, но фортуна начала
благоприятствовать мне с первого шага. На первых же порах во время
путешествия я нашел услужливых и опытных людей, которые делали это
путешествие уже не первый раз, и они научили меня, где надо пристать и как
себя пристойнее держать. Я все принял к сведению и остановился там, где
останавливаются все, кого влечет сюда призванье. Учреждение это не отель и
не гостиница, а оно совершенно частный дом, приспособленный сообразно вкусу
и надобностям здешних посетителей, и называется он - "Ажидация".
Мне досталась маленькая комната. Выбирать помещений здесь не принято, а
равно не принято и претендовать на их относительные неудобства. Это все
человек узнает еще во время короткого переезда. Всякий помещается здесь на
том месте, какое ему отведут; а что кому надо отвести - это сразу определяет
проницательное око очень бойкой женщины, которую называют "риндательша";
если же нет на месте самой "риндательши", тогда сортировкою посетителей
занимается состоящая при ней подручная ключница. Обе они, повидимому,
благородного происхождения, или по крайней мере это дамы, которые достаточно
видели свет и имеют о нем надлежащее понятие. Нынешний солидный возраст
обеих дам, кажется, должен бы хранить их от всякого злоязычия, а здравый
смысл и благочестие начертаны на их лицах, хотя, впрочем, довольно
различными пошибами. Лик "риндательши" ударяет в сухой, византийский стиль,
а ключницы с дугообразными бровями принадлежит итальянской школе. Обе эти
женщины, несомненно, умны и относятся к разряду тех, о которых сказано: "Их
же не оплетеши". Друг другу они улыбались как друзья, но в глазах их,
казалось, светились какие-то иные чувства, совсем не схожие с искренней
дружбой. Наблюдательный человек мог подумать, что этих женщин связывает как
будто какое-то взаимное опасение.
В их необыкновенном доме господствует система: как к ним "привалит"
публика, или, как ее называют, - "толпучка", дамы встречают гостей и тотчас
же их сортируют; знакомых лиц они прямо размещают по известным комнатам, а
незнакомых подвергают предусмотрительному разбору, после чего каждый
ожидатель получит в "Ажидации" такое помещение, какого он заслуживает.
{Слово "Ажидацдя" здесь употребляется в двух смыслах: а) как название
учреждения, где "ожидают", и б) как самое действие ожидания. В одном случае
оно пишется с прописной буквы, а в другом - со строчной. (Прим. автора.)}
Для этого прежде всего ожидателей сначала "собьют в угол к владычице".
Здесь "в ажидации" немножко помолятся перед большим образом, а их в это
время расценят и рассортируют.
Довольно большой дом в два этажа составляет одно помещение - "для
ожидающих". Дело, очевидно, ведется очень просто, но основательно: в особе
ключницы сосредоточена большая экономическая сила и исполнительная
полицейская власть.
Сила нравственная и политическая находится в руках самой "риндательши".
Остальной домашний штат "Ажидации" состоит из услуживающих лиц женского
пола, которые находятся почти в постоянных побегушках. Кроме того, есть
"куфарка". Весь этот подбор принадлежит к служебным типам самого низшего
сорта. Впрочем, у "куфарки" есть драповая тальма, в которой она, должно
быть, служила еще "генералу", - теперь она ее соблюдает больше для важности
и показывается в ней публике, или "толпучке".
Мужчин усматривается двое: один стоит при дверях в нижнем этаже, а
другой сидит у окна в конце коридора, за шкафиком.
Первый производит впечатление придурковатого простачка; второй - бойкий
жох из отставных военных.
Размещение в "Ажидации" отлично приноровлено к ожидательской цели. В
обоих этажах вдоль всего здания идет посредине коридор, а по
сторонам-стойлицы.
Это "номера для ожидателей". Здесь не называют: "приезжающие" или
"прибывающие", а "ожидающие". Это солиднее и соответственнее.
Коридоры наверху и внизу просторны и светлы. В конце каждого из них по
окну. Коридор нижнего этажа содержится в посредственной чистоте. Особенной
чистоты нет, - ее здесь и не убережешь, потому что сюда входят прямо с
надворья и тут же раздеваются и обтирают обувь. Тут же и печурка, где ставят
самовары, и ход в кухню, откуда пахнет грибным и рыбным. На одной из стен
большой образ владычицы и рядом поменьше образ, перед ним лампада, аналой и
на полу вытертый коврик, а напротив деревянная скамья со спинкой, из так
называемых твердых диванов.
В разных местах фотографические и печатные портреты одного и того же
духовного лица.
С прихода все ожидатели идут к владычице и молятся, или, как говорят,
"припадают". Затем всех разводят в их номера.
Знакомые имеют номера излюбленные, которые как бы всегда состоят за
ними. Из них некоторые даже и не "припадают" в коридоре, а, поздоровавшись с
хозяйками, прямо проходят в "свои номера". Им только говорят:
- Пожалуйте.
Других, "которые первенькие, но почище", водворяют по усмотрению в
свободных номерах первого и второго этажа.
Это-аристократия необыкновенного дома. Они получают распределение
скоро. Им нет нужды ждать, пока разместят всех остальных. Прочих ключница
берет и ведет в общую.
У одного из окон нижнего коридора, за маленьким желтым шкафиком,
помещается отставной военный с очень серьезным выражением. Возле него на
табуретике сидит ребенок, мальчик лет девяти, имеющий в чертах большое
сходство с военным. Перед мальчиком куча вскрытых конвертов, с которых он
смачивает слюнями марки и переклеивает их в тетрадь. Делает он это скоро и
ловко и с замечательною, недетскою, серьезностью, которою, по-видимому,
очень заинтересована стоящая возле него кухарка в драповой тальме. Она долго
на него смотрит, и, наконец, вздыхает и говорит:
- Прелесть как ловко, - лапочки будто у мышоночка - так и виляют!
Отец этого прилежного отрока, очевидно, имеет здесь довольно серьезное
значение и сидит прочно на дебелом стуле, под которым постлан мягкий коврик.
Военный просматривает какие-то записки и что-то выкладывает на маленьких
счетах, но это его не вполне поглощает: он все видит и слышит; мимо него
никто не пройдет, чтобы он не увидел и не повел на него глазом и усами.
Шкафик у него покрыт черною, запачканною клеенкою, на которой стоит
чернильница с гусиным пером и лежат нарезанные листки бумаги.
В середине в шкафе есть чистые поминальные книжки, лампадное масло,
восковые свечи и ладан, а также какие-то брошюрки и фотографические портреты
меньшего и большего размера.
Воин этот-человек солидного века и несомненно очень твердого характера.
Прислуга дала ему прозвание "балык".
Номера нижнего этажа "Ажидации" все немножечко с грязной и с кисловатым
запахом, который как будто привезен сюда из разных мест крепко запеченным в
пирогах с горохом. Все "комнатки", кроме двух, имеют по одному окну с
худенькими занавесками, расщипанными дырками посередине на тех местах, где
их удобно можно сколоть булавками. Меблировка скудная, но, однако, в каждом
стойлице есть кровать, вешалка для платья, столик и стулья. В двух больших
комнатах, имеющих по два окна, стоит по скверному клеенчатому дивану. Одна
из этих комнат называется "общею", потому что в ней пристают такие из
ожидателей, которые не желают или не могут брать для себя отдельного номера.
Во всех комнатах есть образа и портретики; в общей комнате образ значительно
большего размера, чем в отдельных номерах, и перед ним теплится
"неугасимая". Другая неугасимая горит перед владычицей в коридоре.
Перед образами в номерах тоже есть лампады, которые, впрочем,
зажигаются при входе сюда ожидателей, н притом, без сомнения, на их счет,
так как здесь же есть кружка "на масло". Лампады возжигает воин, имеющий
свой торговый пост у шкафика.
Некоторые из ожидателей не довольствуются огнем лампад и еще
прилепливают перед номерными образами восковые свечки. Это им дозволяется и
даже поощряется, но не иначе, как тогда, когда сами ожидатели находятся в
комнате и не спят. При выходе же из комнаты или при отходе ко сну они
обязаны гасить свечи, но лампады у них могут гореть во всю ночь.
Бывают случаи, что некоторые, помолившись и легши в постель, оставляют
прилепленные свечи "догорать", но "риндательша" или ее помощница непременно
это замечают и сейчас же постучат рукой в двери и попросят погасить.
Наблюдают они за этим тщательно, и укрыться от них никому невозможно.
В верхнем этаже "Ажидации" все чище и лучше. Коридор так же широк, как
и внизу, но несравненно светлее. Он имеет приятный и даже веселый вид и
служит местом бесед и прогулок. В окнах, которыми заканчивается коридор по
одну и по другую сторону, стоят купеческие цветы: герань, бальзамины,
волкамерия, красный лопушок и мольное дерево, доказывающее здесь свое
бессилие против огромного изобилия моли. На одном окне цветы стоят прямо на
подоконнике, а у другого окна - на дешевой черной камышовой жардиньерке.
Вверху под занавесками - клетки с птичками, из которых одна канарейка, а
другая - чижик. Птички порхают, стучат о жердочки носиками и перекликаются,
а чижик даже поет. Торговых приспособлений здесь никаких не видно. Напротив,
тут все имеет претензию казаться чинно и благородно. На стене,
приблизительно в таком же расстоянии, как и в нижнем коридоре, помещается
другой владычный образ, тоже большого размера и в беленом окладе с золоченым
венцом. Он в раме за стеклом с отводинами, освещен лампадою в три огня, и
перед ним разостлан на полу совершенно свежий коврик с розовыми букетиками и
стоит аналой, а на нем крест и книга. Книга и крест завернуты в епитрахиль
на зеленой подкладке.
Пол коридора крашеный и блестит. Он, очевидно, вымыт с мылом и
натирается воском. Вдоль всего коридора довольно широкая джутовая "дорожка"
с цветною каемкою.
Вдоль стен против образа поставлено одно кресло и несколько легких
венских стульев с тростниковыми плетенками. В углах плевательницы.
Комнаты верхних номеров все гораздо лучше омеблированы, чем внизу.
Здесь, кроме кроватей и стульев, есть комодики и умывальники. Некоторые
комнаты переделены ситцевыми драпировками надвое: одна половина образует
спальню, другая - что-то вроде гостиной. Тут на комоде туалетное зеркальце,
и в углу образ, перед которым тоже можно зажигать лампаду или, по желанию,
свечку.
Свечки, однако, больше зажигают "серые ожидальщики", которые,
собственно, составляют "толпучку" и имеют остановку в нижних номерах, а
"верхняя публика" почти всегда ограничивается одними лампадами.
Кислого запаха гороховой начинки здесь не слышно, и только внутри
комодных ящиков пахнет прогорклою конторскою икрою и семгой, от которых и
остались в изобилии жирные пятна.
Наверху, так же как и внизу, есть тоже общая комната, помещающаяся
рядом с собственным покоем "риндательши". Эта комната имеет, впрочем, вид
гостиной. Она уставлена мягкою мебелью и имеет большую образницу, в которой
много образов, а перед ними опять ковер и аналой с крестом и с книгою в
епитрахили. Лампада горит "общая", и огонь ее красиво дробится в широком
стакане из мелко ограненного алмазной гранью хрусталя. Возле образника
укреплена и припечатана зеленая кружка для доброхотных вкладов.
В комнате этой ночуют только в таких случаях, если число ожидателей
бывает больше, чем сколько есть номеров. Тогда здесь помещают "залишних
ожидателей" одного пола или какое-нибудь целое семейство; в остальное же
время комната эта считается "беседною" и открыта для всех прибывающих в дом
ожидателей.
После ранней обедни здесь ежедневно служат молебен, за которым все
могут молиться и подавать свои поминанья и записки. Те же, которые, кроме
общего моленья, желают так устроить, чтобы еще отдельно за себя помолиться в
своем номере, должны заявлять о своем желании особо. Ходатайство об этом
надо вести через "риндательшу". Ключница за это не берется. Непосредственные
же просьбы об этом часто не доходят.
Свечи, масло и все прочее, что нужно к служению, требуется наверх
снизу, и заведующий этим хозяйством воин подает все это в молчании и с
торжественной серьезностью.
Главный надзор за учреждением принадлежит самой "риндательше", которая,
как сказано, живет тут же, на верхнем коридоре, в маленькой комнате, рядом с
"беседным" покоем, а внизу правит делом помогающая ей ключница, которая
присматривает тоже за кухонной частью и за свечным унтер-офицером.
Обязанности у обеих дам разделены. "Риндательша", как собственница
учреждения, избрала себе часть более умственную: она держит кормило корабля.
Ей одной известна ее касса и те средства, которые приходят в нее ей одной
открытыми путями. Она дает надлежащий тон всему своему заведению и владеет
возможностью доставлять особые душевные утешения тем, кто их разумно ищет
при ее посредстве.
Ее часть, так сказать, генеральная, а часть ключницы, помещающейся
внизу, более обозная, узко хозяйственная, полная мелочных хлопот и отчасти
даже неприятностей, потому что она имеет дело с прислугою, избранною из
людей самого низшего качества, и с ожидателями из того слоя общества,
который называется "серостью". "Серость", выражаемая не одним званием и
относительною бедностью, имеет также очень грубые навыки и не всегда
отличается честностью в расчете. "Риндательша" удаляется от всяких
неприятных столкновений в денежном роде и слывет "доброю", но, по словям
прислуги, она "большая скрытница" и "ужасно" требует от ключницы охранения
всех своих выгод и интересов. Ключница должна прибегать к разным приемам,
чтобы все было заплачено.
"Сила вся в их руках", - говорит общий голос.
Я прибыл к ним без всякой протекции. Я мог бы получить рекомендации, но
это не входило в мои скромные и беспритязательные планы. Я искал облегчения
от тоски и томления духа и явился просто в чине ожидателя. Как человек
средний, я был помещен по непосредственному усмотрению дам в маленькой
комнате верхнего этажа.
Не зная, как здесь лучше вести себя, я присматривался во всем к другим
и старался делать то, что делают опытные люди. Только таким - образом я и
мог попасть в господствующий тон приютившего меня учреждения, что было
необходимо. Я не хотел обнаруживать никакого диссонанса в чувствах и
настроении группы необыкновенных людей, по лицам которых было видно, что все
они прибыли сюда с очень большими и смелыми надеждами и хотят во что бы то
ни стало получить, что кому нужно. Я "припадал" с ними везде, где они
припадали, и держался сколь можно ближе всех их обычаев, и скоро ощутил, что
это невыразимо тяжело и неописуемо скучно. Притом мне казалось, что здесь
все особенно друг друга остерегаются и боятся и что я приехал, очевидно,
напрасно, потому что пребывание здесь не может мне представить ничего
интересного.
Я ошибался.
Вечером я погулял немножко в одиночестве по городу и это произвело на
меня еще более удручающее впечатление: изобилие портерных и кабаков, группы
солдат, испитые тени какой-то бродяжной рвани и множество снующих по
тротуарам женщин известной жалкой профессии.
Я должен бы помнить, что благодать преобладает там, где
преизбыточествует грех, но я это забыл и возвратился домой подавленный и с
окончательно расстроенными нервами; я наскоро напился чаю в "беседной" и
потом вышел постоять на крыльцо, но, кажется, потревожил кухарку в тальме.
Она разговаривала с какою-то военною особою и все повторяла: "Ну так что!..
А мне хоть бы чтошеньки". Чтобы не сердить ее, я ушел в свой номер с
решительным намерением уснуть как можно крепче до утра, а завтра встать
пораньше и уехать восвояси утром же, ничего не дожидаясь.
Усталость и скука сильно клонили меня к изголовью довольно сносной
постели, которую я, впрочем, на всякий случай посыпал порядком порошком
персидской ромашки.
Намерение хорошо спать, однако, не удалось. Сначала мне все страшно
казалось: нет ли в кровати клопов, с которыми я в моей кочевой жизни имел
много неприятных столкновений на русских ночлегах, а потом стало лезть в
голову желание определить себе: в какую это я попал компанию, что это за
люди - больше дурные или больше хорошие, больше умные или больше глупые,
простаки или надувалы? И никак я этого не мог разобрать и не знал, как их
назвать и к какой отнести категории. А между тем сон развеялся, и мне вместо
отдыха угрожала раздражающая тоска бессонной ночи. Но, по счастию, едва все
стихло в коридорах, как по обе стороны моей комнаты пошли ночные звуки. У
меня оказалось разговорчивое соседство, на которое я сначала сердился, а
потом увлекся и начал слушать.
Справа пришлись у меня соседи только досадительные и даже, кажется, не
совсем с чистою совестью. По говору слышно было, что тут, должно быть,
помещены какой-то старичок со своею старушкою. Они все что-то перекладывали
и бурчали, причем старик употреблял букву ш вместо с и ж вместо з, а также
он употреблял что-то и из "штакана" и называл это "анкор". У них, очевидно,
было какое-то беспокойное домашнее обстоятельство, которое они приехали
уладить и кому-то угрожать, но при этом они и сами ощущали какой-то большой
страх за себя. Впрочем, больше беспокоилась одна старуха, которая была,
очевидно, довольно трусливого десятка, а старик был отважен.
- Ничего, мама, - говорит он старушке, - ничего, "не робей, воробей".
Это штарая наша кавкажская поговорка. Ты увидишь, что он нам дашт -
непременно дашт... плохо-плохо, что четвертную дашт. Меньше ехать не штоило.
- Хорошо, если даст!
- Дашт, нельзя, чтобы не дал, я уж шамую жадобрил, и ключницу тоже.
Шама-то вше поняла, как я могу ей и вред и польжу шделать, - могу штаратьша
вше ужнавать, и она будет жа наш штаратьша,
- Очень ты ей нужен!
- Нет, мамка, нужен. Ей надо жнать, кто ш какими мышлями приежжает, а
я, жнаешь... я вше што ешть в человеке - вше это могу ужнать и шкажать. Я
буду чашто шуда публику шопровождать и шо вшеми ражговаривать и от каждого
его прошлую жижть ужнавать, а они потом будут их этим удивлять, что вше
жнают. Я им хорошо придумал. Я надобный! Ну, давай же анкор!
- А ты теперь как ей сказался?
- Как? Как мы ш тобой решили, так я и шкажался:
иж благородных, кавкажшкой армии, брошены - непочтительный шын - шкажок
начиталша... Ну, давай анкор!
- Что он богу не молится, ты это сказал?
- Да, шкажал: шкажал, что и богу не молитша и что шлужить не жахотел, а
шапоги шьет... и у жидов швечки пошле шабаша убирает, Я вше шкажал и дай мне
жа это шомужки и анкор!
А старушка отвечала:
- Семужки на, а анкор не надо.
- Отчего же не надо? Я именно хочу анкор.
- Так, нельзя анкор.
- Что жа так! что жа нельжа!.. Налей, налей мне, мама, штаканчик! Я
умно, хорошо вждумал, - мы теперь уштроимша.
Она налила, а он выпил и крякнул.
- Тише! - остерегла его старушка.
- Чего ты вше так боишьша?
- Всего боюсь.
- Не бойша, вше пуштаки... ничего не бойша.
- Скандал может выйти.
- Какой шкандал? Отчего?
- Еще спрашивает: отчего? будто не знает.
- Да, не жнаю.
- Ведь мы с чужою рекомендациею приехали.
- Да, ну, так што ж такое?
- Те, соседние жильцы, ее теперь небось ведь хватились - своей
рекомендации-то.
- Может быть, и хватилишь...
- Ну, они сюда и придерут,
- АН не придерут,
- Почему?
- Дай анкор, тогда шкажу-почему.
- Пьяница!
- Шовшем нет, а я умный человек. Дай анкор,
- Отчего же жильцы не могут приехать?
- Налей анкор, так шкажу.
Она налила, а он выпил и сказал, что подал вчера "подозрение" на
каких-то своих соседних жильцов, у которых этими супругами, надо думать,
была похищена какая-то блистательная рекомендация.
Старушка промолчала: очевидно, средство это показалось ей годным и
находчивым.
Через минуту она спросила его: советовался ли он с кем-то насчет
какого-то придуманного сновидения и что ему сказали?
Старичок отвечал, что советовался, и тотчас же понизил голос и добавил:
- Она меня отлично научила, как про шон говорить.
- А как?
- Шмотреть на него, как он шлушает, и ешли он вожмет шебе руку в бок,
то тогда шейчаш перештать и больше не шкаживать. Ешли вжал руки в бок
по-офицершки - жначит шердитша. А что ж ты мне анкор? Ведь я беш того не
ушну.
Я закрыл голову подушкой и пролежал так минут двадцать. Стало душно. Я
опять раскрыл голову и прислушался. Разговор не то продолжается, не то
кончен, и старички даже, кажется, спят. Так и есть: слышны два сонные
дыхания: одно как будто задорится вырабатывать "анкор", а другое пускает в
ответ тоненькое "плипли".
- Encore! {Еще! (франц.).}
- Пли-пли...
Травят кого-то или даже, может быть, казнят-расстреливают, что ли,
кого-то во сне.
Будь наше место свято!
Я тихо встал с постели и поскорее завесил своим пледом дверь, из-за
которой до слуха моего доползала эта затея.
Жадный тарантул и его ехидна, обнявшиеся на супружеском ложе, для меня
исчезли.
Зато, чуть стихла эта сцена справа, совсем другая начала обнаруживаться
за стеною слева.
Говорили две дамы; одна, младшая, называла старшую: Марья Мартыновна; а
другая, старшая, звала эту: - Аичка. (По купечеству в Москве "Аичка" делают
в ласкательной форме из имени Раиса). Они говорили тихо и так мирно и
обстоятельно, что я сразу мог понять даже, как они теперь размещены в своей
комнате и как друг к другу относятся.
Старшая, то есть Марья Мартыновна, вкрадчивым, медовым голосом говорила
младшей, Аичке:
- Вот мой ангел, я и рада, что вы у меня улеглись на покой в постельку.
Эта комнатка своей чистотой здесь из всех выдающаяся, и постелька мякенькая.
И вы понежьтесь, моя милочка. Вы должны хорошенько отдохнуть, иначе вам
немыслимо. Вставать вам ни за чем не нужно. Я ваши глазурные очи при
лампадочке прекрасно вижу, и что только вы подумаете - я сейчас замечу и все
вам подам на постельку.
- Нет, я сама встану и лампад закрою, - отвечала Аичка молодым голосом
с московской оттяжкой.
- Ан вот же и не встанете, - вот я лампад уж книжкой и загородила.
- Да уж вы известная - пожилая, да скорая.
- Да, я и не могу иначе: у меня ведь игла ходит в теле.
- Какая игла в теле?
- Самая тонкая, одиннадцатый нумер.
- Зачем же она вам в тело попала?
- По моей скорости: шила и в ладонь ее воткнула - она и ушла в тело.
Лекаря ловили, да не поймали. Сказали: "Сама выйдет", а она уж тридцать лет
во мне по всем местам ходит, а вон не выходит... Вот теперь вашим глазурным
очам не больно, и я покойна и буду здесь же у ваших ножек сидеть и
потихоньку вас гладить, а сама буду что-нибудь вам рассказывать.
- Нет, не надо меня гладить, я это не люблю! Садитесь в кресло и из
кресла мне что-нибудь рассказывайте, - отвечала Аичка.
- А я непременно здесь хочу! Это мое самое любимое - услужить милой
даме, в чем приятно, и у ее ножек посидеть и помечтать с ней о каких-нибудь
разностях! Вспоминается, как еще, бывало, сами мы молоденькими девушками, до
невестинья, все так-то по ночам друг с другом шу-шу про все свои тайности по
секрету шушукались, и так, бывало, расшалимся, что и заснем вместе,
обнявшись.
- А по-моему, женщине с женщиной обнявшись ласкаться никакой и
особенной радости нет, даже и мечтать не о чем.
- Ласки, мой ангел, сами и мечты привлекут, и которые дружные, те для
того, уединясь, и мечтают. Разумеется, не со всякой такая дружба возможна,
но если у которой есть настоящий друг, выдающийся, то "сколько счастья,
сколько муки"!.. Это испытать и не позабыть!
- Ничего не понимаю.
- Удивляюсь! Но я понимаю: у меня в девушках был такой заковычный друг,
Шура. Ах, какая была прелесть приятненькая, и зато уж мы любили друг друга!
Мамаша, бывало, сердится и говорит: "Не расточайте вы, дурочки, попусту свои
невинные нежности - мужьям ласки оставьте". А мы и замуж не хотели, да и что
еще ждет замужем-то! Я только и свету видела, что до замужства, а уж как
двум Пентефриям в жертву досталась, так и не обрадовалась.
- Как же вы это двум достались? Это интересно.
- Одного закопала, а за другого вышла.
- Ах... так!.. Вы за одного после другого вышли!
- Да, а то как же?
- Вы сказали, что "двум досталась".
- А уж ты подумала, что я вместе была за двумя разом!
Марья Мартыновна рассмеялась дробным горошком и весело проговорила:
- Ах ты, шалуша, шалуша! Ты думала, что у меня один муж был
праздничный, а другой для будни?
- Да ведь это ж тоже бывает.
- Бывает, мой друг, бывает. В нынешнем свете чего не бывает, но со мной
не было.
- Иные ведь обманывают: женатый, да скроет про первую жену, и еще раз
женится. Ему за это достанется, а второй женщине ничего.
- Да, если она отведет от себя, что не знала, то тогда ей особенно
выдающегося наказания нет, но только все-таки в суде ее защитники-то
процыганят, и прокурор о постыдных вещах расспрашивать будет.
- А какая беда, что спрашивают? через это женщина-то, когда о себе
расскажет, так после еще всем интереснее делается; да и с тем же, с кем
разведут, после опять жить можно.
- Да, но только уж придется жить все равно как невенчанные.
- Извините-с, настоящий развод пред престолом нынче не делают, в церкви
венцов не снимают, а только и всего, что в суде прочитают.
- А все уж по отдельному виду надо прописываться"
- Это не важность!
- Да; по полицейским правилам это все равно, но прислуга меньше
уважает.
- Платите больше, и отлично уважать будет.
- Все - как при законе - так жить нельзя.
- А при капитале как хочешь жить можно, так это еще и лучше.
- Разумеется, при твоем капитале, как выдающемся, и ты молодая вдова, в
двадцать четыре года, так тебе все пути не заказаны, делай что хочешь. И я
тебе совет дам: не губи время и делай.
- Советуете?
- От всей моей души советую. Век молодой надо чем помянуть; тоже ведь
за стариком-то ты пять лет промучилась - это не шутка.
- Не вспоминайте мне про него!
- Прости, милуша, прости! Я не знала, что ты про покойников вспоминать
боишься.
- Я его не боюсь, а... мне противно вспомнить, как он храпел ночью.
-Да, уж, мужчина, который если храпит, - это немыслимая гадость.
- Я, бывало, целые ночи не сплю, заверну голову одеялом и сижу в
постели, да и плачу. А теперь если приснится, как он храпел, сразу весь сон
и пропадет.
- Да, кто храпит, им и не стоит жениться, тем больше что это при твоей
молодости и при капитале, да еще и при выдающейся красоте...
- Ну, вы мне про мою красоту много не льстите, - я ведь сама себя в
зеркало видывала... Разумеется, я так себе - не урод, но аляповата.
- А чем же вы нехороши?
- Не о том, что нехороша, а я не люблю, если ко мне с лестью
подъезжают. Это ведь не ко мне, а все к капиталу.
- Ну, мой друг, я ведь у вас сколько живу, а вы мне про свой капитал до
сих пор никогда ничего не объясняли.
- И не обязана. Я и никому никогда о капитале ничего не скажу. Капитал
- дело скрытное.
- Я и знать не стараюсь. Я взялась быть при вас компанионкою и по
хозяйству - в том и состою, и что вы хотите, я то и делаю: в сад - так
провожаю в сад, в театр - так в театр, а сюда захотели ехать - я и здесь
пригодна, потому что я и здешние порядки знаю; а о чем ваше сердечное
прошение и желание совершения завтрашней успешной молитвы-этого я не знаю.
- И тоже и это вы никогда не узнаете. О чем я хочу молить - это мое
одно дело.
- Да я и не любопытствую.
- Конечно! И если не будете любопытничать, то вам же спокойней у меня
жить будет. А вы мои мечты оставьте - лучше что-нибудь про себя мне
рассказывайте.
- Что же, мой ангел?
- Что-нибудь "выдающееся".
- Ишь, шалуша, как мое слово охватила!
- Да, я люблю, как вы рассказываете.
- Нравится?
- Не то что нравится, а как-то... так, бывало, у нас в доме одна
монахиня про Гришку Отрепьева рассказывала... сейчас смешно и сейчас
жалостно.
- Да, я говорю грамматически. Это многие находили. Николай Иванович
Степенев, деверь вдовы, который всеми их делами управляет, когда, бывало,
болен после гуляньев, всегда, бывало, просит меня, чтобы с ним быть и
разговаривать.
- А у него не было ли чего другого на уме-то?
- Ничего, мой друг, кроме того, что шутит над собою и надо мною: "Я,
говорит, муж выпевающий, а ты - жена-переносица, - играй мне на чей-нибудь
счет увертюру".
- Ишь, как рассказывает!
- Хорошо?
- Да что вам допрашиваться, говорите грамматически о своей жизни- вот и
все.
- А у меня в жизни, мой друг, кроме горя, ничего и нет выдающегося.
- Ну вот и расскажите всю эту увертюру: какого вы роду и племени и что
вы занапрасно терпели. Я люблю слушать, как занапрасно страдают.
- А я все так страдала. Я ведь, не забудь, откупной породы и
Бернадакина крестница, потому что папаша у него в откупах служил. Большое
жалованье он получал, но говорил, что страсть как много за то на себя и
греха принял. Впоследствии стал Страшного суда бояться, и все пил, и умер,
ничего нам не оставил. А у Бернадакина повсеместно много было крестников, и
не всем даже давалось на воспитание, а только чьи выдающиеся родительские
заслуги. Меня определили учиться, но у меня объявилась престранная
способность: ко всем решительно понятиям развитие очень большое, а к наукам
совсем никакой памяти не было. Ко всему память и соображения хорошие, а к
ученью нет - долбицу умножения сколько ни долбила, а как, бывало, зададут
задачу на четыре правила сложения - плюсить, или минусить, или в уме
составить, например, пять из семьи - сколько в отставке? - то я и никаких
пустяков не могу отвечать. Тоже и по словесности - выговор у меня для всего
был очень хороший, окатистый, но постоянно отчего-то особливые слова
делались, и как на публичном экзамене архирей задал мне вопрос: кто написал
Апокалипс Иоанна Богослова - я и не знала.
- Еще бы! - протянула Аичка. - Да на что это и нужно.
- Решительно ни на что-только сбивают. А тут я на шестнадцатом году,
милуша моя, вдруг очень выровнялась и похорошела, стала рослая, а личико
милиатюрное, и маленькая родинка у подбородка. Точно я будто французинка. И
тут со мною самый подлый поступок и сделали...
- Кто же в этом виноват был?
- Все через родных.
- Это уж как разумеется.
- А потом и пошли меня, бедную, мыкать: французинку, да скорей меня с
рук спихивать, кому попало, за русских. Сейчас же вскоре мамаша стала
просить о помощи и торопиться, чтобы скорее пять тысяч мне в приданое
назначили. Сейчас и жениха какого-то нашли мне-этакого хвата, в три обхвата,
и живот этакий имел, - ах, какой выдающийся! Представь себе, так весь
огурцом "а-ля-пузе".
- Черт знает что такое! - сказала в возбуждении Аичка.
- Да, мой друг, уж лучше бы и не вспоминать его, - отвечала Марья
Мартыновна и продолжала:-а я-то тогда еще всего боялась; но меня ведь и не
спрашивали. Он как приехал, так тотчас с мамашей поладил и три тысячи
приданого до венца сорвал. Что же, - ведь не родительские, а конторские -
Бернадакины. Две тысячи маменька еше себе отшибла: "Мы, говорит, тебя
воспитывали и кормили. Надо теперь и о младшей сестре подумать". Я ничего и
не спорила, своей пользы не понимала. С женихом обо всем маменька рассуждала
и с тем уговаривалась, чтобы он уважал мою сердечную невинность и никогда
никакого попрека мне от него не было, а между тем, как ему две тысячи не
додали, то он после только и знал, что стал попрекать, и ужасно все
мотивировал и посылал, чтобы я ходила просить, и дома со мной ни за что не
хотел сидеть. Даже часто ни обедать, ни ночевать не приходил, и моя эта
французская милиатюрность, и стройность, и родинка ничего его не только не
утешали, а даже он стал меня терпеть не мочь, и именно за то, чем могла я
понравиться, делал мне самые обидные колкости.
"Что мне, - говорит, - с тобой за удовольствие? в кости, что ли, я буду
играть? Я обожаю в даме полноту в обхождении".
- Значит, вы его в воображение не умели привести, - вставила Аичка,
- И нельзя.
- Это пустяки!
- Нет, нельзя!
- Отчего же?
- Хладнокровие такое имел, как настоящий змей, и это, его-то
испугавшись, я и иглу в себя впустила. Он на меня топнул, а я иглу-то вместо
подушки в себя воткнула. А потом, когда я больная была, и если, бывало,
почувствую, где игла колет, и прошу, чтобы скорее доктора пригласить, чтобы
из меня иглу вон вытащить, потому что я ее чувствую, так он и тут
преспокойно отвечает:
"Для чего такая нетерпеливость! подожди, может быть игла из тебя теперь
и сама где-нибудь скоро выскочит".
Аичка рассмеялась и спросила:
- И что же, наконец, вышло?
- Наконец то вышло, что у меня игла нигде не вышла, а зато он сам у
своей полной дамы закутился, и попал ему такой номер, что он помер, а я
тогда ему назло взяла да сейчас и вышла за подлекаря.
- Этот лучше был?
- Еще хуже.
- Неужели опять в три обхвата?
- Нет!.. Чего там! Этот, напротив, весь был с петуший гребешок, но зато
самый выдающийся язвитель. А маменька пристала: "Иди да иди". "Ты, говорит,
на французинку подобна, и он к этой породе близок". А его всей близости
только и было, что его фамилия была Померанцев, а лекаря его называли
"Флердоранж". А его просто лучше бы звать Антихрист, Мне даже пророчество
было за него не идти.
- Ах, это люблю - пророчества! Что же было?
- Я только из ворот к венцу с ним стала выезжать, и на передней лавочке
в карете завитый отрок с образом сидел, - видно, что свадьба, - а какой-то
прохожий в воротах заглянул и говорит: "Вот кого-то везут наказывать".
- Вот удивительно! Ну и как же он вас наказывал?
- Всего, мой друг, натерпелась. Прежде всего он был большой хитрец и
притворялся, будто ему нравится моя милиатюрность, а мои деньги ему не
нужны. И пришел свататься в распараде, как самый светский питомец: на руке
перстень с бриллиантом, и комплимент такой отпустил, что как он человек со
вкусом, то в женщине обожает гибкую худобу и легкость, а потом оказалось,
что он это врал, а кольцо было докторово, и я ему совсем и не нравилась. Я
говорю: "В таком случае зачем же вы врали и притворялись влюбленным?" А он
без всякого стыда отвечает: "Золото красиво - с ним нам милой быть не диво",
и объяснилось, что он сам обиделся в том, что ожидал получить за мною
большой капитал, а как не нашел этого, то тоже желает моею худобою
пренебрегать, - и действительно, так начал жить, что как будто он мне и не
муж.
- А за это вы могли на него его начальству жаловаться.
- Я и жаловалась. Главный доктор его призвал и при мне же ему стал
говорить: "Флердоранж! что же это?" А он начал в свое оправдание объяснять:
"Помилуйте, ваше превосходительство, - это немыслимо: в ней игла ходит", и
опять и этот тоже пошел мотивировать. Главный доктор даже удивился: велел
мужу выйти, а мне говорит: "Что же вы после этого хотите, чтобы я какое
распоряжение сделал? Я не могу. Если вы с иглою, то я только и могу вам
посоветовать: молитесь, чтобы из вас скорее игла вышла".
- Ишь, какая вы, Мартыновна, на мужское расположение к себе несчастная!
- Да, Аичка, да! За что молоденькую ласкали, за эту милиатюрность и
легкость, за то самое потом от мужей ничего я не видала, кроме холодности и
оскорбления. Особенно этот подлекарь, - он даже не хотел меня иначе
называть, как "индюшка горбатая", и всякую ложь на меня сочинял. "Я,
говорит, по анатомии могу доказать, что у тебя желудок и потом спина, и
больше ничего нет". Но господь же бог истинно милосерднейший, - он меня
скоро от обоих от них освобождал: стал и этот Флердоранж тоже пить и
пропадать и один раз допился до того, что поехал дачу нанимать и в саду
повесился, а я ни с чем осталась и в люди жить пошла;
- В людях жить трудно.
- Ничего, у меня характер хороший: меня все любят.
- Ну, это вы только хвалитесь.
- Нет! правда.
- А ведь вот вы долго у Степеневых жили, а они вас за что-то выгнали.
- Извините, Аичка, меня никто и ниоткуда не выгонял.
- Ну, отпустили. Ведь это только так, для вежливости говорится, а все
равно - выгон.
- И не отпускали, а я сама ушла.
- Через что же вы ушли? Ведь их дом хороший, как выговорите -
"выдающийся".
- Дом был самый очень выдающийся, да через одну причину начал
портиться, и к тому же вот с этим местом вышло замешательство.
- С которым местом?
- Вот, где мы с вами теперь находимся в нашей сегодняшней "ажидадии".
- Ну, так вот вы про это-то теперь и рассказывайте. Да только отсядьте
вы от меня, пожалуйста, подальше на кресло, а то и я боюсь, что в вас
иголка.
- Вот какая ты мнительная! Но я, мой друг, теперь ведь уж тельца на
себя собрала, и тельце у меня - попробуй-ка - крепкое, просвирковатое!
- Не буду я к вам касаться: я очень мнительная. Подайте мне тоже сюда и
мою сумочку с деньгами.
- Я ее хорошенько в комод прибрала.
- Нет, дайте, - я люблю деньги под подушкой иметь... А теперь
сказывайте: отчего вы ушли из степеневского дома.
- Тут много сделал падеж бумаг.
- Вы разве на бирже обращались?
- Не я, а деверь у Степеневых, у Маргариты Михайловны. У них в семье
ведь немного: всего сама она, эта Маргарита с дочерью, с Клавдинькой, да
сестра ее, Афросинья Михайловна, - обе вдовы. Афросинья - то бедная, а у
Маргариты муж был, Родион Иванович, отличный (фабрикант, но к рабочим был
строг до чрезвычайности, "Иродом" его звали - все - на штрафах замаривал; а
другой его брат, Николай Иванович, к народу был проще, но зато страсть какой
предприятельный: постоянно он в трех волнениях, и все спешит везде постанов
вопросу делать. Сначала он более всег