ьма доставать. Так его и увезли, а
наши служащие в доме все ужасно были обижены, потому что все это вышло не
так, как ждали, и потом все, оказалось, слышали, как Клавдия сама, хозяйская
дочь и наследница, при всех просила: "пренебрегите нами"... Чего еще надо!
Он и вправду, я думаю, этого никогда еще ни от кого не слыхивал. Все его
только просят и молят со слезами, чтобы он осчастливил, чтобы пожаловал, а
она как будто гонит: "Нами пренебрегите и ступайте к бедственным". Молва
поднялась самая всенародная. Кучер Мирон, как всегдашний грубиян, да еще две
пунцовки выпивши, вывел на двор своих фетюков, чтобы их петой водой
попрыскать, а фетюки его сытые - храпят, кидаются и грызутся, а Мирон
старается их словами унять, а в конюшню - назад ни за что вести не хочет.
"Я, - говорит, - слава те, господи! Я формально знаю, как и что велит
закон и религия: всегда перво-наперво хозяев прыскают, а потом на тот же
манер и скотов".
Насилу у него лошадей отняли и спать его уложили, как вдруг Николай
Иваныч приезжает, и в самом выдающемся градусе.
- Скверный мужчина! - отозвалась Аичка.
- Преподлец! - поддержала Марья Мартыновна и продолжала: - С этим опять
до тех пор беспокоились, что без всех сил сделались, и как пали в сумерки,
где кто достиг по дива-нам, так там и уснули. Но мне и во сне все это
снилося, как Клавдинька отличилась с своим бесстыдством... Николай Иваныч на
весь дом храпит, и Ефросинья тоже ничком дышит, а мне даже не спится, будто
как что меня поднимает, - и недаром. Прислушиваюсь и слышу, что Маргарита
Михайловна тоже не спит... ходит...
И так это она меня, моя Маргарита, заинтересовала, что я лежу и
присапливаю, будто сплю, а о сне и не думаю, а все на нее одним глазком
гляжу и слушаю, куда она пойдет.
А она неслышной стопою тихонечко по всем комнатам, у жердинверки
остановилась, с цветков будто сухие листики обирает в руку, потом канарейке
сахарок в клетке поправила, лоскуточек какой-то маленький с полу подняла, а
сама, вижу, все слушает, все ли мы спим крепко, и потом воровски,
потихонечку - топ-топ и вышла.
Я сейчас же вскочила на диван и уши навострила... Слышу, она кружным
путем через зал к Клавдинькиной комнате пошлепала.
Так во мне сердце и заколотилось... Что у них будет?
Горошком я с дивана спрыгнула, туфли сбросила да под мышку их и в одних
чулках через другой круг обежала и в гардеробную, - оттуда тоже в
Клавдинькину комнату над дверью воловье око есть. Опять там тихонечко все
взмостила, поставила на стол стул и стала на него и гляжу.
В комнате полтемно. Лампа горит, но колпак так сноровлен, что только в
одно место свет отбивает, где она руками лепит... Все это она сама себе
всегда и зажигает, и гасит, и на канфорке воду греет - все без прислуги.
И теперь так - весь дом в покое отдыхает, а она, завистная работница,
как ни в чем не бывало, опять уже все свои принадлежности расправила.
Мнет, да приставляет, да черт знает что вылепливает, и я даже на фигуру
ее посмотрела, что она сама на себя высказала, но нет еще, ничего не
заметно, - вся высокая и стройная.
Мать вошла, а она не видит, а у меня сердце ток-ток-ток! - так и
толчется... Что будет? - прибьет ее старуха, что ли, и как та - с
покорностью ли это выдержит, или, помилуй бог, забудется, да и сама на мать
руку поднимет? Тогда я тут и нужна окажусь, потому что по крайней мере я
вскочу да схвачу ее за руки и подержу - пусть мать ее хорошенько поучит".
Все дыхание я в себе затаила.
Маргарита Михайловна постояла в полутемноте и ближе к ней подходит...
Тогда госпожа Клавдинька вздрогнула и глину свою уронила.
"Мамочка! - говорит, - вы не спите! как вы меня испугали!" -
Маргарита удерживает себя и отвечает:
"Отчего же это тебе мать страшна сделалась?"
"Зачем вы, мама, так говорите: вы мне вовсе не страшны! Я вам рада, но
я занялась и ничего не слыхала... Садитесь у меня, милая мама!"
А та вдруг обеими руками, ладонями, ее голову обхватила и всхлипнула:
"Ах, Клавдичка моя! дитя ты мое, дочка моя, сокровище!"
"Что вы, что вы, мама!.. Успокойтесь".
А старуха ее голову крепко зацеловала, зацеловала и вдруг сама ей в
ноги сползла на колени и завопила:
"Прости меня, ангел мой, прости, моя кроткая! я тебя обидела!"
Вот, думаю, так оборот! Она же к ней пришла и не строгостью ее
пристрастить, а еще сама же у нее прощения просит.
Клавдинька ее сейчас подняла, в кресло посадила, а сама перед нею на
колени стала и руки целует.
"Я, - говорит, - милая мама, ничего и не помню, что вы мне, осердясь,
сказали. Вы меня всегда любили, я весь век мой была у вас счастливая, вы мне
учиться позволили..."
"Да, да, друг мой, дура я была, я тебе учиться позволила, и вот что из
этого ученья вышло-то!"
"Ничего, мамочка, дурного не вышло".
"Как же "ничего"?.. Что теперь о нас люди скажут?"
"Что, мама?.. Впрочем, пусть что хотят говорят... Люди, мама, ведь
редко умное говорят, а гораздо чаще глупое".
"То-то "все глупое". Нет, уж если это случилось, то я согласна, чтобы
скорее твой грех скрыть: выходи за него замуж, я согласна".
Клавдия изумилась.
"Мама! милая! вы ли это говорите?.."
"Разумеется, я говорю; мне твое счастье дорого, только не уходи от меня
из дома, - тоска мне без тебя будет".
"Да никогда мы не уйдем от вас..."
"Не уйдешь?" Он тебя от меня не уведет?"
"Да ни за что, мама!"
Старуха так и заклохотала:
"Вот, вот! вот, - говорит, - опять ты всегда такая добрая... А он
добрый ли?"
"Он гораздо меня добрее, мама!"
"Почему же так?"
"Он смерти не боится".
"Ну... для чего же так... Пусть живет",
"Вам жаль его?"
А та заморгала и сквозь слезы говорит:
"Да!"
И опять обнялись, и обе заплакали.
Веришь, что даже мне, и то стало трогательно!
Аичка поддержала:
- Да и очень просто - растрогают!
- А Клавдинька-то и пошла тут матери не спеша и спокойно рассказывать:
какой у него брат был добрейшей души, и этот тоже - ко всем идет, ни с кем
не ссорится, ничего для себя не ищет и всем все прощает, и никого не боится,
и ничего ему и не надобно.
"Кроме тебя?"
А она законфузилась и отвечает:
"Мама!.. я его так уважаю... он меня научил жить... научил чувствовать
все, что людям больно... научил любить людей и их отца... и... и вот я...
вот я... счастлива навеки!"
"Ну, и пусть уж так... пусть. А только все-таки... зачем... ты так себя
допустила?"
"До чего, мама?"
"Да уж не будем лучше говорить. Пусть только будет ваша свадьба скорей
- я тогда опять успокоюсь... Я ведь тебе все простить готова... Это меня с
тобою только... люди расстраивают, сестра... да эта мать-переносица
Мартыниха".
"Бог с ней, мама: не сердитесь на нее - она несчастная".
"Нет, она мерзкая выдумщица... по всем домам бегает и новости
затевает... я ее выгоню..."
"Что вы, что вы, мама! Как можно кого-нибудь выгонять! Она бесприютная.
Вы лучше дайте ей дело какое-нибудь, чтобы она занятие имела, и не слушайте,
что она о ком-нибудь пересуживает. Она ведь не понимает, какое она зло
делает".
"Нет, понимает; они приступили ко мне с сестрой, что ты странная, и так
мне надоели, что и мне ты стала казаться странною. Что же делать, если я
такая слабая... Я поверила и послала ее приглашать, и от этой общей ажидации
сама еще хуже расстроилась".
"Все пройдет, мама".
"Ах, нет, мой друг... уж это, что с тобою сделалось, так это... не
пройдет".
Клавдинька на нее недоуменно смотрит.
"Я вас, - говорит, - не понимаю".
"Да я и не стану говорить, если тебе это неприятно, но я и о том думаю:
как же это он провидец, а его обманом в чужую карету - обмануть можно?"
"Ах, не станем, мама, спорить об этом!"
"Я ему хотела пятьсот рублей послать, а теперь пошлю завтра за
неприятность - тысячу".
"Посылайте больше, мама, - мне жаль его".
"Чего же его-то жаль?"
"Как же, мама... какое значение на себя взять: какая роль!.. Люди видят
его и теряют смысл... бегут и давят друг друга, как звери, и просят: денег..
денег!! Не ужасно ли это?"
"Ну, это мне все равно... только нехорошо, что теперь сплетни пойдут; а
я не люблю, кто о тебе дурно говорит. И зато вот я деверя Николая Иваныча,
какой он ни есть, и кутила и бабеляр, а я его уважаю, потому что он сам с
тобою в глаза спорится, а за глаза о тебе никому ничего позволить не хочет.
"Сейчас, говорит, прибью за нее!"
"Дядя добряк, мне жаль его, - он во тьме!"
"И для чего это все необыкновенное затеяли! У нас все было весь век по
обыкновенному: свой, бывало, придет и попоет, и закусит, и в карты поиграет,
и на все скажет: "господь простит".
"Простое, мама, во всех случаях всегда самое лучшее".
"Да, он тебя и крестил, он пусть и перевенчает. А Мартыниха пусть к нам
и не приходит, чтобы никаких выдающихся затей от нее больше не было".
Вот что было выходило мне за мои хлопоты, но дело решилось иначе, и
совсем неожиданно.
- Кто же его решил? - спросила Аичка.
- Кошка, да я немножко, - продолжала Марья Мартыновна.
Но Клавдинька, к чести ее приписать, и в конце опять за меня
заступилась, стала просить, чтобы меня какою-нибудь выдающеюся прислугою в
доме оставили.
Старуха ей отвечает:
"Изволь, и хотя мне это неприятно, но для тебя я ее оставлю".
Но во мне уж сердце закипело.
"Нет уж, - думаю я, - голубушки, я и без вас проживу: я
птичка-невеличка, но горда, как самый горделивый зверь, и у меня кроме вас
по городу много знакомства есть, - я в услужение лакейкой никуда не
пойду..." И честное тебе слово даю, что я в ту же минуту хотела потихоньку
от них, не прощаясь, со двора сойти, потому что я, ей-богу, как зверь,
горда; но вообрази же ты себе, что это не вышло. Ко всему этому случаю
подпал еще другой, который и задержал. Пока я стояла на стуле и, на столе
взгромоздившись, слушала их советы, жирный кот разыгрался, подхватил мои
войлочные туфли, которые я на полу оставила, и начал, мерзавец, швырять их
лапой по всему полу.
От этакого пустяка меня просто ужас обхватил: заденет, думаю, мерзавец,
туфлею за какое-нибудь легкое стуло или табуретку и загремит, и они тогда
сейчас сюда взойдут, и какова я им покажусь на своей каланче? куда мне тогда
и глаза девать и что выдумать и сказать: зачем я это в здешнем месте,
вскочивши на стол, случилась?
Снялась я с великим страхом, чтоб не упасть, и стала кругом на полу
ползать - туфли свои искать. Ползла, ползла, весь пол выползла, а туфлей не
нашла. А между тем страх боюсь, что теперь мать с дочерью совсем поладили и
сейчас выйдут и увидят, что меня нет на том диване, где я спала. И как тогда
мне при них да через Николая Иваныча комнаты идти? Что подумать могут?
Бросилась я без туфлей бежать и вернулась на свое место благополучно.
Николай Иваныч без воротничков спит, и не храпит, и не ворочается; а я в
одних чулках легла на диван и только что притворилась, что будто сплю, как
Маргарита с дочерью и взаправду входят.
Маргарита Михайловна спокойным голосом с прохладою велит, чтобы все
лампы зажечь и чай подавать, и стала всех будить к чаю, а как ко мне
подошла, я говорю:
"Я сейчас сама встану", и начинаю туфли искать.
А она, как на грех, спрашивает:
"Что ты ищешь?"
"Туфли ищу".
"Где же ты их приставила?"
"На мне они были, на нотах".
"Куда же они с ног могли деться?"
"И сама не знаю".
"Жених, что ли, приходил тебя разувать, - так ведь
это только на святках бывает".
"Нет, - я говорю, - женихи ко мне не ходят, а это,
быть может, надсмешка".
"Ну, вот еще! Кто будет надсмехаться? Ищите, пожалуйста, все
Мартыновнины туфли!"
И что это ей за неотступная забота припала искать - уж и не понимаю. А
в это самое время, как на грех, вдруг Николай Иваныч выбегает в трех
волнениях из своих комнат и, должно быть, еще не проспавшись или в испуге,
кричит:
"У-е-ля хам? У-е-ля хам?"
Золовки ему отвечают:
"Что ты, батюшка! что ты!.. Какой Хам?"
А он даже трясется от злости и отвечает: "Хам - значит женщина!"
Маргарита Михайловна его перекрестила и говорит:
"Какая женщина?"
"Которая мне гадость сделала".
"Что сделала? какую гадость? Небось сказать нельзя?"
А он, как козел, головой замотал и в самом повелительном наклонении:
"Я, - говорит, - всем такой постанов вопроса даю: какая это фибза меня
разбудила и на постели у меня вот эту свою туфлю оставила?"
И показывает в руке мою туфель...
Ну, разумеется, всем смешно стало.
А я отвечаю:
"Это туфля моя, но надо знать, как она туда попала".
А он и не слушает.
"Это всякому, - говорит, - известно, как попадает".
А тут мальчишка Егорка, истопник, весь бледный, бежит и кричит:
"У нас в ванной кто-то чем-то с печки швыряется",
Пошли туда, а там в ванной в воде другая моя туфля плавает, а на печке
на краю проклятый кот сидит.
"Господи! - воскликнула я, - что же это! если все меня выживают, то мне
лучше самой уйти".
А Николай Иваныч поспешает:
"И сделай свою милость, уйди! У нас без тебя согласней будет", - и с
тем повернул меня лицом к зеркалу и говорит:
"Ведь ты только посмотрись на себя и сделай постанов вопроса: пристойно
ли тебе своими туфлями заигрывать!"
То есть, черт его знает, что он такое в своей пьяной беспамятности
понимал, а те дуры такое ко мне приложение приложили, что будто я и у него в
комнате и в ванной везде его преследую.
- А может быть, и в самом деле? - протянула Аичка.
- Полно, пожалуйста! Будто же я этак могла сделать, что вдруг одна моя
нога в комнате, а другая в ванной!.. Ведь это же и немыслимо так растерзать
себя! Но представь себе, что ведь старая дура обиделась и начала шептать:
"Я, - говорит, - никого не осуждаю, но для чего же это... непременно в
моем доме... и после посещения..."
Я и не вытерпела и с своей стороны фехтовальное жало ей в грудь
вонзила.
"Полно, - говорю, - пожалуйста, что такое ваш дом, да еще после
посещения!.. Проводили этакого посетителя так, что чуть его не выгнали", - и
рассказала, как Клавдия его просила их домом пренебречь, а опешить к людям
бедственным.
А Николаю Ивановичу это и за любо стало.
"Так, - говорит, - и следовало: чего он взаправду все здесь? Ему надо к
неурожайным полям ехать и большой урожай вымолить, для умножения хлебов. С
нашей сытостью ему взаправду и возиться бы стыдно".
Я отвечаю.
"Что же вы все мне - говорите про стыдное! Не я делаю что-то стыдное в
вашем доме... а поищите стыдного при себе ближе..."
А Николай Иваныч, как всегда, любит срывать свое зло на ком попало, и
вдруг кинулся на меня, как ястреб на цыпленка, и начал душить меня...
- Ах, боже мой! - пожалела Аичка.
- Да, да, да, - продолжала Марья Мартыновна. - Золовки у него меня даже
отнять не могли. Задушил бы, но Клавдия вошла и сказала: "Дядя, прочь!"
Совершенно как на пуделя крикнула. Он и оставил. Тогда Маргарита выносит из
спальни пятьсот рублей и говорит мне:
"Вот тут, Марья Мартыновна, пятьсот рублей от меня вам награждения, и
как вам угодно - хоть эти деньги за свою обиду примите, хоть на Николая
Иваныча жалуйтесь, но я, бог с вами, на вас не сержусь, и, если хотите
проститься с нами по-хорошему, я вам еще дам, но уходите".
"Я, - говорю, - жаловаться не пойду, потому что я православная ".
А Николай Иваныч зарычал:
"Не потому, а ты знаешь, что, пожаловавшись, ты меньше получишь".
"Можете, - говорю, - располагать как хотите, а я не желаю, чтобы на
суде произносили священный тип личности наравне с госпожи Клавдии девичьими
секретами".
Но тут он опять как сорвется... а Клавдия его схватила и вывела, и сама
вышла, а Маргарита подает мне еще триста рублей и говорит:
- "Друг сердечный, на, возьми это скорей себе и уходи. Хорошего ждать
теперь нечего".
- "Я, - говорю, - и не жду".
- А деньги взяли? - спросила Аичка.
- Неужли же им их оставила?
- То-то! А то Клавдинька их своим "бедственным" сволокла бы!
- Разумеется! Помолчали.
- Так-то вы и называете, что простились "по-хорошему"? - спросила
Дичка.
- Да, уложила свои вещи, и все забрала, а им сказала, ошибкою, вместо
"покойной ночи" - "упокой вас господи", да и уехала.
- И не жалеете, что так вышло?
- И не жалею, да и жалеть-то грех: они сами себя на все осудили. Каков
от них был прием святой ажидации, таково же и им от бога наклонение. Был дом
выдающийся в великолепии, а теперь одна катастрофия за другою следует, и
жительство их спускается до самого обыкновенного положения. И все через
Клавдии Родионовны рояльное воспитание; и никто этого не останавливает - так
всех она в свои прелюзии и привлекает.
- Неужли все стали лепить принадлежности? - спросила Аичка.
- Нет, это она одна лепит, и ей теперь даже заказы бюстров заказывают,
а она своих семьян привела гораздо в худшие последствия.
~ Что же такое, например, с ними сделалось?
- А, например, вот что сделалось: начать с того, что Николай Иваныч,
возвратившись раз из своего маскатерства, забыл, про что он позабыл.
- Ну!
- А это оказалось впоследствии, что он позабыл у себя в кармане депеш о
том, что к нему завтрашний день сын его Петруша из кругосвета возвращается.
Он и возвратился и приехал утром на извозчике, когда его никто не ждал, и
отец тогда только вспомнил про депеш и принял сына как нельзя хуже и даже
совсем не желал было его видеть.
"Мне, - говорит, - никакой заатлантический дурак не нужен".
Но Клавдия этого Петрушу обласкала, а дяде только левою рукою одним
пальцем погрозила, а потом и начала Петинькой руководствовать и привела его
к тому, что он вдруг, сам бесприютный, да стал еще просить у отца позволения
жениться на той самой Крутильдиной племяннице, за которую его отец выслал.
Отец об этом, разумеется, и слышать не хотел, да и немыслимо было это
допустить, потому что у той в это время еще один проступок был, - и вот чего
мы все об этом не знали, а Клавдия Родионовна знала, потому что она, как
оказалось, за этою особой следила и отыскала ее в напасти и содерживала у
той старушки, куда я ее проследовала, и там ее от всех бед укрывала и
навещала, и навела-таки своего двоюродного брата на то, что "вот ты пред ней
виноват, потому что через то - что ты ее покинул, она еще раз пала, и ты
должен это загладить, и ее взять, и никогда ни в чем ее не укорять, потому,
что ты сам всем ее бедам виновник". И все опять ему из евангелия, и что он
будто ни на ком другой, кроме этой, жениться не смеет, и тем кончила, что
сбила его на свое - Петька согласился. И тогда она явилась просить за них
дядю и стала ему доказывать, что та очень хорошего сердца, а проступок ее
был именно чрез то, что она - была брошена.
Старик говорит:
"Стало быть, постанов вопроса такой, что это, по-твоему, хорошо?"
"Не хорошо, - отвечает Клавдия, - но это такое, что вы должны простить,
потому что все это произошло через вас; оттого, что кто беспомощную бросает
- тот и виноват за нее".
"Где же это писано?"
А она сейчас было за евангелие, но он ее за руку:
"Оставь, - говорит".
"Нет, не оставлю, и если вы будете жестоки и потребуете, чтобы еще раз
так же ее оставить, то с нею может быть худшее".
"Что же, - спрашивает, - худшее?"
Она говорит:
"Вы это лучше знаете, что ожидает тех, кого вы сбиваете с честного
пути, а потом бросаете. Но вы знайте, что ваш сын теперь не в ваших руках".
"А в чьих же?"
"В тех руках, с кем вы не смеете спорить: Петя послушает не вас, а
того, кто не дозволил пускать соблазн в мир".
- "Так ты его бунтуешь?"
"Я не бунтую, - говорит Клавдия, - а я говорю, что - друг друга бросать
нельзя! От этого - страданье и грех. После этого Петруше нельзя будет жить с
чистой совестью, и я его убедила и еще буду убеждать, чтобы он почитал волю
небесного отца выше воли отца земного. А вы если не хотите слушать, что я
вам говорю о вечной жизни, то вы умрете вечной смертью".
И заговорила, заговорила, и так его пристрастила и умаяла, что он, как
рыба на удочке, рот раскрыл и отвечать не умеет.
А тут и Петруша стал за ней то же самое повторять, что его совесть три
года во всех местах мучила и теперь покою не дает и что он эту преступной
девушки вину на своей совести почитает и желает ее и свою жизнь исправить.
Тут Николай Иваныч стал губы кусать и вдруг говорит:
"А это ведь точно, пожалуй, можно и умереть, мы действительно все
грешные: зришь на молодую мамзель и сейчас свое исполняешь, как бы ее так
обратить, чтобы она завтра была уже не мамзель, а гут морген. Это - подлость
всей нашей увертюры; а Клавдя прямо идет! - и благословил сыну подзакониться
и вдруг даже мальчика их, своего внучка, очень любить стал и без стеснения
всем рекомендовать начал: "Вот это сын мой - европей, а это мой внук
подъевропник". Но Крутильда свою гордость выдержала и этого не перенесла,
взяла и за своего Альконса замуж вышла, а на Николая Иваныча векселя подала,
чтобы его в тюремное содержание.
- Вот эта хороший типун сделала, - отозвалась, засмеясь, Аичка.
- Да. Но Клавдинька дядю в тюрьму не допустила, - у матери уйму денег
выпросила: "Это, сказала, будет мне за приданое", и та за него заплатила, и
дом продали, а сами стали жить круглый год на фабрике. Так и теперь все
круглый год живут в этой щели, и Клавдиньке это очень нравится.
- И красота ее, стало быть, так там и вянет? - спросила Аичка.
- Разумеется, так у дуры все и завянет, но, однако, до сих пор еще
очень хороша, злодейка.
- А как же ее Ферштет?
- Ах, с ним оборот так еще всего чище!
- Вышла она за него или не вышла?
- Ничего не вышла!..
- Спятился?..
- Нет, он не спятился, а они оба себя один в другом превзошли, и потом
она его на тот свет и отправила.
- Каким же это, манером?
- Да никаким!
- Что же, однако, было?
- Да ничего и не было. "Мы, говорит, нашли, что нам не нужно на себя
никаких обязательств и иметь семью тоже не надобно". Решили остаться
друзьями по своей вере, и довольно с них.
- Что за уроды!
- Оглашенные!
- А как же она его уморила?
- Ничего никто не знал. Вдруг она приходит домой бледная и ничего не
рассказывает, а потом оказалось, что он умер.
- Вот и раз!
- Да. Дитя какое-то бедное такую заразность в горле получило, что никто
его в доме лечить не хотел, а он по примеру брата пошел и для других все о
болезни списал, а сам заразился и умер.
- Очень она убивалась?
- Не знаю, как сказать, - точно каменная. Мать говорила: "Что же, все
твой грех знают: если ты бога не стыдилась, так уж людей и стыдиться не
стоит, - иди простись с ним, поцелуй его во гробе. Тебе легче будет". А она
тут только зарыдала и на плечи матери вскинулась и говорит: "Мамочка! Я с
ним уже простилась..."
- Призналась?
- Да; "когда, говорит, он уходил туда, я его живого поцеловала; прости
мне это".
- Значит, всего-навсего и было, что раз один поцеловала?
- Так она сказала.
- Ну, а это - то... про что она раньше-то еще сознавалась?
- Что такое?
- Ну вот, что вы рассказывали...
- Ах, это про родительный в неопределенном наклонении?
- Да.
- А это так и осталось в неопределенном наклонении.
- Как же это так вышло?
- Так, совсем ничего не вышло.
- Значит, вы тогда на нее все наврали?
- И вовсе не то значит, а значит только то, что я ожидала правильно,
чего следует по сложению всех вероятностей, а у них все верченое, и "новую
жизнь" она в себе, оказывается, нашла по божеству, как будто Христос их
соединяет в одних вечных мыслях. Подумай только, как сметь этакое выдумать и
такую святость себе приписывать!
Аичка не скоро процедила в ответ:
- Нет, это пустяки, - а откудова только у них берется терпение, чтобы
этак жить!
- Ужасть! ужасть!.. Ничем, ничем их из себя не выведешь... Какое хочешь
огорчение и обиду - они все снесут, как будто горе земное до них совершенно
и не касающее!..
- Донимать их, я думаю, как следует не умеют.
- Это может быть.
- Нет, наверно!
- А ты что бы им хотела?
- На сковородку бы их босыми ножками да пожаривать.
- Вот, вот, вот! Ну, так, говорят, будто это жестокости.
Аичка ничем не отозвалась. Или она засыпала, или, может быть, стала
думать о чем-то "в сторону".
Марья Мартыновна встала, куда-то прошлась и опять села на место.
В это время Аичка вздохнула и, по-видимому как будто ни к тому ни к
сему, промолвила:
- Словесницы бесплодные!
Марья Мартыновна поняла, к чему это, и подхватила:
- Да, уж именно! Другая какая-нибудь... этакая простой души - живет, и
втихомолочку чего только она ни делает, и потихоньку во всем на духу
покается, и никто ничего не знает, а эти - что ступят, то стукнут, а потом
вдруг лишатся всякого счастья и впоследствии коротают век не для себя, а
сами остаются в неопределенном наклонении... Нет, ты мне этот постанов
вопроса реши: что с ними делать, чтобы их вывести?
Но Аичка снова молчала, и Марья Мартыновна опять сама заговорила:
- Ну, пускай так, как ты говоришь, что не знают, что с ними делать, я с
этим с тобою согласна; но отчего же они такие особенные, что ни слез у них
нет, ни моленья и жалобы, а принимают все, что над ними учинится, как будто
это так и надобно?
- Притворяются.
- И я то же думаю! Где же, скажи на милость, только что вышла такая
катастрофа, жених умер, а она в тот же день, как его схоронили, села
работать и завела еще школу, чтобы даром бедных детей учить. Но только одно
хорошо, что хоть ты и говоришь, что с ними не знают, что делать, но и им
тоже повадки заводить что хотят не дают: ей школу скоро прикончили. И
заметь, она и тут тоже опять ничего не томилась и не жаловалась.
- Они закоренелые.
- То-то и есть! Что же с ними поделаешь, когда они такие беспечальные?
Ей школу прикрыли, а сна теперь всем людям чем только может услуживает, и
книжки детям раздает, и сама с ними садится где попало читать.
- И этого не надо позволять.
- И было непозволение, становой и из-за книжек приезжал, чтобы всем ее
книжкам повальный обыск сделать, но посмотрел книжечки и все ей оставил, да
еще начал и извиняться.
"Я, - говорит, - приказание исполнил, а мне самому совестно".
- Вон тебе как!
- Да еще что! Как она ему ответила, что не обижается, и руку свою
подала, так он у нее и руку поцеловал и говорит:
"Простите меня, вы праведница".
- А замуж она, стало быть, так уж и не пойдет?
- Мать ее спрашивала: не дала ли она обет, чтобы после смерти первого
жениха ни за какого другого не выходить? Она отвечала, что "обета не
давала". По-ихнему ведь тоже и обет давать будто не следует. Старуха
добивалась, что, может быть, она в разговорах покойнику обещалась ни за кого
не выходить? И этого, говорит, нет.
"Ну так, может быть, еще обрадуешь меня, выйдешь замуж?"
И на это тот же ответ:
"Не знаю, мама, но только не думаю".
"Отчего же?"
"Со мной, мама, жить очень трудно".
Сама так и созналась, что с нею жить - ад. А потом в день именин матери
такой дар поднесла, что говорит:
"Мамочка! я ваша! я сегодня, в ваш дань, решилась и подарила себя
служить вам и бедным людям. Я замуж не пойду"...
Так и остается и так и живет теперь вековушею. Вместо того, чтобы
народить своих детей да их в ласке нежить и им свой остаток капитала
передать, она собрала спять беспортошную детвору, да одевает их, да поет им
про лягушку на дорожке.
Собеседницы умолкли, - Марья Мартыновна, вероятно, наслаждалась
удовольствием, что довела до конца сказание, в котором ее главный враг,
Клавдинька, была опозорена; а Аичка не отзывалась - может быть, потому, что
опять куда-то перенеслась и о чем-то думала.
Это и подтвердилось.
После довольно продолжительной паузы она вздохнула и сказала:
- Как мне это все-таки, однако, удивительно!
- Что такое?
- Представьте, что я у себя точно такого же дурака знаю.
- Мужчину?
- Да, и очень интересный, а вот и в нем сидит точно такая же глупость.
- Что же, как он в своем поле уродует?
- То же самое, как и эта: ничего ему не нужно - ни вкусно есть, ни
носить красивое платье, и ничто на свете.
- И любовь женская не нужна?
- Представьте - тоже не нужна!
- Этого никогда быть не может! Это при каком хочешь положении из моды
не выходит!
- Нет, то-то и есть, что выходит!
- Ни за что не поверю!
- Да как же вы не верите, когда я вас уверяю!
- А я, моя дорогая, не верю. Мужчину женской фигурой всегда соблазнить
можно.
- А я вам, моя дешевая, говорю, что и не соблазните. Марья Мартыновна
как будто поперхнулась, но оправилась и договорила:
- Разумеется, мое время прошло.
- Хоть бы ваше и время не прошло и хоть бы в вас иголки не было, а
ничего не убедите...
- Отчего же это?
- Оттого, что у них все нечеловеческое - они красоту совсем не обожают,
а ищут все себе чего-то по мысли, и петому если из них кого полюбить, то с
ними выйдет только одно неудовольствие.
- А он тебе очень нравится?
- Почему вы знаете?
- Неужли же не видно! Ты тем все и портишь, что свои чувства ему
оказала.
- Ничего я не порчу, а я ему просто противна.
- Как нищему гривна?
- Нет, совсем противна.
- Как же этакая молодая, богатая - и противна? Что же это за дурак
выдающийся!
- Не дурак, а вот в этом же самом роде, как ваша Клавдинька: все тоже
смотрит в евангелие и все чтоб ему жить просто да чтоб работать и о гольтепе
думать, - и в этом все, его пустое удовольствие.
- И будто уж нельзя его всем твоим капиталом привлечь?
- Ах, да на что ему капитал, когда ему больше того, что есть, ничего не
надобно! Ему вкусный кусок положите, а он отвечает: "Не надо, я уже
насытился"; за здоровье попросите выпить, а он отвечает: "Зачем же пить? - я
не жажду"!
- Ну, что это взаправду за уродство!
- Да, я так жить ни за что не хочу.
- Разумеется; пусть он себе берет такую и жену, к их фасону подходящую.
Но Раичка, услыхав это, вскрикнула:
- Что-о-о! - И сейчас же резко добавила, что она этого никогда не
позволит.
- Лучше на столе под полотном его увижу, чем с другою!
- Что же, и это можно, - успокоила ее мирным тоном Мартыниха.
Раичка понизила голос:
- То есть что же... разве вы это можете?
- Под полотно положить?
- Да... но ведь за это отвечать можно.
- Стоит только ему рубашку выстирать да на ночь дать одеть... вот и
все.
- Ишь какая вы вредная!
- Да ведь я это для тебя же! - сконфуженно остановила ее Мартыниха.
- Нет, а как вы смели для меня это подумать! Рубашку вымыть!
- Ну, оставь, пожалуйста: видишь, чай, что я пошутила!
- Пошутила!.. Нет, вы думали, что уж влюбленную дуру нашли, и я вам дам
такое поручение, что в ваших руках буду! Я не дура!
- Да кто ж тебе говорит, моя дорогая, что ты дура!
- То-то и есть, моя дешевая!
- Фу ты господи!
- Да, да, да.
- Так как же ты жить хочешь?
- Чтобы он был мой муж и жил, как я хочу, и больше ничего.
- Так ты бы ему лучше прямо так и изъяснила, что: "люблю и женись!"
- И вот, представьте же себе, что я уже до этой низости дошла, что и
изъяснилась.
- И что же он - возвеличился?
- Нимало, а только пожал мне руку и говорит:
"Раиса Игнатьевна, вы на этот счет ошибаетесь!" Меня даже в истерику и
в слезы бросило, и я говорю: "Нет, я вас люблю и весь капитал вам отдам". А
он...
Аичка вдруг всхлипнула и заплакала.
- Полно, полно, приятненькая, убиваться! - попросила ее Марья
Мартыновна.
- Не гладьте меня, я не люблю! - скапризничала Аичка.
- Ну, хорошо, хорошо, я не буду. Что же он тебе сказал?
- Не верит, дурак.
Послышались опять слезы.
- Ну, значит, он или бесчувственный, или беспонятный, - решила Марья
Мартыновна.
- Нет, он не бесчувственный и даже очень понятный; а он говорят: "Вы в
ваших чувствах ошибаетесь - это вы мою презренную плоть любите и хотите со
мною своих свиней попасти, а самого меня вы не любите и не можете меня
полюбить, потому что мы с вами несогласных мыслей и на разных хозяев
работаем; а я хочу работать своему хозяину, а свиней с вами пасти не желаю".
- Что же это такое?.. И к чему это?.. Каких свиней пасти и на каких
разных хозяев работать? - протянула недоуменно Марья Мартыновна.
- А вот в том и дело, что если не понимаете, то и не спорьте! -
дрожащим от гнева голосом откликнулась Аичка и через минуту еще сердитее
добавила: - По-ихнему, любовью утешаться - это значит "свиней пасти".
- Тьфу!
Мартыновна громко плюнула и вскрикнула:
- Свиньи! Ей-богу, они сами свиньи!
- Да, - отвечала Аичка, - и он еще хуже говорил... Он ответит...
- За что, приятная, за что? Что он еще... чем тебя оскорбил?
- Он меня ужасно оскорбил... он сказал, что я не христианка, что со
мною христианину жить нельзя и нельзя детей в христианстве воспитывать...
- Ах, за это ответит!
- Да, я ему это и сказала: "Я говею и сообщаюсь, а вы никогда... Кто,
из нас - христианин?"
- Он ответит.
- А я своего характера не переломлю!
- И не ломай! Что их еще: баловать!
- Я ему сказала, что я ожесточусь, и лучше кому захочу, тому все
богатство и отдам, но только я по-своему отдам, а не по-ихнему.
- Вот я теперь тебя и поняла... зачем ты сюда приехала! Конечно, тебя
тут на руках носить будут!
- Очень мне нужно их ношенье! Но только вы ничего и не поняли!
- Нет, ты теперь проговорилась.
- Ни капли я не проговорилась. Я просто буду пробовать: верно ли это,
что здесь можно умолить, чтоб в нем сердце затомилось и все стало - как я
хочу.
Но Марья Мартыновна на этом Аичку перебила.
- Ангел мой! - воскликнула она живо, - здесь умолить можно все; здешнее
место - все равно что гора Фавор, но только должно тебе знать, что бог ведь
- на зло молящему не помогает!
Аичка совсем рассердилась.
- Что вы за глупости говорите! - вскричала она, - какое же здесь "на
зло молящее", когда я хочу его от бессемейного одиночества в закон брака
привесть и потом так сделать, чтобы он любил непременно все то, что все люди
любят.
- Да, то есть чтобы он не косоротился бы к простоте, а искал бы себе
прямо не одно душеполезное, но и телополезное?
- Вот и только!
- Да, если только в этом, то это, конечно, благословенный закон
супружества, и в таком случае бог тебе наверно поможет!
- Да, а вы, пожалуйста, теперь уж дальше замолчите, потому что скоро
будет рассвет, и я очень расстроилась и буду бледная.
Шехерезада умолила. Соседки больше ничего не говорили и, может быть,
уснули; последовав их благоразумному примеру, заснул перед утром немножко и
я, - но потом вскоре снова проснулся, оставил на столе деньги за свою
"ажидацию" и уехал из Рима, не видав самого папы...
А поездка эта все-таки принесла мне пользу: мне стало веселее. Я как
будто побогател впечатлениями, - и теперь, когда мне случается возвращаться
ночью по купеческим улицам и видеть теплящиеся в их домах разноцветные
лампады, я уже не воображаю себе там одних бесстыжих притворщиц или робких и
безнадежных плакс "темного царства", а мне сдается, будто там уже дышит
бодрый дух Клавдиньки, дающий ресурс к жизни во всяком положении, в котором
высшей воле угодно усовершать в борьбе со тьмою все рожденное от света.
Печатается по тексту: Н. С. Лесков. Собрание сочинений, том
одиннадцатый, СПб. 1893.
Впервые - в журнале "Вестник Европы", 1891, кн. 11