Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Полунощники, Страница 2

Лесков Николай Семенович - Полунощники


1 2 3 4 5 6

о мимоноски строил, и в это время страсть как распустился кутить с морскими голованерами. Где он едет, там уж шум и гром на весь свет, а домой приедет - чтобы сейчас ему была такая тишина, какой невозможно. Жена у него была писаная красавица и смиренница, так он ее до того запугал, что она, бывало, если и одна сидит да ложечкой о блюдце стукнет, то сейчас сама на себя цыкнет и сама себе пальцем пригрозит и "дуру" скажет. Но он с нею все-таки ужасно обращался и в гроб ее сбил, а как овдовел, так и жениться в другой раз не захотел: сына Петю в немецкий пансион отдал, а сам стал жить с француженками и все мимоноски туда сплавил. Думали: кончен наш Николай Иванович "выпевающий", но он опять выплыл: пристал к каким-то в компанию делать постанов вопроса, и завели они подземельный банк, и опять стал таскать при себе денег видимо и невидимо и пошел большие количества тратить на польскую даму, Крутильду Сильверстовну. Ее имя было Клотильда, но мы Крутильдой ее называли, потому что она все, бывало, не прямо, а крутит, пока какое-то особенное ударение ко всем его чувствам сделает, и тогда стоит ей, бывало, что-нибудь захотеть и только на ключ в спальне запереться, а его к себе не пустить, так он тогда на что хочешь сделается согласен, лишь бы вслед за нею достигнуть.
  - Вот это так и следует! - заметила Аичка.
  - Да, да; это правда. Он для нее и по-французски стал учиться, а когда сын свое ученье кончил, он его из дома прогнал. Придрался к тому, что Петя познакомился с Крутильдиной племянницей, и отправил его с морскими голованерами навкруг света плыть, а Крутильда свою племянницу тоже прогнала, а та была молоденькая и милиатюрная, а оказалась в тягости, и бог один знает, какие бы ее ожидали последствия. А сам уж не знал, чем тогда своей Крутильде заслужить: ходил постоянно завит, обрит и причесан, раздушен и одет а-ля-морда и все учился по-французски. Стоит, бывало, перед зеркалом и по ляжкам хлопает и поет: "Пожолия, пополия". А тут вдруг кто-то в ихних бумагах в подземельном банке портеж и сделал. Страшная кучма народу толпучкой бросилась, чтобы у них свои деньги вынимать, и он до того не в себе домой приехал, что кричит:
  "Запри скорей ножницы и принеси мне калитку!" И еще сердится, что этих его слов не понимают! Мы думали, что он с ума сошел, а это он испугался падежа бумаг и привез к нам какие-то пупоны стричь, да так все и потерял и за эту стрижку под суд попался, но на счастье свое несчастным банкрутом сделан. Ну, тут Крутильда его, разумеется, было бросила, а сестра, Маргарита Михайловна, взяла его к себе в службу и все дела ему поручила. Он же год и два простоял хорошо, а потом опять где-то с голованерами встретился и как раз напосудился и так застотертил, что никак его нельзя было успокоить. Маленький удерж недели на две сделает, а потом опять ударит и возвращается домой с страшными фантазиями - называет одну сестру Бланжей, а другую Мимишкой... не понимает, где себя воображает. А станешь просить его, чтобы он вел себя степеннее, он сейчас: "Что такое? Как ты смеешь? Давно ли ты на домашнего адвоката курс кончила? А я на этих увертюрах с детства воспитан!" И всегда в это время у него со мной ссора, а потом после ужасно поладит и шутит: "Мармартын, мой Мармартын, получай с меня алтын", и опять до новой ссоры.
  - А вы зачем встревали?
  - Для золовок - золовки просили.
  - Мало ли что! Разве можно мужчине препятствовать!
  - Ах, мой друг, да как же ему не препятствовать, когда он в этих своих трех волнениях неведомо чего хочет, и ему вдруг вздумается куда-то ехать, и он сам не знает, куда ехать.
  - Знает небось.
  - Нет, не знает. "Мне, говорит, три волнения надоели, и я хочу от них к самому черту в ад уехать". Золовки пугаются и просят меня: "Разговори его!" Я и говорю: "Туда дороги никто не знает, сиди дома". - "Нет, говорит, Мармартын, нет; нужно только на антихристова извозчика попасть, у которого шестьсот шестьдесят шестой нумер, - тот знает дорогу к черту".
  И пристанет вдруг ко мне: "Уйдем, Переносица, со мною потихонечку из дома и найдем шестьсот шестьдесят шестой нумер и поедем к дьяволу! Что нам еще здесь с людьми оставаться! Поверь, все люди подлецы! Надоели они!" И так упросит, что даже со слезами, и жаль его станет.
  - И неужели вы с ним ездили? - спросила Аичка.
  - Да что, мой друг, делать. По просьбе золовок случалось, - отвечала Марья Мартыновна. - Как своя в доме у них привыкла, и когда, бывало, сестры просят:
  "видишь, какой случай выдающийся, прокатись с ним за город, досмотри его", - я и ездила и все его глупые шутки и надсмешки терпела. Но только в последний раз, когда докончательный скандал вышел, он меня взял насильно.
  - Как же он мог вас насильно взять?
  - Я в лавке себе сапоги покупала и очень занялась, а приказчик обмануть хочет и шебаршит: "Помилуйте... первый сорт... фасон бамбе, а товар до того... даже Миллера". А он входит - и вдруг ему увертюра московского воспоминания в лоб вступила - "Я, - говорит, - мать Переносица, ехал и тебя увидал и очень нужное дело вспомнил: отбери мне сейчас шесть пар самых дорогих сапожков бамбе и поедем их одной даме мерить". Я говорю: "Ну вас к богу!" - а он говорит: "Я иначе на тебя сейчас подозрение заявлю".
  - Ишь какой, однако, прилипчивый!
  - Ах, ужасный! совершенно вот как пиявок или банная листва - так и не отстанет. И чего ты хочешь: как его образумить? Во-первых, кутила, а во-вторых, бабеляр, и еще какой бабеляр! Как только напосудится, так и Крутильду забыл, и сейчас новое ударение к дамской компании, и опять непременно не какие попало дамы, а все чтобы выдающиеся, например ездовщицы с аренды из цирка или другие прочие выдающиеся сужекты своего времени. А угощать благородно не умел: в каком хочешь помещении дезгардьяж наделает, всего, чего попало, натребует и закричит: "Лопайте шакец-а-гу!" Многие, бывало, обидятся и ничего не хотят или еще его "свиньей" назовут, но ему все ничего, шумит:
  "Глядите, инпузории, в пространство, что я могу: я не плотец Скопицын, который с деньгами запирался, а я со всеми увертюрами живу!" И сейчас и начнет свою первую обыкновенную увертюру: всю скатерть с приборами на пол, а платить - "убирайся к черту".
  Того и гляди, что его когда-нибудь отколотят.
  Я это и говорю его сестрам: "Как хотите, а, по-моему, его надо молитвою избавить от его бесстыдства", и Афросинья сейчас этому и обрадовалась; но он сам ни за что и слышать не хотел о молитвах.
  "Постанов вопроса, - говорит, - такой: что я - порченный, что ли, чтобы меня отмаливать? Я в духовных делах сам все знаю: я пил чай у преосвященного Макариуса и у патриарха в Константинополе рахат-лукум ел, и после них мне теперь в молитвах даже сам Мономах не может потрафить".
  Разумеется, надо было сразу не пощадить на самое выдающееся, но вдова Маргарита Михайловна Степенева хоть и богачка, а замялась в неопределенном наклонении. Я вашего капитала, разумеется, вполне не знаю...
  - Это вам и не надо знать, - оторвала Аичка, - вы ведите свои истории, а меня врасплох не испытывайте.
  - Конечно. Я только так к слову сказала, я и нелюбопытна, но все равно на то же вышло. У Маргариты Степеневой, как я вам сказала, есть дочь Клавдия, молодая и прекрасивая этакая девица, собой видная, - красоты вид вроде англичанского фасона, но с буланцем... Воспитывалась она в иностранном училище для девиц женского пола вместе с одною немочкою и сделалась ее заковычным другом, а у той был двоюродный ее брат, доктор Ферштет; он, этот Ферштет, ее и испортил.
  - Спутал? - спросила живо Аичка.
  - Нет, - отвечала Марья Мартыновна, - спутать он ее не мог, потому что она бесчувственная, но разные пустые мысли ей вперил.
  - Про что же?
  - Да вот, например, насчет повсеместного бедствия людей. Сам он такой неслыханный оригинален был, что ничего ему не нужно; так и назывался: "бессчетный лекарь", Ко всем он шел, а что ему кто заплатит или даже ничего не заплатит, это ему все равно, всех одинаково лечил и к бедным даже еще охотнее ходил и никогда не отказывался, а если дадут, так он сунет в карман и не считает, чтобы не знать, кто сколько дал. Вот он ее этим безразличием пленил и к такой простоте ее свел, что она обо всем образе жизни людей стала иначе думать, и все она начала желать чего-то особенного, чего невозможно и что всех огорчает.
  - Непочтительная, что ли, стала?
  - Нельзя даже понять - как она, почтительная или непочтительная, но только стало ей нравиться все удивительное. Вот этот ее подругин брат в ниверситете учился и весь свой курс вышел, а служить нигде не захотел. Все этим огорчились, а ей это хорошо.
  - Отчего же он служить не пошел?
  - Так рассудил, что на "службе, говорит, можно получать различные поручения, каких я делать не хочу, надо в пустяках для угождения много время тратить, и уважать, кого не стоит, и бояться, как бы с дурной стороны не представили, - а я-де ни с кем ни в какую общественную историю попадать не хочу, а хочу лучше сам по своим понятиям людям услуживать". И так без всяких чинов и остался и всю зиму и лето в одной прохладной шинелишке ко всем бедным ходил, пока в прошлом году простудился и умер и семью как есть ни с чем оставил. Спасибо, немцы при похоронах сговорились между собою и все семейство устроили. По Клавдинькиному это все и превосходно, и Клавдинька как только с ним познакомилась, так сделалась от всех своих семейных большая скрытница и все начала евангелие читать и все читала, читала, а потом все наряды прочь и начала о бедных убиваться. Сидит и думает. Спросишь: "Что ты все думаешь? чего тебе недостает?" А она отвечает: "У меня все есть и даже слишком больше, чем надобно, но отчего у других ничего нет необходимого?" Ей скажешь:
  "Чего же тебе до этого? это от бога так, чтобы было кому богатым людям служить и чтобы богатые имели кому от щедрот своих помогать", - а она головою замахает и опять все думает и доведет себя до того, что начнет даже плакать.
  - О бедных? - воскликнула Аичка.
  - Да!
  - Что же, они ей лучше богатых, что ли?
  - И я это самое ей говорила: чего? Если тебе жаль, поди в церковь и подай на крыльце. От сострадания нечего плакать. А она отвечает: "Я не от сострадания плачу, а от досады, что глупа и зла и ничего придумать не могу". Ну, и стала все думать и придумала.
  Аичка сказала:
  - Это интересно.

    V

  Стала она так жить, что начала не надевать на себя ни золота, ни дорогих нарядов. "Для чего мне это? - говорит, - это совсем ненужное и нисколько не приятно и не весело; да это даже и иметь стыдно".
  - Отчего же ей это стыдно? - спросила Аичка.
  - Для чего на ней дорогие вещи будут, когда на других и самых простых одежд нет.
  - Так это же ведь нарочно так и делают, для отлички друг от друга.
  - Ну да! как же иначе и разобрать, кто кот - кто повар? А для нее мать сделала тальму из фон-горской козы и морской травы цвета плющ покрыла, а она ее и не надела.
  - Это почему?
  "Стыдно, - говорит, - такую роскошь носить", - простое пальто ей больше нравится. Сшила себе сама черное кашемировое платье и белые рукавчики и воротнички, и сама их моет и гладит, и так англичанкою и ходит, а летом в светленьком ситце, а что ей мать подарит деньгами или шелковье, она сейчас пойдет шелковье все продаст и все деньги неизвестно кому отдаст. Мать сначала, бывало, шутя спрашивает:
  "Что же ты это, Клавдичка, на молитвы, что ли, все раздаешь?"
  "Нет, - говорит, - маменька, зачем же мне покупные молитвы? Это должен всяк для себя, а я просто так отдаю тем, которым трудно заработать сколько нужно или нечем за ученье платить, когда их детей исключают".
  Мать ей и не перечила:
  "Что же, - говорит, - отдавай, если хочешь: пусть за тебя бедные бога молят".
  Но ей никак не потрафишь сказать.
  "Я, - говорит, - маменька, это совсем не для того, а просто мое сердце не терпит, когда я вижу, как я счастлива, а люди живут бедственно".
  "Вот потому-то и нехорошо, что ты все ходишь, эту бедственность смотришь: ты на них насмотришься и себя этим и расстраиваешь".
  "Все равно, - говорит, - мама, если я на них хоть и смотреть не буду, так я знаю, что они есть и страдают и что я должна делать облегчение в их жизни".
  "Ну, поступи членом в общество и езди с хорошими дамами; я тебе столько денег дам, что можешь больше всех графинь и княгинь сыпать".
  Не захотела.
  "Я знаю, - говорит, - что нужно делать",
  "Так скажи, что такое?"
  Она молчит.
  "Отчего же ты такая грустная и такая печальная? На тебя смотреть больно! Отчего это?"
  "Это, мама, оттого, что я еще очень зла: я себя еще не переломила и борюсь".
  "С кем, мой ангел?"
  "С собою, мама. Не обращайте на меня внимания, мне скоро легче будет. Я как-нибудь перейду на свою сторону, теперь я не на своей стороне, - я себе противна".
  Дядя Николай Иванович хоть шебарша, но он любил ее и говорит:
  "Не приставайте к ней: она иначе не может; это в ней все от рояльного воспитания. Я знаю, что с ней надо сделать: надо дать ей развязку на веселых увертюрах".
  Взвился и привез ей театральный билет в ложу на "Африканского мавра".
  Хоть и великий пост был, но для нее поехали. А она у них в театре и разрыдалась.
  - Это еще чего?
  "Я, - говорит, - вам говорила, что я не могу видеть дикие грубости! В чем вам представляется занимательность, я в том же самом вижу ужас и горе".
  "Какой же ужас? В чем тут горе?"
  "Как же не ужас: такой огромный, черный мужчина душит слабую женщину, и по какой причине?"
  Николай Иванович говорит:
  "Ты этого еще не понимаешь: за любовь от ревности самый образованный человек должен из вашей сестры всю кровь пролить".
  "Неправда это, - говорит, - какой это образованный человек: это глупость, это зверство! Не должно это так быть, и не будет - я не хочу это видеть!"
  И уехали из театра, и так и пошло с ней с этих пор во всех междометиях. Благородные удовольствия, театр, или концерты, или оперы, все это ей не нравится, а назовет к себе беспортошных ребятишек, даст им мармеладу и орехов и на фортепианах им заиграет и поет, как лягушки по дорожке скачут, вытянувши ножки, и сама с ними утешена - и плачет и пляшет. Этакая красавица, а лягушкой прыгает!..
  Видевши это, мать своего священника приходского на духу упросила поговорить с ней, и он на пасхе, когда приехал с крестом и как стал после закусывать, то начал Клавдиньке выговаривать:
  "Нехорошо, барышня, нехорошо, вы в заблуждении".
  А она ему бряк наотрез: ....
  "Да, - говорит, - благодарю вас, благодарю, вы правы - и мне тоже кажется, что мы живем в большом заблуждении, но теперь я уже немножко счастливее".
  "Чем же-с?"
  "Тем, что я уже собой недовольна; я теперь уже не на своей стороне; я себя осуждаю и вижу, где свет".
  Он говорит:
  "Не много ли вы на себя берете?"
  Она замялась и отвечает:
  "Я не знаю".
  А батюшка говорит:
  "То-то и есть! А мы знаем, что на свете должны быть я богатые и бедные, и это так повсеместно".
  Она отведает:
  "Это, к несчастию, правда".
  "Так и нечего бредить о том, чтобы у нас все были равны".
  А она вся стынет, и виски себе трет, и шепотом говорит:
  "Бредят невольно".
  А батюшка говорит:
  "Да, бредят невольно, а, однако, и за невольный бред иногда далеко очутиться можно. Не идите против религии".
  "Я не иду, я люблю религию".
  "А зачем противного желаете?"
  "Разве желать в жизни простоты и чтоб не было терзающей бедности противно религии?"
  "А вы как думаете! Да Христос-то признавал нищих или нет?"
  "Признавал".
  "Так что же, вы ему хотите возражать?"
  "Я вам отвечаю, а не Христу. Христос сам жил как нищий, а мы все живем не так, как он жил".
  Священник встал и говорит:
  "Так вот вы какая!" - и оборотился к матери ее и сказал:
  "Маргарита Михайловна! Откровенно вам скажу, уважая вас как добрую прихожанку, я с вашей воспитанной дочерью поговорил, но, уважая себя, я нахожу, что с нею, сударыня, не стоит разговаривать. Вам одно остается: молиться, чтобы она не погибла окончательно". Маргарита Михайловна, вся красная и в слезах, извиняется и просит у него прощенья, что это вышло как на смех,
  Священник смягчился и отвечает:
  "Мне, разумеется, бог с нею, пусть что хочет болтает, теперь этих глупых мечтаний в обществе много, и мы к ним наслышавшись, - но попомните мое слово, это новое, но стоит старого зла - нигилизма, и дочь ваша идет дурным путем! дурным! дурным!"
  Маргарита Михайловна ему скорее красненькую, но он не подкупился, деньги под большой палец зажал, а указательным все грозится и свое повторяет:
  "Дурным путем, дурным!"
  Маргарита Михайловна сама рассердилась и, как он вышел, говорит ему вслед:
  "Какой злюка стал!"
  А Клавдинька без гнева замечает:
  "Вы, друг мой мама, сами виноваты, зачем вы их
  беспокоите. Он так и должен был говорить, как говорил".
  "А кого же мне на тебя, какую власть просить?" "Ну, полноте, мамочка, зачем на меня власть просить, чем я вам непокорна?"
  "В очень во многом, в самом важном ты непокорна:
  грубить ты мне не грубишь, но ты не одеваешься сообразно нашему капиталу, чтобы все видели; не живешь, а все с бедностью возишься, а богатства стыдишься, которое твой дед наживал и за которое отец столько греха и несправедливости сделал".
  А Клавдинька тут одною рукою мать за руку схватила, а другою закрыла свои вещие зеницы и, как актриса театральная, вдруг дрожащим голосом закричала:
  "Мамочка! мама!.. Милая! не говорите, не говорите! Ничего не будем об отце, - так страшно вспомнить!"
  "Разумеется, - царство ему небесное, - он был аспид, а я тебя сама избаловала, и зато думала, пусть хоть духовный отец тебя наставит".
  "Мама! да вы сами меня лучше всех можете наставить".
  "Нет, я не могу и не берусь!"
  "Почему?"
  "Мне тебя жаль!"
  "Ну, вот я и наставлена. Вы меня пожалели и этим меня и наставили! Я ведь люблю вас, мама, и ничего не сделаю такого, что может огорчить мать-христианку. А ведь вы, мама, христианка?"
  И глядит ей в глаза и ластит ее, и так и поладят, и все так, потихоньку, что только сама она с собой вздумает, то с матерью и сделает. Уж не только на представление "Мавра" отклонила смотреть, а даже в оперу "Губинотов" слушать - и то говорит: "Не надо, мама;
  песни хороши, когда их поют от чувства, для скорби или для веселости, а этак, за деньги, - это пустяки, и за такие трилюзии стыдно деньги платить, лучше отдадим их босым детям". И мать сейчас с нею в этом согласна и улыбается: "На, отдавай, ты какая-то божия". А та ей с большим восхищением: "О, если бы так! если бы я в самом деле была божия!" - и вдруг опять со смехом шутя запоет и запляшет: "Вот, - говорит, - вам даровой театр от моей радости". А мать уж не знает, как и навеселиться. И стало уж Клавдиньке такое житье, что делай все, что ей угодно, у матери и позволения не спрашивай.
  "Я, - говорит, - верю, что она меня любит, и ничего такого, что меня огорчит, она не сделает".
  Стала Клавдинька ходить в искусственные классы, где разные учебные моды на оба пола допущены, и пристряла к тому, чтобы из глины рожи лепить, и научилась. Все, все, какие только есть принадлежности, она возьмет и вылепит, а потом на фарфоре научилась красить и весь дом намусорила, а в собственную в ее комнату хоть и не входи, да и не позволяет, и прислуги даже не допускает. Намешает в тазу зеленой глины, вывалит все на доске, как тесто, и пойдет пальцами - вылепливать.
  - Это, однако, ведь трудно, - заметила Аичка.
  - Ничего не трудно, - отвечала нетерпеливо Марья Мартыновна. - Обозначит сначала нос и рот, а потом и все остальные принадлежности - вот и готово. А фарфор нарисует, но без мужика обойтись не может, - выжигать русскому мужику отдает. А потом все эти, предметы в магазины продавать несет. Мать и тетка, разумеется, сокрушаются: ей ли такая крайность, чтобы рукоделье свое продавать! При таком капитале и такие последствия! А выручит деньги - и неизвестно куда их отнесет и неизвестным людям отдаст. А тогда, знаешь, как раз такое время было, что разом действовали и поверхностная комиссия и политический компот. Кому же она носит? Если бедным, то я, бедная женщина, сколько лет у них живу, и от матери и от тетки подарки видела, а от нее ни на грош. Один раз сама прямо у нее попросила: "Что же, говорю, ты, Клавдичка, мне от своих праведных трудов ничего не подаришь? хоть бы купила на смех ситчику по нетовой земле пустыми травками". Так она и шутки даже не приняла, а твердо отрезала: "Вам ничего не надобно, вы себе у всех выпросите". Господи помилуй! Господи помилуй! Этакое бесчувствие! Правда, что я не горжусь, - если у меня нет, я выпрошу, но какое же ей до этого дело! Также и против матери: в самые материны именины, вообрази себе, розовый цветок ей сорвала и поднесла: "Друг мой мама! говорит, вам ведь ничего не нужно", И вообрази себе, та соглашается:
  "У меня, говорит, все есть, мне только твое счастье нужно", - и целует ее за эту розу. А Клавдинька еще разговаривает:
  "Мамочка! что есть счастие? Я с вами живу и счастлива, но в свете есть очень много несчастных".
  Опять, значит, за свое, - даже в именинный день! Тут я уже не вытерпела и говорю:
  "Вы, Клавдинька, хоть для дня ангела маменькиного нынче эту заунывность можно бы оставить вспоминать, потому что в этом ведь никакой выдающейся приятности нет".
  Но мать, представь себе, сама за нее заступилась и говорит мне:
  "Оставь, Марья Мартыновна, и скажи людям, чтобы самовар отсюда убирали". А в это время, как я вышла, она дарит Клавдиньке пятьсот рублей: "Отдай, - говорит, - своей гольтепе-то! Кто они там у тебя такие, господи! может, страшно подумать".
  - А вы как же это видели? - спросила Аичка.
  - Да просто в щелочку подсмотрела. Но Клавдинька ведь опять и из этих денег никому из домашних ничего не уделила.
  - Отчего же? - Вот оттого, дескать, что "здесь все сыты".
  - Что же, она это и правильно.
  - Полно, мой друг, как тебе не стыдно!
  - Ни крошечки.
  - Нет, это ты меня дразнишь. Я знаю... Будто человеку только и надо, если он сыт? И потом сколько раз я ни говорила: "Ну, прекрасно, ну, если ты только к чужим добра, зачем же ты так скрытна, что никто не должен знать, кому ты помогаешь?"
  "Добр, - отвечает, - тот, кто не покоится, когда другие беспокойны, а я не добра. Вы о доброте как должно не понимаете".
  "Ну, прекрасно, я о доброте не понимаю, но я понимаю о скрытности: для чего же ты так скрываешься, что никакими следами тебя уследить нельзя, куда ты все тащишь и кому отдаешь? Разве это мыслимо или честными правилами требуется?"
  А она, вообрази, с улыбкою отвечает:
  "Да, это мыслимо и честными правилами требуется!"
  "Так просвети же, - говорю, - матушка: покажи, где эти правила, в какой святой книжке написаны?" Она пошла в свою комнату - выносит маленькое евангелие.
  - Все с евангелием! - перебила Аичка.
  - Да, да, да! Это постоянно! У нее все сейчас за евангелие и оттуда про текст, какого никогда и не слыхивала; а только понимать, как должно, не может, а выведет из него что-нибудь совсем простое и обыкновенное, что даже и не интересно. Так и тут подает мне евангелие и говорит:
  "Вот сделайте себе пользу, почитайте тут", - и показывает мне строчки - как надо, чтобы правая моя не знала, что делает левая моя, и что угощать надо не своего круга людей, которые могут за угощенье отплатить... И прочее.
  Я знаю, что с ней не переспоришь, и отвечаю:
  "Евангелие - это книга церковная, и премудрость ее запечатана: ее всякому нельзя понимать".
  Она сейчас возражать:
  "Нет, то-то и дело, что евангелие для всех понятно".
  "Ну, а я все-таки, - говорю, - я евангелие лучше оставлю, а у батюшки спрошу, и в каком смысле мне священник про это скажет, так я только с ними, с духовными, и согласна".
  И точно, действительно я захотела ее оспорить и пошла к их священнику. Я ему в прошлом году пахучую ерань услужила - у его матушки сера очень кипит, так листок в ухо класть, - а теперь зашла на рынок и купила синицу; перевязала ее из клетки в платочек и понесла ему, так как он приходящих без презента не любит и жаловался мне раз, что у них во всем доме очень много клопов и никак вывести не могут.
  "Вот, - говорю, - вам, батюшка, синичка; она и поет и клопа истребляет. Только, пожалуйста, не надо ее ничем кормить, - она тогда с голоду у вас везде по всем щелям клопов выберет".
  - Неужели это правда? - спросила Аичка.
  - Что это?
  - Насчет синицы, что она клопов выберет?
  - Как же! всех выберет,
  - Удивительно!
  - Что ты, что ты! Это самое обыкновенное: бывало, наши откупные и духовные всегда для этого синиц держат. И священник меня поблагодарил.
  "Знаю, - говорит. - Старинный способ! Перепусти синичку в клеточку, а когда она оглядится, я ее по комнате летать выпущу, - пусть ловит; а то нынче персидский порошок стали продавать такой гадостный, что он ничего и не действует. Во всем подмеси".
  Я сейчас же к этому слову и пристала, что теперь, мол, уж ничего не разберешь, что какое есть. И рассказываю ему про Клавдюшины выходки с евангелием и говорю:
  "Неужто же, - говорю я, - в евангелии действительно такое правило есть, что знакомства с значительными людьми надо оставить, а все возись только с одной бедностью?"
  Он мне отвечает:
  "А ты слушай, дубрава, что лес говорит; они берутся не за свое дело: выбирают сужекты, а не знают, как их понять, и выводят суетная и ложная".
  "А вы отчего же, - спрашиваю, - о таких ихних ложных сужектах никому не доводите?"
  "Доводили, - говорит, - матушка, - и не раз доводили".
  "Так как же они смеют все-таки от себя рассуждать
  и утверждать все свое на евангелии?"
  "Такое уж стало положение; ошибка сделана: намножены книжки и всякому нипочем в руки дадены""
  "И зачем это?"
  "Ну, это долго рассказывать. Раньше негодовали, что слабо учат писанию, а я и тогда говорил: "учат хорошо и сколько надо для всякого, не мечите бисер - попрут"; вот они его теперь и попирают. И вот, - говорит, - и пошло - и неурожай на полях и на людях эта непонятная боль - вифлиемция".
  Словом, очень хорошо говорил, но помощи не подал, Даже и побывал у них после этого, но, прощаясь с нею, сказал только:
  "Пересаливаете, барышня, пересаливаете!"
  А она вскорях и еще лучше сделала: взяла да и пропала.
  - Так совсем и пропала? - удивилась Аичка.
  - Нет, прислала матери депеш, что у нее одна бедная подруга заболела в черной оспе, и у нее престарелая мать, и за ней никто ходить не хочет, так вот доктор Ферштет и взялся лечить, а наша Клавдичка ее навестила и осталась при ней сестрой милосердной ухаживать, а домой депеш прислала, у матери прощения просит, что боится заразу занести.
  Аичка вздохнула и сказала:
  - Поверьте, она испорчена.
  - Да, все может быть; а поговори с ней, так у нее опять и это тоже будто по евангелию. А сколько мать перемучилась - рябая или без глаз дочь вернется, - это ей ничего. И когда она благополучно вернулась, то опять просили священника с нею поговорить, и он ей опять сказал: "Пересаливаете! жестоко пересаливаете". А она ему шутит:
  "Это лучше; а если соль расселится - это хуже. Тогда чем ее сделать соленою?"
  Но священник ей на этом хорошо осадил:
  "Тексты, - говорит, - барышня, мало знать, - надо знать больше. Рассаливается соль не наша, которую все ныне употребляют, а слабая соль палестинская; а наша соль, елтонка, крепкая - она не рассаливается. А вот у нас есть о соли своя пословица: что "недосол на столе, а пересол на спине". Это бы вам знать надобно. Недосоленное присолить можно, а за пересол наказывают".
  Но она хоть бы что, весь страх потеряла.
  Тогда я говорю ее матери:
  "Ее простой священник ничего и не может пристрастить, это очевидно; на нее теперь надо уж что-нибудь выдающееся". - И упоминаю про "здешнего".
  А сестра ее Ефросинья и себя не слышит от радости и много стала рассказывать, что в здешнем месте бывает.
  "Попробуем, - говорю, - обратимся, пригласим, кстати и для Николая Ивановича тоже ведь это очень хорошо, для его воздержания".
  Но Маргарита Михайловна как-то замялась и что-то, вижу, утаивает и неправильно отвечает.
  "В моем горе, - говорит, - с нею никто не поможет".
  "Отчего это не поможет?"
  "Оттого, что она ведь и сама все руководит себя по евангелию".
  "Полноте, пожалуйста, - говорю, - у вас это в душе отчаяние, а отчаяние - смертный грех. Другое дело, если вам жаль денег; так ведь ему нет положения, сколько денег давать, а сколько дадите, да и то он себе ведь совершенно ничего не берет, даже ни малости, а все для добрых дел, - так ведь Клавдия Родионовна и сама добрые дела обожает".
  "Не о деньгах, - говорит, - а..."
  "Хлопоты, что ли?"
  "И не хлопоты, а какую же веру он у нас встретит?.. вот с чем совестно: ведь не только Клавдинька, а и деверь Николай Иванович - он в церковь ктитором только для ордена пошел, а о своем воздержании он молить и не захочет".
  "Да, голубчик мой, ведь на это же средство есть: мы ему ведь и не скажем, что о нем молятся: мы дадим вид, будто это для Клавдиньки".
  "А Клавдинька еще хуже обидится".
  "А мы и от нее скроем; ей мы скажем, что это для дяди". "Вот все, значит, так и начнется у нас обманом, и будет ли это угодно?"
  "Что же такое? Да, сначала будет будто немножко обман, а кончится все в их пользу".
  Маргарита стала соглашаться, а я кую железо, пока горячо, и предлагаю, что сама готова съездить и все в здешнем месте уладить.
  "Я, мол, найду выдающихся лиц, которые все знают, и съезжу, и приглашу, и в карете навстречу ему выеду. Вам только и хлопот, что мне на расход выдать".
  А она отвечает:
  "Не о том речь, а что если он действительно все принадлежности-то в человеке насквозь видит, - так я боюсь и удивляюсь, как это вам не страшно. Или вы обе безгрешные?"
  И я и сестра ее Ефросинья Михайловна стали ее успокаивать, что и мы не безгрешные, но что этого не надо бояться, потому что он хоть на что ни прозрит - все видит, но он все в себе и задержит, а на весь свет не скажет. Да, наконец, и какие же у вас особенные грехи?
  А она говорит:
  "Есть".
  "Что же это за грех?"
  "А я, - говорит, - и сама не знаю, а только всегда, когда что-нибудь против Клавди завожу, то это выходит дурно".
  "Ну, это искушение. А еще что ж?"
  "А еще вон деверь Николай Иванович в безбраке с Крутильдой живет и для угождения ей законного сына Петю от себя выгнал. Я его жалею конфузить".
  "Матушка, - говорю, - да ведь это же он для женского угождения! Ведь это же влюбленные мужчины и все над детьми своими подлости делают, - это такие невыдающиеся пустяки!"
  "Нет, это, - говорит, - не пустяки, чтоб свое дитя прогнать. Я постоянно того и гляжу, что у Клавдиньки с дядею за его несправедливость с Петей может самый горячий скандал выйти".
  Я поняла, что она умом всюду вертится и боится того, чтобы не обнаружилось, что в ее дорогой Клавдиньке заключается; но в этот раз я на своем не настояла: не поспел еще тогда час воли божией.
  Заботилась она опять, чтобы Клавдию развлекать: пробовала опять брать ложи на "Губинотов" и Бурбо слушать, но из сил с нею выбилась и говорит мне: "Милый друг наш, Марья Мартыновна, мы тебя за свою семьянку считаем и к тебе прибегаючи: ты бы пустилась раз подсмотреть, куда она ходит, и кому свои деньги отдает, и отчего удовольствий никаких не желает".
  Я говорю: "Извольте, я для вас готова".
  И после этого сразу же, как только Клавдинька со двора, и я сейчас за нею, как полицейский аргент, и все издали. Она пешком - и я пешком, она на гонку - и я в следующем агоне, она на извозчика - и я тоже, но из глаз ее не выпускаю. Раз, два, три таким манером за ней погонялась и, наконец, выследила, что чаще всего она проникает в бедный домик, и в одну квартирку юркнула с свертками. Я сейчас к дворнику, дала ему на чай и стала расспрашивать: кто в этой квартирке живет? Говорит: "Одна бедственная старушка обитает". - "Кто же к ней ходит?" - "Приходят, говорит, одна барышня да племянник ейный". - "Молодой, спрашиваю, племянник?" - "Молодой!" - "И вместе сходятся?" - "Бывают и порознь, бывают и вместе".
  Поймала голубку!..
  - Ее вы поймали, а меня не жмите; я вам сказала, что хоть вы и просвирковатая, а я вашей иголки боюсь, - отозвалась с усиленной полусонной оттяжкой Аичка.
  - Ах ты, приятненькая! Дай мне только хоть твое мармеладное плечико-то поцеловать...
  - Ни за что на свете! мои плечи не для таких поцелуев созданы. Продолжайте рассказывать.

    VI

  Взворотилась я домой к Степеневым и, как умела, все им передала.
  - Ну, да уж, я думаю, вы сумеете!
  - Конечно, сумела. Парень с девкою такой выдающейся у старухи сходятся, - что тут еще угадывать, чем они занимаются?
  Я, впрочем, - не думай, - я не матери, а только тетке Ефросинье Михайловне сказала, а она вспомнила, что у них мать была раскольница и хоть по поведению своему была препочтенная, но во всех книгах у своего же дворника "девкой" писалась, то ей и стало Клавдию жалко, и она дала мне тридцать рублей и просила:
  "Молчи, друг мой Мартыновна, никому об этом грандеву не рассказывай: тайно бо содеянное - тайно и судится. Ежели это уже сделалось, то пусть погуляет, ее фигура милиатюрная, ничего не заметно будет, а мы тем часом ей жениха найдем. Тогда уж она не станет капризничать".
  Стала тетка Ефросинья Михайловна ходить по свахам, Клавдиньке женихов выспрашивать, и успех был очень порядочный, даже, можно сказать, выдающийся; но она, вообрази себе, кто ни посватает, обо всех один ответ:
  "Я не знаю его образ мыслей; нужно, чтобы мы были друг другу по мыслям".
  Вот ведь у них - не то чтобы как следует человек по своему роду или по капиталу подходил, или по наружности личности нравился, а у них чтобы себе по мыслям добирать!
  А потом вдруг сама объявляет, что ей по мыслям пришел Ферштетов родственник, доктор.
  Мать-то Маргарита-полная - как услышала это, так и бряк с ног, села на пол.
  Клавдинька ее поднимать, а она приказывает:
  "Оставь!.. Убивай меня здесь! Он из немцев?"
  "Да, мама".
  "А какой он веры?"
  "Реформатор".
  "Что такое еще за реформатор, с кем родниться приходится?"
  Дядя же Николай Иванович был подвыпивши и говорит:
  "Реформаторы, это я знаю: это те самые, которых вешают".
  "Господи!"
  А Клавдинька обернулась на него вполоборота и говорит:
  "Перестаньте, дяденька, мою мать тревожить и себя стыдить. Реформатская церковь есть".
  Николай Иванович говорит:
  "А это другое дело, но постанов вопроса такой: я, как выдающийся член в доме и петриот, желаю, чтобы ты выходила за правильного человека настоящей православной веры".
  А она отвечает:
  "Ну, полно вам, дядя, что вы за богослов! вы так говорите, а сами и никакого православия отличить не можете".
  "Нет, это ты лжешь! я старостой был и своему батюшке даже набрюшник выхлопотал".
  Тогда Клавдюшенька ласково его потрепала и говорит:
  "Вот, только-то всего вы и знаете, как набрюшники выхлопатывать. Встаньте-ка лучше с этого табурета да подите велите себя обчистить, а то вы все глиною замарались".
  Николай Иванович ушел, и все покончилось, но на другой день опять приходит к ней в высшем градусе, и видит кругом рожи с рожками да с козлиными ножками, и опять ей начал говорить:
  "Когда это можно было ждать, чтобы девушка, наследница купеческого рода, и этакое уродство лепила! На что они кому-нибудь, эти болвашки?"
  А она нимало не злобится и говорит:
  "Вы мне что-нибудь другое закажите, я вам по вашему заказу другое сработаю".
  Дядя говорит:
  "Я согласен и могу тебе бюстру заказать, но только божественное".
  "Закажите".
  "Сделай моего ангела Николу, как он Ария в щеку бьет. Я прийму и заплачу".
  "Лучше сделайте, как он о бедных хлопотал или осужденных юношей от казни избавил".
  "Нет, этого я не могу. Я сам бедным подаю и видел, как казнят... Это тоже необходимо надобно... Их священник провожает... А ты представь мне, как святитель посреди собора Ария по щеке хлопнул".
  Сейчас и пошел у них новый спор, пошел и о казни н о пощечине, и Клавдинька в конце говорит:
  "Я этого не могу".
  "Почему? Разве тебе не все равно?"
  "Во-первых, мне это не равно, потому что хорошо то работать, что нравится, а мне это не нравится; а во-вторых, слава богу, теперь известно, что этой драки совсем и не было".
  Николай Иванович сначала удивился, а потом и стал кричать:
  "Не смей этого и говорить!.. Потому что это было,
  да, было! Он его при всех запалил".
  А Клавдия говорит:
  "Нет!"
  Дядя говорит:
  "Ты это только для того со мной споришь, чтобы мне досадить, потому что я его уважаю".
  А Клавдия отвечает:
  "А мне кажется, что я его уважаю больше, чем вы, и хочу, чтобы и вы то знали, за что его уважать должно".
  И чтобы спор порешить, Николай Иванович вздумал ехать ко всенощной, а оттуда к какому-то профессору, спрашивать у него: было ли действие с Арием? И поехал, а на другой день говорит:
  "Представьте, я вчера с профессором на блеярде играл и сделал ему постанов вопроса об Арии, а он действительно подтверждает, что наша ученая правду говорит, - угодника на этом соборе действительно совсем не было. Мне это большая неприятность, со мной через это страшный перелом религии должен выйти, потому что я этот факт больше всего обожал и вчера как заспорил, то этому профессору даже блеярдный шар в лоб пустил; теперь или он на меня жалобу подаст, и я должен за свою веру в тюрьме сидеть, или надо ехать к нему прощады просить. Вот какая мне катастрофа от Клавдии сделана!"
  Сел и зарыдал.
  Тут Ефросинья Михайловна за него вступилась и говорит сестре:
  "Как ты себе хочешь, Маргаритенька, а что же это такое в самом деле, что от Клавдюши уже все плачут; теперь и мне в твоем доме жутко, хо

Другие авторы
  • Гагарин Павел Сергеевич
  • Рылеев Кондратий Федорович
  • Пильский Петр Мосеевич
  • Журавская Зинаида Николаевна
  • Пименова Эмилия Кирилловна
  • Никольский Юрий Александрович
  • Кокошкин Федор Федорович
  • Добролюбов Александр Михайлович
  • Иловайский Дмитрий Иванович
  • Бедный Демьян
  • Другие произведения
  • Пругавин Александр Степанович - Религиозные отщепенцы
  • Лелевич Г. - Стихотворения
  • Шевырев Степан Петрович - Из писем С. П. Шевырева — М. П. Погодину
  • Кованько Иван Афанасьевич - Кованько И. А.: Биографическая справка
  • Стасов Владимир Васильевич - Наши итоги на всемирной выставке
  • Лейкин Николай Александрович - В Павловске
  • Писарев Дмитрий Иванович - Идеализм Платона
  • Ахшарумов Владимир Дмитриевич - Ахшарумов В. Д.: Биографическая справка
  • Леонтьев Константин Николаевич - Лето на хуторе
  • Катков Михаил Никифорович - Заметка для издателя "Колокола"
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 295 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа