вые атаки, отстреливаясь от врага, отступают "чвартаки" со своим генералом, идущим среди тесных солдатских рядов...
Перешли мост "чвартаки", за ними повалили россияне... Без конца идут их ряды по мостам, заливая правый берег реки...
Вот уже охватили они полукругом батареи Белицкого, выбивают прислугу... С трудом унеслись прочь все пушки, едва вырвались из рук врага!
Видит все это Скшинецкий... Пылает его лицо от возбуждения, от стыда. Никто не прибежал к нему вовремя, не разбудил!.. Давно, еще под Иганами - словно порвалась ниточка, соединяющая вождя с его армией.
Вот уж пять дней с минуты, когда он "проспал" выступление войск, - совсем далеким, чужим чувствует себя генералиссимус среди многотысячных отрядов, над которыми он поставлен главой...
И сейчас - почти пусто вокруг него...
Несколько адъютантов, несколько офицеров штаба... Там идет бой, гибнут люди... И начальники отрядов каждый сам защищается, как может!.. Словно нет у них вождя...
До крови кусает губы в досаде Скшинецкий. Но постепенно боевое волнение наполнило ему грудь. Забытые ощущения, пережитые давно, когда генерал был просто капитаном под знаменами Великого Корсиканца, горячка, охватывающая людей на полях битвы, трепетание, опьянение, самозабвение боя охватило Скшинецкого.
- Надо остановить переправу москалей! - говорит он начальнику батареи Турскому. - Спуститься надо с холма, поближе к мосту подъехать со своими орудиями и пальнуть по этому стаду!.. Они тогда перестанут валить без конца! Наши успеют оправиться, и мы им покажем тогда!
Едва сдержал Турский бранное словцо, которым готов уже был ответить на такое нелепое распоряжение. Вспомнив, что это даже не простой генерал, а сам гетман польской рати, он сдержанно заговорил:
- Пане генерале, конечно, не может быть хорошо знаком с нашими артиллерийскими порядками... Пусть поглядит на тот берег пане генерале. Россияне поставили свои орудия в кустах на пригорке, как и мы... И осыпают оттуда нас ядрами... Не дают подойти к мосту, гонят от него наших, очищают дорогу своим... А наши пушки?.. Видишь, генерал, как ловко они попадают в московские ряды!.. Вот!.. Третье, дай огонь! - приказал он бомбардиру.
Фитиль коснулся затравки, сверкнуло пламя, вырвался клуб дыма, и через несколько мгновений было видно, как снаряд упал в гущу неприятельской колонны, разорвался там, внося смятение и смерть.
- Четвертое, огонь!.. Третье заряжай!.. Видишь, генерале! Мы бьем на выбор, без промаха... Отсюда долетают гостинцы хорошо! И здесь они, мои голубушки, - поглаживая ласково пушку, продолжал Турский, - они здесь в безопасности... А там нас живо...
От нетерпения, от гнева пятнами покраснело лицо Скшинецкого.
- Капитан Турский сюда балагурить пришел!.. Капитан забыл свой долг: повиноваться приказам!.. Тем более - моим, вождя польской армии! Я сказал, значит, надо исполнять, капитан... Немедленно и без разговоров... Сам вижу, что здесь... безопасно... Если не для пушек, то для капитана! А я приказываю двинуть ближе к мосту и остановить эти массы, бегущие на нас с того берега реки!
Огнем сверкнули глаза Турского при грубом намеке вождя на трусость капитана... Сдержался старый служака. Враг впереди. Не время споры затевать... Потом сочтется он с этим... сонливым сурком, проспавшим свое войско. Молча отошел от Скшинецкого капитан, скомандовал людям; подняты на передки орудия и рысью съезжают с холма, двинулись вперед и стали на открытом лугу, ближе к большому, первому мосту...
Недолго там раздавались выстрелы орудий Турского... Прислуга четыре раза сменялась у орудий и выбывала; валились люди, пораженные насмерть или раненые, осыпаемые градом, пуль из приречных кустов, где засели русские стрелки... Все пушки Дибича сосредоточили также свой огонь на одинокой батарее Турского, стоящей на открытом лугу... Когда некем было заменить больше выбитую прислугу, когда не стало лошадей, а стрелки-россияне все ближе и ближе оцепляли полукругом батарею, готовясь овладеть этими неугомонными пушками, упросил Турский генерала Каменского: тот, стоя со своей дивизией в резерве в ближней роще, дал коней Турскому; успел отвезти из сферы огня все десять пушек, капитан не позволил, чтобы его "голубушки" попали в руки врага.
Видит это Скшинецкий... Забыл он все блестящие планы, которые обсуждал накануне с Прондзиньским... Не помнит, что надо дать врагу дорогу, заманить его подальше от реки, слабо защищаясь, следует только увлекать наступающие колонны вперед и вперед, чтобы они растянулись подлиннее, оторвались от главного ядра, чтобы тем страшнее был для них неожиданный боковой удар польских батальонов и конницы.
Все это и даже личную безопасность забыл Скшинецкий. Он словно обезумел. Стоит под градом пуль на открытом холме, окруженный штабом, и жадно следит за боем. Одно слепое, дикое желание владеет им: остановить напор россиян, опрокинуть назад эти темные, бесконечные ряды, живую лавину людей, которые еще через час-другой зальют весь правый берег реки, как залит ими левый, и тогда сотрут они с лица земли армию польскую, конницу, пехоту, артиллерию и его самого, Скшинецкого... Сегодня, скоро, через два-три часа, когда он еще не думает умирать, а хочет жить и пользоваться благами жизни... Правда, можно бежать, уйти от смерти. Но тогда будет испорчена вся жизнь, которую он спасет ценой позора... Нет! Надо остановить россиян... Неужели этого не могут сделать все 40 000 войска, которое сейчас в распоряжении вождя?
Он решил, что другого выхода нет... И понеслись ординарцы, разнося приказы, один безрассудней другого...
Грохот, пыл битвы не позволяют рассуждать генералам, которые получают безумные распоряжения. Повиноваться надо слепо. Это - самая священная заповедь боя.
Первым повел свою бригаду на явную гибель и смерть полковник Венгерский... Падают люди от губительного огня пехоты, от залпов орудийных, которыми с того берега встречают подходящих батареи россиян... Но бегут вперед польские ряды... Редеют, тают... И небольшою горстью добежав до темной, живой скалы, опоясанной штыками, до российского каре, - разбиваются об него в безумном, последнем порыве и, отраженные, теснимые наступающим врагом, должны бежать обратно, укрываться в соседних рощах и кустах, где снова кое-как строятся разгромленные батальоны...
После Венгерского - бригады Лангермана, Малаховского, Рыбиньского - идут одна за другою, также на гибель и смерть, по следам первых товарищей...
Последние проблески сознания теряет Скшинецкий. Действует и говорит, как в бреду, стоя под пулями и ядрами...
Шесть часов длится эта нечеловеческая борьба, последняя битва, вернее, бойня отборных польских легионов, гибнет бесцельно цвет народа, его лучшая сила!..
Сам дважды водил в атаку батальоны Скшинецкий, но остановить россиян не удалось!
Пятый час пополудни. Солнце стало клониться к западу, одетое с утра темными тучами, предвещающими грозу... От орудийных залпов, от клубов дыма, сдается, темнеют эти тучи, становятся гуще, быстрее набегают на солнце и отнимают у земли его свет и тепло. Пот и кровь покрывают лица людей, которые без устали продолжают убивать друг друга... Но россияне явно берут перевес...
Еще полчаса - и они двинут на польские отряды столько штыков, что раздавят, разгонят армию польскую...
Бледный, с запекшимися губами, с блуждающим взором, хриплым голосом отдает приказ Скшинецкий:
- Кицкому генералу с уланами надо сильно ударить на россиян! А дивизия Каменского пусть идет за ними, в атаку... В штыки!..
Готов был уже пришпорить коня ординарец, но задержался по знаку генерала графа Солтыка, стоящего тут же.
- Пусть извинит меня пан генерал, - поспешно обратился к Скшинецкому Солтык, - кавалерия, что она может сделать там, на вязком берегу реки, да еще поросшей кустами?.. Затем, генерал, может быть, забыл, дивизия Каменского - наш последний резерв... До вечера еще далеко... Расстройство в армии полное... Офицеры выбиты на три четверти... Пал генерал Богуславский, Пац ранен дважды... Кицкому, Каменскому то же самое предстоит! А главное, если Каменский... если эта последняя дивизия будет разбита, в чем сомневаться нельзя, мы лишены тогда последнего прикрытия в момент отступления!.. Придется не отступать, а бежать... Плен грозит всей нашей армии... Вернее, той половине, которая еще цела... А другая половина?.. Вон они, устилают широкие луга перед мостами... Наши славные солдаты!.. Подумай, генерал... Не посылай улан! Не рискуй и последним резервом своим! Не трогай Каменского!
- Так сам иди к мостам, останови москалей! - грубо отрезал Скшинецкий. - Не можешь?.. Так не мешай мне делать мое дело!..
Сказал и строго обратился к ординарцу:
- Что? Мне дважды повторять мои приказания, поручик?..
Поскакал вестник смерти...
Выступили из тыловых позиций эскадроны улан... Два полка, увязая в болотистом грунте, понеслись в атаку... Но и до половины не успели пройти пространства, отделяющего их от врага, как град картечи и залпы стрелков расстроили их ряды... Та же участь ждала пехоту резервов... Мертвым пал генерал Кицкий, ранен граф Каменский. Скачет обратно польская конница... Отходят последние остатки польских батальонов от берега, быстро отступают! А по мостам, вплавь через реку и бродом уже переходит на правый берег российская конница, чтобы броситься по следам отступающих, преследовать их и разить!..
Но Рок не допустил до окончательного разгрома польскую армию.
Генерал Бем, как и другие, понял, как велика опасность, и решился на отчаянный подвиг, как бы желая дать боевое крещение своим генеральским эполетам, полученным так недавно.
Из-за рощи, где стояла его легкая батарея, ровным галопом, как на парад, вынесся он со всеми 16 орудиями к берегу и прежде, чем успели опомниться россияне и принять какие-нибудь меры, стоял уже на расстоянии двухсот шагов от моста, в самой гуще их батальонов, на шоссе, которое быстро очистили россияне, видя, что прямо на них несется ряд сверкающих на солнце пушек...
Став на место полукругом, начали посылать залп за залпом, осыпают картечью пушки Бема россиян, густые ряды которых сначала оцепенели от испуга, от неожиданности, а потом быстро кинулись, хлынули толпами назад, на мост, сбиваясь там еще теснее, чем на берегу... И туда, в самую гущу, с визгом врезаются картечи, рвутся, уносят десятки, сотни жизней, большие просветы оставляя в темной гуще людских рядов...
Дымом окуталась батарея, мгновенные огни, одни за другим, как молнии грозовую тучу, прорезают этот дым... А с другого берега грянули, словно эхо, орудия Дибича, направившие огонь на эту большую и близкую цель, на дымное облако, одевающее орудия Бема... Туда же шлют залпы без конца стрелковые цепи россиян, залегающие там, за мостом, и здесь, по обе стороны его...
Садиться стало солнце, и перед закатом лучи его прорвались сквозь полог тучи, словно желая в последний раз озарить поле кровавой бойни... В этот самый миг, сразу, как загремели, так же внезапно смолкли орудия Бема. Разорвалось дымное облако, уходящее ввысь, к небу... И увидели, поняли сразу россияне и поляки, отчего умолкла батарея генерала Бема...
С одним трубачом, с капитаном Яблоновским, отъезжает от орудий генерал Бем, чудом уцелевший под ураганом смерти, который пронесся над его головой.
Ни одного человека не осталось из прислуги. Все лежат вокруг орудий убитые или тяжело раненные... Кони также выбиты до одного, и тела их, сваленные одно на другое, служили прикрытием для прислуги, пока она еще была на ногах и посылала картечь за картечью врагам...
Пали храбрецы... Но этой жертвой спасли остатки польской армии.
Очистилось пространство по эту сторону моста от россиян. Поразила их неслыханная отвага людей Бема... Да и вечер уже стал опускаться над землей...
На левом берегу собрал Дибич все свои отряды...
Понемногу стали оправляться и собирать рассеянные ряды польские батальоны на правой стороне Нарева.
Легкая гроза, налетевшая после захода солнца, скоро пронеслась.
Ночь, тихая, теплая, одела поля, нагретые за день лучами солнца, политые потоками крови, истоптанные ногами людей и конскими копытами...
Дорого стоил фельдмаршалу этот день! Около 50 000 людей выбыло у него из строя и 170 офицеров...
Почти вдвое больший урон понесли поляки. От целой бригады графа Малаховского, в которую входил славный полк "чвартаков" и не менее отважный восьмой, осталось всего около 400 человек...
На двадцать верст от Остроленки деревни, почтовые станции были переполнены ранеными, которых только понемногу можно отправлять в лазареты Модлина, Плоцка или Варшавы...
Около одиннадцати часов ночи, когда размещены были на ночлег измученные, жалкие остатки польской армии, когда убедились поляки, что и на том берегу все тихо, все спит и не собирается Дибич сделать ночного нападения, - тогда только собрались к вождю на совет все уцелевшие генералы и начальники отрядов.
Их ожидал и принял не прежний моложавый, щеголеватый генерал с барской осанкой и важными манерами, а совсем опустившийся усатый старик с землистым, посерелым и дряблым лицом, с потухшим взглядом.
Избегает глядеть в глаза окружающим вождь, дрожит и рвется его ослабевший, глухой голос. Но он первый говорит то, что думают все, сидящие кругом.
- Битва была позорной! - по-французски начал он ради генерала Лангерманна, который по-польски не говорил. - Позорной - беспримерно, надо сознаться в этом!.. Кто в том виновен? Теперь не время разбирать. Но честь велит нам скорее здесь погибнуть, чем уступить. Так я думаю... Пехоты?.. Пехоты у нас больше нет... Хочу отстоять позицию с помощью кавалерии. Ее еще довольно... Потом... потом все сорок пушек поставим против мостов... И... Ну, а там - пусть будет все, как себе хочет! Лишь бы... только бы имя польское и... нашу честь нам отстоять!..
Сказал и умолк и ждет, что другие скажут.
Но все молчат, понурясь, усталые, бледные, еще больше подавленные стыдом, отчаянием, чем ужасом и трудами долгого боевого дня.
Конечно, честь дорога этим испытанным бойцам, прославленным во всей Европе. Но не об их чести заботится сейчас вождь польской армии, только о своей. Он один виноват в том, что битва была "позорной" и кончилась таким тяжелым поражением. Правда, он тоже под конец проявил мужество, стоял часами в огне, словно ища смерти... Но только это и оставалось вождю, который своим неумением и ленью довел до разгрома такую чудесную, отважную армию, по праву признанную одной из лучших в Европе, после легионов Бонапарта...
Теперь этот вождь ради личного самолюбия, ради обеления своего готов послать остатки армии на окончательную гибель... Этого не могут допустить люди, сидящие вокруг.
И молчание их, тяжелее всякого осуждения, дает понять вождю, что его план неприемлем... Понял вождь. Еще ниже опустилась его склоненная голова. Совсем потух усталый взор, словно спит наяву Скшинецкий.
Заговорил Прондзиньский. Жалко стало мягкому, доброму человеку видеть отчаяние, унижение того же Скшинецкого, который позволял себе еще вчера унижать самого Прондзиньского.
Правда, безумен план вождя... Но есть одно обстоятельство, говорящее в пользу этого плана. И о нем заговорил Прондзиньский.
- Битва, о которой мы слышали от нашего шефа... конечно, она почти безнадежна... Но, господа! У Ломжи Гелгуд с двенадцатитысячным свежим корпусом. Если мы его не подождем, он будет отрезан совершенно Дибичем и... может попасть в плен... Этого допустить нельзя... Я уже послал ему приказ! Если завтра продержимся хотя бы до вечера, Гелгуд поспеет непременно!.. Поможет нам выйти из ямы... И сам избежит петли... Как вы полагаете, господа?..
- Я совершенно не согласен с генералом! - живо отозвался герой минувшего дня генерал Бем. - Тут сказано было о пушках, выставленных против мостов для задержания россиян. А чем, каким чертом будут стрелять пушки, если нет амуниции? Нам и сегодня уж не хватило снарядов! Парки артиллерийские, изволите ли видеть, по умной дороге посланы в Модлин, а не стоят там, в обозе армии, чтобы нам было чем стрелять в неприятеля. Теперь пехота... Раз ее нет, так наши пушки через час будут взяты врагами за милую душу. Обойдут, обскачут со всех сторон и заберут. Кавалерия - не защита для пушек, это и дурак знает. Так скажите, о чем же толковать? Сегодня водили на бойню, как быков, пехоту нашу, артиллерию... Ничего не осталось! Завтра хотят и кавалерию послать под нож... И пушки подарить россиянам... Дудки! Наших пушек, голубушек моих, никому не отдам. Сейчас же увожу их подальше от этого проклятого места. Вот, я сказал. А там как желаете. Ваше дело, господа генералы!
- Конечно, о чем говорить!.. Бой невозможен... Надо отступать! - послышались дружные голоса всех участников совета.
Молчит, не поднимает головы Скшинецкий. И снова спросил Прондзиньский:
- А... как же с Гелгудом?
- Ну, тут еще есть выход, по-моему, - медленно, вдумчиво, по своему обыкновению, отозвался генерал Дембинский. - Ведь наш поход был на Литву.
- Да, да, - живо подхватил Прондзиньский. - И я даже предлагал генералу теперь не возвращаться в Варшаву, а перейти Нарев, вступить в пределы Литвы... Там соединимся с отрядами повстанцев, которые уже разлились по целому краю и гонят россиян. Пусть Дибич кинется туда за нами... Мы встретим его лицом к лицу, подкрепленные бандами князя Кароля Залусского и другими... Гелгуд сзади будет его тревожить... И еще долго мы потягаемся с фельдмаршалом... Даже после нынешнего черного дня!..
- Нет! На это я не дам согласия никогда! - решительно отозвался Скшинецкий. - Отсюда нам один путь - в Варшаву...
- Совершенно правильно! - опять спокойно и внушительно заговорил Дембинский. - Я предложу иной выход... Как мы знаем, генерал Хлаповский неделю тому назад выступил из Ксендзополя и у Мени перешел литовскую границу, двинулся на помощь нашим братьям - литвинам. Но с ним всего тысяча людей и сотня офицеров-инструкторов. Что это значит на весь Литовский край? Капля в море! А вот если войдет туда Гелгуд с отрядом в двенадцать тысяч человек! Почешутся тогда москали... Если мне дадут эскадрон познанских улан с храбрым полковником Бжезанским, - ручаюсь, что доберусь до Гелгуда благополучно, передам ему приказание - идти на Литву... Да и мы с познанцами там тоже постараемся оставить памятку россиянам...
Всем понравилось предложение Дембинского.
Он с эскадроном познанского "полка майоров", как их звали в армии, в ту же ночь пустился в путь...
А после полуночи тихо, без шума стали отступать от печальных берегов Нарева польские отряды... На Модзель, на Пултуск и дальше на Варшаву легкой рысью, в полной тишине движутся эскадроны, за ними торопливо шагают остатки пехотных войск...
Сдав начальствование над армией Лубеньскому, поручив ему собрать рассеянные отряды и вести их в укрепленный лагерь Праги, далеко опередив всех, покатил туда же Скшинецкий в своей легкой, изящной коляске с Про-ндзиньским вдвоем.
Воздух полей так ароматен и свеж после недавней легкой грозы! Майская чарующая ночь пронизана лунным сиянием, прозрачным полумраком одеты дали... Соловьи заливаются в темных придорожных кустах, в вишневых, осыпанных белым цветом садах, которыми окружены попутные хутора...
Ничего не слышит Скшинецкий, ничего не видит кругом.
Слезы, холодные, редкие, скатываются по исхудалым щекам. Потускнелые глаза впиваются в темноту ночи, словно там видят что-то пугающее. Пересохшие бледные губы нервно подергиваются, и часто слетают с них одни и те же слова:
- Так позорно проиграли битву! Теперь - всему конец! Finis Poloniae... Сгибла бедная отчизна! Польше - конец!..
Молчит Прондзиньский, не льет по-женски слез, не охает, не ударяет себя в грудь рукой... Но его горе, его тоска - много глубже, чем слезливая жалоба вождя...
Из Сероцка отчаянное письмо жене и еще более отчаянный, короткий доклад Народному правительству послал Скшинецкий о своем посрамлении под Остроленкой...
Как бы избегая на родном языке начертать жгучие, обидные для себя слова, по-французски написал он оба послания.
"Мы дали самое позорнейшее сражение! - так начинался доклад. - Finis Poloniae! Ничего больше не остается, как войти в соглашение с неприятелем, и Ржонд должен немедленно начать мирные переговоры. Армия уничтожена, не существует больше. Дело наше погибло!.."
Но прошло двое суток, успокоились нервы у генерала, он снова приобрел свой свежий цвет лица, свою осанку и уже совсем иное, более обширное донесение правительству послал 28 мая из Пултуска. Не о позорном поражении, о победе говорилось в этом докладе!.. Все было представлено в розовом свете, даже потери людьми, доходящие до 9000 человек убитых, раненых и попавших в плен.
"Несмотря на отчаянные усилия, неприятель не мог переправиться всеми своими силами на правый берег Нарева. К вечеру, измученный напрасными атаками, он отошел опять за реку, оставя лишь стрелковые цепи у самого моста... И мы остались полными хозяевами на поле битвы, господами положения. Но, считая нашу задачу выполненной с отправлением корпуса Гелгуда и отряда Хлаповского на Литву, я дал приказ войскам идти на Пултуск, и этот марш был выполнен удачно, без малейших помех со стороны неприятеля".
Так посмел закончить Скшинецкий свой вторичный, наглый и лживый доклад правительству...
А вернувшись в столицу, пустив в ход прежние интриги и новые происки, не только сумел обелить себя бездарный вождь, но еще убрал с пути своего целый ряд неугодных ему и опасных людей.
Удален был Прондзиньский из штаба... Круковецкому пришлось подать в отставку, и ничтожный служака генерал Ротти был назначен на важный пост губернатора Варшавы...
А в ней как раз в это время назревало широкое опасное брожение.
... И, томим святой любовью
"Arno Matrem Dei!" - кровью
Вождь отважный в солдатском наряде, -
Не мужское он носит обличье.
Что за грудь! Сколько неги во взгляде!
И прекрасно лицо, как девичье...
То - Эмилия Платер, графиня,
Друг свободы, Литвы героиня.
Молитва - это любовный порыв восторженной души человеческой.
Любовные порывы - это восторженная молитва нашего тела, почуявшего Силу Творчества!
- Дни рабства - рождают детей Свободы!
Рано повеяло весною в этом 1831 году на Литве и в соседней с нею польской Ливонии.
В середине марта по новому стилю стала обнажаться земля от снегов. И только в пущах Беловежья и в ливонских лесах, на реках и озерах, одетых льдом, да в глубоких падях и оврагах лежит еще рыхлой пеленою глубокий снежный покров.
Но и там снег стал полупрозрачный, голубоватого, вешнего оттенка, а не такой искристый, сверкающий, ослепительно-белый, какой он был зимою.
А к концу этого месяца еще быстрее дело пошло.
Совсем весенним, теплым дождем брызжет порою из туч, набегающих с запада и клубящихся низко над Западной Двиной, над полями, над дальним сосновым бором. Темными, извилистыми лентами тянутся вдаль узкие проселочные пути и широкое шоссе, ведущее из Риги в Вильну, на запад, и к Смоленску, на юго-восток. Избитые ухабистые дороги эти покрыты талым снегом, который обратился в густое грязное месиво под ударами конских копыт, вязнущих в нем глубоко. Широкие лужи, целые зажорины разлились в низинах и в уклонах проезжих дорог.
Под лучами солнца, пригревающего к полудню довольно сильно, темнеет, синеет, вздувается ледяной покров Западной Двины, очищенный местами от снежного савана соединенными усилиями ветра, дождя и солнца...
Тающий на полях снег и почвенные воды бесчисленными ручейками незримо стекают в реку, поднимают ее уровень, точат снизу толщу льда, силятся поднять, взломать, разнести его, как силится порою заживо погребенный сорвать, в щепы изломать гробовую крышку, раньше срока прикрывшую его, отнимающую жизнь, воздух и свет.
Стоит днем сильнее повеять южному ветру, полному тепла и влаги, стоит крупному дождю сильнее пролиться с вечера до утра - и с треском разломится ледяная кора, начнется дружный ледоход, с шуршаньем и треском понесутся к морю льдины по мерно плещущим, говорливым речным волнам...
На возвышенном берегу речки Ликснянки, впадающей в Двину, недалеко от Динабурга, или Двинска, белеет обширный замок Ликсна, построенный в начале прошлого века баронами Вольф из Линденгаузена, затем перешедший к роду Зибергов и принадлежащий теперь пожилой, бездетной вдове шамбеляна Зиберга, урожденной баронессе Моль.
Огромный старинный парк в английском вкусе с причудливо подстриженными аллеями, с лабиринтами, каскадами и гротами, темнеет по скатам холма, на котором стоит замок. Справа виднеется вдали вековой сосновый бор, загадочно синеющий на горизонте. Налево, до самой крепости, на шестнадцать верст протянулись луга и поля, вперемежку с холмами, одетыми молодою порослью.
От ворот замка вьется отлогая дорога к Двине, через которую летом ходит паром к местечку Иллукште, на другом берегу реки; самое местечко широко раскинулось у подножья холма, на котором темнеют развалины старого замка Зибергов. А новый, Шлосберг, принадлежащий графу Михаилу Платеру, - возвышается чуть подальше от старого, на обрывистом речном берегу.
Земли былой польской Ливонии раскинулись направо по течению реки, а влево - тянется до Немана литовская земля и до песчаных берегов Балтийского моря - Жмудь Святая, как зовут этот край и сами жмудзины, и белорусы, и поляки, даже - потомки ливонских крестоносцев-баронов, старинные немецкие семьи, за ряд веков польского владычества в стране совершенно слившиеся с поляками, принявшие их веру, обычаи, даже язык.
К такой немецкой, совершенно ополяченной знати принадлежат и Марикони, и Гоштофты, и Зиберги, и очень многочисленный род Платеров, у которых везде разбросаны родовые земли: в Ливонии, в Литве, на Жмуди и за Вислой, в' пределах "Конгрессувки", как зовут новое Польское крулевство, основанное на Венском конгрессе в 1815 году.
За несколько веков соседства успели породниться между собою все знатные роды по обе стороны трех больших рек: Немана, Вислы и Двины. И хотя стояли сторожевые кордоны на грани между привислянской Польшей и русскими областями: Литвою, Жмудью, Ливонией, - но мазуры надвислянские, белорусы, литвины и жмудзи, и бывшие "крестоносцы" по-старому чувствовали себя одной тесной, дружной семьей.
В хмурое и теплое утро в середине марта по дороге, ведущей к Ликсненскому замку от реки, на породистом английском скакуне шагом поднималась стройная, худощавая девушка в длинной темной амазонке и мужском полуцилиндре.
На вид ей нельзя было дать больше 19-20 лет. И только задумчивый, даже печальный взгляд больших голубых глаз говорил о ряде прожитых годов, о тяжелых испытаниях, доставшихся на долю графини Эмилии Платер, которой в ноябре этого года исполнится 25 лет.
Пожилой сухощавый инженерный генерал русской службы, плотно усевшись в высоком казацком седле, сдерживает, не дает выноситься вперед своему горячему горбоносому киргизу, приноравливая широкий мах степняка к легкой, мерной поступи коня, несущего его спутницу. Сам он, не стесняясь, не сводит маленьких темных глаз с бледного, нежного личика девушки, изредка озаряемого, как лучом, слабой и ласковой улыбкой, при которой слегка раскрываются пухлые розовые губы ее небольшого, тонко очерченного рта, поблескивает два ряда ровных, красивых зубов.
Девушку не смущают явно влюбленные взгляды генерала. Она словно не замечает или привыкла к ним. Слегка склонив голову в сторону спутника, она внимательно слушает ею внушительную, самодовольную речь, которая льется тягуче и плавно, как будто не свое говорит, а по книге читает что-то влюбленный генерал.
Польской речью владеет он довольно хорошо, говорит правильно, только слишком по-русски звучат все звуки, и кажется, кроме того, что сперва на родном языке составляет в уме он фразу, а после уже переводит ее на польский и громко чеканит требуемые слова.
- Да, вот какое дело, панна графиня. Кажется, дело подходит к хорошему концу... Кроме тех газет иностранных, которые я привез панне графине, мною получена эстафета из Вильны от генерал-губернатора Храповицкого. Мы с ним давние приятели. И он, между прочим, пишет, что еще три недели тому назад, двадцать восьмого февраля, генералиссимус польский Скшинецкий просил мира у Дибича и восстание кончилось... Войско идет к Плоцку, Ржонд выразил полную покорность, и скоро часть наших войск опять через Литву вернется в Россию...
- Пан генерал говорит: двадцать восьмого февраля!.. Это, верно, по вашему, по российскому счету... А я читала, что, правда, фельдмаршал начал говорить о мире еще двенадцатого марта, по нашему... по европейскому счислению... А уже девятнадцатого все переговоры были прерваны, когда варшавский Ржонд услышал, что требует фельдмаршал...
- Это все вздор! Это французские листки революционные так сообщают, чтобы мутить мирных людей... Напрасно панна графиня им верит. Я правильно говорю... Или панне графине не хотелось бы мира?.. Ей приятно, что льется российская и польская кровь?.. Ведь это же два близких, родных народа... Так неужели?..
- Матерь Пречистая! Кто же бы хотел, чтобы лилась кровь... да еще родная!.. Но если уж люди пошли искать свободы, - как же иначе? Говорят, даром ничего не дается на земле!
- Какая глубокая философия!.. Кто бы мог подумать, что такая юная и прекрасная панна умеет так хорошо рассуждать... Но увидишь сама, панна графиня... Мир не за горами... Повеселее станет тогда и у панны на душе!.. Я же понимаю: панна графиня сочувствует своим... Я не такой варвар, чтобы этого не понять... Тем более что к панне Эмилии я отношусь совсем не так, как к другим... Я буду рад видеть, когда будет снято это траурное одеяние... Срок траура по усопшей матушке панны графини кончается скоро... Светлые цвета так должны пойти к этой очаровательной головке... И... кто знает, может, еще этой осенью белый флердоранж украсит эти шелковистые русые кудри, эту чудную головку...
- О, если пан генерал так желает увидеть подобное зрелище, ему надо желать и продолжения войны... Мало того... Надо сделать, чтобы война здесь близко началась... Или - меня отпустить за кордон, туда, к Висле, где льется братская кровь, как сказал пан генерал...
- Гм... Туда, за кордон... на войну!.. Вот этого я уж как будто и в толк взять не могу...
- А дело просто, генерал! - улыбаясь, сказала девушка. - Пан генерал не знает старого сарматского обычая. Сарматки, прабабки наши, воевали всегда рядом с мужчинами... И девушка не могла выйти замуж, пока не побывала на войне и не принесла под кровлю своей хижины хотя бы одну одежду, снятую с убитого ею врага!..
- Боже храни и помилуй от такой жены!.. Подумать надо прежде, чем взять такую жену...
- Да, очень подумать надо... Это верно, вацпан!
- Ну, панна графиня, - это всякий скажет, - нисколько не похожа на кровожадных сарматок, о которых она говорила... И каждый... Да я вот первый счел бы за счастье просить ее руки!..
Признание хотя и неожиданно прозвучало у генерала, но он сам давно готовился к нему, и девушка знала, что рано или поздно оно должно быть сказано. Даже сегодня, отправляясь на прогулку с генералом Каблуковым, - так его звали, - графиня Эмилия почему-то чувствовала, что именно сегодня должно все произойти.
Желая положить конец неопределенным отношениям, которые установились за последнее время между нею и генералом, девушка поехала с поклонником, не оборвала разговора, который завел Каблуков, и теперь, после прямых слов генерала, не смущаясь, подняла на него свои ясные, серьезные глаза.
- Как надо понимать, пан генерал, эти слова?
- Так точно, как они были сказаны. Я давно собирался... и как-то не выходило... Духу не хва... Впрочем, нет! Не то я хотел сказать... Не было подходящего... э... как бы то выразить... момента... А вот теперь... прямо говорю: имею честь предложить панне Эмилии свою руку и... сердце... и... как уж оно там водится... И прошу мне дать ответ...
Медленно отвела глаза Эмилия, устремила их вперед по дороге, чуть тронула коня, и быстрее понес он ее в гору, к широким воротам замка, уже белеющим невдалеке.
Выждав немного, генерал заговорил по-французски еще тверже и настойчивей:
- Графиня, вы слышали... Я имею честь просить вашей руки. Предлагаю вам свое сердце... свое имя... Я жду, что вы мне скажете на это.
- Я, к сожалению, вынуждена отказаться от этой чести, генерал, - негромко, почти ласково, но решительно прозвучал ответ Эмилии.
- Вы... вы отказываете мне, графиня, - с крайним удивлением, раскрыв насколько можно шире свои глаза, спросил пораженный Каблуков. - Да это... это... Я даже, извините, отказываюсь верить... Мне казалось, графине ясно все искреннее расположение... все обожание мое, какое... И если я решился, то не думал, чтобы можно было ожидать... Чтобы я получил такой ответ... Подумайте, графиня. Я не тороплю. Я буду ждать. Конечно, разница существует... Мои года...
- О нет, не то, генерал... Вы искренне говорите со мной... И я должна вам сказать... По-моему - мужу следует быть старше жены...
- О, в таком случае я еще не теряю надежды. Графиня знает не только мое служебное положение, мои чины... Я имею счастье пользоваться особенным расположением моего государя. И вас, графиня, ждет блестящая будущность при российском дворе.
- О... только не это. Я ценю всю честь, какую вы, генерал, оказали мне своим выбором. Но брак наш - невозможен. Я говорю это обдуманно, серьезно. Это - мой ответ раз навсегда!
- Невозможен!.. Разве я имел несчастие чем-либо заслужить вашу ненависть, ваше презрение?
- О, вы лично - ничем, мой генерал!
- Так, значит, ваше сердце...
- Совершенно свободно.
- Но тогда... тогда я окончательно не понимаю... Подумайте, умоляю вас, графиня. Я буду вам другом, слугой. Лучшей партии, Бог свидетель, вы не встретите!
- Возможно, генерал!
- Вы признаете... Так о чем же еще говорить, зачем колебаться? Никакой больше помехи нет и быть не может. И вы...
- Она есть... несокрушимая... Я - полька, мой генерал.
Тихо, просто сказала эти два слова Эмилия. Но в них звучало так много силы и значения, что Каблуков ни звука больше не сказал до самого замка.
И там он молча помог девушке соскочить с седла.
Эмилия пошла переодеваться к завтраку. Генерал направился в гостиную, где хозяйка замка, родная тетка Эмилии, сестра ее матери, сидела у камина в старинном кресле и раскладывала свой неизменный пасьянс. Полная, величественная, она казалась моложе своих 54 лет и напоминала манерами и важностью придворных дам прошлого века. После нескольких общих фраз о погоде, о совершенной прогулке, генерал, как человек решительный, прямо заговорил:
- Пани шамбелянша помнит, что я собирался сегодня говорить с графиней Эмилией...
- Как же! Как же!.. Ацан {Ацан, вацпан - господин.} говорил... Что сказала племянница ацану?
- Отказала... Да, так, просто отказала - и все... Но я понять не мог настоящей причины... Панна сказала: "Я - полька... и потому принять предложения не могу!" Да это ж!.. Тут и смысла нет... Разве ж я хочу, чтобы панна перестала быть полькой, став моей женой?
- Так она сказала? - задумчиво покачав головой, переспросила шамбелянша Зиберг.
- Точно такими словами... Понять не могу! Это же чистый вздор. Может, шановная пани шамбелянова поговорит с племянницей... Растолкует ей... что лучшей партии... Наконец, пани шамбелянша заменяет ей мать. И может внушить молодой панне... Не правда ли?.. А я буду...
- Извини, ацан... Прямо должна тебе сказать: за твое дело - не берусь. Ей с мужем жить - ее и воля. Конечно, замуж девушке надо... И пора уже... Года ее самые настоящие. Мы прежде замуж рано выходили. Но я покойнице сестре клятву дала, что по своей воле пойдет Эмилия замуж, без моего понуждения. Сестра целый век несчастной была оттого, что ее родные уговорили выйти за графа Ксаверия. И девочка, глядя на мать, - сколько муки перенесла. Так пусть же сама выбирает, сама решает. И я не буду виновата, если плохо сложится ее жизнь! Так, ацан. Уж не взыщи... Да ты что же это? Прощаться собрался... За шапку берешься... Вон уж доложить идут, что завтрак на столе... Неужели не сделаешь нам удовольствия?
- Прошу извинения, пани, мне нездоровится что-то! - хмурый, потемнелый от двойной неудачи, решительно заявил Каблуков, прикоснулся, по обычаю, к протянутой ему руке старухи и быстро вышел, чтобы не встретиться с Эмилией, шаги которой уже слышались в соседней комнате.
В обширной прихожей замка, когда Каблуков в шинели готовился выйти на крыльцо, появился второй инженерный офицер, помоложе, капитан Дельвиг, почтительно отдавший честь начальнику.
- А... Вот где привел Бог встретиться! - едва ответив на отданную ему честь, делая кислую мину, процедил Каблуков. - А я полагал поговорить с вами еще нынче относительно работы, которую поручил на днях. Но где уж там!.. Свои дела у капитана... И уроки к тому же... Панна Эмилия мне говорила, что вы вместе высшей математикой занимаетесь... Ха-ха... Теперь это так называется. А когда мы были моложе, это называлось иначе. Ну, надеюсь, завтра капитан мне все-таки представит чертежи новых бастионов.
- Так точно, ваше превосходительство. Они уже готовы... И я бы мог нынче вечером...
- Уж не в полночь ли?.. Шутник капитан... Он будет по гостям ездить, а я не спи, поджидай его, как суженая ждет своего суженого. Уж хоть завтра пожалуйте с чертежами... Пораньше!..
Кивнул головой небрежно и вышел быстро на крыльцо Каблуков.
После завтрака старуха Зиберг пошла, как всегда, часок соснуть, а Эмилия обратилась к гостю по-французски, так как по-польски Дельвиг не говорил:
- Monsieur le baron, надеюсь, вы к нам на целый день...
- С вашего разрешения... если еще не надоел...
- Ай, как не стыдно, барон! Неужели за столько лет вы не успели убедиться, как вам здесь все рады... А я в особенности... Идемте, если желаете, ко мне... Из Варшавы, из Парижа я получила много интересных книг... Дядя Людвиг сейчас в Париже с генералом Княжевичем по делам нашей бедной отчизны... И не забывает меня... А может быть, и поработаем немного?.. Если вы не устали... Мы так давно уж не занимались! Ваша ученица успела перезабыть половину из того, что успела пройти. Что с вами было? Отчего вас не видно целых девятнадцать дней? Нет, даже двадцать! Так друзья не делают...
Быстро засыпая вопросами гостя, девушка прошла с ним несколько больших покоев, и они очутились в уютной, светлой комнатке Эмилии, служившей ей и кабинетом, и спальней.
Вся комната сверкала белизной. Узкая девичья кровать под белым легким пологом, подхваченным голубыми лентами, стояла в одной из двух глубоких ниш, темнеющих одна против другой в этом своеобразном, высоком покое, помещенном в угловой башне замка. Ниша против постели была обращена в маленькую молельную. Там под большим Распятием на стене раскинут был коврик и стоял аналой для молитвы. Обе ниши были задернуты светлыми занавесками в тон стенам комнаты; неплотно сходясь, занавески чуть приоткрывали все, что находилось за ними.
Стены были без малейших украшений. Только между высокими узкими окнами висели хорошие гравюры, изображающие Жанну д'Арк, Бобелину, героиню греческого восстания в Миссолунги, Костюшко, Понятовского и еще трех-четырех героев и героинь, боровшихся за вольность, мечтавших о ней, - в Польше и в других краях.
Простая полированная мебель, гладкие светлые гардины и портьеры, шкаф и две полки с книгами, больше научные, по математике, по истории на польском, французском и немецком языках, - все это делало комнату похожей скорее на келью, на кабинет прилежного студента, чем на спальню молодой, красивой девушки - невесты из богатой родовитой семьи.
Пистолет, брошенный на столе, между книг, рапиры и легкая шпага, висящие в одном из простенков вместе с небольшим охотничьим ружьем превосходной работы, - еще больше придавали комнате вид студенческого угла.
- Ну вот? вы снова здесь, у меня, изменник! - полная радостного оживления, продолжала Эмилия, не давая спутнику времени ответить на ее вопросы. - Садитесь. Так, на ваше любимое место у окна! Правда, отсюда - лучший вид на нашу милую Ликсну?.. Эта даль... Иногда в ясные дни мне кажется, что я даже вижу валы и бастионы вашей крепости... Вы улыбаетесь! Конечно, пустяки? Но мне это кажется так ясно... Вы знаете, я умею видеть все, что захочу! И вот когда некий коварный наставник забывает надолго свою прилежную ученицу, она садится з