/div>
Разочаровавшись насчет крутогорской дружбы, княжна решилась заняться благотворительностью. Немедленно по принятии такого решения собраны были к ее сиятельству на совет все титулярные советники и титулярные советницы, способные исполнять какую бы то ни было роль в предложенном княжною благородном спектакле. Выбрана была пиеса "И хороша и дурна" и т. д. Главную роль должна была исполнить, comme de raison [как и полагается (франц.)], сама виновница сего торжества; роль же Емельяна выпала на долю статского советника Фурначева. Статскому советнику думали польстить, дав ему эту роль, потому что его высокородие обладал действительным комическим талантом; однако, сверх всякого ожидания, это обстоятельство погубило спектакль. Статский советник Фурначев оскорбился; он справедливо нашел, что в Крутогорске столько губернских секретарей, которые, так сказать, созданы в меру Емельяна, что странно и даже неприлично возлагать такое поручение на статского советника. Спектакль не состоялся, но прозвище Емельяна навсегда упрочилось за статским советником Фурначевым. Даже уличные мальчишки, завидя его издали, поспешающего из палаты отведать горячих щей, прыгали и кричали что есть мочи: "Емельян! Емельян идет!"
Княжна этим утешилась.
После этой неудачи княжна попробовала благотворительной лотереи. К участию приглашены были все лица, известные своею благотворительностью на пользу ближнего. В разосланных на сей конец объявлениях упомянуты были слезы, которые предстояло отереть, старцы, обремененные детьми, которых непременно нужно было одеть, и даже дети, лишенные старцев. В одно прекрасное утро проснувшиеся крутогорские чиновники с изумлением увидели, что по улицам мирного Крутогорска журчат ручьи слез, а площади покрыты дрожащими от холода голыми малютками. И княжна не напрасно взывала к чувствительным сердцам крутогорцев. Первым на ее голос отозвался управляющий палатой государственных имуществ, как grand seigneur [вельможа (франц.)] и сам попечитель множества малюток, приславший табакерку с музыкой; за ним последовал непременный член строительной комиссии, жена которого пожертвовала подушку с изображением турка, играющего на флейте. Через неделю кабинет княжны был наполнен всякого рода редкостями. Тут был и окаменелый рак, и вечная борзая собака в виде пресс-папье; но главную роль все-таки играли разного рода вышиванья.
Княжна была очень довольна. Она беспрестанно говорила об этих милых бедных и называла их не иначе, как своими сиротками. Конечно, "ее участие было в этом деле самое ничтожное"; конечно, она была только распорядительницей, "elle ne faisait que courir au devant des voeux de l'aimable sociХtХ de Kroutogorsk [она только спешила навстречу пожеланиям милого крутогорского общества (франц.)] - тем не менее она была так счастлива, так проникнута, "si pХnХtrХe" [так проникнута (франц.)], святостью долга, выпавшего на ее долю! - и в этом, единственно в этом, заключалась ее "скромная заслуга". Если бы nous autres [мы (франц.)] не спешили навстречу de loutes les misХres [всем бедствиям (франц.)], которые точат, oui qui rongent - e'est le mot [да, которые точат - это подходящее слово (франц.)] - наше бедное общество, можно ли было бы сказать, что мы исполнили наше назначение? С другой стороны, если б не было бедных, этих милых бедных, - не было бы и благотворительности, некому было бы утирать нос и глаза, et alors oЫ serait le charme de cette existence! [и тогда в чем была бы прелесть этого существования! (франц.)] Княжна распространялась очень много насчет удовольствий благотворительности и казалась до того пропитанною благовонием любви к ближнему, что девицы Фигуркины, тщательно наблюдавшие за нею и передразнивавшие все ее движения, уверяли, что из головы ее, во время розыгрыша лотереи, вылетало какое-то электричество.
Но, увы! кончилась и лотерея; брандмейстер роздал по два целковых всем безносым старухам, которые оказались на ту пору в Крутогорске; старухи, в свою очередь, внесли эти деньги полностью в акцизно-откупное комиссионерство - и снова все сделалось тихо.
Снова осталась княжна один на один с своею томительною скукой, с беспредметными тревогами, с непереносимым желанием высказаться, поделиться с кем-нибудь жаждой любви и счастья, которая, как червь, источила ее бедное сердце. Снова воздух насытился звуками и испареньями, от которых делается жутко сердцу и жарко голове.
Однажды княжне встретилась необходимость войти в комнату, которая была предназначена для дежурного чиновника. На этот раз дежурным оказался Павел Семеныч Техоцкий, молодой человек, отлично скромный и обладавший сверх того интересным и бледным лицом. Павел Семеныч, при появлении княжны, несколько смутился; княжна, при взгляде на Павла Семеныча, слегка покраснела. В руках у нее был конверт, и конверт этот, неизвестно по какой причине, упал на пол. Техоцкий бросился поднимать его и... поднял. Княжна поблагодарила, но без всякого изменения и дрожания в голосе, как ожидают, быть может, некоторые читатели, сохранившие юношескую привычку верить во внезапные симпатии душ.
- Не можете ли вы отнести этот конверт на почту? - спросила княжна.
Техоцкий взял конверт и удалился из комнаты.
Несмотря на свою кажущуюся ничтожность, происшествие это имело чрезвычайное влияние на княжну. Неизвестно почему, ей показалось, что Техоцкий принадлежит к числу тех гонимых и страждущих, которые стоят целою головой выше толпы, их окружающей, и по этому самому должны каждый свой шаг в жизни запечатлеть пожертвованиями и упорною борьбою. Она не имела времени или не дала себе труда подумать, что такие люди, если они еще и водятся на белом свете, высоко держат голову и гордо выставляют свой нахальный нос в жертву дерзким ветрам, а не понуривают ее долу, как это делал Техоцкий.
Княжна саму себя считала одною из "непризнанных", и потому весьма естественно, что душа ее жаждала встретить такого же "непризнанного". С двадцатипятилетнего возраста, то есть с того времени, как мысль о наслаждениях жизни оказалась крайне сомнительною, княжна начала уже думать о гордом страдании и мысленно создавала для себя среди вечно волнующегося океана жизни неприступную скалу, с вершины которой она, "непризнанная", с улыбкой горечи и презрения смотрела бы на мелочную суетливость людей. Мудрено ли, что она и Техоцкого нарядила в те самые одежды, в которых сама мысленно любила красоваться: сердце так легко находит то, к чему постоянно стремится! Расстояние, которое лежало между ею и бедным маленьким чиновником канцелярии ее папаши, только давало новую пищу ее воображению, раздражая его и ежечасно подстрекая то стремление к неизвестному и неизведанному, которое во всякой женщине составляет господствующую страсть.
Княжна сделалась задумчивее и вместе с тем как-то деятельнее. Она чаще устраивала собрания и всякого рода общественные увеселения и чрезвычайно хлопотала, чтобы в них принимало участие как можно более молодых людей. Иногда ей удавалось встречать там Техоцкого, и хотя, по своему положению в губернском свете, она не могла ни говорить, ни танцевать с ним, но в эти вечера она была вполне счастлива. По возвращении домой она садилась к окну, и сердце ее делалось театром тех жгучих наслаждений, которые сушат человека и в то же время втягивают его в себя сверхъестественною силой. Слова любви, полные тоски и молении, тихо нежили ее слух; губы ее чувствовали чье-то жаркое прикосновение, а в жилах внезапно пробегала тонкая, разъедающая струя огня... Мучительные, но отменно хорошие мгновения!
Однако ж встречи с Техоцким не могли быть частыми. Оказалось, что для того, чтобы проникнуть в святилище веселия, называемое клубом, необходимо было вносить каждый раз полтинник, и это правило, неудобное для мелких чиновников вообще, было в особенности неудобно для Техоцкого, который был из мелких мельчайшим. Узнавши об этом, княжна рассердилась: по выражению Сафо, которая, по всем вероятиям, приходилась ей двоюродного сестрицей, она сделалась "зеленее травы". Сверх того, и в отношении к туалету у Техоцкого не все было в исправности, и провинности, обнаруживавшиеся по этой части, были так очевидны, что не могли не броситься в глаза даже ослепленной княжне. Фрак был и короток и узок; рукава как-то мучительно обтягивали руки и на швах побелели; пуговицы обносились; жилет оказывался с какими-то стеклянными пуговицами, а перчаток и совсем не было... вовсе неприлично! Хоть княжна и стремилась душой к гонимым и непризнанным, но ей было желательно, чтоб они были одеты прилично, имели белые перчатки и носили лакированные сапоги. Это так мило: Чайльд-Гарольд, с бледными щеками, высоким лбом - и в бесподобнейшем черном фраке! У княжны имелась небольшая сумма денег, сбереженная от покупки разного женского тряпья: предстояло деньги эти во что бы то ни стало вручить Техоцкому.
Павел Семеныч был снова дежурным, и снова княжна посетила дежурную комнату. Оказывалось нужным написать какой-то адрес на конверте письма.
- Отчего вы не бываете в клубе? - спросила княжна совершенно неожиданно, и на этот раз с видимым волнением.
Техоцкий смутился и просто ни слова не ответил.
- Вы хорошо пишете, - сказала княжна, рассматривая его почерк.
Но Техоцкий опустил глаза в землю и продолжал упорно молчать.
- Вы где учились?
- В училище детей канцелярских служителей, ваше сиятельство, - отвечал Техоцкий скороговоркой и покраснев как рак.
Княжна задумалась. При всей ее экзальтации, сочетание слов "сиятельство" и "училище детей канцелярских служителей" звучало так безобразно, что не могло не поразить ее.
- Хорошо, - сказала она, - приходите завтра; мне нравится ваш почерк, и я найду для вас работу.
Княжна откопала какую-то старую рукописную поэму; нашла, что она дурно переписана, и на другой день вручила ее Техоцкому.
- Вы можете разобрать эту руку? - спросила княжна.
- Точно так-с, ваше сиятельство, - отвечал Техоцкий.
- Отчего вы говорите мне "ваше сиятельство"?
Техоцкий молчал.
- Порядочные люди говорят просто "княжна", - продолжала она задумавшись и как будто про себя. - Вы читаете что-нибудь?
- Никак нет-с.
- Чем же вы занимаетесь?
- Служу-с.
- А дома?
Техоцкому сделалось неловко.
- Вы читайте, - сказала княжна и сделала знак головою, чтоб он удалился.
По уходе его Анне Львовне сделалось необыкновенно грустно: ничтожество и неотесанность Техоцкого так ярко выступили наружу, что ей стало страшно за свои чувства. В это время вошел в ее комнату папаша; она бросилась к нему, прижалась лицом к его груди и заплакала.
- Что ты! что с тобой, дурочка? - спросил его сиятельство, сильно перетревожившись.
- Мне скучно, папасецка, - отвечала княжна, вдруг превращаясь в доверчивого и картавящего шестнадцатилетнего ребеночка.
Его сиятельство, откровенно сказать, был вообще простоват, а в женских делах и ровно ничего не понимал. Однако он притворился, будто об чем-то думает, причем физиономия его приняла совершенно свиное выражение, а руки как-то нескладно болтались по воздуху.
- Уж, право, я не знаю, чего тебе, дурочка, хочется! - сказал он в сильнейшем раздумье, - кажется, ты первое лицо в городе... право, не знаю, чего тебе хочется!
И князь усиленно вздохнул, как будто вывез целый воз в гору.
- Папасецка! какое самое последнее место в свете? - вдруг спросила княжна.
- То есть как самое последнее?
- Ну да, самое последнее - такое вот, где все приказывают, а сам никому не приказываешь, где заставляют писать, дежурить...
Князь углубился.
- То есть, как же дежурить? - спросил он, - дежурят, дурочка, чиновники, mais on n'en parle pas...[но о них не говорят... (франц.)]
- Ну, а какое место выше чиновника?
Князь чрезвычайно обрадовался случаю выказать перед дочерью свои административные познания и тут же объяснил, что чиновник - понятие генерическое, точно так же, как, например, рыба: что есть чиновники-осетры, как его сиятельство, и есть чиновники-пискари. Бывает и еще особый вид чиновника - чиновник-щука, который во время жора заглатывает пискарей; но осетры, ma chХre enfant, c'est si beau, si grand, si sublime [милое мое дитя, это так красиво, так крупно, так величественно (франц.)], что на такую мелкую рыбешку, как пискари, не стоит обращать и внимание. Княжна призналась, что она знает одного такого пискаря; что у него старушка-мать, une gentille petite vieille et trХs proprette [прелестная старушка и очень благовоспитанная (франц.)] - право! - и пять сестер, которых он единственная опора. И для того, чтобы эта опора была солиднее, необходимо как можно скорее произвести пискаря, по крайней мере, в щурята
...................
Между тем Павел Семеныч, по свойственной человечеству слабости, спешил сообщить о постигшем его счастии испытанному своему другу Петьке Трясучкину. Трясучкин получал жалованья всего пять рублей в месяц и по этой причине был с головы до пяток закален в горниле житейских бедствий. Родители назвали его при рождении Петром, но обычай утвердил за ним прозвание Петуха, с которым он совершенно освоился. Некоторые называли его также принцем и вашим превосходительством: он и на эти прозвища откликался, и вообще выказывал в этом отношении полнейшее равнодушие. Только действительное его имя, Петр Иваныч, несколько дико звучало в его ухе: до такой степени оно было изгнано из общего употребления.
Юные коллежские регистраторы и канцелярские чиновники избирали его своим конфидентом в сердечных случаях, потому что он по преимуществу был муж совета. Хотя бури жизни и порастрепали несколько его туалет, но никто не мог дать более полезного наставления насчет цвета штанов, который мог бы подействовать на сердце женщины с наиболее сокрушительною силой...
Трясучкин выслушал внимательно простодушный рассказ своего друга и заметил, что "тут, брат, пахнет Подгоняйчиковым".
- Это, брат, дело надобно вести так, - продолжал он, - чтоб тут сам черт ничего не понял. Это, брат, ты по-приятельски поступил, что передо мной открылся; я эти дела вот как знаю! Я, брат, во всех этих штуках искусился! Недаром же я бедствовал, недаром три месяца жил в шкапу в уголовной палате: квартиры, брат, не было - вот что!
- Ну, так как же ты думаешь, Петух! ведь тут славную можно штуку сыграть!
Трясучкин замотал головой.
- Ты меня послушай! - говорил он таинственным голосом, - это, брат, все зависит от того, как поведешь дело! Может быть славная штука, может быть и скверная штука; можно быть становым и можно быть ничем... понимаешь?
- Да, оно хорошо, кабы становым!
- Ты сказал: становым - хорошо! Следовательно, и действуй таким манером, чтоб быть тебе становым. А если, брат, будешь становым, возьми меня к себе в письмоводители! Мне, брат, что мне хлеба кусок да место на печке! я брат, спартанец! одно слово, в шкапу три месяца выжил!
- Как в шкапу?
- Так, брат, в шкапу! Ты думаешь, может, дело обо мне в шкапу лежало? так нет: сам своею собственною персоной в шкапу, в еловом шкапу, обитал! там, брат, и ночевал.
- Так вот мы каковы! - говорил Техоцкий, охорашиваясь перед куском зеркала, висевшим на стене убогой комнаты, которую он занимал в доме провинцияльной секретарши Оболдуевой, - в нас, брат, княжны влюбляются!.. А ведь она... того! - продолжал он, приглаживая начатки усов, к которым все канцелярские чувствуют вообще некоторую слабость, - бабенка-то она хоть куда! И какие, брат, у нее ручки... прелесть! так вот тебя и манит, так и подмывает!
- Что ручки! - отвечал Трясучкин уныло, - тут главное дело не ручки, а становым быть! вот ты об чем подумай!
И на дружеском совете положено было о ручках думать как можно менее, а, напротив того, все силы-меры направить к одной цели - месту станового.
Ваше сиятельство! куда вы попали? что вы сделали? какое тайное преступление лежит на совести вашей, что какой-то Трясучкин, гадкий, оборванный, Трясучкин осмеливается взвешивать ваши девственные прелести и предпочитать им - о, ужас! - место станового пристава? EmbourbХe! embourbХe! [запуталась! погрязла! (франц.)] Все воды реки Крутогорки не смоют того пятна, которое неизгладимо легло на вашу особу!
Княжна действительно томится и увядает. Еще в детстве она слыхала, что одна из ее grandes-tantes, princesse Nina [тетушек, княжна Нина (франц.)], убежала с каким-то разносчиком; ей рассказывали об этой истории, comme d'une chose sans nom [как о неслыханной вещи (франц,.)], и даже, из боязни запачкать воображение княжны, не развивали всех подробностей, а выражались общими словами, что родственница ее сделала vilenie [низость (франц.)]. И вдруг та же самая vilenie повторяется на ней! Потому что ведь разносчик и Техоцкий - это, в сущности, одно и то же, потому что и папа удостоверяет, что чиновники, ma chХre enfant, ce sont de ces gens, dont on ne parle pas [милое дитя, это люди, о которых не говорят (франц.)].
И между тем сердце говорит громче, нежели все доводы рассудка; сердце дрожит и сжимается, едва заслышит княжна звуки голоса Техоцкого, как дрожит и сжимается мышонок, завидев для себя неотразимую смерть в образе жирного, самодовольного кота.
И чем пленил он ее? Что могло заставить ее, княжну, снизойти до бедного, никем не замечаемого чиновника? Рассудок отвечает, что всему виною праздность, полная бездеятельность души, тоска, тоска и тоска! Но почему же не Трясучкин, а именно Техоцкий дал сердцу ту пищу, которой оно жаждало! Княжна с ужасом должна сознаться, что тут существуют какие-то смутные расчеты, что она сама до такой степени embourbХe, что даже это странное сборище людей, на которое всякая порядочная женщина должна смотреть совершенно бесстрастными глазами, перестает быть безразличным сбродом, и напротив того, в нем выясняются для нее совершенно определительные фигуры, между которыми она начинает уже различать красивых от уродов, глупых от умных, как будто не все они одни и те же - о, mon Dieu, mon Dieu! [о, боже мой, боже мой! (франц.)]
И за всем тем княжна не может не принять в соображение и того обстоятельства, что ведь Техоцкий совсем даже не человек, что ему можно приказать любить себя, как можно приказать отнести письмо на почту.
Это для него все единственно-с.
В этой борьбе, в этих сомнениях проходит несколько месяцев. Техоцкий, благодаря новому положению, созданному для него княжной, новой паре платья, которую также княжна успела каким-то образом устроить для него на свой счет, втерся в высшее крутогорское общество. Он уже говорит о княжне без подобострастия, не называет ее "сиятельством" и вообще ведет себя как джентльмен, который, по крутогорской пословице, "сальных свеч не ест, стеклом не закусывает". Сама княжна, встречая его в обществе, помаленьку заговаривает с ним. Разговор их обыкновенно отличается простотою и несложностью.
- Читали вы Оссиана? - спрашивает княжна, которой внезапно припадает смертная охота сравнить себя с одною из туманных героинь этого барда.
Техоцкий краснеет и закусывает губы. Ему в первый раз в жизни приходится слышать об Оссиане.
- Вы прочтите, - говорит княжна, несколько раздосадованная, что разговор, обещавший сделаться интересным, погиб неестественною смертью.
Вообще, княжна, имевшая случай читать много и пристально, любит сравнивать себя с героинями различных романов. Более других по сердцу пришелся Жорж Санд и ей, без всяких шуток, иногда представляется, что она - Valentine, а Техоцкий - Benoit.
И вот они встретились, и встретились наконец один на один. Дело происходило в загородной роще, в которую княжна часто езжала для прогулок. Жаркое летнее солнце еще высоко стояло на горизонте, но высокие сосны и ели, среди которых прорезаны аллеи для гуляющих, достаточно защищали от лучей его. В воздухе было томительно сухо и жарко; сильный запах сосны как-то особенно раздражительно действовал на нервы; в роще было тихо и мертво. Крутогорские жители вообще не охотники до романических прогулок, а в шестом часу и подавно. В это время все спешат отделаться от ежедневного посещения статского советника Храповицкого, а не то чтоб гулять. Княжна ходила много и раскраснелась; в эти минуты она была даже недурна и казалась несравненно моложе своих лет. Глаза ее были влажны и вместе с тем блестящи; рот полуоткрыт, дыхание горячо; грудь поднималась и опускалась с какою-то истомой... И надо же, в таком чрезвычайном положении, встретить - кого же? - предмет всех тайных желаний, Павла Семеныча Техоцкого!
Что эта встреча была с ее стороны не преднамеренная - доказательством служит то, что ей сделалось дурно, как только Техоцкий предстал пред глазами ее во всем блеске своей новой пары.
Человека княжны вблизи не было, и Техоцкому волею-неволею пришлось поддержать ее и посадить на скамью. Неизвестно, как это случилось, но только когда княжна открыла глаза, то голова ее покоилась на плече у возлюбленного. Очнувшись, она было отшатнулась, но, вероятно, пары, наполнявшие в то время воздух, были до того отуманивающего свойства, что головка ее сама собой опять прильнула к плечу Техоцкого. Так пробыла она несколько минут, и Техоцкий возымел даже смелость взять ее сиятельство за талию: княжна вздрогнула; но если б тут был посторонний наблюдатель, то в нем не осталось бы ни малейшего сомнения, что эта дрожь происходит не от неприятного чувства, а вследствие какого-то странного, всеобщего ощущения довольства, как будто ей до того времени было холодно, и теперь вдруг по всему телу разлилась жизнь и теплота. Княжна даже не глядела на своего обожателя; она вся сосредоточилась в себе и смотрела совсем в другую сторону. Но если бы она могла взглянуть в глаза Техоцкому, если б талия ее, которую обнимала рука милого ей канцеляриста, была хоть на минуту одарена осязанием, она убедилась бы, что взор его туп и безучастен, она почувствовала бы, что рука эта не согрета внутренним огнем.
Техоцкий молчал; княжна также не могла произнести ни слова. В первом молчание было результатом тупости чувства, во второй - волнения, внезапно охватившего все ее существо. Наконец княжна не выдержала и заплакала.
- Ваше сиятельство! - произнес Техоцкий.
Но княжна не слышала и продолжала плакать.
- Ваше сиятельство! - вновь начал Техоцкий, - имею до вас покорнейшую просьбу.
Княжна вдруг перестала плакать и пристально посмотрела на него. Техоцкий упал на колени.
- Ваше сиятельство! - вопиял он, ловя ее руки, - заставьте бога за вас молить! похлопочите у его сиятельства!
Княжна встала.
- Что вам нужно? - спросила она сухо.
- Мне-с?.. В Оковском уезде открывается вакансия станового пристава.
- А!.. - произнесла княжна и с достоинством удалилась по аллее.
К сожалению, полная развязка этой истории не дошла до меня; знаю только, что с этого времени остроумнейшие из крутогорских чиновников, неизвестно с какого повода, прозвали княжну пауком-бабой.
Если вы живали в провинции, мой благосклонный читатель, то, вероятно, знаете, что каждый губернский и уездный город непременно обладает своим "приятным" семейством, точно так же как обладает городничим, исправником и т. п. В приятном семействе все члены, от мала до велика, наделены какими-нибудь талантами. Первый и существеннейший талант принадлежит самим хозяину и хозяйке дома и заключается в том, что они издали в свет целый выводок прелестнейших дочерей и немалое количество остроумнейших птенцов, составляющих красу и утешение целого города. Затем, старшая дочь играет на фортепьяно, вторая дочь приятно поет романсы, третья танцует характерные танцы, четвертая пишет, как Севинье, пятая просто умна и т. д. Даже маленькие члены семейства и те имеют каждый свою специальность: Маша декламирует басню Крылова, Люба поет "По улице мостовой", Ваня оденется ямщиком и пропляшет русскую.
- Вы не поверите, мсьё NN, - говорит обыкновенно хозяйка дома, - как я счастлива в семействе; мы никогда не скучаем.
- Да, мы никогда не скучаем, - отзывается хозяин дома, широко и добродушно улыбаясь.
В приятном семействе главную роль обыкновенно играет maman, к которой и гости и дети обращаются. Эту maman я, признаюсь откровенно, не совсем-то долюбливаю; по моему мнению, она самая неблагонамеренная дама в целом Крутогорске (ограничимся одним этим милым мне городом). Мне кажется, что только горькая необходимость заставила ее сделать свой дом "приятным", - необходимость, осуществившаяся в лице нескольких дочерей, которые, по достаточной зрелости лет, обещают пойти в семена, если в самом непродолжительном времени не будут пристроены. Мне кажется, что в то время, когда она, стиснувши как-то зубы, с помощью одних своих тонких губ произносит мне приглашение пожаловать к ним в один из следующих понедельников, то смотрит на меня только как на искусного пловца, который, быть может, отважится вытащить одну из ее утопающих в зрелости дочерей. Когда я бываю у них, то уверен, что она следит за каждым куском, который я кладу в рот; тщетно стараюсь я углубиться в свою тарелку, тщетно стараюсь сосредоточить всю свою мысль на лежащем передо мною куске говядины: я чувствую и в наклоненном положении, что неблагонамеренный ее взор насквозь пронизывает меня. Разговаривая с ней за ужином, я вижу, как этот взор беспрестанно косит во все стороны, и в то время, когда, среди самой любезной фразы, голос ее внезапно обрывается и принимает тоны надорванной струны, я заранее уж знаю, что кто-нибудь из приглашенных взял два куска жаркого вместо одного, или что лакеи на один из столов, где должно стоять кагорское, ценою не свыше сорока копеек, поставил шато-лафит в рубль серебром.
Вообще, посещая "приятное семейство" по понедельникам, я всегда нахожусь в самом тревожном положении. Во-первых, я постоянно страшусь, что вот-вот кому-нибудь недостанет холодного и что даже самые взоры и распорядительность хозяйки не помогут этому горю, потому что одною распорядительностью никого накормить нельзя; во-вторых, я вижу очень ясно, что Марья Ивановна (так называется хозяйка дома) каждый мой лишний глоток считает личным для себя оскорблением; в-третьих, мне кажется, что, в благодарность за вышеозначенный лишний глоток, Марья Ивановна чего-то ждет от меня, хоть бы, например, того, что я, преисполнившись яств, вдруг сделаю предложение ее Sevigne, которая безобразием превосходит всякое описание, а потому менее всех подает надежду когда-нибудь достигнуть тех счастливых островов, где царствует Гименей.
Некоторые, впрочем, из моих добрых знакомых искусно пользуются этим обстоятельством, чтобы совершенно истерзать сердце Марьи Ивановны. Мой друг Василий Николаич [См. "Буеракин" и "Христос воскрес!" (Прим. Салтыкова-Щедрина.)], например, никак не упустит случая, чтобы не накласть себе на тарелку каждого кушанья по два и даже по три куска, и половину накладенного сдает лакею нетронутою. Точно так же поступает он и с вином, если оно оказывается уж чересчур кислым. В этом случае он подзывает лакея к себе и без церемонии приказывает ему подать вина с другого стола, за которым сидят женихи и статские советники. Однажды даже, когда подавали Василью Николаичу блюдо жареной индейки, он сказал очень громко лакею: "Э, брат, да у вас нынче индейка-то, кажется, кормленая!" - и вслед за тем чуть ли не половину ее стащил к себе на тарелку. Вследствие этого между Марьей Ивановной и Васильем Николаичем существует тайная вражда, и я даже сам слышал, как Марья Ивановна, обратясь к одному из статских советников, сказала: "Чего хочет от меня этот злой человек?"
Независимо от этих свойств, доказывающих ее материнскую заботливость, Марья Ивановна не прочь иногда и посплетничать, или, как выражаются в Крутогорске, вымыть ближнему косточки. Я положительно могу даже уверить, что она, в этом смысле, обладает весьма замечательными авторскими способностями. Главная ее тактика заключается в том, чтоб подойти к истязуемому предмету с слабой стороны: польстить, например, самолюбию, подъехать с участием и т. п. На молодежь это действует почти без промаха. Сказанное вовремя и кстати слово участия мгновенно вызывает наружу все, что таилось далеко на дне молодой души. Душа начинает тогда без разбора и без расчета выбрасывать все свои сокровища; иногда даже и привирает, потому что когда дело на откровенность пошло, то не приврать точно так же невозможно, как невозможно не наесться до отвала хорошего и вкусного кушанья. Но здесь-то и стережет вас Марья Ивановна; она кстати пожалеет вас, если вы, например, влюблены, кстати посмеется с вами, если вы, в шутливом русском тоне, рассказываете какую-нибудь новую штуку князя Чебылкина; но будьте уверены, что завтра же и любовь ваша, и проделка его сиятельства будут известны целому городу. На этот счет у Марьи Ивановны имеется также своя особая сноровка. Сохрани бог, чтоб она назвала вас или сказала кому-нибудь, что вы в том-то ей сознались или то-то ей рассказали. Нет, она подходит к какой-нибудь Анфисе Петровне и издалека начинает с ней следующего рода разговор:
- Вы знаете мсьё Щедрина? - спрашивает Марья Ивановна.
- Не имею этой чести, - отвечает Анфиса Петровна, состроивши на лице бесконечно язвительную улыбку, потому что Анфисе Петровне ужасно обидно, что мсьё Щедрин, с самого дня прибытия в Крутогорск, ни разу не заблагорассудил явиться к ней с почтением. Замечу мимоходом, что Марья Ивановна очень хорошо знает это обстоятельство, но потому-то она и выбрала Анфису Петровну в поверенные своей сплетни, что, во-первых, пренебрежение мсьё Щедрина усугубит рвение Анфисы Петровны, а во-вторых, самое имя мсьё Щедрина всю кровь Анфисы Петровны мгновенно превратит в сыворотку, что также на руку Марье Ивановне, которая, как дама от природы неблагонамеренная, за один раз желает сделать возможно большую сумму зла и уязвить своим жалом несколько персон вдруг.
- Какой милый, прекрасный молодой человек! - продолжает Марья Ивановна, видя, что Анфису Петровну подергивает судорога, - если б в Крутогорске были всё такие образованные молодые люди, как приятно было бы служить моему Алексису!
- Их все хвалят! - ехидно произносит Анфиса Петровна, переполняясь оцтом и желчью.
- И между тем, представьте, как он страдает! Вы знаете Катерину Дмитриевну? - бедненький!
Анфиса Петровна чуть дышит, чтоб не проронить ни одного слова.
- Ведь вы знаете, entre nous soit dit [между нами говоря (франц.)], что муж ее... (Марья Ивановна шепчет что-то на ухо своей собеседнице.) Ну, конечно, мсьё Щедрин, как молодой человек... Это очень понятно! И представьте себе: она, эта холодная, эта бездушная кокетка, предпочла мсье Щедрину - кого же? - учителя Линкина! Vous savez?.. Mais elle a des instincts, cette femme!!! [Знаете?.. Ведь эта женщина не без темперамента!!! (франц.)]
И, несмотря на все свое сострадание к мсьё Щедрину, Марья Ивановна хохочет, но каким-то таким искусственным, деланным смехом, что даже Анфисе Петровне становится от него жутко.
- Этого всегда должно было ожидать, - отвечает кратко собеседница.
- Я его сегодня спрашиваю, отчего вы, мсьё Щедрин, такой бледненький? А он мне: "Ах, Марья Ивановна, если б вы знали, что в моем сердце происходит!.." Бедненький!
И тот же деланный смех снова коробит Анфису Петровну, которая очень любит россказни Марьи Ивановны, но не может привыкнуть к ее смеху.
- Так вы думаете, что Катерина Дмитриевна?..
- Еще бы! - отвечает Марья Ивановна, и голос ее дрожит и переходит в декламацию, а нос, от душевного волнения, наполняется кровью, независимо от всего лица, как пузырек, стоящий на столе, наполняется красными чернилами, - еще бы! вы знаете, Анфиса Петровна, что я никому не желаю зла - что мне? Я так счастлива в своем семействе! но это уж превосходит всякую меру! Представьте себе...
Тут начинается шепот, который заключается словами: "Ну, скажите на милость!" И должно быть, в этом шепоте есть что-то весьма сатанинское, потому что Анфиса Петровна довольна полученными сведениями выше всякого описания.
Что касается до главы семейства, то он играет в своем доме довольно жалкую роль и значением своим напоминает того свидетеля, который, при следствии, на все вопросы следователя отвечает: запамятовал, не знаю и не видал. Он очень счастлив по понедельникам, потому что устроивает в этот день себе копеечную партию, и хотя партнеры его беспощадно ругают, потому что он в карты ступить не умеет, но он не обижается. Сверх того, в эти дни он имеет возможность наесться досыта, ибо носятся слухи, что Марья Ивановна, как отличная хозяйка, держит обыкновенно и его, и всю семью впроголодь. Если кто-нибудь с ним заговаривает, а это случается лишь в тех случаях, когда желают потешиться над его простодушием, лицо его принимает радостно-благодарное выражение, участие же в разговоре ограничивается тем, что он повторяет последние слова своего собеседника.
Василий Николаич не преминул воспользоваться и этим обстоятельством. Несколько понедельников сряду, к общему утешению всей крутогорской публики, он рассказывал Алексею Дмитричу какую-то историю, в которой одно из действующих лиц говорит: "Ну, положим, что я дурак", и на этих словах прерывал свой рассказ.
- Я дурак, - кротко повторял Алексей Дмитрич.
- Ах, что это какой ты рассеянный, Алексис! - отзывается вдруг Марья Ивановна, прислушавшаяся к разговору.
Вообще, Василий Николаич смотрит на Алексея Дмитрича как на средство самому развлечься и других позабавить. Он показывает почтеннейшей публике главу "приятного семейства", как вожак показывает ученого медведя.
Говорят, будто Алексей Дмитрич зол, особливо если натравит его на кого-нибудь Марья Ивановна. Я довольно верю этому, потому что и из истории известно, что глупые люди и обезьяны всегда злы под старость бывали.
- Умный человек-с, - говаривал мне иногда по этому поводу крутогорский инвалидный начальник, - не может быть злым, потому что умный человек понятие имеет-с, а глупый человек как обозлится, так просто, без всякого резона, как индейский петух, на всех бросается. Вот хоть бы Алексей Дмитрич! за что они на меня сердятся? За то, что я коляски для них в мастерской не сделал? Точно мне жалко мастеровых-с, или я обязанности своей не понимаю-с! Докладывал я им сколько раз, что материялу у меня такого не имеется - так нет, сударь! заладил одно: не хочешь да не хочешь; ну, и заварили кашу. Посудите сами, я-то чем же тут виноват?.. Оно и выходит, что и перевернешься - бьют, и не перевернешься - бьют: вот она, какова гусарская служба!
О прочих членах семейства сказать определительного ничего нельзя, потому что они, очевидно, находятся под гнетом своей maman, которая дает им ту или другую физиономию, по своему усмотрению. Несомненно только то, что все они снабжены разнообразнейшими талантами, а дочери, сверх того, в знак невинности, называют родителей не иначе, как "папасецка" и "мамасецка", и каким-то особенным образом подпрыгивают на ходу, если в числе гостей бывает новое и в каком-нибудь отношении интересное лицо.
Приехавши, в один из таких понедельников, к Размановским, я еще на лестнице был приятно изумлен звуками музыки, долетавшими до меня из передней. Действительно, там сидело несколько батальонных солдат, которые грустно настраивали свои инструменты.
- Слышь, Ильин, - говорил старший музыкант Пахомов, - ты у меня смотри! коли опять в аллегру отстанешь, я из тебя самого флейту и контрабас сделаю
- А что, верно, я рано забрался? - спрашиваю я у Василия Николаича, одиноко расхаживающего по зале.
- Да; вот я тут с полчаса уж дежурю, - отвечает он с некоторым ожесточением, - и хоть ты что хочешь! и кашлять принимался, и ногами стучал - нейдет никто! а между тем сам я слышу, как они в соседней комнате разливаются-хохочут!
- Да по какому случаю сегодня бал у Размановских?
- Разве вы не знаете? Ведь сегодня день ангела Агриппины, той самой, которая на фортепьянах-то играет. Ах, задушат они нас нынче пением и декламацией!
И точно, в соседней комнате послышалась визгливая рулада, производимая не столько приятным, сколько усердным голосом третьей дочери, Клеопатры, которая, по всем вероятиям, репетировала арию, долженствовавшую восхитить всех слушателей.
В это время вошел в комнату сам Алексей Дмитрич, и вслед за тем начали съезжаться гости.
- Вы, верно, спали? - спросил Василий Николаич хозяина.
- Спали, - отвечал тот кротко.
- А ведь знаете, коли зовете вы к себе гостей, так спать-то уж и не годится.
- Уж и не годится, - повторил старец. Мало-помалу образовались в зале кружки, и даже
Алексей Дмитрич, желая принять участие в общем разговоре, начал слоняться из одного угла в другой, наводя на все сердца нестерпимое уныние. Женский пол скромно пробирался через зал в гостиную и робко усаживался по стенке, в ожидании хозяек.
- Ну что, вы как поживаете, господа? - спросил я, подходя к кучке гарнизонных офицеров, одетых с иголочки и в белых перчатках на руках.
- Славу богу, Николай Иваныч, - отвечал один из них, - нынешним летом покормились-таки; вот и мундирцы новенькие пошили.
- Как же это вы "покормились"?
- Да вот партию сводили-с, так тут кой-чего к ладоням пристало-с...
Я ужасно люблю господ гарнизонных офицеров. Есть у них на все этакой взгляд наивный, какого ни один человек в целом мире иметь не может. Нынче гитара и флейта даже у приказных вывелись, а гарнизонный офицер остается верен этим инструментам до конца жизни, потому что посредством их он преимущественно выражает тоску души своей. Обойдут ли его партией - он угрюмо насвистывает "Не одна во поле дороженька"; закрадется ли в сердце его вожделение к женской юбке - он уныло выводит "Черный цвет", и такие вздохи на флейте выделывает, что нужно быть юбке каменной, чтобы противостоять этим вздохам. На целый мир он смотрит с точки зрения пайка; читает ли он какое-нибудь "сочинение" - думает: "Автор столько-то пайков себе выработал"; слышит ли, что кто-нибудь из его знакомых место новое получил - говорит: "Столько-то пайков ему прибавилось". Вообще они очень добрые малые и преуслужливые. На балах, куда их приглашают целою партией, чтоб девицы не сидели без кавалеров, они танцуют со всем усердием и с величайшею аккуратностию, не болтая ногами направо и налево, как штатские, а выделывая отчетливо каждое па. Марья Ивановна очень любит эту отчетливость и видит в ней несомненный знак преданности к ее особе.
- Посмотрите, как ваш Коловоротов от души танцует! - относится она к инвалидному начальнику, который самолично наблюдает, чтобы господа офицеры исполняли свои обязанности неуклонно.
- Усердный офицер-с! - отвечает командир угрюмо.
Но обращаюсь к рассказу.
- О чем же вы так смеялись тут, господа? - спрашиваю я того же офицера, который объяснял мне значение слова "покормиться".
- Да вот Харченко анекдот рассказывал...
Общий смех.
- Вот-с, изволите видеть, - подхватывает торопливо Харченко, как будто опасаясь, чтобы Коловоротов или кто-нибудь другой не посягнул на его авторскую славу, - вот изволите видеть: стоял один офицер перед зеркалом и волосы себе причесывал, и говорит денщику: "Что это, братец, волосы у меня лезут?" А тот, знаете, подумавши этак минут с пять, и отвечает: "Весною, ваше благородие, всяка скотина линяет..." А в то время весна была-с, - прибавил он, внезапно краснея.
Новый взрыв смеха.
- И ведь "подумавши" - вот что главное! - говорит прапорщик Коловоротов.
- "Линяет"! - повторяет другой прапорщик, едва удерживая порывы смеха, одолевающие его юную грудь.
Но этот анекдот я уже давно слышал, и даже вполне уверен, что и все господа офицеры знают его наизусть. Но они невзыскательны, и некоторые повествования всегда производят неотразимый эффект между ними. К числу их относятся рассказы о том, как офицер тройку жидов загнал, о том, как русский, квартируя у немца, неприличность даже на потолке сделал, и т. д.
Я подхожу к другой группе, где друг мой Василий Николаич показывает публике медведя, то есть заставляет Алексея Дмитрича говорить разную чепуху. Около них собралась целая толпа народа, в которой немолчно раздается громкий и искренний смех, свидетельствующий о необыкновенном успехе представления.
- Да нет, я что-то не понимаю этого, - говорит Василий Николаич, - воля ваша, а тут что-нибудь да не так.
- Помилуйте, - возражает Алексей Дмитрич, - как же вы не понимаете? Ну, вы представьте себе две комиссии: одна комиссия и другая комиссия, и в обеих я, так сказать, первоприсутствующий... Ну вот, я из одной комиссии и пишу, теперича, к себе, в другую комиссию, что надо вот Василию Николаичу дом починить, а из этой-то комиссии пишу опять к себе в другую комиссию, что, врешь, дома чинить не нужно, потому что он в своем виде... понимаете?
- Ну, и ладно выходит? - спрашивает Василий Николаич.
- Ну, и ладно выходит, - повторяет Алексей Дмитрич.
Хохот, в котором хозяин дома принимает самое деятельное участие.
- Нет, тут что-нибудь да не то, - продолжает Василий Николаич, - конечно, экилибр властей - это слова нет; однако тут кто-нибудь да соврал. Поговорим-ка лучше об статистике.
- Поговорим об статистике, - повторяет Алексей Дмитрич.
- Ну, каким же образом вы сведения собираете? Я что-то этого не понимаю. Сами ведь вы не можете сосчитать всякую овцу, и, однако ж, вот у вас значится в сведениях, что овец в губернии семьсот одиннадцать тысяч шестьсот шестьдесят три... Как же это?