Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Губернские очерки, Страница 3

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Губернские очерки



рассказал, как взбеленится мой Иван Петрович, да на него:
   - Ка-а-к! ты подкупать меня! да разве я фальшивую присягу-то принял! душе, что ли, я своей ворог, царствия небесного не хочу!
   Да как хватит кулаком по столу - золотушки-то и покатились по полу, а сам еще пуще кричит:
   - Вон с моих глаз, анафема! гони его, вот так, в шею его, кулаками-то в загорбок!
   Мещанинишку выгнали, да на другой день не смотря и забрили в присутствии. А имперьяльчики-то с полу подняли! Уж что смеху у нас было!
   Женился он самым, то есть, курьезнейшим образом. Обещал ему тесть пять тысяч, а как дело кончилось - не дает, да и шабаш. И не то чтоб денег у него не было, а так, сквалыга был, расстаться с ними жаль. Ждет Иван Петрович месяц, ждет другой; кажной-то день жену бьет, а тестя непристойно обзывает - не берет. А деньги получать надо. Вот и слышим мы как-то: болен Иван Петрович, в белой горячке лежит, на всех это кидается, попадись под руку ножик - кажется, и зарежет совсем. И так, сударь, искусно он всю эту комедию подделал, что и нас всех жалость взяла. Жену бил пуще прежнего, из окошка, сударь, прыгал, по улицам в развращенном виде бегал. Вот, покуролесивши этак с неделю, выходит он однажды ночью, и прямо в дом к тестю, а в руках у него по пистолету.
   - Ну, говорит, подавай теперь деньги, а не то, видит бог, пришибу.
   Старик перепугался.
   - Ты, говорит, думаешь, что я и впрямь с ума спятил, так нет же, все это была штука. Подавай, говорю, деньги, или прощайся с жизнью; меня, говорит, на покаянье пошлют, потому что я не в своем уме - свидетели есть, что не в своем уме, - а ты в могилке лежать будешь.
   Ну, конечно-с, тут разговаривать нечего: хочь и ругнул его тесть, может и чести коснулся, а деньги все-таки отдал. На другой же день Иван Петрович, как ни в чем не бывало. И долго от нас таился, да уж после, за пуншиком, всю историю рассказал, как она была.
   И не себя одного, а и нас, грешных, неоднократно выручал Иван Петрович из беды. Приезжала однажды к нам в уезд особа, не то чтоб для ревизии, а так - поглядеть.
   Однако пошли тут просьбы да кляузы разные, как водится, и всё больше на одного заседателя. Особа была добрая, однако рассвирепела. "Подать, говорит, мне этого заседателя".
   А он, по счастью, был на ту пору в уезде, на следствии, как раз с Иваном Петровичем. Вот и дали мы им знать, что будут завтра у них их сиятельство, так имели бы это в предмете, потому что вот так и так, такие-то, мол, их сиятельство речи держит. Струсил наш заседатель, сконфузился так, что и желудком слабеть начал.
   - А что, - говорит Иван Петрович, - что дашь? выручу из беды.
   - Да жизни не пожалею, Иван Петрович, будь благодетель.
   - Что мне, брат, в твоей жизни, ты говори дело. Выручать так выручать, а не то выпутывайся сам как знаешь.
   Сторговались они, а на другой день и приезжают их сиятельство ранехонько. Ну и мы, то есть весь земский суд, натурально тут, все в мундирах; одного заседателя нет, которого нужно.
   - А где заседатель Томилкин? - спрашивают их сиятельство.
   - Имею честь явиться, - отвечает Иван Петрович. Мы так и похолодели.
   А их сиятельство и не замечают, что мундир-то совсем не тот (даже мундира не переменил, так натуру-то знал): зрение, должно полагать, слабое имели.
   - На вас, - говорят их сиятельство, - множество жалоб, и притом таких, что мало вас за все эти дела повесить.
   - Невинно, видит бог, невинно оклеветали меня враги перед вашим сиятельством; осмелюсь униженно просить выслушать меня и надеюсь вполне оправдаться, но при свидетелях ощущаю робость.
   Их сиятельство уважили; пошли они это в другую комнату; целый час он там объяснял: что и как - никому неизвестно, только вышли их сиятельство из комнаты очень ласковы, даже приглашали Ивана Петровича к себе, в Петербург, служить, да отказался он тем, что скромен и столичного образования не имеет.
   А ведь и дел-то он тех в совершенстве не знал, о которых его сиятельству докладывал, да на остроумие свое понадеялся, и не напрасно.
   Один был грех на его душе, великий грех - инородца загубил. Вот это как было. Уезд наш, известно вам, господа, лесной, и всё больше живут в нем инородцы. Народ простодушнейший и зажиточный. Только уж очень неопрятно себя держат, и болезни это у них иностранные развелись, так, что из рода в род переходят. Убьют они это зайца, шкуру с него сдерут, да так, не потроша, и кидают в котел варить, а котел-то не чищен, как сделан; одно слово, смрад нестерпимый, а они ничего, едят всё это месиво с аппетитом. С одной стороны, и не стоит этакой народ, чтоб на него внимание обращать: и глуп-то, и необразован, и нечист - так, истукан какой-то. Вот ходил один инородец белку стрелять, да и угоразди его каким-то манером невзначай плечо себе прострелить. Хорошо. Само собой, следствие; ну, невзначай так невзначай, и суд уездный решил дело так, что предать, мол, это обстоятельство воле божьей, а мужика отдать на излечение уездному лекарю. Получил Иван Петрович указ из суда - скучно ехать, даль ужасная! - однако вспомнил, что мужик зажиточный, недели с три пообождал, да как случилось в той стороне по службе быть, и к нему заодно заехал. А у того между тем и плечо-то совсем зажило. Приехал, теперича, прочитал указ.
   - Раздевайся, говорит.
   - Да у меня, бачка, плечом савсем здоров, - говорит мужик, - уж пятым неделем здоров.
   - А это видишь? видишь, идолопоклонник ты этакой, указ его императорского величества? видишь, лечить тебя велено?
   Делать нечего, разделся мужик, а он ему и ну по живому-то месту ковырять. Ревет дурак благим матом, а он только смеется да бумагу показывает. Тогда только кончил, как тот три золотых ему дал.
   - Ну, говорит, бог с тобой.
   Понадобились Ивану Петровичу опять деньги, он опять к инородцу лечить, да таким манером больше году его томил, покуда всех денег не высосал. Исхудал мужичонка, не ест, не пьет - бредит лекарем. Однако как заметил, что тут взятки-то гладки, перестал ездить. Отдохнул мужик и смотреть веселее стал. Вот однажды и случилось какому-то чиновнику, совсем постороннему, проезжать мимо этой деревни, и спросил он у поселян, как, мол, живет такой-то (его многие чиновники, по хлебосольству, знавали). Вот и говорят мужику, что тебя, мол, какой-то чиновник спрашивал. Что ж, сударь? представься ему, что это опять лекарь лечить его хочет; пошел домой, ничего никому не сказал, да за ночь и удавился.
   Ну, это, я вам доложу, точно грех живую душу таким родом губить. А по прочему по всему чудовый был человек, и прегостеприимный - после, как умер, нечем похоронить было: все, что ни нажил, все прогулял! Жена до сих пор по миру ходит, а дочки - уж бог их знает! - кажись, по ярмонкам ездят: из себя очень красивы.
   Так вот-с какие люди бывали в наше время, господа; это не то что грубые взяточники или с большой дороги грабители; нет, всё народ-аматёр был. Нам и денег, бывало, не надобно, коли сами в карман лезут; нет, ты подумай да прожект составь, а потом и пользуйся.
   А нынче что! нынче, пожалуй, говорят, и с откупщика не бери. А я вам доложу, что это одно только вольнодумство. Это все единственно, что деньги на дороге найти, да не воспользоваться... Господи!"
   - Как же вы-то попались, Прокофий Николаич, если в ваше время все так счастливо сходило?
   - Ох, уж и не говорите! на таком деле попался, что совестно сказать, - на мертвом теле. Эта у нас музыка-то по нотам разыгрывалась, а меня на ней-то и попутал лукавый. Дело было зимнее; мертвое-то тело надо было оттаять; вот и повезли мы его в что ни на есть большую деревню, ну, и начали, как водится, по домам возить да отсталого собирать. Возили-возили, покуда осталась одна только изба: солдатка-вдова там жила; той заплатить-то нечего было - ну, там мы и оставили тело. Собрали на другой день понятых, ну, и тут, разумеется, покорыстоваться желалось: так чтоб не разошлись они по домам, мы и отобрали у них шапки, да в избу и заперли. Только не совсем осторожно это дело состроили, больно многие это заприметили. А на ту пору у нас губернатор - такая ли собака был, и теперь еще его помню, чтоб ему пусто было. Сейчас это отрешили от должности, и пошла писать. Уличить-то меня доподлинно не уличили, а обпакостили всего да суду предали. И верите ли, ведь знаю я, что меня учинят от дела свободным, потому что улик прямых нет, так нет же, злодеи, истомили всего. Лет десять все волочат: то справки забирают, то следствие дополняют. А я вот сиди без хлеба да жди у моря погоды.
  
  

ВТОРОЙ РАССКАЗ ПОДЬЯЧЕГО

  
   "А вот городничий у нас был - этот другого сорта был мужчина, и подлинно гусь лапчатый назваться может. Прозывался он Фейером, родом был из немцев; из себя не то чтоб видный, а больше жилистый, белокурый и суровый. То и дело, бывало, брови насупливает да усами шевелит, а разговаривает совсем мало. Уж это, я вам доложу, самое последнее дело, коли человек белокурый да суров еще: от такого ни в чем пардону себе не жди. Снаружи-то он будто и не злобствует, да и внутри, может, нет у него на тебя негодования, однако хуже этого человека на всем свете не сыщешь: весь как есть злющий. Уж что забрал себе в голову - не выбьешь оттоль никакими средствами, хошь режь ты его на куски. Уж на что Иван Петрович, а и тот его побаивался. Говорил он басом, как будто спросонья и все так кратко - одно-два слова, больше изо рта не выпустит. А на дела и на всю эту полицейскую механику был предошлый: готов не есть, не пить целые сутки, пока всего дела не приделает. Начальство наше все к нему приверженность большую имело, потому как, собственно, он из воли не выходил и все исполнял до точности: иди, говорит, в грязь - он и в грязь идет, в невозможности возможность найдет, из песку веревку совьет, да ею же кого следует и удавит.
   По той единственной причине ему все его противоестественности с рук и сходили, что человек он был золотой. Напишут это из губернии - рыбу непременно к именинам надо, да такая чтоб была рыба, кит не кит, а около того. Мечется Фейер как угорелый, мечется и день и другой - есть рыба, да все не такая, как надо: то с рыла вся в именинника вышла, скажут: личность; то молок мало, то пером не выходит, величественности настоящей не имеет. А у нас в губернии любят, чтоб каждая вещь в своем, то есть, виде была. Задумается Фейер, да и засадит всех рыболовов в сибирку. Те чуть не плачут.
   - Да помилуй, ваше благородие, где ж возьмешь эку рыбу?
   - Где? А в воде?
   - В воде-то знамо дело, что в воде; да где ее искать-то в воде?
   - Ты рыболов? говори, рыболов ли ты?
   - Рыболов-то я точно что рыболов...
   - А начальство знаешь?
   - Как не знать начальства: завсегда знаем.
   - Ну, следственно...
   И являлась рыба, и такая именно, как быть следует, во всех статьях.
   Или, бывало, желательно губернии перед начальством отличиться. Пишут Фейеру из губернии, был чтоб бродяга, и такой бродяга, чтобы в нос бросилось. Вот и начнет Фейер по городу рыскать, и все нюхает, к огонькам присматривается, нет ли где сборища.
   Попадаются всё больше бабы.
   - Откуда? - спрашивает Фейер.
   - Да я, ваше благородие, оттуда, из села из того...
   - Откуда? - повторяет Фейер.
   - А вот, ваше благородие, по сиротству: по четвертому годку от родителей осталась...
   - Обыскать ее!
   Однако от начальства настояние, а об старухе какой-нибудь, безногой, докладывать не осмеливается. Вот и нападет уже он под конец на странника заблудшего, так, бродягу бесталанного.
   - Ты, - говорит, - кто таков?
   - А я, ваше благородие, с малолетствия по своей охоте суету мирскую оставил и странником нарекаюсь; отец у меня царь небесный, мать - сыра земля; скитался я в лесах дремучих со зверьми дикиими, в пустынях жил со львы лютыими; слеп был и прозрел, нем - и возглаголал. А более ничего вашему благородию объяснить не могу, по той причине, что сам об себе сведений никаких не имею.
   - А это что?
   Возьмет он сумку странническую, а там всё цветнички да записочки разные, а в записочках-то уж чего-чего не наврано! И "горнего-то Иерусалима жителю", и "райского жития ревнителю", и "паче звезд небесных добродетелями изукрашенному"!
   - Это что? - спрашивает Фейер.
   - А это так-с, ваше благородие; намеднись на базаре ходил, так в снегу в тряпочке нашел-с.
   - Марш!
   Повлекут раба божия в острог, а на другой день и идет в губернию пространное донесение, что вот так и так, "имея неусыпное попечение о благоустройстве города" - и пошла писать. И чего не напишет! И "изуверство", и "деятельные сношения с единомышленниками", и "плевелы", и "жатва" - все тут есть.
   Случалось и мне ему в этих делах содействовать - истинно-с диву дался. Выберем, знаете, время - сумеречки, понятых возьмем, сотских человек пяток, да и пойдем с обыском. И все врассыпную, будто каждый по своему делу. Как подходишь, где всему происшествию быть следует, так не то чтоб прямо, а бочком да ползком пробираешься, и сердце-то у тебя словно упадет, и в роту сушить станет. Ворота и ставни - все наглухо заперто. Походит Фейер около дома, приищет скважинку и начнет высматривать, а мы все стоим, молчим, не шелохнемся. Собака начнет ворчать - у него и хлебца в руке есть, и опять все затихнет. Как все заприметит, что ему нужно, ну и велит в ворота стучаться, а сам покуда все в скважинку высматривает.
   - Кто тут? - кричат изнутри.
   - Городничий.
   Известное дело, смятение: начнут весь свой припас прятать, а ему все и видно. Отопрут наконец. Стоят они все бледные; бабы, которые помоложе, те больше дрожат, а старухи так совсем воют. И уж все-то он углы у них обшарит, даже в печках полюбопытствует, и все оттоль повытаскает.
   Смолоду, однако, жизнь его совсем не такая была. Отец у него был человек богатый и дворянин, и нашему Фейеру, сказывают, восемьсот душ оставил. Однако он не долго с ними носился: годика через два все спустил. И не то чтоб на что-нибудь путное, а так - все прахом пошло. Служил он где-то в гусарах - ну, на жидов охоту имел: то возьмет да собаками жида затравит, то посадит его по горло в ящик с помоями, да над головой-то саблей и махает, а не то еще заложит их тройкой в бричку, да и разъезжает до тех пор, пока всю тройку не загонит. Таким-то родом и прожил он все, да как остался без хлеба, так откуда и ум взялся. Такой ли зверь сделался, что боже упаси.
   Женат он не был, а жила с ним девица не девица, а просто мадам. Звали ее Каролиной, и уж, я вам доложу, этакой красоты я и не привидывал. Не то чтоб полная была или краснощекая, как наши барыни, а тонкая да беленькая вся, словно будто прозрачная. Глаза у ней были голубые, да такие мягкие да ласковые, что, кажется, зверь лютый - и тот бы не выдержал - укротился. И подлинно, грех сказать, чтоб он ее не любил, а больше так все об ней одной и в мыслях держал. Известно, могла бы она и попридерживать его при случае, да уж очень смирна была; ну, и он тоже осторожность имел, во все эти дрязги ее не вмешивал. Приедет, бывало, домой весь измученный и пойдет к ней. И сделается такой, сударь, ласковый да нежный: "Каролинхен да Каролинхен", - и все это ей ручки целует и головку гладит. Или возьмет начнет немецкие песни петь - оба и плачут сидят. Выходит, у всякого человека есть пункт, что с своей дороги его сбивает.
   Прислан был к нам Фейер из другого города за отличие, потому что наш город торговый и на реке судоходной стоит. Перед ним был городничий, старик, и такой слабый да добрый. Оседлали его здешние граждане. Вот приехал Фейер на городничество, и сзывает всех заводчиков (а у нас их не мало, до пятидесяти штук в городе-то).
   - Вы, мол, так и так, платили старику по десяти рублев, ну а мне, говорит, этого мало: я, говорит, на десять рублев наплевать хотел, а надобно мне три беленьких с каждого хозяина.
   Так куда тебе, и слушать не хотят.
   - Видали мы-ста эких щелкоперов, и не таких угоманивали; не хочешь ли, мол, этого выкусить!
   Известно, народ все буян был.
   - Ну, - говорит, - так не хотите по три беленьких?
   - Пять рубликов, - кричат, - ни копейки больше.
   - Ладно, - говорит.
   Через неделю, глядь, что ни на есть к первому кожевенному заводчику с обыском: "Кожи-то, мол, у тебя краденые". Краденые не краденые, однако откуда взялись и у кого купил, заводчик объясниться не мог.
   - Ну, - говорит, - не давал трех беленьких, давай пятьсот.
   Тот было уж и в ноги, нельзя ли поменьше, так куда тебе, и слушать не хочет.
   Отпустил его домой, да не одного, а с сотским. Принес заводчик деньги, да все думает, не будет ли милости, не согласится ли на двести рублев. Сосчитал Фейер деньги и положил их в карман.
   - Ну, - говорит, - принеси остальные триста.
   Опять кланяться стал купец, да нет, одеревенел человек как одеревенел, твердит одно и то же. Попробовал еще сотню принес: и ту в карман положил, и опять:
   - Остальные двести!
   И не выпустил-таки из сибирки, доколе всё сполна не заплатил.
   Видят парни, что дело дрянь выходит: и каменьями-то ему в окна кидали, и ворота дегтем по ночам обмазывали, и собак цепных отравливали - неймет ничего! Раскаялись. Пришли с повинной, принесли по три беленьких, да не на того напали.
   - Нет, - говорит, - не дали, как сам просил, так не надо мне ничего, коли так.
   Так и не взял: смекнул, видно, что по разноте-то складнее, нежели скопом.
   Как сейчас помню я, приехал к нам в город сынок купеческий к родным погостить. Ну, все это ему нипочем, цигары, теперича, не цигары, лошади не лошади, пальто не пальто - кути душа! Соберет это женский пол, натопит в комнате, да и дебоширствует. Не по нутру это Фейеру, потому что насчет чего другого, а насчет нравственности лев был! - однако терпит сидит. Видит купчик, что ничего, все ему поблажает, он и тон задавать начал. Стали доходить до городничего слухи, что он и там и в другом месте чести его касался. "Я, мол, говорит, и любовницу-то его куплю, как захочу; слышь вы, девки, желательно вам, чтоб городничий танции разные представлял? Это нам все наплевать; пошлем две сотни и сделаем себе удовольствие!"
   Молчит Фейер, только усами, как таракан, шевелит, словно обнюхивает, чем пахнет. Вот и приходит как-то купчик в гостиный двор в лавку, а в зубах у него цигарка. Вошел он в лавку, а городничий в другую рядом: следил уж он за ним шибко, ну, и свидетели на всякий случай тут же. Перебирает молодец товары, и всё швыряет, всё не по нем, скверно да непотребно, да и все тут; и рисунок не тот, и доброта скверная, да уж и что это за город такой, что, чай, и ситцу порядочного найтить нельзя.
   Ну, купец ему и то и се, и разные резоны говорит.
   - Ты, - говорит, - молодец, не буянь, да цигарку-то кинь, не то, чего доброго, городничий увидит.
   - А плевать я, - говорит, - на вашего городничего...
   В эвто в самое время как быть к вечерне ударили.
   - Ты бы, - говорит лавочник, - хоть бога-то побоялся бы, да лоб-от перекрестил: слышь, к вечерням звонят...
   А он, заместо ответа, такое, сударь, тут загнул, что и хмельному не выговорить.
   Оборачивается, а Фейер тут как тут, словно из земли вырос.
   - Не угодно ли, - говорит, - вам повторить то, что вы сейчас сказали?
   - Я... я ничего не говорил, ей-богу, не говорил...
   - Православные! слышали?
   - Слышали, ваше высокоблагородие. - Марш!
   На другой день рассказывает нам городничий всю эту историю.
   "Поздравьте, говорит, меня с крестником". Что бы вы думали? две тысячи взял, да из городу через два часа велел выехать: "Чтоб и духу, мол, твоего здесь не пахло".
   Да и мало ли еще случаев было! Даже покойниками, доложу вам, не брезговал! Пронюхал он раз, что умерла у нас старуха раскольница и что сестра ее сбирается похоронить покойницу тут же у себя, под домом. Что ж он? ни гугу, сударь; дал всю эту церемонию исполнить да на другой день к ней с обыском. Ну, конечно, откупилась, да штука-то в том, что каждый раз, как ему деньги занадобятся, каждый раз он к ней с обыском:
   "Куда, говорит, сестру девала?" Замучил старуху совсем, так что она, и умирая, позвала его да и говорит: "Спасибо тебе, ваше благородие, что меня, старуху, не покинул, венца мученического не лишил". А он только смеется да говорит: "Жаль, Домна Ивановна, что умираешь, а теперь бы деньги надобны! да куда же ты, старая, сестру-то девала?"
   А то еще вот какой случай был. Умер у нас в городе купец, и купец, знаете, не из мелконьких. Служил он как-то в городе, головой ли, бургомистром ли, доподлинно теперь не упомню, только мундирчика по закону не выслужил. Ну, родственники, сами изволите ведать, народ безобразнейший, в законе не искусились: где же им знать, что в правиле и что не в правиле? Вот, сударь мой, и решили они семейным советом похоронить покойника во всем парате. Пронюхал сначала всю эту штуку стряпчий. Человек этот был паче пса голодного и Фейером употреблялся больше затем, что, мол, ты только задери, а я там обделаю дело на свой манер. Приходит он к городничему и рассказывает, что вот так и так, "желает, дескать, борода в землю в мундире лечь, по закону же не имеет на то ни малейшего права; так не угодно ли вам будет, Густав Карлыч, принять это обстоятельство к соображению?"
   - Можно, - говорит, - валяй отношение.
   А купчину тем временем и в церковь уж вынесли... Ну-с и взяли они тут, сколько было желательно, а купца так в парате и схоронили...
   А впрочем, мы, чиновники, этого Фейера не любили. Первое дело, он нас перед начальством исполнительностью в сумненье приводил, а второе, у него все это как-то уж больно просто выходило, - так, ломит нахрапом сплеча, да и все. Что ж и за удовольствие этак-то служить!
   Однако в городе эти купчишки да мещанишки лет десять с ним маялись-маялись и, верите ли, полюбили под конец. Нам, говорят, лучше городничего и желать не надо! Привычка-с".
  
  

НЕПРИЯТНОЕ ПОСЕЩЕНИЕ

  
   Вы послушайте, ребята,
   Как живали при Аскольде!
   (Из оперы "Аскольдова могила")
  
   Темно. По улицам уездного городка Черноборска, несмотря на густую и клейкую грязь, беспрестанно снуют экипажи самых странных видов и свойств. Городничий уже раз десять, в течение трех часов, успел побывать у подъезда ярко освещенного каменного дома, чтобы осведомиться о здоровье генерала. Ответ был, однако ж, всякий раз один и тот же: "Его высокородие изволят еще почивать".
   - Так вы уж, пожалуйста, им напомните, как они встанут, - говорил городничий Федору, камердинеру его высокородия.
   - Уж это беспременно-с, - ответствовал Федор, - они завсегда у нас в послушаньи...
   - Так я уж буду в надежде-с...
   Городничий, Дмитрий Борисыч Желваков - добрый, крепенький и кругленький, но до крайности робкий старичок. Провинностей за ним особенных не водилось, кроме того, что за стол он садился всякий день сам-двадцат, по случаю непомерного количества дочек, племянниц и других сирот-родственниц. За обедом всегда бывало весело, а после обеда вся семья отправлялась, на длинных дрогах, кататься по городу. Это бы еще ничего; Дмитрий Борисыч очень хорошо знал, что начальство не только разрешает, но даже поощряет невинные занятия, и потому не мешал предаваться им малолетним членам своего семейства. Но на беду вмешались тут пожарные лошади. Сами ли эти невинные твари получили на время дар слова, или осунувшиеся их ребра красноречивее языка докладывали о труженическом существовании, которое влачили владельцы их, - неизвестно. Известно только, что его высокородие каким-то образом об этом обстоятельстве проведал. Обозревая опрятность в городе, его высокородие счел долгом заехать и на пожарный двор.
   - Это что? - спросил он, тыкая пальцем в воздухе, когда вывели лошадей.
   Дмитрий Борисыч растерялся и озирался во все стороны, не сообразив вдруг вопроса.
   - Это что? - повторил его высокородие.
   - Это... лошади-с! - отвечал смущенный городничий.
   - То-то "лошади"! - произнес его высокородие и, сделавши олимпический жест пальцем, сел в экипаж.
   Я всегда удивлялся, сколько красноречия нередко заключает в себе один палец истинного администратора. Городничие и исправники изведали на практике всю глубину этой тайны; что же касается до меня, то до тех пор, покуда я не сделался литератором, я ни о чем не думал с таким наслаждением, как о возможности сделаться, посредством какого-нибудь чародейства, указательным пальцем губернатора или хоть его правителя канцелярии.
   Его высокородие был, в сущности, очень добрый господин. Телосложения он был хлипкого, имел румяные щеки и густые седые волосы. Это последнее обстоятельство, по моему мнению, однако же, сильно противоречило добродушному выражению лица Алексея Дмитрича (так звали его высокородие). Неизвестно почему, я с самого малолетства не могу себе вообразить добродетель иначе, как в виде плешивого старца с немного телячьим выражением в очах. По свойственной человечеству слабости, его высокородие не прочь был иногда задать головомойку и вообще учинить такое невежество, от которого затряслись бы поджилки у подчиненного. Так было и в настоящем случае по делу о пожарных лошадях. Алексей Дмитрич очень хорошо сознавал, что на месте Желвакова он бы и не так еще упарил лошадей, но порядок службы громко вопиял о мыле и щелоке, и мыло и щелок были употреблены в дело.
   Тем не менее, когда Дмитрию Борисычу объяснили добрые люди, по какой причине его высокородие изволил тыкать пальцем, он впал в ипохондрию. С ним приключился даже феномен, который, наверное, ни с кем никогда не приключался. А именно, ощущая себя в совершенно бодрственном состоянии, он вдруг увидел сон, ужасный, но настоящий сон. Случилось с ним это приключение в то самое время, когда он, после посещения его высокородия, стоял посреди пожарного двора, растопыривши, как следует, руки в виде оправдания. Впоследствии он сам любил рассказывать об этом необыкновенном случае, но, считая его за дьявольское наваждение, всякий раз отплевывался с глубоким омерзением.
   - Стою я это, и вижу вдруг, что будто передо мною каторга, и ведут будто меня, сударь, сечь, и кнут будто тот самый, которым я стегал этих лошадей - чтоб им пусто было! Только я будто пал, сударь, на колени, и прошу, знаете, пощады. "Нет, говорит, тебе пощады! сам, говорит, не пощадил невинность, так клади теперича голову на плаху!" Вот я и так и сяк - не проймешь его, сударь, ничем! Только мне и самому будто досадно стало, что вот из-за скотов, можно сказать, бессловесных такое поношение претерпеть должен... "Ну, секи, мол!" - говорю. На этом самом месте и разбудил меня Алексеев, а то бы, может, и бог знает что со мной было! Так вот-с какие приключения случаются!
   И точно, все пятеро полицейских и сам стряпчий собственными глазами видели, как Дмитрий Борисыч стал на колени, и собственными ушами слышали, как он благим матом закричал: "секи же, коли так!"
   Когда Дмитрий Борисыч совершенно прочухался от своего сновидения, он счел долгом пригласить к себе на совет старшего из пятерых полицейских, Алексеева, который, не без основания, слыл в городе правою рукой городничего.
   - Слышал? - спросил Дмитрий Борисыч.
   - Слышал, - отвечал Алексеев.
   - Ну так то-то же! - сказал Дмитрий Борисыч и хотел было погрозить пальцем, по подобию его высокородия, но, должно быть, не изловчился, потому что Алексеев засмеялся.
   - Ты чему смеешься? - спросил Дмитрий Борисыч.
   - Я не смеюсь... зачем смеяться! - отвечал Алексеев.
   - То-то же! смотри, чтоб у меня теперь лошади... ни-ни... никуда... понимаешь! даже на пожар не сметь... слышишь? везде брать обывательских, даже для барышень!..
   Распорядившись таким образом, он поворотился к окну и увидел на улицах такую грязь, что его собственные утки плавали в ней как в пруде.
   - Это что такое? - спросил Дмитрий Борисыч.
   - А что "что такое"? - спросил Алексеев.
   - Не видишь? - спросил Дмитрий Борисыч.
   - Вижу, - сказал Алексеев.
   Вся запальчивость и ретивость Желвакова разбились об это патриархальное равнодушие.
   - Ты бы хоть тово, что ли, - произнес он немного сконфуженный и отворачиваясь от Алексеева, чтоб скрыть свое смущение.
   И в самом деле, чего тут "тово", когда уж "грязь так грязь и есть" и "всё от бога".
   - Вот кабы мы этому делу причинны были, - глубокомысленно присовокупил Алексеев.
   - Ишь его...
   "Принесла нелегкая", - хотел было сказать Дмитрий Борисыч, но затруднился, потому что и в мыслях не осмеливался нанести какое-нибудь оскорбление начальству.
   Но все это еще не беда. Ну, побранили его высокородие - не повесили же в самом деле! Даже вы не сказали, а продолжали по-прежнему говорить ты и братец. Дело в том, что в этот самый день случилось Дмитрию Борисычу быть именинником, и он вознамерился сотворить для дорогого гостя бал на славу. Каким образом пригласить его высокородие после такого происшествия? Ну, если да они скажут, что "я, дескать, с такими канальями хлеба есть не хочу!" - а этому ведь бывали примеры. Однако Дмитрий Борисыч приободрился и на обеде у головы, втянув в себя все количество воздуха, какое могли вмещать его легкие, проговорил приглашение не только смелым, но даже излишне звучным голосом. И его высокородие ничего: приняли и даже ласково посмотрели на Дмитрия Борисыча.
   - Да, господин Желваков, - сказали его высокородие, - мы приедем, господин Желваков! хорошо, господин Желваков!
   По этой-то самой причине и приезжал Дмитрий Борисыч несколько раз в дом купчихи Облепихиной узнать, как почивал генерал и в каком они находятся расположении духа: в веселом, прискорбном или так себе.
   Между тем в доме купчихи Облепихиной происходила сцена довольно мрачного свойства. Его высокородие изволил проснуться и чувствовал себя мучительно. На обеде у головы подали такое какое-то странное кушанье, что его высокородие ощущал нестерпимую изжогу, от которой долгое время отплевывался без всякого успеха.
   - Черт их знает, чем они там кормят! - бормотал Алексей Дмитрич, - масло, что ли, скверное - просто мочи нет!
   И выпил стакан воды.
   - Экой народ безобразный! зовет есть, словно не знает, кого зовет! Рыба да рыба - обрадовался, что река близко! Ел, кажется, пропасть, а в животе бурчит, точно три дня не едал! И изжога эта... Эй, Кшецынский!
   Вошел господин не столько малого роста, сколько скрюченный повиновением и преданностью.
   - Приезжал городничий?
   - Никак нет-с.
   - Ан, врете вы, приезжал! - раздалось из передней.
   - Я не видал, ей-богу не видал, ваше высокородие! - бормотал скороговоркой Кшецынский.
   - Приезжал уж раз десять! - произнес камердинер Федор, входя в комнату с стаканом чаю на подносе. - Известно, вы ничего не видите!
   - Это правда, Кшецынский, правда, что ты ничего не видишь! Не понимаю, братец, на что у тебя глаза! Если б мне не была известна твоя преданность... если б я своими руками не вытащил тебя из грязи - ты понимаешь: "из грязи"?.. право, я не знаю... Что ж, спрашивал что-нибудь городничий?
   - Спрашивал, что, дескать, генерал делают?
   - Ну, а ты что?
   - Спят, мол; известно, мол, что им делать, как не спать! ночью едем - в карете спим, днем стоим - на квартере спим.
   - Ты так и сказал?
   - Сказал... отчего не сказать!
   - Ска-атина!
   На губах Кшецынского появилась бледная улыбка. Очевидно, что между ним и Федором существовало соперничество такого же рода, какое может существовать между хитрою, но забавною амишкой и неуклюжим, но верным полканом. Федор всегда брал верх; он, нимало не стесняясь, оказывал полное презрение к самым законным и неприхотливым требованиям несчастного выходца. Платье и сапоги его оставались нечищенными, а наместо чая подавалась ему какая-то странная смесь, более похожая на брагу, нежели на чай. За обедом Кшецынский не осмеливался оставить на своей тарелке нож и вилку, потому что Федор, без церемонии, складывал их тут же к нему на скатерть. Кшецынский при этом зеленел и вздрагивал, и во рту у него делалось скверно; но все это происходило лишь на одно мгновение, и он снова потуплял глаза в тарелку. Когда ему подавали кушанье (а подавали ему всегда последнему), Федор никогда не забывал толкнуть его в плечо, если Кшецынский, по его мнению, недостаточно проворно брал кушанье. Больше одного куска ему брать не дозволялось. Вообще, присутствие Кшецынского за барским столом составляло для Федора предмет постоянных и мучительнейших размышлений.
   - И что это за барин такой! - говаривал он обыкновенно в таких случаях об Алексее Дмитриче, - просто шавку паршивую с улицы поднял и ту за стол посадил!
   Но на этот счет Алексей Дмитрич оставался непреклонным. Кшецынский продолжал обедать за столом его высокородия, и - мало того! - каждый раз, вставая из-за стола, проходил мимо своего врага с улыбкою, столь неприметною, что понимать и оценить всю ее ядовитость мог только Федор. Но возвратимся к рассказу.
   В передней послышалось шарканье.
   - Да вот и он! - сказал Федор и, обращаясь к Дмитрию Борисычу, прибавил: - А вот меня из-за вас, сударь, обругали тут! Зачем только вас носит сюда!
   - А! это ты, господин Желваков! милости просим, господин Желваков! прошу садиться, господин Желваков! - молвил его высокородие, кротко улыбаясь.
   - Осмелюсь просить ваше высокородие...
   - Помню, господин Желваков! будем, будем, господин Желваков! Кшецынский! и ты, братец, можешь с нами! Смотри же, не ударь лицом в грязь: я люблю, чтоб у меня веселились... Ну, что новенького в городе? Как поживают пожарные лошадки?
   Желваков побледнел.
   - Ну, да ты не тово! я это так! А дать господину Желвакову чаю!
   Федор явился с стаканом, который не столько подал, сколько сунул в руку Дмитрию Борисычу.
   - Да ты попробуй прежде, есть ли сахар, - сказал его высокородие, - а то намеднись, в Окове, стряпчий у меня целых два стакана без сахару выпил... после уж Кшецынский мне это рассказал... Такой, право, чудак!.. А благонравный! Я, знаешь, не люблю этих вот, что звезды-то с неба хватают; у меня главное, чтоб был человек благонравен и предан... Да ты, братец, не торопись, однако ж, а не то ведь язык обожжешь!
   - Помилуйте, ваше высокородие, мы завсегда с полным нашим удовольствием...
   Между тем для Дмитрия Борисыча питие чая составляло действительную пытку. Во-первых, он пил его стоя; во-вторых, чай действительно оказывался самый горячий, а продлить эту операцию значило бы сневежничать перед его высокородием, потому что если их высокородие и припускают, так сказать, к своей высокой особе, то это еще не значит, чтоб позволительно было утомлять их зрение исполнением обязанностей, до дел службы не относящихся.
   - Да ты, братец, садись.
   - Помилуйте, ваше высокородие...
   - Садись, братец.
   - Не в таких чинах, ваше высокородие...
   - Ну, как хочешь.
   - Исправник Маремьянкин! - провозглашает Федор.
   - Так я буду в надежде-с, ваше высокородие! - говорит Дмитрий Борисыч, в последний раз обжигая губы и удаляясь с стаканом в переднюю.
   - А! Живоглот! - говорит Алексей Дмитрич, - добро пожаловать! Молодец, брат, молодец! Ни соринки в суде нет! Молодец, господин Живоглот!
   Исправник Маремьянкин мужчина вершков пятнадцати. Живоглотом он прозван по той причине, что, будучи еще в детстве и обуреваемый голодом, которого требованиям не всегда мог удовлетворить его родитель, находившийся при земском суде сторожем, нередко блуждал по берегу реки и вылавливал в ней мелкую рыбешку, которую и проглатывал живьем, твердо надеясь на помощь божию и на чрезвычайную крепость своего желудка, в котором, по собственному его сознанию, камни жерновые всякий злак в один момент перемалывали. Замечательнейшею странностью в его липе было то, что ноздри его представлялись бесстрашному зрителю как бы вывороченными наизнанку, вследствие чего местные чиновники, кроме прозвища Живоглот, называли его еще Пугачевым и "рваными ноздрями".
   - Имею честь, - рапортует Живоглот.
   - Откуда?
   - Из уезда-с. Приключилось умертвие-с. Нашли туловище, а голову отыскать не могли-с.
   - Как же, брат, это так?
   - С ног сбились искамши, ваше высокородие.
   - Как же это? надо, брат, надо отыскать голову... Голова, братец, это при следствии главное... Ну, сам ты согласись, не будь, например, у нас с тобой головы, что ж бы это такое вышло! Надо, надо голову отыскать!
   - Будем стараться, ваше высокородие.
   - То-то, любезный! ты пойми, ты вникни в мои усилия... как я, могу сказать, денно и нощно...
   - Это справедливо, ваше высокородие.
   - Ну, то-то же! Впрочем, ты у меня молодец! Ты знаешь, что вот я завтра от вас выеду, и мне все эта голова показываться будет... так ты меня успокой!
   - Помилуйте, ваше высокородие, будьте без сумления-с...
   - Убийство, конечно, вещь обыкновенная, это, можно сказать, каждый день случиться может... а голова! Нет, ты пойми меня, ты вникни в мои усилия! Голова, братец, это, так сказать, центр, седалище...
   - Найдем-с, - отвечал Живоглот с некоторым ожесточением, как бы думая про себя: "Чтоб тебя прорвало! эк привязался, проклятый!"
   - Впрочем, по уезду благополучно?
   - Благополучно, ваше высокородие, - ревет Живоглот, раз навсегда закаявшись докладывать его высокородию о чем бы то ни было неблагополучном.
   - Воровства нет?
   - Никак нет-с.
   - Убийств нет?
   - Никак нет-с.
   - То есть, кроме этой головы... Эта, братец, голова, я тебе скажу... голова эта весь сегодняшний день мне испортила... я, братец, Тит; я, братец, люблю, чтоб у меня тово...
   Живоглот потупился. В эту минуту он готов был отрезать себе язык за то, что он сболтнул сдуру этакую скверную штуку.
   И хоть бы доподлинно эта голова была, думал он, тысячный раз проклиная себя, а то ведь и происшествия-то никакого не было! Так, сдуру ляпнул, чтоб похвастаться перед начальством деятельностью!
   - Ты думаешь, мне это приятно! - продолжал между тем его высокородие, - начальству, братец, тогда только весело, когда все довольны, когда все смотрит на тебя с доверчивостью, можно сказать, с упованием...
   Молчание.
   - Нет, ты поезжай... ты поезжай! Я не могу! Я спокоен не буду, пока ты в городе.
   - Помещик Перегоренский! - докладывает Федор. Входит Перегоренский, господин лет шестидесяти, но еще бодрый и свежий. Видно, однако же, что, для подкрепления угасающих сил, он нередко прибегает к напитку, вследствие чего и нос его приобрел все возможные оттенки фиолетового цвета. На нем порыжелый фрак с узенькими фалдочками и нанковые панталонцы без штрипок. При появлении его Алексей Дми

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 413 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа