ign="justify"> И убежала.
Пришел и я, ваше благородие, домой, а там отец с матерью ругаются: работать, вишь, совсем дома некому; пошли тут брань да попреки разные... Сам вижу, что за дело бранят, а перенести на себе не могу; окроме злости да досады, ничего себе в разум не возьму; так-то тошно стало, что взял бы, кажется, всех за одним разом зарубил, да и на себя, пожалуй, руку наложить, так в ту же пору.
Время это было осеннее; об эту пору наши мужички в заводы на заработки уходит: руду копать, уголье обжигать, лес рубить; почесть что целую зиму в лесах живут. Однако как я один был сын в семье, то на эти работы еще не хаживал, да и достатками мы, супротив других, были поисправнее. Вот и вздумал я проситься у родителей в заводы. Отпустили. Пришлось на мой пай уголье обжигать; работа эта самая тяжелая; глаза дымом так и изъедает, а на лице не то чтоб божьего, а и человечьего образа не увидишь. Принялся я горячо, потому что думаю, как бы мне хоть за работой, что ли, свою дурость забыть. И точно, всю эту зиму я словно в раю блаженствовал; только вечером, отработавшись, как сядешь этак перед костром, так словно Параня из огня тоненькими струйками выходит... что ж? плюнешь, перекрестишься, и опять ничего.
Пришла опять весна, пошли ручьи с гор, взглянуло и в наши леса солнышко. Я, ваше благородие, больно это времечко люблю; кажется, и не нарадуешься: везде капель, везде вода - везде, выходит, шум; в самом, то есть, пустом месте словно кто-нибудь тебе соприсутствует, а не один ты бредешь, как зимой, например.
Пошли наши по домам; стал и я собираться. Собираюсь, да и думаю: "Господи! что, если летошняя дурость опять ко мне пристанет?" И тут же дал себе зарок, коли будет надо мной такая пагуба - идти в леса к старцам душу спасать. Я было и зимой об этом подумывал, да все отца-матери будто жалко.
Прибрел я домой, а на улице встречает меня Паранька. Встретила, да сама смеется. Я было отвернуться, так нет, сударь, так и тянет; подошел к ней.
- Здравствуй, - говорю, - Параня!
- Здравствуй! а много заработал?
- Что ж ты смеешься-то? - спрашиваю я.
- А мне что не смеяться? разве уж и смеяться нельзя? Ишь строгой какой!
- Да ты не смейся, - говорю я, - а скажи мне толком: согласна ли ты меня любить - вот, мол, что!
Села она на скамеечку и молчит; только словно из-под платка потихоньку посмеивается; сел и я тут же возле.
- Полно, - говорю я, - не дурачься, Параня; стало быть, не миновать этому делу, если вот хотел себя перемочь, да ишь нету... перестань же, Параня!
- А разве ты за тем в работы ходил, чтоб меня забыть?
- Да...
- Ну, так и забывай же...
Хотела она тут встать, да я не пустил; схватил ее в охапку, да и усадил уж силом.
- Нет, - говорю, - не уйду, доколе ты не ответишь, как мне желательно.
- Да что ты, проспись! ведь у меня муж есть: что я тебе скажу?
- Знаю я, что муж есть! да ведь он солдат!
- Так что ж, что солдат! вот годков через пятнадцать воротится, станет спрашивать, зачем, мол, с Гаранькой дружбу завела - даст он тебе в ту пору встрепку...
А сама все смеется и на меня глазами косит; а у меня зло так и подступает; так бы, кажется, и изорвал ее всю, да боюсь дело напортить.
- А что, - говорит, - никак ты меня и взаправду любишь?
Я было к ней, так куда? понесла опять старое: муж да муж - только и слов.
Вот и стал я ей припоминать, все припомнил: и Михейку рыжего, и татарина-ходебщика, и станового - всех тут назвал... что ж, мол, хуже я их, что ли?
А она, сударь, хоть бы тебе поморщилась:
- Ишь, - говорит, - сколько набрал!
С тем я и ушел. Много я слез через эту бабу пролил! И Христос ее знает, что на нее нашло! Знаю я сам, что она совсем не такая была, какою передо мной прикинулась; однако и денег ей сулил, и извести божился - нет, да и все тут. А не то возьмет да дразнить начнет: "Смотри, говорит, мне лесничий намеднись платочек подарил!"
Дразнила она меня таким манером долго, и все я себя перемогал; однако бог попутал. Узнал я как-то, что Параня в лес по грибы идет. Пошел и я, а за поясом у меня топор, не то чтоб у меня в то время намерение какое было, а просто потому, что мужику без топора быть нельзя. Встретился я с ней, а она - верно, забыла, как я ее у колодца-то трепал, - опять надо мной посмеивается:
- Что, - говорит, - знать, в лесу тоску разогнать пришел...
....................
....................
Бог свидетель, барин, не чуял я в эту пору и сам, что делаю; не знаю и теперь. Помню только, что выхватил я топор из-за пояса и бил им, куда попало, бил дотоле, доколе сам с ног не свалился. Потемнело у меня в глазах, и вся кровь в голову так и хлынула. Однако я тут уснул и спал этак с полсутки. Только выспавшись и увидевши подле себя Парашку уж мертвую, я будто очнулся и начал тут припоминать все, как было. Сначала я было испужался и хотел бежать, а потом махнул на все рукой и объявился становому. У него, сударь, в это самое время лесничий в гостях сидел - тот самый, что платок-от ей подарил; начал было он меня бить, да мне уж что!.. Надели на меня тут колодки и привезли сюда".
Арестант вздохнул.
- Что ж, объяснял ты об этом подробно при следствии? - спросил я.
- А об чем это, ваше благородие?
- Ну, да об том, как она тебя почти сама на преступленье вызвала?
- Сначала объяснял, а потом бросил.
- Отчего же?
- Да становой сказывает, что это все лишнее:
"Почти-то, говорит, не считается; ты, говорит, дело показывай, а околесицу-то не городи!"
Арестант потупился.
- Что ж, - продолжал он, - виноват я; правда, что виноват... А коли по правде-то рассудить, так ведь истинно, ваше благородие, я не в своем разуме тогда был; оттого что, будь я в своем разуме, зачем бы мне экое дело делать? Я ведь знаю, что нашего брата за эти дела не похвалят... Вот их благородие довольно меня знают: сделал ли я когда дурное дело? согрубил ли кому-нибудь? а вот уж пятый год здесь! Ну, и мир весь за меня стоял: всякому ведомо, что я в жизнь никого не обидел, исполнял свое крестьянство как следует, - стало быть, не разбойник и не душегуб был! Однако вот я в тюрьме, да и то, видишь, еще мало, потому, говорят, у тебя на душе убивство! Оно, конечно, убивство, да ведь надо его сообразить - убивство-то!
На последних словах голос его задрожал, и щеки заметно побледнели.
- Мне не то обидно, - говорил он почти шепотом, - что меня ушлют - мир везде велик, стало быть, и здесь и в другом месте, везде жить можно - а то вот, что всяк тебя убийцей зовет, всяк пальцем на тебя указывает! Другой, сударь, сызмальства вор, всю жизнь по чужим карманам лазил, а и тот норовит в глаза тебе наплевать: я, дескать, только вор, а ты убийца!..
В следующей каморе было несколько арестантов; при нашем появлении они все встали с нар и обступили Якова Петровича.
Впереди всех стоял молодой парень лет двадцати, не более, по прозванию Колесов; он держал себя очень развязно, и тогда как прочие арестанты оказывали при расспросах более или менее смущения и вообще отвечали не совсем охотно, он сам вступал в разговор и вел себя как джентельмен бывалый, которому на все наплевать.
- Смирно он себя ведет? - спросил Яков Петрович у смотрителя.
- С тех пор, как высидел в темной...
- Конечно-с, - вступается арестант, - находясь, можно сказать, в несчастии, от природы преследуем, от властей гоним; претерпев все кораблекрушения и бури житейские и будучи при всем том воспитан от родителей в мещанском состоянии, сам собой просвещение получил...
- А что у тебя в руках? - спрашивает Яков Петрович, беря у него из рук книгу.
- Гражданские истории-с. Имея с малолетствия жажду к просвещению и будучи отторгнут от светского общества, единственную нахожу для себя отраду в своей невинности и в чтении назидательных историй.
Книжка оказалась какой-то переводный роман Дюма.
- Ну, а расскажи-ка нам, за что ты тут сидишь?
- Вашему высокоблагородию известно, что, собственно, от моей невинности-с; по той причине, что можно и голубицу оклеветать, и чрез это лишить общества образованных людей... Однако сам господин становой видели мою невинность и оправдали меня, потому как я единственно из-за своей простоты страдаю-с...
- Да; становой за это уж и суду предан.
- Конечно-с, мы с ним ездили на лодке, с хозяином-с; это я перед вашим высокоблагородием как перед богом-с... А только каким манером они утонули, этого ни я, ни товарищ мой объясниться не можем-с, почему что как на это их собственное желание было, или как они против меня озлобление имели, так, может, через эвто самое хотели меня под сумнение ввести, а я в эвтом деле не причастен.
Товарищ, на которого ссылался Колесов, стоял тут же и обнаруживал полнейшее равнодушие. Он тоже был мещанин, огромного роста и, по-видимому, весьма сильный. Изредка, вслушиваясь в слова Колесова, он тупо улыбался, но вместе с тем хранил упорное молчание; по всему видно было, что он служил только орудием для совершения преступления, душою же и руководителем был в этом деле Колесов.
- Ну, а как же утопленник-то очутился с связанными назади руками?
- Ничего я об этом, ваше благородие, объяснить не могу... Это точно, что они перед тем, как из лодки им выпрыгнуть, обратились к товарищу: "Свяжи мне, говорит, Трофимушка, руки!" А я еще в ту пору и говорю им: "Христос, мол, с вами, Аггей Федотыч, что вы над собой задумываете?" Ну, а они не послушали:
"Цыц, говорит, собака!" Что ж-с, известно, их дело хозяйское: нам им перечить разве возможно!
- Разумеется, разумеется... А дело вот в чем, - продолжал Яков Петрович, обращаясь ко мне, - нужно было ихнему хозяину съездить из городу на фабрику; поехал он на лодке, а гребцами были вот эти два молодца. Хозяин купец богатейший - вот и задумали они его утопить и деньги, которые при нем были, ограбить. Только, должно быть, купцу-то умирать еще не больно хотелось, так они ему и руки связали, чтоб не барахтался, да так в реку и кинули... Ну, разумеется, следствие. Что ж бы вы думали? Становой нашел, что все это произошло очень натурально - вот хошь бы таким образом, как он сейчас рассказывал...
Колесов вздохнул.
- Оно конечно-с, - сказал он, - ваше высокоблагородие над нами властны, а это точно, что я перед богом в эвтом деле не причинен. Против воли хозяйской как идти можно? сами вы извольте рассудить.
- Ну, а ты что? - обратился мой путеводитель к маленькому мужичонке, тут же стоявшему.
- Много довольны, много довольны, ваше благородие! - отвечал мужичонка, беспрестанно кланяясь и торопясь говорить, - скоро ли, батюшка, решенье выдет?
- А ты разве давно сидишь?
- Четвертый год, ваше благородие! четвертый годок вот после второго спаса пошел... не можно ли, ваше благородие, поскорей решенье-то? Намеднись жена из округи приходила - больно жалится: "Ох, говорит, Самсонушко, хошь бы тебя поскорей, что ли, отселева выпустили: все бы, мол, дома способнее было". Право-ну!
- Скоро, скоро будет и решенье; однако вряд ли тебя домой отпустят...
- Ну, стало быть, слышь, в Сибирску губернию?
- Не знаю; только вряд ли домой попадешь... А знаете ли вы, за что он под суд попал? Дело очень простое: мужичонка он простоватый, несмышленый, и жил в большой бедности...
- Правда эта сущая, ваше благородие, правда, - заговорил арестант, - такая-то бедность, что и господи! в дому вот эконькой корочки хлебца не сыщешь - сущая это правда!
- Между тем пришло время подать за полугодие платить. Что тут делать? денег дома нет ни копейки, достать негде, а сборщик требует настоятельно...
- Истинно так, ваше благородие! - опять перебил арестант, - я, говорит, тебя нагишом в снег посажу, доколе всё до копейки не заплатишь... и посадил бы, ваше благородие, именно посадил бы...
- Вот и задумал он в бурлаки... а впрочем, рассказывай сам, коли перебиваешь.
- Иду я, ваше благородие, в волостное - там, знашь, всех нас скопом в работу продают; такие есть и подрядчики, - иду я в волостное, а сам горько-разгорько плачу: жалко мне, знашь, с бабой-то расставаться. Хорошо. Только чую я, будто позаде кто на телеге едет - глядь, ан это дядя Онисим. "Куда, говорит, путь лежит?"
- А вот, - говорю, - в волостное.
- Почто в волостное?
- Продаваться в бурлаки; а ты, говорю, куда?
- А я, мол, в Опенино, полведра купить.
А мне, ваше благородие, только всего и денег-то надобно, что за полведра заплатить следует... Вот и стал мне будто лукавый в ухо шептать. "Стой, кричу, дядя, подвези до правленья!" А сам, знашь, и камешок за пазуху спрятал... Сели мы это вдвоем на телегу: он впереди, а я сзади, и все у меня из головы не выходит, что будь у меня рубль семьдесят, отдай мне он их, заместо того чтоб водки купить, не нужно бы и в бурлаки идти...
Арестант задрожал и заплакал.
- Кончилось тем, - договорил Яков Петрович, - что он швырнул в дядю Онисима камнем и, взявши у него ни больше ни меньше, как рубль семьдесят копеек, явился в волостное правление и заплатил подать.
На этот раз камора, в которую ввел меня Яков Петрович, заключала в себе лиц все чиновной породы. Их было трое, и кровати их стояли по углам. Один был в замасленном форменном сюртуке, с красным стоячим воротником, два другие - в халатах. При нашем появлении форменный сюртук и один из халатников встали, но другой халатник продолжал лежать, растянувшись на постели. Форменный сюртук обладал довольно замечательною физиономией. Он был плотно сложен и небольшого роста; лицо его не поражало с первого взгляда ни чрезмерною глупостью, ни чем-либо особенно порочным или злым; но, вглядевшись в него пристальнее, нельзя было не изумиться той подавляющей ограниченности, той равнодушной ко всему пошлости, о которых свидетельствовали: и узкий, покатый лоб, окаймленный коротко обстриженными, но густыми и черными волосами, и потупленные маленькие глаза, в которых светилось что-то хитрое, но как бы недоконченное, недодуманное, и наконец, вся его фигура, несколько сутуловатая, с одною рукою, отделенною от туловища в виде размышления, и другою, постоянно засунутою в застегнутый сюртук. Очевидно, то был, что называется, рассудительный человек, один из тех, которые никогда не скажут положительной глупости, но от которых, при всяком их слове, веет неотразимою тошнотой и унынием. Встретится такой господин с вами на улице, и если вы не принадлежите к породе Дерновых, Гирбасовых и т. п. и не заговорите с ним сами, то он посмотрит вам, как собака, умильно в глаза, потопчется на одном месте, вздохнет, пожмет вам руку и отправится восвояси. Но если вы называетесь Гирбасовым, то разговору не будет конца - и какому разговору!
- А что, брат, как дела идут? - спросит вас форменный сюртук.
- Да что, брат, хорошо, - ответите вы.
- Это ладно, что хорошо, - скажет сюртук.
- Да, брат; хорошо не худо, худо не хорошо...
И так далее. Можно исписать целые страницы подобными наставительными речами. У этих господ всегда имеются готовые афоризмы, которыми они любят кстати щегольнуть, вроде того, что "брат, надо это дело вести с осторожностью", или "ты когда чего захотел, так того уж и хоти". Такие образчики встречаются везде, во всех слоях общества, только афоризмы бывают различные. Божий мир кишит ими - это несомненно. Это люди ограниченные, с сплюснутыми черепами, пришибленные с детства, что не мешает им, однако же, считать себя столпами общественного благоустройства и спокойствия и с остервенением лаять на всякого, у кого лоб оказывается не сплюснутым. Я имел огорчение познакомить читателя с ними в свободном состоянии; теперь приходится познакомить с ними же в тюрьме.
Второй субъект был молодой человек довольно красивой наружности, высокий и стройный. Он носил усы, что давало ему вид отставного военного, и держал себя даже излишне приветливо. По всему было видно, что, на свободе, он пользовался особенным благоволением со стороны дамского пола, прикосновение к которому везде и всегда смягчает сердца и нравы. С другой стороны, нельзя было не заметить и того, что это же прикосновение отчасти вредоносно подействовало на здоровую и могучую натуру субъекта, потому что, несмотря на его молодость, щеки его несколько опухли и сделались уже дряблыми, а в глазах просвечивало что-то старческое.
Третий субъект был длинный и сухой господин. Он нисколько не обеспокоился нашим приходом и продолжал лежать. По временам из груди его вырывались стоны, сопровождаемые удушливым кашлем, таким, каким кашляют люди, у которых, что называется, печень разорвало от злости, а в жилах течет не кровь, а желчь смешанная с оцтом.
- Ну, ты что, Пересечкин? - спросил Яков Петрович у форменного сюртука.
- Ничего-с, ваше высокоблагородие, живем по малости-с вашими молитвами, - отвечал он, тупо улыбаясь и отставляя руку, как бы декламируя.
- Чего им делается! - вступился усач, - они этого огорчения и понять не могут-с!
- Скоро ли же эту каналью отсюда выведут? - отозвался желчный господин, - я ведь господина министра утруждать буду, свиньи вы этакие!
Эта апострофа, смутившая меня своею откровенностью, не оказала никакого действия на Якова Петровича. Очевидно, что ему не в первый раз пришлось подвергать свою особу подобного рода ласкам.
- За что вы здесь содержитесь? - спросил я Пересечкина.
Он молчал и все держал руку наотвес, как бы разговаривая сам с собой.
- Ну, говори же, за что ты здесь посажен, - сказал Яков Петрович.
Пересечкин совершенно неожиданно фыркнул.
- Ишь животное! - отозвался голос с кровати, - даже самому смешно... скот!
- Что же-с, сказывайте! - понуждал усач. Пересечкин с минуту помялся и потом скороговоркою отвечал:
- Статистику собирал-с...
- Как статистику?
- Точно так-с, ваше высокоблагородие! от начальства наистрожайше было предписано-с: то есть чтоб все до точности-с, сколько у кого коров-с, кур-с; даже рябчиков-с пересчитать велено было-с...
- Да ты сказывай, животное, как ты собирал-то статистику? пчел-то позабыл, подлец?
- Ваше высокоблагородие! - сказал Пересечкин, обращаясь к Якову Петровичу, - вот-с, изволите сами теперича видеть, как они меня, можно сказать, денно и нощно обзывают... Я, ваше высокоблагородие, человек смирный-с, я, осмелюсь сказать, в крайности теперича находился и ежели согрешил-с, так опять же не перед ними, а перед богом-с...
- Да ты не виляй, скот, а рассказывай, как ты статистику-то собирал!
Пересечкин опять замялся и через несколько секунд снова фыркнул. Видно было, что он сам внутренне был совершенно доволен собой.
- Известно-с, у мужичка был, - сказал он наконец, - количество пчел надлежало дознать со всею достоверностью...
- Ну, продолжай же, продолжай!
Но Пересечкин только фыркнул.
- Э, брат, да ты, верно, только на пакости боек, - отозвался желчный господин, - а дело очень простое. Призвал он мужика. "Сколько, говорит, у тебя пчел?" Тот показывает ему улья. "Нет, говорит, мне начальство пишет дознать, сколько именно у тебя пчел - так ты, говорит, не поленись, сосчитай!" Мужик, сударь, остолбенел. "Где же, мол, их считать?" - "Знать, говорит, ничего не хочу - считай"... Ну, и взял он с него по целковому с улья, а в ведомости и настрочил "У такого-то, Пахома Сидорова, лошадей две, коров три, баранов и овец десять, теленок один, домашних животных шестнадцать, кур семь, пчел тридцать одна тысяча девятьсот девяносто семь".
Молчание.
- А ведь рожа-то какая! - продолжал желчный господин, - глуп-то ведь как! а выдумал! Только выдумать-то выдумал, а концы схоронить не сумел.
- Каким же образом это открылось? - спросил я.
- Исправник-с злодей! - наивно отвечал Пересечкин.
- Это точно, что злодей... и такая же ракалья, как и ты; только поумней тебя будет... Увидал, что эта скотина весь предмет таким манером обработать хочет, - ну и донес, чтоб самому в ответе не быть... Эко животное!
- А вы за что? - спросил я усача.
Молодой человек, глядевший до сих пор весело, в свою очередь опустил глаза и начал обдергивать опояску у халата.
- Что же-с, сказывайте и вы-с, - заметил Пересечкин.
Усач взглянул на него свирепо.
- Нет-с, - уж когда сказывать, так сказывать всем-с, - настаивал Пересечкин.
- По причине женского пола-с, ваше высокоблагородие! - отвечал усач умильно, - как я к эвтому предмету с малолетствия привычен-с.
- Да вы чиновник?
- Точно так-с: канцелярский служитель Боровиков-с.
- Что же вы сделали?
- Сделал ли я, нет ли - на это еще достоверных доказательств не имеется, а это точно-с, что тело ихнее в овраге нашли в бесчувствии-с...
- Чье же тело?
- Ихнее-с, мещанина Затрапезникова-с.
- Ну, так что же?
- Их благородие, господин следователь, настаивают, что будто бы мы это тело... то есть телом их сделали-с, а будто бы до тех пор они были живой человек-с... а только это, ваше благородие, именно до сих пор не открыто-с...
- Как же случилось это происшествие?
- Были мы, ваше высокоблагородие, в одном месте-с...
Боровиков потупился и потом продолжал:
- Был с нами еще секретарь из земского суда-с, да столоначальник из губернского правления... ну-с, и они тут же... то есть мещанин-с... Только были мы все в подпитии-с, и отдали им это предпочтение-с... то есть не мы, ваше высокоблагородие, а Аннушка-с... Ну-с, по этой причине мы точно их будто помяли... то есть бока ихние-с, - это и следствием доказано-с... А чтоб мы до чего другого касались... этого я, как перед богом, не знаю...
- А как же осмотр тела-то? - спросил Яков Петрович.
- Об эвтим я вашему высокоблагородию доложить не в состоянии-с, а что он точно от нас пошел домой в целости-с - на это есть свидетели-с... Может быть, они в дороге что ни на есть над собой сделали...
- Да кто же эти свидетели?
- Конечно, ваше высокоблагородие, свидетели наши творец небесный-с... они видели...
- И тебе не стыдно? - сказал Яков Петрович. Боровиков смутился.
- Вот он самый, - продолжал Яков Петрович, - до этой истории был в обществе принят! в собранье на балах танцевал!.. взойди ты ему в душу-то!
- На твоей дочери сватался! - заметил желчный господин.
Яков Петрович плюнул.
- Ну, а по совести, - сказал я, - признайтесь! точно вы Затрапезникова убили?
Боровиков молчал.
- Здесь нет следователя...
- Это единому богу известно-с, - отвечал он, бросивши на меня угрюмый взгляд.
- Где же прочие-то? - спросил я.
- А где! чай, в карточки поигрывают, водочку попивают, - отозвался желчный господин, - их сделали только свидетелями: как же можно такую знатную особу, господина секретаря, в острог посадить... Антихристы вы! - присовокупил он, глухо кашляя.
- А это что за господин? - спросил я у Якова Петровича вполголоса, указывая на говорящего.
Яков Петрович дернул меня за фалду фрака и не отвечал, а как-то странно потупился. Я даже заметил и прежде, что во все время нашего разговора он отворачивал лицо свое в сторону от лежащего господина, и когда тот начинал говорить, то смотрел больше в потолок. Очевидно, Яков Петрович боялся его. Однако дерганье за фалды не ускользнуло от внимательного взора арестанта.
- Что за фалду-то дергаешь? - спросил он злобно.
- Оставьте... оставьте... буйный человек-с! - прошептал Яков Петрович.
- То-то буйный! - сказал арестант, медленно привставая на постели, - вашему брату, видно, не по шкуре пришелся!
Яков Петрович хотел было удалиться.
- Нет, ты меня выслушай, не верти хвостом! Пришел, так слушай! Вы спрашиваете, государь мой, кто я таков? - продолжал он, обращаясь ко мне. - Я, государь мой, поклонник правды и ненавистник лжи! вот кто я - безделица! Имя мое не легион, как вот этаким (указательный перст устремлен на Якова Петровича, который пожимается), а Павел Трофимов сын Перегоренской - не ский, а ской - звание же мое отставной титулярный советник. С юных лет, государь мои, я получил страсть к истине, всосав ее, могу сказать, с млеком матери. Будучи еще секретарем в магистрате, изобрел следующие науки: правдистику, патриотистику и монархоманию. Тщетно я обращался ко всем властям земным о допущении меня к преподаванию наук сих; тщетно угрожал им карою земною и небесною; тщетно указывал на растление, царствующее в сердцах чиновнических - тщетно! Овые отвечали молчанием, овые - презрением и ругательством... Плоды моих усилий выразились лишь в гербовых пошлинах, коих в течение двадцати лет выплатил до тысячи серебром... Он закашлялся.
- Что оставалось мне? Чем мог насытить я глад истины, терзавший мою душу? Оставались исправники, оставались становые... ну, и ябедник.
Он вознамерился встать, и перед нами взвилось нечто безобразно-длинное, вроде удава.
- Ябедник, государь мой! вы понимаете: ябедник!
- Да вы расскажите, за что вы здесь-то сидите? - неожиданно прервал Пересечкин.
- Приступаю к тягостнейшему моменту моей жизни, - продолжал Перегоренский угрюмо, - к истории переселения моего из мира свободного мышления в мир авкторитета... Ибо с чем могу я сравнить узы, в которых изнываю? зверообразные инквизиторы гишпанские и те не возмыслили бы о тех муках, которые я претерпеваю! Глад и жажда томят меня; гнусное сообщество Пересечкина сокращает дни мои... Был я в селе Лекминском, был для наблюдения-с, и за этою, собственно, надобностью посетил питейный дом...
- Чай, просьбицу настрочить, - сказал Пересечкин, - известно, зачем ваш брат...
- Зашедши в питейный дом, увидел я зрелище... зрелище, относящееся к двум пунктам-с... Мог ли я, вопрошаю вас, государь мой, мог ли я оставить это втуне? мог ли не известить предержащую власть?
Общее молчание.
- Но здесь, здесь именно и открылась миру гнусность злодея, надменностию своею нас гнетущего и нахальством обуревающего... Получив мое извещение и имея на меня, как исконный враг рода человеческого, злобу, он, не помедлив даже мало, повелел псом своим повлещи меня в тюрьму, доколе не представлю ясных доказательств вымышленного якобы мною злоумышления... где и до днесь пребывание имею...
- Что ж, так и по закону следует, - заметил нерешительно Яков Петрович.
- Следует! а следует ли, спрашиваю я тебя, раб лукавый и неверный, следует ли оставлять страждущих заключенников в жертву лютому мразу и буйствующим стихиям?
Он указал на разбитое окно. Дело происходило в июле, и дни стояли знойные.
- Они сами беспрестанно в окнах стекла бьют, - возразил бывший с нами смотритель замка, - не успеешь нового вставить, смотришь, оно уж и разбито...
- А следует ли оставлять узника боса и сира? - продолжал Перегоренский, указывая на свои ноги, которые действительно лишены были всякой обуви.
- Они уж третьи сапоги нарочно бросают в сортир.
- А следует ли того же узника оставлять без пищи, томимого гладом и жаждой? - перебил Перегоренский.
- Они требуют вафель-с, а вафель у нас не положено... посудите сами, ваше высокоблагородие! - возразил смотритель.
- Все эти вопросы, и множество других, возымел я твердое намерение предложить господину министру, и не далее как с первою же почтой... И тогда - трепещи, злодей!
- Вот этакая-то у нас целый день каторга! - сказал смотритель, когда мы вышли из каморы, - хошь бы решили его, что ли, поскорей!
- Чего же вы-то боитесь? - спросил я Якова Петровича.
Он махнул рукой.
- Ведь вы человек чистый, - продолжал я, - какая же вам надобность позволять говорить себе дерзости арестанту и притом ябеднику? разве у вас нет карцера?
- И-и-и! - произнес только Яков Петрович и пуще прежнего замахал руками.
- Да как же тут свяжешься с эким каверзником? - заметил смотритель, - вот намеднись приезжал к нам ревизор, только раз его в щеку щелкнул, да и то полегоньку, - так он себе и рожу-то всю раскровавил, и духовника потребовал: "Умираю, говорит, убил ревизор!" - да и все тут. Так господин-то ревизор и не рады были, что дали рукам волю... даже побледнели все и прощенья просить начали - так испужались! А тоже, как шли сюда, похвалялись: я, мол, его усмирю! Нет, с ним свяжись...
- Верно, он из породы "хвецов", Яков Петрович? - спросил я.
- Хуже!
- Здорово, ребята! - крикнул Яков Петрович, входя в просторную комнату, в которой находилось человек до тридцати арестантов.
- Здравия желаем, ваше высокоблагородие! - закричали все в один голос.
Яков Петрович улыбнулся. Он видимо был доволен, что между арестантами прививается дисциплина и что они скандуют приветствие не хуже, чем в ином гарнизонном батальоне.
- Всем довольны? - спросил он.
- Много довольны! - отвечали голоса.
Один арестант выступил робко вперед с засаленною бумажкой в руках. То был маленький, жалконький мужичонка, вроде того, которого я имел уже случай представить читателю в первом острожном рассказе.
- Ты по какому делу? - спросил Яков Петрович.
- Да вот об корове-то, ваше благородие...
- Господи! неужто еще не кончено?
- Не кончено, ваше благородие, да вот бают, словно и никогда ему кончанья не будет...
- А за что ты содержишься? - спросил я.
- А Христос е знает за что! бают, по прикосновенности, что, мол, видел, как у соседа корову с двора сводили...
- Разве ты не объявил кому следует?
- Пошто не объявил! да вот бают, зачем объявил, а зачем корову с вором в полицу не преставил? А когда его преставишь! Он, чай, поди-ка троих эких, как я, одной десною придавит... известно, вор!
- А где же вор-то?
- А вор, батюшка, говорит: и знать не знаю, ведать не ведаю; это, говорит, он сам коровушку-то свел да на меня, мол, брешет-ну! Я ему говорю: Тимофей, мол, Саввич, бога, мол, ты не боишься, когда я коровушку свел? А становой-ет, ваше благородие, заместо того-то, чтобы меня, знашь, слушать, поглядел только на меня да головой словно замотал. "Нет, говорит, как посмотрю я на тебя, так точно, что ты корову-то украл!" Вот и сижу с этих пор в остроге. А на что бы я ее украл? Не видал я, что ли, коровы-то!
- А ты точно сам видел, как Тимофей Саввич корову-то сводил?
- Коли не сам! Да вот словно лукавый, прости господи, мне в ту пору на язык сел: скажи да скажи... Ну, вот теперь и сиди да сиди...
Арестант вздохнул.
- И хошь бы науки, сударь, не было, а то и наука была. Вдругорядь со мной эко дело случается. Впервой-ет раз, поди лет с десяток уж будет, шел, знашь, у нас по деревне парень, а я вот на улице стоял... Ну, и другие мужички тоже стояли, и все глазами глядели, как он шел... Только хмелен, что ли, парень-ет был, или просто причинность с ним сделалась - хлопнулся он, сударь, об земь и прямо как есть супротив моей избы... ну, и вышло у нас туточка мертвое тело... Да хошь бы я пальцем-те до него дотронулся, все бы легше было - потому как знаю, что в эвтим я точно бы виноват был, - а то и не подходил к нему: умирай, мол, Христос с тобой!.. Так нет, ваше благородие, года с три я в ту пору высидел в остроге, в эвтой в самой горнице... Какое же тут будет хозяйство!
- Да уж и нас тоже пора бы, кажется, решить чем-нибудь, - сказал, выступая вперед, арестант, вида не столько свирепого, сколько нахального и довольного.
- А ты кто таков?
- Да мы по делу о барышнях-с... Жили у нас, ваше благородие, в городе барышни, а мы у них в кучерах наймовались; жили старушки смирно, богу молились, капитал сберегали-с... Как мы в эвтом деле уж и сознание учинили, так нам скрываться для че-с?.. Только вот и думаем мы, что живут, дескать, это барышни, а и душа-то, мол, в них куриная, а капиталами большими владеют-с. Кабы да этакие капиталы да в хорошие они руки - тут что добра-то сделать можно! Ну-с, и выбрали мы этта ночку, ночку темную, осеннюю... Ломаем, знашь, окно как следует, а барышенки-то и проснулись... Видят, что вор к ним лезет, встали с постелек, да только дрожат от страху... Ну, а мы, знашь, и в комнату: "Здравствуйте, мол, барышни! Каково поживаете, каково прижимаете! ну, и мы тоже, мол, слава богу, век живем, хлеб жуем!" А они, сердешные, встали на коленки да только ровно крестятся: умирать-то, вишь, больно не хочется... Ну, это точно, что мы им богу помолиться дали, да опосля и прикончили разом обеих... даже не пикнули-с!
Он оглядел нас торжествующим взглядом.
- Только надули-с! как ни бился искамши, - больше пяти целковых во всем дому не нашел-с!
Идет-идет Аринушка, идет полем чистыим, идет дорогой большою-торною, идет и проселочком, идет лесом дремучиим, идет топью глубокою, глубокою неисходною, идет и по снегу рыхлому, и по льду звончатому, идет-идет не охает...
Свищут ей ветры прямо в лицо, дуют буйные сзаду и спереду... Идет Аринушка, не шатается, лопотинка [Лопотинка - одежда. (Прим. Салтыкова-Щедрина.)] у ней развевается, лопотинка старая-ветхая, ветром подбитая, нищетою пошитая... Свищут ей ветры: ходи, Аринушка, ходи, божья рабынька, не ленися, с убожеством своим обживися; глянь, кругом добрые люди живут, живут ни тошно, ни красно, а хлеб жуют не напрасно...
Журчат Аринушке ручьи весенние, весенние ручьи непорочные, чистые: жалко нам тебя, божья старушенька! лопотиночка у тебя - решето дырявое, ноженьки худые, иззяблые; обмолола их гололедь строгая, призастыла на них кровинка горячая...
И все идет Аринушка...
Видит она: впереде у ней Иерусалим-град стоит; стоит град за морями синиими, за туманами великиими, за лесами дремучиими, за горами высокиими. И первая гора - Арарат-гора, а вторая гора - Фавор-гора, а третья-то гора - место лобное... А за ними стоит Иерусалим-град велик-пригож; много в нем всякого богачества, много настроено храмов божиих, храмов божиих християнскиих; турка пройдет - крест сотворит, кизилбаш пройдет - храму кланяется.
"Ты скажи мне-ка, куку-кукушенька, ты поведай мне-ка, божья птахонька! уж когда же я до свят-града доиду-доплетусь, у престола у спасова отдохну-помолюсь: ты услышь, господине, мое воздыханьице, уврачуй, спасе, мои ноженьки, уврачуй мою бедну головоньку!"
Промеж всех церквей один храм стоит, в тыим храме златкован престол стоит, престол стоит всему миру красота, престол християнским душам радование, престол - злым жидовем сухота. Столбы у престола высокие кованые, изумрудами, яхонтами изукрашенные... на престоле сам спас Христос истинный сидит.
"Ты почто, раба, жизнью печалуешься? Ты воспомни, раба, господина твоего, господина твоего самого Христа спаса истинного! как пречистые руце его гвоздями пробивали, как честные нозе его к кипаристу-древу пригвождали, тернов венец на главу надевали, как святую его кровь злы жидове пролияли... Ты воспомни, раба, и не печалуйся; иди с миром, кресту потрудися; дойдешь до креста кипарисного, обретешь тамо обители райские; возьмут тебя, рабу, за руки ангели чистые, возьмут рабу, понесут на лоно Авраамлее..."
"Ты скажи мне-ка, куку-кукушенька, ты поведай мне-ка, божья птахонька, божья птахонька-птичка вещая! Сколь идти мне еще до честного деревца, честна дерева - кипариста-креста? Отдохнут ли тогда мои ноженьки, понесут ли меня ангели чистые на лоно светлое Авраамлее!.."
Идет-идет Аринушка; идет полем чистыим, идет дорогой большой-торною, идет и проселочном; идет лесом дремучиим, идет топью глубокою; идет, клюкою помахивает, иззяблыми ноженьками по льду постукивает...
"Было это, братец ты мой, по весне дело; на селе у нас праздник был большой; только пришла она, стала посередь самого села, мычит: "ба" да "ба" - и вся недолга. Сидел я в ту пору у себя в избе у самого окошечка; гляжу, баба посередь дороги ревмя ревет.
- Глянь-ко, - говорю жене, - глянь, Василиса, некак ведь баба-то ревет?
- А и то, говорит, ревет! Подь, мол, сюда, подь, баунька! подь, корочку подадим! иззябла, чай, любезненькая!
Подошла она к окошечку, взяла пирога кусок, а сама вся дрожжит словно: вешняком-то ее, знать, прохватило оченно. Дрожжит, и ни шагу тоись ступить нету ей моченьки.
- Что ж, мол, - говорит Василиса, - нечем тебе на морозе-то холодеть, ин милости просим к нашему хозяину.
Пришла она в избу, уселась в угол и знай зубами стучит да себе под нос чего-то бормочет, а чего бормочет, и господь ее ведает. Ноженьки у ней словно вот изорваны, все в крове, а лопотинка так и сказать страсти! - где лоскуток, где два! и как она это совсем не измерзла - подивились мы тутотка с бабой. Василиса же у меня, сам знаешь, бабонька милосердая; смотрит на нее, на убогую, да только убивается.
- Откуда шагаешь, касатка? - спрашиваю я.
- С Воргушина, - говорит.
- Ну что, мол, как ваша барынька тамотки перевертывается?
А барыня ихняя не взаправду была барыня, а Немцова, слышь, жена управителя. И слух был про нее такой, что эку бабу охаверную да наругательницу днем с огнем поищи - не сыщешь. Разогнала она народ весь, кормить не кормит, а работы до истомы всякой - с утра раннего до вечера позднего рук не покладывай: известно, не свои животы, а господские!
Только как напомнил я ей про барыню, так ее словно задИрьгало всю; берется поскорее опять за клюку, мычит чего-то и шагает, знашь, вон из избы.
- Куда же ты, баушка