коринфскими колоннами: я не знаю ни одного храма, который бы имел столько веселой, воздушной грации. Грация древних была строга и величава; грация храмов средних веков обнаруживалась только в украшениях и подробностях, подчиненная созерцательно-мистическому характеру целого. А нашему времени где взять чувства и идей для создания храмового стиля! Теперь нужен огромный талант даже для того только, чтоб выйти из общей рутины храмового стиля, - все равно - итальянского, византийского или готического. Теперь художники придумывают для храма такой или другой религиозный характер, соображаясь с привычками и характером народа, среди которого они живут. Но живой симпатический союз между художником и народом разорван. Искусство не терпит всего того, что не истекает из внутреннего стремления и свободной фантазии; оно не терпит придуманности и расчета и с жалостию смотрит на труды нашего века по части храмового стиля. Архитектор собора в Кадисе, кажется, решился выстроить просто прекрасное здание - и успел в этом вполне: сердце бьется безотчетною радостью под этими светлыми, играющими арками. Как весело раскинулись эти своды! Как игриво сгруппировались колонны! Словом, собор Кадиса есть лучший новейший собор, какой только я знаю.
Сверкающая синева здешнего неба и удивительная прозрачность атмосферы, можно сказать, ослепляют глаза и придают природе и всему окружающему такой восхитительный, праздничный вид, какого я не встречал даже в Сицилии, где тоны воздуха и природы гораздо гуще, влажнее и оттого мягче для глаз. От одного этого мои северные органы ощущают здесь какое-то нервическое наслаждение. Для жителей Севера путешествовать по этим странам - все равно что пить самое раздражающее, огненное вино. Но эта же родственность с Африкой, которая придает здешнему небу и природе такую обаятельную красоту для северных глаз, делает Кадис иногда невыносимым. Я говорю о ветре, поднимающемся со стороны Африки, называемом здесь el viento de Levante: {ветер с Востока (исп.).} это симун, ветер пустыни. Он захватывает дыхание, мертвит природу; самый океан теряет при нем свой лазурный блеск и при совершенно ясном небе принимает цвет свинцовый; волны встают горами. Этот ветер приносит с собой знойную температуру Африки, даже пыль пустынь ее; окрестность скрывается за серою пылью, цвета и тоны воздуха исчезают, солнце тускло, воздух тяжел; кровавый цвет заката сменяется серою ночью, беспрестанно освещаемой молниею без грома. Ко всему этому нервы находятся в страшном раздражении: три дня я страдал от этого ветра. Мне говорили, что здесь большая часть убийств совершается в те дни, когда дует раздражающий viento de Levante.
В Кадисе, где контрабандная торговля, по самому положению города, вокруг замкнутого стеною, связана с большими трудностями, теперешняя система таможенная возбуждает против себя больше противоречий, чем в других приморских городах Испании, где контрабанде не так трудно отыскивать себе дорогу. В Андалузии, да и во всей Испании, почти нет фабрик; одна Каталония, и преимущественно Барселона, производит мануфактурные изделия для всех остальных провинций. Отсюда богатство Каталонии, ее предприимчивый, деятельный, решительный характер, и отсюда же политическая важность ее. Но, без всякого сомнения, Барселона не может удовлетворить мануфактурным потребностям всей Испании, тем более что товары ее, отправляемые вьюком на мулах вовнутрь и на север Испании, при высоких ценах провоза, обходятся там очень дорого. Несмотря на это, иностранные изделия обложены здесь огромною пошлиной и для обогащения одного города вся остальная Испания должна платить за его изделия втридорога. Но политическая важность Барселоны такова, что трудно уменьшить привозный тариф. Отсюда понятна ненависть андалузцев к каталонцам, понятно, почему андалузец смотрит на контрабанду как на самое праведное дело и почему, наконец, она так процветает в Испании.
Сколько я мог заметить, Кадис, как вообще все приморские города, расположен к безусловно свободной торговле или, по крайней мере, к такому понижению пошлин, которое сделало бы контрабанду невозможною. Но жители Кадиса знают, что теперь эти надежды несбыточны, и потому просят уменьшения привозной пошлины только на 25 процентов с фабричной цены иностранных изделий; а они теперь большею частию обложены такою пошлиною, что контрабандисты берутся провозить товары, обеспечивая их в случае потери, и получают за это от 60 до 80 процентов с ценности товара. Вот еще оригинальная черта испанского тарифа: здесь таможня берет пошлину не с рубля фабричной цены товара, а с рубля той цены, по какой продается он в испанских лавках; и выходит, что пошлина берется вместе и с цены провоза, комиссии и самой пошлины. Это одна из политико-экономических особенностей Испании, которые здесь поражают на каждом шагу. Метр казимира, например, который английский фабрикант продает за 15 реалов (3 руб. 75 к. асс.), должен бы заплатить, по испанскому тарифу, прямой пошлины 2 1/2 реала, рассчитывая ее с фабричной цены, как это делается во всех странах; но испанская таможня, по своим расчетам, берет с него 7 реалов (1 р. 75 к. асс.). Метр английского сукна в 60 реалов приходится испанскому купцу по этой системе вместо 80 - 97 реалов; а на другие товары пошлина далеко превышает самую ценность товара.
Ничто не служит таким верным барометром степени просвещения, на какой находится общество,7 как его политико-экономическое устройство н его политико-экономические понятия, меры и распоряжения, и самое верное изображение цивилизации какой-либо страны было бы описание ее экономических отношений и учреждений. Политическая экономия, на которую романтики и люди феодальные смотрели как на науку слишком материяльную, лавочную, как на науку торгашей, в наше время стала наука государственного управления, и Англия доказала высокую степень своей цивилизации особенно тем, что поставила законы политико-экономические в основу своего государственного управления. Каких, например, результатов может ожидать государствNo от такой таможенной системы, как испанская! Она поведет за собой сильное развитие контрабанды и вследствие этого ущерб государственных доходов, потому что через таможни повезут только безделицу; главные же массы товаров войдут контрабандой, которая при таком тарифе, несмотря ни на какие законы, никогда не будет считаться в общем мнении предосудительною торговлею, а в конечном результате всего этого -стоячесть национальных фабрик, которые, пользуясь огромным охранительным тарифом, мало будут стараться об улучшении и дешевизне своих произведений. Ко всему этому в Испании самая простая таможенная операция влечет за собою множество формальностей, причиняющих торговле большие затруднения и потери, между тем как от этого нет ни малейшей выгоды ни государству, ни национальной промышленности. И надобно заметить, что это множество формальностей нисколько не мешает обманам и плутням. Здесь отправление дел до того запутано и затруднено, что даже есть особый род таможенных агентов, которые при таможне заступают лица купцов, как адвокаты - лица подсудимых перед судом. Да и агенты сами, несмотря на давнее знакомство свое с этими делами, часто должны употреблять по нескольку дней на очищение пошлины самого обыкновенного товара. Один французский путешествующий торговец часами, живущий в одной гостинице со мною, не желая платить денег агенту, должен был употребить целую неделю на выручку своей партии часов из таможни, несмотря на то что дело его было совершенно чисто и он ходил в таможню каждый день.
Но я бы долго не кончил, если бы стал рассказывать все, что, слышал здесь об испанском таможенном управлении.
Впрочем, эта страна феодальных привычек, рыцарства и войны с давних пор с пренебрежением смотрела на промышленность и торговлю. Тотчас же после окончательного покорения мавров в испанском народонаселении образовались два класса - hidalgos и pecheros, {Pechero, - по словарю Мадритской Академии, - el que esta obligado a pagar el pecho о tributo, - Тот, кто обязан платить налог, - А налогами обложены были только ремесла и торговля,} дворян и податных. Рассматривая Испанию, не должно забывать, что она в продолжение многих веков занята была войною с маврами. Отсюда произошло, что в этой стране один военный человек имел значение политическое и нравственное; на народонаселение, которое, будучи перемешано с маврами, занималось только ремеслами, смотрели как на недостойное, как на самое жалкое народонаселение. Кто мешал ему, взявшись за оружие, облагородить свое положение? Если мужик храбро бился, если гражданин отличился сколько-нибудь на сражении, тот и другой легко делались идальгами и вступали в ряды дворянства. Отсюда гордый вид мужика перед знатным и их взаимное уважение; отсюда значение в Испании маленького землевладельца - земледельца-солдата, и отсюда же совершенное ничтожество в общем мнении человека только ремесленного или купца. Я говорю о старой Испании, но ведь настоящее можно только объяснить из прошедшего. Для возвышения своего нравственного достоинства честолюбивые идальги старались вступить в услужение в дома грандов и дворян: это считалось почетнее какого-нибудь ремесла. В северной и средней Испании, где преимущественно господствовал воинственный дух, мужик и гражданин суть большею частию идальги; они жили бедно, но благородно. Те, которые для пропитания себя занимались ручною работою, в глазах старых испанцев принадлежали к тем, которые никогда не брались за оружие на освобождение своего отечества. Это был низкий класс. Просить милостыни в Испании нисколько не было стыдно (как и теперь): просили не излишнего, а необходимого. Работник и мужик предпочитали просить милостыню в монастырях, нежели заниматься малоприбыльною работою на этих бесплодных горах или в городах своих, лежащих среди пустынных полей. Кроме того, по праздности и безделью, они также некоторым образом становились идальгами. Самое ремесло разбойника, контрабандиста, как связанное с битвами и опасностями, имело в общем мнении что-то благородное; во всяком случае в общем мнении оно было благороднее ремесла купца или ремесленника.
Итак все, что не было благородным, было pechero. Законы особенно покровительствовали идальго: нельзя было за долги взять ни дома его, ни лошади, ни оружия, а тем менее посадить его в тюрьму. Идальго освобожден был от платежа налогов. Pechero (простолюдин) обработывал землю, занимался ремеслом, торговлею, фабриками (особенно в Андалузии, где долгое житье между промышленными маврами приучило испанское народонаселение к промышленности) и нес на себе общественные налоги. В этой классической стране феодальной чести скоро вся промышленность заклеймена была некоторого рода отвержением. Унизительно было работать и торговать, подобно тем низким людям. В общем мнении особенно были в презрении ремесла, вероятно потому, что ремеслами большею частию занимались арабы; и занявшийся ремеслом навсегда бесчестил себя во мнении старых испанцев. Дворяне, жившие работой, теряли свои благородные привилегии, потому что чрез это они примыкали к сословию податному, и дети их не могли уже получить никакой государственной должности. Ни один город не согласился бы иметь своим начальником (corregidor) человека, некогда занимавшегося ремеслом; кортесы - пишет Mariana - не потерпели бы между собой депутата, разбогатевшего промышленностью.8 В таком же положении были и купцы. Честь торговца хрупче чести девической (el honor de un comerciante es mas delicado que no el de una doncella), говорит до сих пор испанская пословица.9 Средства, употребляемые торгового изворотливостию, были противны кастильянской чести: торгующий дворянин лишался прав дворянства. Вследствие этого разорившиеся дворяне предпочитали вступать в услужение. Лоне де Вега говорит в одном месте: "В Испании все такого хорошего рода, что одна только нужда идти в услужение отличает бедного от богатого".10 Вот что рассказывает де Лаборд в своем "Itineraire descriptif de l'Espagne": {"Описание путешествия по Испании" (франц.).} "Граф Фроберг, с которым я путешествовал, искал себе нанять слугу; к нему явился какой-то родом из гор, около Сантандера. Граф, условившись с ним в цене, велел ему принести к себе одобрения тех, у кого он жил прежде. Человек этот, не поняв, чего требовал от него граф, принес ему самые достоверные свидетельства своего старинного дворянского рода".11 А автор "Relation de voyage en Espagne fait en 1679" {"Отчет о путешествии в Испанию в 1679 году" (франц.).} говорит, что он был свидетелем, как один повар, которому хозяин его погрозил, отвечал ему: "Я не могу сносить побой, я старый христианин, такой же идальго, как король".12
Презрение к торговле имело ту же причину, как и презрение к промышленности. Потомки старых христиан - словом, идальги - презирали обычаи жидов и мавров. В конце XVI века торговля была уже во всеобщем презрении. Простолюдины оставляли трудолюбивые привычки своих отцов; обедневшие старались вступать в монастыри, где, кроме всеобщего почтения, наслаждались они еще и довольством и праздностию; другие шли в военную службу, чтоб величаться званием "кавалеров и благородных солдат короля" (caballeros у nobles soldados del Rey). Богатые купцы учреждали майораты для старших сыновей, чтобы чрез то возвысить их в звание идальгов. Младшие братья, лишенные чрез это всего наследства, стыдились, однако ж, заниматься ремеслом отца и вступали в ряды тех кавалеров-нищих, которых тип так превосходно вывел на сцену Кальдерон в лице дона Мендо ("El alcalde de Zalamea" {"Саламейский алькальд" (исп.).}).13 Мадрит, Севилья, Гранада, Вильядолид были набиты этими кавалерами в лохмотьях. Испания и до сих пор, может быть, единственная страна в Европе, где бедный не тяготится своею бедностию и с гордостью говорит: "Богатство не делает богатым, а только занятым" не делает господином, а управителем" (las riquezas no hacen rico, mas ocupado, no hacen senor, - mas mayordomo). В конце XVII века было в Испании 625 тысяч дворян, и самая большая часть, конечно, походила на дона Мендо. В XVII веке иностранные купцы жили в Мадрите около своих посланников - "для охранения себя от тысячи оскорблений", - писал посланник Людовика XIV.14 При Карле II (в конце же XVII века) объявлен был в Мадрите купцам приказ переселиться в одну улицу (calle de Atocha), и все те, которые в течение месяца не переселятся туда, подвергались конфискации. Посланники жаловались, протестовали, но без всякого успеха. Правительство Карла II отводило купцам особенный квартал, словно прикосновение их имело в себе что-то нечистое. На них смотрели, как Европа на жидов в средние века: под самым пустым предлогом их обирали, оскорбляли всячески и выгоняли.
Можете себе представить, каково было, при таких общественных понятиях, положение промышленности и торговли в Испании. В этом отношении история ее похожа на летопись безумства, читая которую, едва веришь собственным глазам. Особенно вскружило головы испанцам открытие Америки и ее золотые прииски. Думая, что только в золоте состоит богатство, Филипп II строго запретил вывоз его за границу и в слитках, и. в деле. Следствием этого было накопление драгоценных металлов в Испании и понижение их ценности. Это понижение должно было возвысить рабочую плату и вместе с нею ценность промышленных произведений. Сильный привоз золота из Америки сделал то, что в течение XVI века драгоценные металлы потеряли четыре пятых их прежней ценности; и следовательно, цена промышленных произведений должна была подняться в такой же пропорции. Кроме того, беспрестанные переселения в американские колонии и потом изгнание из Испании мавров, народа самого промышленного, уменьшив число рабочих рук, еще более возвысили заработную плату и вместе цену произведений. Фабрики Испании не в состоянии были удовлетворять требованиям колоний, потому что работников было мало, да и недоставало первых материялов. Севильские купцы, торговавшие с Америкой, должны были иногда покупать за шесть лет вперед произведения национальных фабрик по беспрестанно возвышавшимся ценам. Но, несмотря на это, монополия торговли с колониями Америки одна могла бы поддержать национальную промышленность: колонии давали так много золота, что фабрикантам можно было продолжать работать, несмотря на дороговизну рабочей платы. Но - дело невероятное! - обмен произведений национальной промышленности на золото Америки казался испанцам величайшим бедствием: этому-то обмену приписывали они возраставшую дороговизну фабричных и земледельческих произведений. Общее мнение восстало против вывоза их из Испании, и кортесы получили прошения столь странные, что трудно было бы теперь поверить этому, если бы современные историки не приводили их в подлиннике. Вот для примера одно такое прошение, поданное кортесам в конце XVI века:
"Беспрестанно возвышается цена жизненных припасов, сукон, шелковых и других материй, выходящих из фабрик королевства и в которых необходимо нуждаются жители. Известно, что дороговизна происходит от вывоза этих товаров в Америку... Ныне это зло сделалось столь великим, что жители не в состоянии долее бороться с возрастающею дороговизною жизненных припасов и других необходимых предметов... Между тем тоже известно, что Америка в изобилии производит шерсть - лучше испанской; почему же жители ее сами не делают из нее сукон? Многие провинции Америки производят шелк; почему же сами они не делают бархата, атласа и прочих материй? Разве Америка не в изобилии производит кожи?.. Мы умоляем короля и кортесов запретить вывоз всех этих произведений в Америку...".15
Такие прошения, главное, выходили от дворянства и духовенства. Правительство и кортесы, состоя под прямым их влиянием, удовлетворяли их требованию. Сначала запрещено было торговать с Америкою всем другим городам, исключая одной Севильи; потом ограничили число кораблей, ежегодно снабжавших Мексику и Перу произведениями Испании. Вместе с тем, в надежде уменьшить высокие цены товаров, правительство издавало повеления, благоприятствовавшие покупщику насчет продавца; потом запрещено было, под опасением конфискации, вывозить из Испании хлеб и скот; затем запрещено было вывозить сукна и вообще шерстяные изделия, и шерстяные фабрики начали постепенно падать. Заводы кожевенные и сафьянные, столь цветущие при маврах, рассылавшие свои произведения по всей Европе, тотчас же уменьшились, как скоро запрещено было фабрикантам, под смертною казнию, продавать за границу свои произведения. Потом правительство само установило цену на кожи и тем окончательно разорило все кожевенное производство. В половине XVI века испанцы посылали свои шелковые товары в Турцию, Флоренцию, даже в Тунис; в конце его запрещено уже было вывозить шелк, сырец и фабрикованный: шелковые фабрики закрывались постепенно. Кортесы особенно надзирали за исполнением запретительных законов. Несколько раз жаловались они, что мулы и ослы стали дороже прежнего, и требовали, чтоб увеличены были наказания за вывоз их за границу. С тем вместе просили они о дозволении ввоза иностранных шелковых материй, чтоб заставить этим своих фабрикантов сбавить цену на шелковые товары; но цена от этого не убавлялась, а фабрики закрывались. Напрасно правительство употребляло усилия на восстановление прежней дешевизны необходимых предметов потребления, напрасно издавало приказания, обязывавшие фабрикантов продавать свои товары по установленным правительством ценам: все эти распоряжения только разоряли фабрикантов, не восстановляя прежней дешевизны. При Карле II (в конце XVII века) увеличены были наказания за вывоз за границу шелковых материй; кроме этого, запрещен был вывоз железа, стали, шерсти. Потом, чтобы удобнее было надзирать за фабрикантами, издан был закон, по которому шелковые фабриканты не должны были продавать товары свои нигде, кроме Гранады, Малаги и Альмерии. Алька<ль>ды должны были их весить, печатать и наблюдать до дня, назначенного для продажи. В Гранаде велено было ввозить их в одни только ворота. При продаже нужны были двое свидетелей: если купец не хотел продать своего товара по цене, установленной законом, то покупателю предоставлялось право взять товар, заплатить за него только десятую часть той цены, какую он давал, и проч., и проч. Надобно заметить, что при Карле II все народонаселение Испании состояло из 5 700000, и в этом числе 650 тысяч дворян, 180 тысяч духовных, и столько было праздничных дней, что во многих епископствах третья часть года состояла из праздников, в которые никто не работал.
Что же удивительного после всего этого, что некогда населенная, промышленная Испания стала такою пустынною страною и что в одной только Кастилии находится 194 местечка и деревень, совершенно опустелых и оставленных!
Правда, что с восшествием Бурбонов на испанский престол притеснения против торговли и промышленности ослабли; но, как новая и чуждая нации династия, Бурбоны не могли прямо идти против национальных предрассудков; реформы их ограничивались полумерами. Для Испании нужен был монарх, который, подобно Петру Великому, своротил бы ее со старой дороги на новую. Такого монарха в Испании, к несчастию ее, не было. Все нынешние смуты ее суть не что иное, как борьба старых элементов Испании с новою, возникшею в ней гражданственностию.
В виду Кадиса (на пароходе час езды) лежит залив и город Puerto Santa Maria, и от него полтора часа езды до Хереса. Влекомый желанием попробовать знаменитое вино в самом его источнике и имея с собой рекомендательное письмо к г. Гордону,16 одному из главных торговцев винами в Хересе, отправился я одним ясным утром в Puerto S. Maria. Я не знаю, впрочем, бывают ли в Испании сумрачные дни: вот уже пятый месяц эта постоянная ясность неба меня неумолимо преследует. Все холмы и пригорки около Хереса усажены виноградом. О силе здешней растительности можно заключить уже по алоэ, которое беспрестанно попадается здесь вышиною сажени в 2 1/2, а иногда в 3. Так как в Хересе нет ничего интереснее винных погребов, да и мне хотелось воротиться к вечеру в Кадис, то я счел за лучшее прямо отправиться в погреб г. Гордона. Но собственно это совсем не погреб, а огромный корпус со множеством окон наверху, открытых на той стороне, где была тень. Тут лежали одна на другой бочки хересу, пахарете и амонтильядо, иные совсем полные, другие только наполовину; у иных отверстие было слегка прикрыто, у иных вовсе открыто. Посреди этой громадной залы стоял стол с несколькими стульями; здесь приглашен я был сесть и отведать лучшие вина, начиная с легкого сухого амонтильядо, сладковатого пахарете до 60-летнего хереса, сделавшего два раза путешествие около света, отчего это вино, как известно, становится крепче и лучше.17 Но - увы! - херес и на месте так же мало был по моему вкусу, как и херес из погребов Депре и Рауля.18 Херес, подобно всем южным винам, без примеси водки не может выносить перевоза: чистый херес можно пить только вскоре после сбора винограда.19 Впрочем, южноиспанские вина и без того содержат в себе очень много алкоголя; от этого они требуют с собой особенного обращения: действие воздуха, например, для них очень выгодно, и потому место, где лежит это вино, должно быть открытым, да и бочки оставляются полузакрытыми. Жесткие и алкогольные частицы вина чрез это улетучиваются, и вино становится приятнее. Бочка в 600 бутылок хорошего хересу стоит здесь 50 фунтов стерлингов, лучшего качества 70 и 80 фунтов, а самый высокий 100 фунтов.
Херес лежит среди широкого холмистого поля. Здесь-то была Испания одною только битвою завоевана у готфов арабами (711 год). Тут сама победа и ее следствие необъяснимы, тем более что битва при Хересе не имела других историков, кроме арабских, которых смутные известия о ней собраны покойным Конде в его "Истории арабов в Испании".20 Два года спустя, не оставалось уже на всем полуострове, исключая самого верхнего уголка его, гор Астурии, ни одного клочка земли, который принадлежал готфам; а с небольшим через сто лет потом самый парод утратил и свою национальную особенность, одежду, нравы, даже свои национальные воспоминания, так что в IX веке из 100 христиан едва ли один мог молиться по-латыни. Такие странные события заставляют предполагать, что готфы, после своего 300-летнего владычества в Испании, сделались до такой степени хилыми и ничтожными, что арабам почти не стоило никаких усилий разогнать их: на поле Хереса сделаны были похороны готфскому племени в Испании. Впрочем, то же самое совершилось и со всеми другими народами, нахлынувшими на Римскую империю и образовавшими из ее обломков новые государства. Эти государства до того лишены были всякой внутренней, народной силы, что все до одного разрушились при первом порыве ветра. В Африке, например, эти, некогда железные, вандалы после трех поколений так выродились, что даже изнеженные греки, под предводительством Велисария, в два года совершенно уничтожили их.21 В Италии остро-готфы исчезли перед лангобардами, а потом и само Лангобардское государство разрушилось при первом напоре карловингов.22 Саксонская Англия досталась в, добычу ватаге датских морских разбойников, и потом, после одной только битвы, - норманнам.23 А какое жалкое существование влачит Франция в продолжение целых столетий! Арабы владеют ее нынешним Провансом, норманны завоевывают ее лучшие северные провинции...24 Все эти народы, недавно еще так могущественно разгромившие всемирное владычество римлян, словно отравлены были согнившею цивилизациею побежденных. Приняв ее в свою варварскую, девственную народность, они вдруг ослабли, разложились. Племя, происшедшее от совокупления их с римлянами, не в состоянии было поддержать дела своих отцов; ему недоставало чувства патриотизма, национального сознания. Так и жители Пиренейского полуострова в VIII веке не были уже римлянами; вместе с тем они перестали быть и готфами, а кастильцами еще не сделались. Только после долгой работы веков из римских и германских племен сложились новые национальности, и только тогда вступила крепкая жизнь в их организм. Арабское владычество в Испании пало не оттого, что пренебрегло горстью готфских беглецов, засевших в Астурийских горах, а потому, что эти астурийцы образовали зерно будущей кастильской нации. Завоевание Испании у арабов совершилось медленно потому, что оно шло вместе с образованием новой кастильской национальности.
Нападение арабов на Испанию связано в старых испанских романсах с событием, исполненным большого драматизма. Готфский король Родриг влюбился в Каву, дочь графа Хулиана (Julian), одного из своих вельмож, владевшего в Тарифе (прямо против берегов Африки). Напрасно уклонялась Кава...
Родриг, овладев ею, возненавидел ее и бросил. Граф Хулиан в жажде отмщения Родригу призвал арабов на Испанию.
"Я выбрал бы, - восклицает старый граф, - богу то известно, я выбрал бы, если бы я мог выбирать, другое мщение, не столь ужасное и кровавое; но никакое другое мщение мне невозможно. Пусть же либиец (африканец) вторгнется чрез Тарифу, пусть опустошит все и умерщвляет даже в моей области и землях моих; жребий брошен: что мне до того - гибелен он мне или нет! Кость катится по столу - никто не помешает катиться ей.
"И вот уже в Сеуте дон Хулиан, в Сеуте, доброназванной; хочет он в те стороны отправить послание; старый мавр писал его, граф диктовал, и когда кончил мавр писать, граф убил его. То послание горя, горя для всей Испании: то письмо к маврскому царю, в котором граф заклинал его, что если даст он ему все, что нужно, - Хулиан дает ему за это Испанию ... Испания, Испания, горе тебе! Так в мире величаемая, лучшая из стран, лучшая и самая любезная, где родится тонкое золото...", и проч.
В шестнадцати романсах рассказывается это бедствие, постигшее Испанию. Старый romancero то сочувствует горю Хулиана, то делает ему горькие упреки! "О, изменник, граф Хулиан! Чем же оскорбило тебя твое отечество?". То, обращаясь к королю Родригу, говорит: "Обратите очи свой, Родриг, обратите их на свою Испанию: посмотрите, как опустошает ее ваша любовь к Каве. Посмотрите на кровь, проливаемую вашими воинами в битве, - то месть невинной крови, пролитой вами...", и проч. Наконец, описывает роковую битву, поражение Родрига, скорбит о нем, забывает его вину при виде столь великого несчастия; нет у него для него других слов, кроме слов самого нежного сострадания и участия. Особенно замечателен последний романс о смерти Родрига. Разбитый при Хересе, он бежит раненый в горы и, скитаясь там, находит хижину отшельника. Раскаиваясь о грехах своих, просит он отшельника указать ему путь ко спасению души его. Отшельник, помолясь, говорит, что должен Родриг лечь со змеей в яму, и если змея ужалит его, то будет знаком помилования божия. Три дня лежит в яме дон Родриг, а змея не жалит; усерднее молится отшельник; наконец на четвертый день приходит он посмотреть на Родрига. "Господь помиловал меня, - говорит ему Родриг, - змея ужалила меня, ужалила...", {*} и прочее.25
{* La culebra me comia;
Comeme por la parte
Que todo lo merecia
<Змея меня укусила за орган, который полностью заслужил это (исп.)>.}
Гибралтар. Конец августа.
Пароход, на котором я взял место до Гибралтара, должен был идти из Кадиса в пять часов вечера; но море так разволновалось, что час, назначенный для отъезда, давно прошел, а на пароходе и огня не думали разводить. Все пассажиры были уже на борте; но капитан говорил, что ранее полуночи он не надеется сняться с якоря. На палубе ветер страшно свистел между снастями, собранными парусами и дул с такою силою, что мой плащ нисколько не защищал меня от его пронзительности. Я сошел в залу: там один пассажир сел было за фортепьяно, но качка заставляла его вдруг нападать на такие неожиданно дикие аккорды, что он принужден был бросить играть. Я взял было книгу, но движение корабля так качало лампу, что не было никакой возможности читать: глаза ломило от напряжения. Ничего другого не оставалось, как лечь спать. У иных начиналась уже морская болезнь. Волны бросали пароход во все стороны; сотрясения от якорной цепи были так сильны, что и спать не было возможности. Соскучась вертеться в койке, я снова оделся и пошел наверх. На палубе была мертвая тишина; один только вахтенный ходил взад и вперед; огня в машине еще не разводили. Небо было совершенно ясно; ветер стих, но волнение нисколько не уменьшалось; волны сверкали сильным фосфорическим блеском, с страшным гулом ударяясь в стены Кадиса. Облокотясь на борт, долго смотрел я на темную, фосфорически сверкающую, суровую массу воды, уходившую в черную, зловещую даль; вдали кое-где виднелись в разные стороны качавшиеся мачты судов. На городских часах пробило полночь. Мне становилось скучно и уныло на душе; нигде ничтожность человеческого существования перед этой всеобъемлющей, неодолимой жизнию природы не делается так очевидною и ощутительною, как на море. Могучая жизнь стихий, пробуждая сначала энтузиазм, сжимает потом сердце скорбным, тяжким чувством своего бессилия и ничтожности. А человек вообразил себе, что он царь природы, тогда как самые мудрейшие из людей суть только послушные рабы ее или робкие подражатели. Ветер стал подниматься, сырой и студеный; я опять сошел в залу и на этот раз уснул. Меня разбудил стук поднимаемого якоря и гул вырывающегося пара; было уже пять часов утра. На палубе все было в движении; скоро пароход тронулся.
Попутный ветер, резкий и пронзительный, дул в наши паруса; море сильно волновалось, и не прошло получаса, как большая часть пассажиров страдала морской болезнью. Испытав уже несколько бурь на море (а особенно раз у берегов Голландии бурю, продолжавшуюся двое суток), я привык к качке корабля и не страдаю тошнотою. Между тем звезды понемногу скрывались, красноватая полоса на востоке становилась шире и пурпуровее; белая пена волн покрылась нежным розовым отливом, он постепенно становился гуще и гуще и скоро перешел в пурпур, по которому вдруг пронесся золотистый блеск... солнце показалось. Хорош был в эту минуту вид сильно взволнованного моря. Пенившиеся верхи волн словно были из кипящего золота; в темных углублениях, между волнами, сверкало голубое, пурпуровое, желтое пламя: в эту минуту океан походил на необъятный котел с кипящим, сверкающим разными цветами металлом. Капитан велел поднять большой парус, и пароход наш летел, врезываясь в клубящуюся пену волн. Скоро после полудня мы начали сворачивать из океана в пролив, и вдали завиднелись скалы Гибралтара. Небо было ярко и совершенно чисто, только над африканским берегом лежала масса белых облаков. Вдруг эта масса начала расти с необычайною быстротою и постепенно чернеть. Ветер упал; волны, стремившиеся по его направлению в одну сторону, стали перемешиваться, сшибались одна с другой, били в одно время во все стороны парохода: явно было, что ветер изменялся - не прошло десяти минут, как подул поминутно усиливающийся со стороны Африки; с ним с ужасающею быстротою неслась на нас та белая масса облаков, которая стала теперь грозною тучею. Я взглянул вверх: она была уже над нами и так черна, что дым парохода не заметен был на ней; вдруг яркая молния разрезала ее в нескольких местах, и гром с оглушительным треском разразился над нашими головами. Несколько матросов бросились по веревочным лестницам сбирать паруса, другие принялись ставить на мачтах громовые отводы; первый лейтенант сам взялся за руль, к нему на помощь бросились двое самых сильных матросов. В эту минуту послышалось глухое, быстро усиливавшееся шипение; я взглянул направо: с этой стороны моря быстро рос над нами громадный вал; гребень его становился все острее и прозрачнее; потом вал вогнулся внутрь дугою и упал на пароход с страшною, оглушительною силою; за этим валом рос другой еще выше и также опрокинулся; пароход тяжело опустился в глубь, образовавшуюся между этими громадами, и тотчас же был снова поднят новым восходившим валом так высоко, что колеса едва касались воды, и с ним снова полетел стремглав в глубь... Волны перебрасывались через борт; пена, срываемая ветром с вершин валов, разлеталась и падала белым, шипучим дождем, как пролитое на стол шампанское. Я уже был давно промочен насквозь и сошел вниз: стулья и столы там были опрокинуты, лампы разбиты; в этой зловонной духоте невозможно было дышать; кроме того, удары волн о борты парохода отдавались внизу как удары таранов: пароход весь трещал и скрыпел. После великолепного вида бурного моря не было возможности оставаться в этой душной тюрьме: здесь торжественность бури отдавалась только ударами волн, потрясавшими все существо парохода, и тяжким, зловещим скрыпом массивного его корпуса; в иную минуту точно он надламывался. В койке невозможно было лежать иначе, как держась обеими руками за края ее, чтоб не быть выброшену взмахами качки. Буря отзывалась здесь уныло и грозно, лишенная величия своих стихий. На душе стало становиться тоскливо; я опять кое-как вскарабкался по лестнице на палубу, охватил обеими руками одну из толстых веревок снастей и предоставил волнам обливать меня сколько им угодно. Туча все еще висела над нами, черная и крутящаяся; по-прежнему яркая молния беспрестанно вилась по ней; валы шли один за другим горами; вся сторона к Африке была одним вьющимся мраком, а на противоположной стороне небо было чисто, ясно, спокойно, и испанский берег ярко освещен был солнцем. Пароход наш как мячик прыгал между волнами, то сбрасываемый в разверзающуюся глубину, то взлетая на вершину валов: машина кряхтела и пыхтела, словно готовилась лопнуть; вся основа парохода дрожала и трещала. То опрокидывало его на сторону, так что одна половина его окунывалась в воду и поднявшееся колесо на другой стороне попусту вертелось в воздухе. Узкость пролива удесятеряла силу и напор валов; ветер с визгом свистел между снастями, валы один за другим с оглушающим гулом опрокидывались на палубу, гром раздавался без умолку. Во всем этом было дикое, уничтожающее величие. Несколько парусных судов, шедших по одному направлению с нами, старались с самого начала бури выбраться в открытое море, чтоб не разбиться о берега; но одно судно находилось еще между нашим пароходом и берегом и тщетно старалось выбраться на широту пролива: волны и ветер все больше и больше прибивали его к берегу. Вот оно остановилось и несколько минут качалось на одном и том же месте - верно, бросило якорь; но потом опять быстро понеслось к берегу - верно, якорный канат лопнул. Мы видели, как оно выставило флаг, просящий о помощи; но пароход наш не мог идти к нему на помощь: подойдя ближе к берегу, он сам был бы в опасности разбиться о береговые отмели. Вдруг судно исчезло под волнами, и тотчас же снова показался его темный остов, но на нем не видно было и признака мачт... судно разбилось... крик экипажа не донесся до нас!
Между тем ближе и ближе выказывались перед нами скалы Гибралтара. Капитан давно бросил свою сигару, сам стал у рулевого колеса и отдавал приказания за приказаниями. По всем движениям экипажа заметно было, что пароход находился в критическом положении; но тут буря стала утихать; черный цвет тучи изменился на бледно-серый, и берега Африки обозначились. Англичане давно заметили опасное положение нашего парохода и беспрестанно делали нам сигналы со скалы Гибралтара, давая знать, как мы должны плыть. В эту минуту прибой волн к скалам был удивительный, белая пена взлетала к самой вершине маяка. Мы благополучно вошли в безопасную гавань Гибралтара.
Всякий приезжающий сюда из Испании должен иметь так называемую licencia, то есть свидетельство испанской полиции, в котором обозначено, что едешь в Гибралтар; за эту лисенсию надобно платить деньги испанской полиции, хотя в ней и сказано, что она выдается безденежно. Без этого в Гибралтар не пускают, даже иностранцев. Но лисенсия дает только право приехать в Гибралтар; если же хочешь остаться в нем более дня, то должно представить за себя ручательство одного из жителей Гибралтара, и только тогда выдается карта безденежно (английская полиция денег не берет). Впрочем, все это одна пустая формальность; гавань Гибралтара наполнена людьми, предлагающими свое ручательство; оно стоит полкроны (семьдесят копеек серебром) на какое угодно время.
Трудно представить себе что-нибудь величавее вида Гибралтара: это громадная скала, рассевшаяся натрое. На серединном и самом высоком отделе ее гордо веет английский флаг; южный отдел образует легкий скат, оканчивающийся мысом, называющимся Punta de Europa, - это крайний пункт Европы; северный отдел - высокая, перпендикулярно поднимающаяся из моря скала. Все три отдела прорыты подземными батареями; ряд плавающих бочек обозначает перед гаванью линию английских владений, за которою стояли несколько английских военных кораблей. Дожидаясь на набережной, пока исполнены будут все формальности для получения вида на прожитие,, рассматривал я густую толпу, толкущуюся у порта. Тут были англичане, шотландцы, итальянцы, жиды, испанцы, мавры, негры, мулаты; все это толпится вместе в своих национальных одеждах. Особенно бросаются в глаза мавры - по их живописной одежде, но ещё более по необыкновенно гордому спокойствию их белых, матовых, прекрасных лиц, с лоснящимися черными бородами, которые ярко оттенялись на их белых, как снег, тюрбанах и бурнусах. Африканские жиды носят какую-то полувосточную, полуевропейскую одежду, похожую на бурнусы, только с рукавами; вместо тюрбанов у них на головах кожаные ермолки и на ногах черные туфли, тогда как у магометан желтые. На востоке черный цвет есть цвет презрительный. Англичане перенесли на эту африканскую землю не только свою цивилизацию, но и все свои лондонские привычки. В этом отношении Гибралтар очень любопытен; это Англия и Испания лицом к лицу, запад и восток, деятельность севера и южный сибаритизм, промышленность и фантазия, цивилизация и природа. Люди средних веков пренебрегают всеми усовершенствованиями своих соседей, оставаясь верными своей лени. Переселенцы Англии принесли сюда всю свою терпеливую деятельность, всю свою угрюмость, обыкновенную у людей, жадных к прибыли. Представьте, что модный сезон здесь тоже бывает летом, как в Лондоне, несмотря на африканский жар здешнего лета. У англичан внешние формы жизни составляют род какого-то фатума, против которого все бессильно. Под этим пламенеющим небом они настроили себе дома на английский манер, перетащили сюда весь свой лондонский comfort и вместе с ними все свои английские предрассудки.1 Я никогда не забуду той неги, которая разлилась по всему моему существу, когда, столько месяцев живя в грязных испанских фондах,2 я в Гибралтаре увидел себя в превосходной английской гостинице, чистой, с прекрасной постелью, исполненной всех самых мелочных удобств, по-видимому излишних, но удивительно способствующих к изящному ощущению жизни. Улицы Гибралтара похожи на улицы всех маленьких английских городов,3 дома без балконов, у окон английские зеленые решетки; но на каждом шагу поражают вас следы самой высокой цивилизации и торговой деятельности. Множество сигарных фабрик (отсюда контрабанда снабжает сигарами всю Испанию, которая, владея Гаваною, держит табак на откупу и ради дешевизны продает табак прескверный: настоящих гаванских сигар очень трудно достать внутри Испании), винные погреба, портерные лавки, магазины, книжные лавки... я не знаю, чего нельзя найти на этом маленьком клочке земли. Между магазинами встречаются лавки мавров; молчаливо, с трубками сидят они на подушках, перед низкими столиками, на которых разложены произведения Африки: шерстяные и шелковые женские покрывала, розовое масло и другие ароматические эссенции. Иногда негры подают им кофе в маленьких фарфоровых чашечках. Эта смесь высокой северной цивилизации с восточными нравами придает Гибралтару особенный характер. Прибавьте к этому, что воскресенье соблюдается здесь с такою же точностию, как в Лондоне. Протестантская нетерпимость принуждает даже и жидов на этот день запирать свои лавки. Театра здесь нет; но офицеры гарнизона составили из себя труппу, дают по временам представления и берут за вход по пиастру. Женские роли играются молодыми офицерами. Предрассудки сословий, столь сильные в лондонском обществе, перенесены и на эту девственную почву. Жены офицеров, например, решили, что здесь высшее общество не должно быть смешанным, и потому принимают в свой круг только офицеров и иностранцев. Между английскими купцами есть люди с отличным умом и образованностию, но они видятся только между собою. Мне случилось быть в высшем обществе Гибралтара, состоящем из офицеров и их семейств: оно было невыносимо скучно; разговор вертелся только около предметов, касающихся службы и повышений; притом дисциплина преследует их даже в самых гостиных; этикет страшный. Чтоб понять, сколько смешного в этом напыщенном этикете, в этих домашних церемониях, надобно их видеть не в Лондоне, где они сглаживаются кипящею деятельностию и тонут в страшной массе народонаселения, а здесь, в таком маленьком гнездышке, как Гибралтар. Возле испанских нравов, проникнутых врожденным изяществом, это придуманное, сочиненное изящество англичан, их так называемая фашиона-бельность,4 кажется смешною карикатурою и пошлостью.
Превосходное шоссе вьется до самой вершины серединной скалы. Эта дорога представляет ряд удивительных картин; сквозь широкие расселины проглядывают то мягкие линии берегов Испании, то берега Африки, с их острыми, резкими очертаниями гор, то голубая влага океана. Беспрестанно попадаются домики, уютные, красивые, чистые: это окрестность Лондона, перенесенная под африканское небо, на дикую скалу. Шоссе усажено по обеим сторонам олеандрами и густыми кустами ерани.5 Вокруг нескончаемые бастионы, батареи, часовые; из каждого куста олеандра и ерани торчит солдат; куда ни взглянешь, везде пушки. С вершины скалы открывается вид поразительного величия: берега Африки до Тетуана и дальше - цепь гор, постепенно возвышающихся до Атласа, которого снеговые вершины теряются в небе. Отсюда видны вместе Испания до Малаги, Средиземное море, океан, узкий пролив Гибралтара; внизу суда кажутся раковинами, люди - едва заметными муравьями. В формах этого пейзажа нет той гармонии, к какой мы привыкли в европейских пейзажах: эта несоразмерность, эта необъятность странно действуют на непривычный глаз, но в то же время пробуждают чувство какого-то необъятного могущества. И все отсюда равно ярко, прозрачно, без границ, очертания неуловимы для зрения, глаза свободно уходят в бесконечную лазурную даль; земля, небо, море - все тонет в золотисто-лазурном свете; нет ни линий, ни теней. При закате солнца чудный вид становится еще великолепнее: горы Африки покрываются пурпурно-лиловым паром и снеговые вершины Атласа на темно-голубом небе светятся розовыми переливами. Эта оторванная скала Гибралтара явно есть следствие одного из величайших переворотов земли, и, без сомнения, теперешняя Африка прежде составляла Один материк с Европой. Но когда это было??
Вся скала прорыта подземными галереями: это укрепления Гибралтара. Для обозрения их нужно особенное позволение губернатора, но в нем никогда не отказывают, только надобно просить через консула. Не знаю, правда ли, но мне говорили люди, по-видимому, знающие военное дело, что все эти подземные батареи не имеют той важности, какую им приписывают, потому что при продолжительной стрельбе они до такой степени наполняются дымом, что артиллеристам нет возможности выносить его; даже при ученьях случается с ними от этого обморок. Кроме того, линии батарей лежат слишком высоко, так что трудно рассчитывать на верные выстрелы. На вершине скалы стоит сторожевой домик; он поручен шотландскому сержанту, который обязан наблюдать в море и извещать гавань сигналами об идущих кораблях. На склоне скалы, обращенном к Испании, живут обезьяны: это единственное место в Европе, где эти животные водятся в диком состоянии. Они укрываются в маленьких пещерках и расселинах, кормятся молодыми отростками низких пальм, которые по ту сторону горы растут во множестве. Мне удалось их видеть только раз, с дюжину: они быстро цеплялись по скалам, прыгали; сержант говорил, что иногда они появляются толпами штук в 40 и 50.6 Гибралтарские обезьяны желто-серого цвета и без хвостов, величиною четверти в три, точно такие же, какие водятся в Северной Африке и которых я видал в Кадисе на рынке.7 В Гибралтаре под большим штрафом запрещено ловить их или убивать.
В Гибралтаре тысяч двадцать жителей. Несмотря на то что они состоят, кажется, из всех возможных наций и из всякого сброда, здесь господствует удивительный порядок, хотя полиции и нигде не заметно. Воровства чрезвычайно редки, тем более что в скалах Гибралтара укрыться очень трудно, а всякий пойманный вор тотчас осуждается на виселицу. Это обстоятельство держит гибралтарских бродяг в таком страхе, что здесь, выходя на берег, можно поручить свои вещи первому встречному. Все национальности здесь находятся под равным покровительством закона, так что никакие столкновения невозможны между ними. Особенно замечательно то, что тогда как путешественники при малейшей неисправности их паспортов должны целые часы дожидаться у ворот города, политическим преступникам, бегущим из Испании, тотчас дозволяется вход в город. При этом удивительном гражданском устройстве особенно странным кажется откровенный эгоизм, с каким британцы наблюдают здесь свои интересы насчет Испании: мало того, что они овладели этим драгоценным местом, несмотря на свои торговые трактаты с Испанией, они явным образом покровительствуют контрабандной торговле. Самое цветущее время ее было время регентства Эспартеро, который, желая приобрести расположение Англии, сквозь пальцы смотрел, как контрабанда наводняла в это время Испанию. Да и теперь все жалобы испанского правительства по этому предмету остаются без малейшего удовлетворения. В 1704 году, во время войны, поднявшейся за испанское наследство, Англия, принявшая сторону австрийского дома, заняла Гибралтар именем эрцгерцога Карла австрийского и осталась тут. Утрехтский трактат утвердил Гибралтар за ними.8 Сколько