Святая истина, князь, но вопрос, кто будет этим "третьим счастливцем"?
- Как, князь... Или я не ясно еще сказал?
- О, вполне ясно и убедительно, как всегда вы говорите, дорогой князь. И все-таки позволю себе спорить с вами. Вернее, высказать иную точку зрения.
- Прошу вас, князь. Я не претендую на непогрешимость. Лишь от удара стали о кремень получается искра, я знаю.
- Пусть я и буду этим неподатливым, угловатым кремнем. Но повторю свое: мне наше "з_а_в_т_р_а" кажется совсем иным! Постараюсь только слегка набросать мои основания. Выводы сделаете сами, ваше сиятельство. Спорить нельзя, что кроме законов истории и психологии народов, отдельные люди играют большую роль в столкновениях между целыми народами. Припомню вам только одну фразу покойного круля и императора Александра Павловича: "Надо изловчиться, извлечь Польшу из русских рук!" В этой фразе вылился весь этот человек, либерал по духу, гибкий дипломат по уму, самодержавный государь по воле Рока. В этой фразе - вся судьба нашей отчизны. Что Россия захватила насилием, хитростью ли, - того легко не отдает, медленно поглощает, сливает со своей общей громадой, полуазиатской, полукультурной! Европеец Александр искренно жалел нас. Но и он не решался открыто сказать своему суровому народу: "Маленькая Польша достойна лучшей участи, потому что ее народ развитее нашего собственного! Ей можно дать полную свободу, и она не злоупотребит ею, как вы, не будет душить и низвергать своих королей, не станет заводить дворцовых бунтов или казацких погромов". Александр хотел постепенно, незаметно из Польши, покоренной силой меча, сделать победительницу силой ее ума и просвещения. Его не стало слишком рано для нас. А его брат, припомните, что этот сказал, вступая на трон: "Александр был монарх европейский, а я желаю быть царем российским по преимуществу". И твердо держит свое слово молодой самодержец. А здесь, когда ваше сиятельство ему предложили "позолотить" языки крикливой, но малодушной оппозиции последнего Сейма... Что он ответил?
- Я начинаю понимать вас, - в тяжелом раздумье заговорил Любецкий, совсем не так самоуверенно, как прежде. - Николай сказал мне: "Вот почему я и не люблю конституционных государств с их парламентами, сеймами, палатами. Золотом можно все в них купить, всего добиться. Нет, я признаю только две формы правления: Республика для зрелых народов и - самодержавие для всех остальных"!
- Да, да. Он на этот раз говорил вполне откровенно. И Польшу он не считает, конечно, народом зрелым. Иначе не дал бы вам Константина. Вернее: поспешил бы убрать его. А затем дальнейшее ясно. Придет день, и столкновение неизбежно. И начнет Россия первая. Начнет тогда, когда будет особенно сильна, обеспечена от всех случайностей за гранями империи и внутри. Когда ее огромному войску, всему народу, всем пятидесяти миллионам ничего не будет стоить в несколько дней поглотить последние остатки нашей вольности, сделать из Великой Польши такую же губернию или две, три, наконец, как Киевская и Виленская, как Подолия. Сюда явятся русские власти, войска. И тогда вместе с именем Польского королевства будет стерта с лица земли наша народность, язык, вера, быт. А когда это случится, бывший "круль польский", конституционный монарх на Висле и самодержец на Неве скажет: "Наконец-то я спокоен за свою власть, за свою монархию, за участь моей короны и моего рода. Опаснейший враг всего этого вольная Польша не существует больше!" И он по-своему будет прав. Не так ли, князь?
- Верно, верно... Иначе быть не может. Польша, даже с такими осколками свобод общественных и государственных, какие ей остались... Она вечный укор, вечная "страна обетованная" для России... Источник волнений, ящик Пандоры для... Я начинаю вас понимать... Но, с другой стороны, и ваши слова - только продолжение моих мыслей. Если теперь мы сумеем воспользоваться обстоятельствами... Под шум уличных схваток выторгуем побольше... Ведь, собственно, и российская власть, и наша имеет в запасе слишком много избытков... И если Петербург уступит Варшаве даже половину... А мы из своей половины дадим столько же "работникам нашим"... Поверьте, князь, после всего этого и Петербургу, и нам останется еще слишком достаточно, чтобы мы мо...
- Петербург не уступит ничего!.. То есть в конечном счете, я хочу сказать. Теперь мы избавимся, скажем, от Константина и его прихвостней. Даже при удаче под натиском круль Николай может сделать сначала много важных уступок... до слияния с Польшей отвоеванных провинций включительно. Но не надолго... Вы смотрите на меня с удивлением, с сомнением качаете головой... Конечно, вы знаете круля Николая... Но и я успел его разглядеть. Будущее укажет, кто прав из нас с вами, князь...
- Да, конечно. Жаль только будет, если мы узнаем правду после ряда непоправимых ошибок... А теперь, прослушав вас, я начинаю опасаться подобного исхода... Но вино уже разлито в бокалы - так надо осушить их до дна! Если не ошибаюсь, эта мысль и привела вас, князь, нынче ко мне?
- Да, и это! Мое печальное "завтра" еще не настало. Так подумаем, как бы получше использовать "сегодня"? Какие меры надо наметить, кого вокруг себя сплотить? Словом...
- Распределить поудачнее роли... Создать подходящую: обстановку... Исполнить обязанность режиссеров в большой* драме, поставленной самим Роком. Это очень важно. Подумаем, ваше сиятельство... Как бы то ни было, падать заранее духом, я знаю, мы оба не мастера... И если даже мы ошибаемся?.. Если все окончится благополучно, не мешает составить военный план, диспозицию, так сказать,.. Заняться стратегией... Ради общего блага. Vis pacem, para bellum {Хочешь мира, готовься к войне (лат.).}. Ax, да, кстати, о Паце, ваше сиятельство... Если его, согласно желанию господ демократов, привлечь в высшее гражданское управление или даже поручить высший пост?.. Вы бы ничего не имели против, князь?..
- Нисколько. Если вы вспоминаете нашу небольшую фамильную рознь... Или эту дуэль между мною и графом Жозефом двенадцать лет тому назад... из-за...
- Очаровательной княжны Сапежанки, а теперь - вашей уважаемой супруги, князь... Нет! Это, конечно, старые счеты. А я имею в виду личность и характер графа Людвига... Мне кажется, с ним можно вести дело. Это не упрямый и вздорный Круковецкий, которого вы по достоинству не терпите, ваше сиятельство... И не Княжевич, этот хитрый, умный интриган, которого опасно и пускать, чтобы он не вытеснил всех нас... Знаете его: стоит протянуть мизинец, а он отхватит полтуловища... Его надо будет тоже подальше куда-нибудь... Как полагаете, дорогой князь...
- Княжевич? - переспросил Чарторыский. - Что же, особенно ни за, ни против я быть не могу. Партии сильной у него нет... Человек он умный, даровитый генерал. Если нужен, легко будет привлечь его к делу. А нет - нетрудно будет и удалить... Вам он лучше известен...
- Да, да... Кого угодно уступлю, но этого... завистника, который вечно мне вредит, порицает мои лучшие начинания... Впрочем, вы правы... О нем речь впереди. А кого - главою войск?.. О Махницком, я слышал, толкуют... Но это...
- Да, это несерьезно. Слишком он скромный, не самоуверенный человек. Его тянут "друзья" по заговору... и против его воли! А общий голос - за Хлопицкого.
- Самый подходящий... Мы с ним беседовали немало... Даже сегодня вечером я просил его заглянуть... Как будто чуяло сердце... Он во многом разделяет мои... наши с вами взгляды... И если его подготовить хорошенько... Обработать, так сказать. Словом, он годится. Так и отметим... Кого еще бы надо? Из этих, "крикунов"?.. Их тоже придется погладить по шерстке сначала...
- Да, конечно. Самый умный среди них - профессор Лелевель...
- Хам, - презрительно уронил Любецкий. - Честолюбец, нищий племянник жирного, влиятельного жреца. Если сам не иезуит, то усвоил себе их тактику вполне. Ненавидит аристократов, потеряв надежду попасть в наш круг. Боится демократов, потому что трус от природы. Жаден, завистлив в душе и благороден на словах... О, я их всех знаю! Пользоваться ими как оружием иногда полезно, даже необходимо. Но держать надо по возможности в черном теле...
Так, перебирая одно имя за другим, долго еще беседовали эти "режиссеры" исторической трагикомедии, какими считали они себя сами.
Когда князю Адаму, непритворно довольному исходом настоящего визита, швейцар дома широко распахнул дверь, ведущую на крыльцо, а собственный гайдук Чарторыского стал у подножки кареты, готовясь подсадить в нее князя, - на площадку крыльца в этот самый момент вступил Лелевель, очевидно также считавший необходимым повидать Любецкого перед решительным днем.
- Пан профессор, добрый день! - весьма любезно ответил поклоном Чарторыский на поклон Лелевеля. - К князю пожаловали. Я только что от него. Что-то расклеился он у нас, премьер наш... Но голова светлая, как всегда. Отчего ко мне не заглянет как-нибудь пан профессор?.. Вот хотя бы нынче вечером. Минута такая... историческая... Что-то назревает, как полагаете?.. И всем честным людям, истым полякам надо бы столковаться, без различия партий там или разницы во взглядах... Не так ли?
- Святую истину говорит сиятельный князь. Я польщен. Нынче же воспользуюсь... Вот даже отсюда поспешу... Действительно, момент исторический... Может быть, даже больше, чем мы все предполагаем... Я сочту долгом... Нынче!..
- Жду, жду пана профессора... До свидания! Дверца захлопнулась, карета покатилась... Лелевель вошел в ярко освещенную переднюю. Пока о нем докладывали, он отдал шинель, подошел к зеркалу и стал приводить в порядок свои редковатые, но вьющиеся волосы на голове и бороде, никак не лежавшие покорно. Любецкий, весь сияющий, пока провожал Чарторыского, по уходу его сразу изменился. Лицо потемнело, словно осунулось. Речи гостя произвели на хозяина гораздо более сильное впечатление, чем показал умный министр финансов. У него, такого твердого, уверенного в правоте каждого своего поступка, в разумности каждого замысла, явилось мучительное сомнение, не сделал ли он громадной ошибки всем своим поведением, всеми стараниями последних лет.
Конечно, хорошо сбыть с рук Константина, Новосильцева и других господ, тяготящих страну, мешающих и Любецкому занять то высшее положение признанного главы правительства, на какое он имеет полное право и по личным дарованиям, и по общественному доверию, ярко выражаемому со всех сторон...
Уж ради одной этой цели стоило рискнуть на маленькую политическую авантюру. Тем более что разыгранная князем Любецким прелюдия безукоризненна. Константина он убаюкал сознанием, что "серьезного" быть ничего не может... Крулю Николаю в Петербург писал в то же время секретнейшие сообщения о "брожении опасном и широком", которого цесаревич ни оценить, ни- сдержать не может, а только подливает масла в огонь рядом неосторожных поступков!..
С патриотами он и подавно сумел устроиться, а потом обойти их окончательно тоже нетрудное дело...
Словом, что бы ни вышло - он, князь, внакладе не будет...
И вдруг эти ясные, сдержанные, но тем более зловещие речи князя Адама?!
"Э, пустое!.. Умен старик, но широкого взгляда нет у него! - начал было убеждать себя Любецкий, чтобы усмирить тревогу... И тут же оборвал начатую мысль, перебил сам себя в уме: - Нет, нет, он прав... тысячу раз прав!.. Ошибался я... И, кажется, поправить дела невозможно... Тем более срочно, быстро, как того требуют обстоятельства... Цесаревич?.. С его помощью нельзя уж ничему помешать... Остается... написать крулю Николаю... По крайней мере, сниму с себя возможные нарекания с этой стороны... Приготовлю на всякий случай золотой мостик, если?.. Да, надо написать!.."
Быстро заскользило перо по бумаге, напряглась мысль, побледнело умное лицо...
Вдруг, постучав, вошел камердинер.
- Профессор, пан Иоахим Лелевель желает видеть его мосць.
- Кто?.. Что?.. Лелевель... Скажи, что нельзя... Стой, скажи: я нездоров. Не принимаю никого... И кроме Хлопицкого, отказывать всем. А генерала проводить сюда без доклада...
И снова зашуршало, поскрипывает гусиное перо по листку плотной матовой бумаги...
Кислую гримасу изобразил Лелевель, услыхав от слуги ответ князя, и торопливо, нервно стал запахиваться в шинель, поданную ему рослым гайдуком, когда в прихожей появился генерал Хлопицкий.
- Дома его мосць?.. Можно видеть? - спросил он слугу, обменявшись сначала приветствием с Лелевелем.
- Пожалуйте, вас ждут.
Еще раз поклонившись профессору, Хлопицкий скрылся за дверью, ведущей во внутренние покои, а Лелевель быстро вышел на крыльцо, бормоча сквозь зубы:
- Ага, вот как!.. И принимать меня не желает вельможный князь... Ну, мы еще сочтемся... Еще увидим!..
Ночь с 28 на 29 ноября прошла спокойно. Только шумно веселились варшавяне, как обычно по воскресным дням, до полуночи тянули пиво и дымили трубками по кабачкам и кофейням, до рассвета плясали на балах и баликах по разным концам города. Особенно тесно было в "Гоноратке" и "Дырке" ("Дзюрка"), в двух кофейнях, излюбленных учащейся молодежью и пишущей братией победнее. И какое-то необычное, шалое веселье царило в эту ночь на балу, устроенном для публики в Купеческом Биржевом собрании, на Медовой улице, в доме Цейдлера.
Здесь и пожилые, степенные паны, и молодые паничи, дамы в дорогих уборах и бедненькие швейки, либо приказчицы в люстриновых платьицах слились в один бурный, клокочущий водоворот пляски, веселья и говора. В одном углу запевалась жгучая патриотическая песня, в другом, поуютней, потемнее - нежные парочки шептались и целовались сладко-сладко, торопливо и часто, как будто бы это было в последний раз... Хлопали пробки в буфете, из курительной вырывались каждый раз такие клубы дыму, как отворялась дверь, что хоть созывай пожарную команду...
Хорошо было, просто, весело всем.
Но больше всех веселились, смеялись громче, танцевали бешеней других человек тридцать студентов, те самые, что нынче утром, закутанные плащами, с оружием, собирались на площади перед дворцом, ожидая развода и не дождавшись его.
Пить ничего почти не пила эта компания, обратившая на себя общее внимание своим оживлением. Но без вина пьянило их веселье, молодость... да еще ожидание завтрашнего важного, рокового дня.
Последними вышли все тридцать из собрания, когда уж звезды стали блекнуть и сереть принялось предрассветное, мрачное небо.
Из целой компании только человек пять, заведомые "философы", безбожники закоренелые, прямо домой спать пошли, распевая студенческие и патриотические песни во все горло, вызывая неодобрительное покачивание головой со стороны ночных сторожей и будочников, дремлющих по углам, окрики и брань со стороны конных патрулей, разъезжающих по уснувшей, усталой столице...
На углу Уяздовской аллеи двое из студентов имели необычайную встречу. Знакомая Варшаве коляска цесаревича пронеслась по пустынному простору, и в ней темнела тяжелая фигура самого Константина в его обычной шинели с тройным воротником. Это он ночью, без всяких спутников объезжал посты и проверял, исправно ли ездят патрули, согласно его приказу...
- До свидания, до завтра! - крикнул громко один студент вслед экипажу. Но ветер отнес слова... Да и сидящий в экипаже был слишком утомлен объездом, дремал и не расслышал странного привета юноши...
Дробно рокотали копыта коней по снежной мостовой, быстро и плавно катился экипаж по направлению Бельведерского дворца.
А остальные студенты, человек двадцать пять, побродив по пустынным улицам для освежения головы, первыми вошли под своды храма отцов кармелитов, что на Краковском предместье.
Здесь после ранней службы они исповедались, причастились, как это делается Великим постом либо перед смертью, перед сражением, перед опасным подвигом...
Бледной, больной улыбкой засияло хмурое, морозное утро... Сыпал редкий снежок...
Настал понедельник 17/29 ноября 1830 года.
Если бы действительно человеку от природы было отпущено что-либо вроде души или хотя бы такой чуткий орган, который мог улавливать все тончайшие токи, дрожащие кругом, порожденные мыслями и чувствами других людей, если бы он мог воспринимать напряжение чужих дум, направленных к нему, если бы весь жар и сила желаний, наполняющих в данный момент десятки тысяч людских грудей, способны были передаваться на расстоянии и доходить к тому, кого это касается, - генерал Юзеф Хлопицкий плохо чувствовал бы себя и накануне, и весь день 29 ноября.
Его имя было на губах у населения целой столицы... Его образ носился и в старых, мутных глазах былых соратников Костюшки, Домбровского, Великого Корсиканца, и в пылающих взорах воинственно настроенной за последние дни молодежи, и в томных, мечтательно-восторженных, красивых глазах паненок, замужних пани и даже подростков-детей.
Но генерал, вернувшись от Любецкого, просидел с шумной компанией польских и русских офицеров за картами ночь до утра. Встал почти перед самым обедом, поел нехотя, снова заснул и проснулся только перед вечером, да и то с неохотой, потому что обещал ехать в "Розмаитосци" на спектакль со своей давнишней приятельницей, красивой вдовущкой пани Вонсович.
Пока огромный верзила, костлявый, седоусый Янек, отставной легионер, живущий при Хлопицком больше двадцати лет, помогал ему бриться, фабрить усы и баки, чиститься, одеваться в новый мундир, - тут же, в обширной спальне генерала, служащей и кабинетом, развалясь в кресле, сидел тощий, очень подвижный господин в темно-синем сюртуке, рябоватый, с колючими чертами лица и слегка перекошенными глазами, пан Александр Крысиньский, "адвокат-юрист", как он себя называл, а проще: ходатай по делам, лет семь тому назад сумевший втереться в доверие к Хлопицкому и торчащий в доме почти безвыходно не то на правах доверенного, не то приживальщика.
Страстный картежник, не менее генерала, Крысиньский давно проиграл крохи, оставленные ему отцом, спускал в карты последний заработанный злотый, подарки и подачки патрона, словом, все. И эта больная страсть, особенно понятная и близкая крупному игроку - Хлопицкому, мирила последнего с Крысиньским, хотя стали ходить упорные слухи, что пан ради поправления обстоятельств не брезгует вести тесную дружбу со Шлеем, Юргашко, Любовицким, Рожнецким и даже с более мелкими представителями различных шпионских организаций.
- Кого теперь не считают "шпиком"?! - ворчливо замечал порою Хлопицкий, выслушав предостережения приятелей относительно "адвоката-провокатора", как звали Крысиньского. - Вон и меня крикуны из "Дзюрки" и других якобинских "кавярень" {Кавярня - кофейня.} называют "здрайцей", изменником, потому что я не с ними, не собираюсь Варшавскую республику учреждать и с голыми руками бежать на драку с российскими полками. Плевать мне на то, что говорят!
Крысиньский знал, какую защиту имеет в Хлопицком, и если его иссушенное жизнью и картами сердце было способно еще испытывать хотя бы тень привязанности, он питал ее к одному Хлопицкому.
Сейчас, сидя в кресле, ковыряя измызганным гусиным перышком в своих выщербленных, покрытых зеленью зубах, Крысиньский докладывал генералу об исходе поручения, полученного накануне:
- Вот, стало, мой пане енерале, прихожу я, стало, до енерала Куруты, едва удалось дотереться до той толстой свиньи. "Отдыхать изволит, - говорят лакузы, - его превосходительство, и будить себя не приказали. Чуть не всю ночь поджидали его высочество, пока тот ездил по городу патрули проверять..." Что тут поделаешь? Твоего имени, пане Юзефе, знаю, поминать нельзя перед хамами. Потому дело особливо секретное и тонкое. Туда, сюда. Просил, грозил, клял их. Наконец последние десять злотых пришлось вынуть. Ты не забудь, пане енерале. Взяли, доложить пошли. Вошел я. Заспанная толстая свинья лежит, даже рубахи не поправит. Грек поганый, москальская чумичка. "Что вам? Какое такое дело? Почему именно меня? Или опять заговоры? Так будет!! Не проведете больше! Нам с цесаревичем уж надоело пустые сплетни слушать. Тихо все пока, и слава Богу. А вы мутите!" Хрюкает, а мне даже руки не протянул, сесть не просит. Я уж сам занял стул и говорю: "Я вот и вот от кого!" Как назвал имя пана енерала, моя свинья поднялась, села на перине, уж иначе спрашивает: "От Хлопицкого? С поручением к его высочеству? А мне не можете? Нет? Ну, пойду доложу". Скоренько напялил что-то, побежал, только ляжки жирные - трух, трух. Совсем кабан. И пахнет от него так... брр... Не то сыром порченым, не то... Вернулся скоро, на бумажке два слова мне показывает: "Курута выслушает". Хоть и не знаю я руки, да понял, кто писал. Все ему, греку вонючему, и передал. Что волнение большое не улеглось и не уляжется легко. Замышляют большое свинство мальчишки в городе. И поддержку имеют. И что ты, пане Юзефе, берешься спокой и порядок навести. Чтобы тебе только полномочия дали и Арсенал поручили прежде всего охранить. А грек вдруг и заговорил: "Арсена-а-ал? А на что генералу запертый Арсенал?.. Почему он именно до Арсенала добирается?" Хотелось мне обругать старую свинью. Только что словами не выговорил, шельма: "Мол, не думает ли Хлопицкий своим полякам Арсенал передать?" Вот крест святой! Как мать мою люблю и почитаю! На харе напи...
- Ну будет. Дело говори, - оборвал его Хлопицкий.
- Я ж дело и говорю, - привычный к манере патрона, спокойно продолжал Крысиньский. - Дослушала меня жирная свинья, ушла. Опять вернулась и говорит: "Его высочество очень благодарен генералу за дружеское предостережение и готовность оказать помощь. Но, как наверное известно цесаревичу, опасности нет покуда никакой. И он не забудет добрых чувств генерала, когда придет пора". Вижу я, что один - дурак, этот старый грек. А тот верит болвану. Уж и толковать не стал больше. К тебе с докладом вернулся, пане.
- Хорошо. Благодарствуй. Иди там, делай что хочешь. Я вечер не дома. Может, и ночевать не буду... - отрывисто проговорил Хлопицкий, глубоко задетый неудачей попытки, подсказанной ему желанием предупредить напрасное пролитие крови, дикие сцены, неизбежные при всякой народной смуте. Насмотрелся на них Хлопицкий, когда под знаменами Наполеона подавлял, беспощадно гасил в крови вспышки народного бунта в Испании, в Италии. Хотелось предупредить, смягчить удар. А тут вышло, что его приняли не то за продажного помощника россиян, не то за подосланного предателя. До крови закусил губы Хлопицкий. Вспоминает, что и прежде, бывало, его лучшие намерения как-то так, не совсем умело проявлялись, что доставляли ему же урон и досаду!.. Срывая на Крысиньском раздражение, он вдруг совсем грубо прикрикнул: - Глух ты, что ли, кеп безрогий! Пошел, говорю. Не мешай одеваться!
- Иду... Ушел... ушел уже, уже, - залепетал Крысиньский, проворно исчезая в дверях, где чуть не столкнулся с Янеком. Стоя уже за дверьми, он еще крикнул генералу: - Десять злотых моих не забудь!.. Да еще расход за дрожки...
Затем - исчез.
- Два енерала пришли там... Пытают, чи можно бачить пана енерала, - тонким, почти детским голосом, какого нельзя было ожидать от этой громады, доложил Янек.
- Кого еще там не в пору черт принес? Спросил ты, как их зовут... или не догадался, дубина!
- Эге ж, не спросив... Та одного ж я и так знаю: пан енерал Уминьский. А другого пиду спитаю... Ось зараз...
- Стой, животное!.. Не надо. Платок дай... Флакон вон тот. Ну, и вон! Где они, в гостиной?
- А де ж им бути? Не в сенях же двух енералов держать...
- Ты и на это способен... Прибирай Здесь... Старая шкура барабанная...
И, ворча проклятия под нос, с недовольным лицом вышел Хлопицкий к своим нежданным гостям.
- Вечер добрый, тезка! - первый обратился к хозяину Уминьский, едва тот показался в гостиной. - Не вовремя мы, знаю, да уж не взыщи. Дела слишком важные и не терпят проволочки.
- Здоров, Юзя... Пане енерале, очень рад, - приветствовал Хлопицкий второго гостя, генерала Хлендовского. - Ты угадал, Юзик. Еще пять минут - и от меня бы след простыл. Ждут, понимаешь. Дамам обещал проводить в театр. Какую-то там новую чепуху дают... Но я вам рад. Сядем, панове. Я готов служить, чем могу... Понимаю, что недаром два таких занятых человека навестили меня, прозябателя, коптящего небо без пользы...
- Иначе все должно теперь пойти, старина... Затем мы и пришли. Сказать наши вести - и пяти минут твоих довольно. Но... может, сам не отпустишь нас так скоро... Поэтому прямо к делу...
- Лучше всего. Валяй, Юзик.
- Известно ли тебе, - сразу серьезно заговорил Уминьский, - что сегодня начнется восстание?
- Сегодня? - явно меняясь в лице, воскликнул Хлопицкий и даже рванулся со стула, словно хотел бежать чему-то помещать, остановить кого-то, но мгновенно сдержался, принял обычный спокойно-хмурый вид и негромко продолжал: - Знаешь, Юзеф, я не из трусов, не из слабонервных паничей... Но чтобы помешать... Остановить вот это, о чем ты сказал... готов бы отдать... вот свою правую руку! Верно говорю тебе... Да стой! Не может того и быть! Ты введен в заблуждение. Вчера же были посланы люди во все концы: в Блоню, в Гуры, в Скерневицы с тем, что восстание, назначенное на вчера, отменено...
- Ах, это тебе известно. Тем более странно, что ты не знаешь дальнейшего... Что вместо воскресенья назначен понедельник... Да что с тобой, старина? Если будет кому плохо, так не нам, поверь мне...
- Да, ты думаешь?.. Ну, продолжай, говори... При чем же я тут? И... постой. Вечер уж настал. А кругом тихо... Я все-таки не хочу верить...
- Вечер только начинается. А он велик. И ты скоро поверишь... Если не побоишься выйти туда, где завариться должна самая каша...
- Я побоюсь?! Ну, хорошо, хорошо! Продолжай. Что же вам от меня надо?
- Послушай, Юзефе! Мы давно хорошо знаем друг друга... Да и кто не слышал, как генерал Хлопицкий, краса и надежда польского народа, осуждал, чуть не осмеивал мечты своих собратьев о свободе, о защите законных прав... Но народ глубже понимает своих сынов, чем они свой народ!.. Народ любит... верит Хлопицкому, явившему чудеса храбрости под чуждыми орлами и знаменами... Й зовет его под свою священную хоругвь... Откинь недоверие к жребию Польши, стань во главе родного войска. Оно восстало и зовет тебя.
- Ты сумасброд, Умйньский... Ушам не верю, что слышу от тебя. Старый наполеоновский служака, боевик... И ты тоже вздор городишь... Или на самом деле думаешь, что четыре миллиона поляков, выставив даже армию в двести тысяч штыков, смогут одолеть сорок миллионов россиян с их полумиллионным, грозным целому миру войском, с их артиллерией, которая может в три ряда окружить несчастную Варшаву и двумя залпами снести город с лица земли! Это в лучшем случае, если дойдет дело до войны... Если первый натиск батальонов, высланных Константином, не развеет, как мякину, банду твоих повстанцев-неучей, сапожников, маляров, взявших в руки старые дробовики, если не кремневые мушкетоны и негодные пистоли!
- Юзеф, ради Господа Бога! Не слышишь ты или слышать не желаешь? Войско подымет борьбу... Все польские батальоны восстали...
- Против кого? За что? Решились нарушить присягу... Сломать дисциплину... Выйти из повиновения начальству?! Кто их уполномочил вмешиваться в споры Сейма с россиянами, в гражданские дела? Долг войска - сражаться с неприятелями внешними, защищать край от вооруженного нападения вооруженной рукой. А вмешавшись не в свое дело, взявшись за перестройку гражданских и политических отношений, те же войска только бучу мерзкую устроят, а не революцию... Потеряют свою силу, расшатают дисциплину и не помогут ничему! Поступай каждый, как знает. А я принимал присягу королю Николаю - и останусь ей верен до конца. От мятежного войска не приму и короны, не то что булавы гетманской. Я сказал.
И, словно вспомнив своего идола, Бонапарта, Хлопицкий, скрестив руки на груди, выпрямясь во весь рост, застыл в вызывающей, гордой постати.
- Юзеф, Юзеф, опомнись!.. Заклинаю тебя именем всего святого! При чем тут твоя присяга? Не ты вызвал переворот. Не ты создал ту муку, которая вынудила схватиться за оружие... Дело сделано. Возврата нет твоему народу... Неужели ж в эти грозные минуты ты кинешь своих собратий, не придешь им на помощь?.. Не услышишь отчаянного призыва несчастной твоей отчизны?
- Моя отчизна - походный мой шатер!.. Ваша отчизна не дала бы мне пары сапог, если бы я в них нуждался...
- Генерал, вам дают гораздо больше, - вмешался Хлендовский. - Поручают судьбу края... Зовут быть вождем!..
- Над бунтарями-солдатами?.. Нет. От заговорщиков власти не приму, повторяю вам... Есть в крае законная власть... Да и то... Если бы весь народ пришел, сказал: "Веди нас, Хлопицкий!" - отвечу честно и прямо: на убой, на гибель никого не поведу. А борьба с Россией... борьба пигмея с великаном, ребенка с солдатом, вооруженным до бровей?! Да это же безумие, безумие, повторяю, кричу я вам!
Голос Хлопицкого действительно возвысился до крика, в котором жгучее негодование, возмущение звенело, переплетаясь с клекотом, с задержанными рыданиями великой боли...
Мгновенное, но потрясающее молчание, наступившее после этого полувопля, полустона, нарушил Уминьский. Он медленно, значительно заговорил:
Юзеф, ты вне себя!.. И я понимаю почему... В последний раз пробую обратиться к твоему сердцу... к твоему разуму, наконец... Если бы ты верил!.. Ах, если бы ты верил!.. Отчизна была бы спасена... Ты бы помнил, как полуодетый пастух Давид поразил насмерть Голиафа, гиганта воина, до бровей закованного в железо... Но... веры у тебя нет... Так подумай над другим. Полмиллиона отборных воинов с гением полководцем во главе вошли в незащищенную Россию... Московские рати разбиты одна за другой... Древняя Москва взята без боя. Второй столице грозила та же участь... Но восстал народ... И не стало армии, величайшей, славнейшей от сотворения мира... Нет вождя, равного которому еще не было и не будет!.. Он потерял и власть, и корону, и свободу,, и жизнь!.. Ты помнишь... ты видел это сам... твои глаза плакали кровавыми слезами, как и очи многих, многих и многих из нас!..
- Ну... ну?.. - весь дрожа, как в1 лихорадке, хрипло произнес Хлопицкий, торопя медленную, значительную, как удары топора, речь Уминьского.
- А разве мы... разве Польша не сможет также встретить грудью нашествие чужой армии, как встретили .ее россияне?.. Наш народ не слеп, не темен, как российский... Не задавлен, не забит... Наши леса и поля охранят нашу волю не хуже дубров и степей московских... Чего же ты уж так боишься... так опасаешься за судьбу своего народа, Иозеф Хлопицкий? Скажи. Да что с тобой?..
- Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха! - не то деланным, не то истерическим хохотом наполнил комнату Хлопицкий. - Безмерные, безлюдные пустыни Московии, сломившие гений нашего великого вождя, он сравнил с зелеными рощами, с золотыми нивами, с гранями милой, маленькой Польши, которую из края в край на коне можно пробежать в десять дней... Наш народ, горсть в четыре-пять миллионов людей, привыкших к порядочным условиям жизни, чуждых всякой дикости, сравнил с многомиллионными ордами грубых, суровых, привычных к холоду и голоду российских хлопов, для которых своя и чужая жизнь стоит меньше, чем для меня - вот это!.. Ха-ха-ха!
Схватив розетку с подсвечника, роняя горящую свечу, он раздробил об пол хрупкую безделушку, покрывая жалобный звон ломаемого стекла последним коротким, хриплым смехом.
Взоры хозяина и гостей скрестились еще раз в упор - и разминулись тяжело.
- Прощай, Йозеф!..
- До свидания, генерал!..
- Прощайте, панове...
Гости ушли. Хлопицкий бросился в спальню, обдал лицо и голову водой, осушился, шепнул что-то, уходя, Янеку и, спокойный, веселый на вид, через полчаса был у пани Вонсович... Ничего не заметила она, хотя и казалось ей странным, к чему это так по пути в театр прислушивался ее молчаливый спутник, чего ищет взглядами за стеклом каретного окна в глубине сумрачных улиц и площадей? Отчего он такой серьезный, словно окаменелый, сидит за ее полным атласным плечом в полутемной ложе и даже не улыбнется забавным шуткам, веселым, скользким, подмывающим куплетам, которые так бойко распевает толстушка артистка, любимица Варшавы пани Курьпинская?
Но посреди первого же акта недоумение пани Вонсович получило неожиданную развязку.
Внизу, у входа в партер послышались голоса, топот, шум. Дверь распахнулась, словно от толчка, в широком проходе показались два молодых офицера, подпоручики Зайончковский и Добровольский, в шинелях и киверах, в полной походной форме, с палашами наголо.
Театр вздрогнул сверху донизу, актеры смолкли, бледнея под слоем белил и румян. Даже совершенно непосвященная публика сразу поняла, что предстоит нечто большое, важное.
А оба офицера уже стояли посреди зрительного зала, среди наставшей тишины зазвучал так возбужденно, так остро и звонко один молодой голос. Добровольский кинул в толпу, как удар бича:
- Хорошо вы здесь тешитесь, панове, в тот самый миг, когда враги вырезают беззащитных собратий ваших дотла!..
Таков был условный клич для начала восстания. Сообщение о резне, производимой москалями, было вымышленное, но оно повлияло, как электрический разряд.
Театр сразу наполнился воплями убегающих женщин, криками мужчин: "За оружие!.. В бой за отчизну!.."
Артисты, музыканты кинулись за кулисы, вон из театра... Публика хлынула потоком в коридоры, на улицу, где уже от Старого города доносился рокот народного возмущения, отрывистые удары одиночных выстрелов, словно щелканье огромного бича... А тут вблизи было так тихо... Лавки заперты, улицы безлюдны, никто не ожидал переворота...
- Иезус-Мария!.. Да что же это такое? - лепетала в полуобмороке пани Вонсович, прислонясь к груди Хлопицкого, который быстро укутал ее и повел к выходу, закрывая себе лицо воротником шинели.
- Ничего, ничего... Молчать надо... молчать!.. Идем скорее... Я довезу домой без всякой опасности... Скорее идем!..
И он протискивался сквозь толпу... А в тот же миг в зале послышались громкие голоса:
- Где Хлопицкий?.. Он тут был только что... Наш вождь... Наш Хлопицкий... Виват ему!.. Пусть нас ведет... Да живет отчизна!.. Где Хлопицкий?..
Ни генерал, ни его спутница не слыхали последних криков. Карета, по счастью, стояла недалеко от подъезда, оба сели, и кони разом тронулись с места. Часы где-то вблизи на башне пробили восемь. Полная луна сияла в небе, изредка покрываясь дымкой разорванных, быстро бегущих на север облаков.
План общих действий в минуту восстания во всех подробностях был разработан у Высоцкого и его друзей.
С последним ударом шести часов должны вспыхнуть пожары в нескольких частях города, служа сигналом и отвлекая внимание русских караулов от того, что произойдет на улицах, оправдывая движение народа и польских отрядов, которые по данному знаку должны спешить к тем же сборным пунктам, какие назначены российскому войску в минуту тревоги, на Саксонскую площадь, к Бельведеру и к Арсеналу.
Во всех этих пунктах восставшие части должны предупредить москалей, предоставить им более трудную задачу нападать, а себе более выгодную - защищаться за баррикадами, возведенными сейчас же по прибытии на места... Народные отряды должны в тылу тревожить врага и этим помогать польским солдатам.
Но капризный божок-случай сильно спутал все планы и расчеты юных стратегов и тактиков, хотя в сложной работе им помогали такие опытные люди, как Про-ндзиньский, Уминьский, Махницкий и капитан Пашковский.
Быстро стал погасать последний отблеск осеннего дня на вершинах парка в Лазенках. Морозный, бодрый с утра, он словно грустью подернулся к вечеру. Воздух потеплел, влага, наносимая ветром, сеется вниз мелкой, колючей изморосью... Сплошной полог туч, облегающий южную сторону неба, ожил, зашевелился, от края его оторвались передовые причудливо зазубренные облака и быстро понеслись на север, маня за собой и остальную широкую пелену туч, медленно пустившихся в путь...
Сумерки быстро упали на землю и особенно сгустились здесь, под навесом старых дерев, в длинных аллеях парка...
Неясные тени скользят в этих аллеях, направляясь к небольшому мосту, на котором высится конная статуя Яна Собеского, то одетая тенями ночи, то озаряемая лучами полной луны, когда лик ее проглянет в небе в раме разорванных облаков.
Всего двадцать человек собралось у статуи героя-короля из участников так называемого "Бельведерского отряда" из тех тридцати двух, которые вчера безумно веселились в Бирже, а утром очищали душу исповедью, готовясь на смерть...
- Стыдно тем, кто не явился! - говорит коновод Тшасковский. - А нам пора в путь... Я веду человек двенадцать товарищей к главному входу... А пан Набеляк и пан Гощинский с остальными сторожите, чтобы кто не улизнул через заднее крыльцо...
- Подождем немного... Еще не пробило шесть... Раньше времени начнем - другим помешаем... Пожар должен вспыхнуть тут близко, на Сольце...
Ждут...
Еще не било шести, как на Сольце вспыхнул пожар... Громадные вороха соломы кто-то навалил к старой, покинутой броварне... Сверкнул огонек... побежал по соломе... Взвились языки пламени...
От соседней казармы Уланского полка послышалась тревога, зазвучали трубы... Но не к месту пожара, а к Бельведеру скачут патрули...
Таков был приказ...
Застыло сердце в груди кучки студентов, притаившихся за стволами деревьев близ памятника герою-королю...
"Что это значит?.. Неужели они преданы, все открыто?.."
Промчался патруль к Бельведеру, убедился, что все тихо, пусто - и назад проскакал мимо затаившихся юношей, которые облегченно вздохнули всею грудью.
Оно и лучше, что тревога оказалась фальшивой, - весело громко объявляет Тшасковский. - Мы теперь можем действовать на свободе... Но отчего не видно зарева?.. Да все равно.. Идем...
И быстро, но бесшумно двинулись они к Бельведерскому небольшому палацу, где сейчас царили тишина и покой... {Подробности нападения на Бельведер - в романе того же автора "Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)".}
А старое трухлявое здание броварни на Сольцах так и не разгорелось порядком. Когда отпылали вороха соломы, сбежались люди, погасили огонь... И зарево пожара не дало сигнала повстанцам в этой части города, как был уговор...
Зато на другом конце длинной ленты домов, какою растянулась Варшава по берегу Вислы, - там, на Новолипье, гудел набат, не смолкая военные трубы резали ночной воздух звонкими призывами.
Здесь Заливский в назначенный час успел поджечь небольшой деревянный барак недалеко от Арсенала и от казармы российской пехоты... Польские казармы тут же, почти рядом... Видно, как там зароились солдаты... Как подхорунжие перебегают из корпуса в корпус, как высыпают люди и строятся в ряды, сливаются в роты...
Затревожились и россияне, хотя без начальства не знают, что начать... Только пикеты по приказу спешат к месту пожара узнать, отчего загорелось и где горит...
Не заметя ничего особенного по пути, вернулись люди в казармы.
Но иначе поняли пожар солдаты польского 4-го полка, "чвартаки", молодая гвардия, как называл их Константин, особенно расположенный к полку за выправку и лихость на ученьях.
Полк, из которого вышел Лукасиньский, давно был готов к перевороту. И теперь сразу во всех ротах закипела жизнь. Стали разбирать ружья, боевые патроны, заготовленные младшими офицерами...
Полковник Богуславский кинулся было к воротам, ведущим на улицу:
- Через труп мой, не иначе, перейдете, бунтовщики!..
- И перейдем! - крикнул было один из крайних в первой шеренге.
Отвел назад наклоненное ружье с примкнутым штыком, метя в грудь старику.
- Стой! - удерживая руку рядового, крикнул подпоручик Ласский. - К чему бесполезное пролитие крови?.. Еще много ее впереди... Полковник сам видит, что нас не удержать. Он исполнил свой долг службы. Высшего долга перед отчизной, зова справедливости он не хочет признавать в эту минуту... Подождем. Простите, полковник!..
Мягко, но решительно отстранив от ворот Богуславского, обессиленного собственным порывом, подпоручик скомандовал:
- Вперед, скорым шагом марш!..
Через несколько мгновений темные, звенящие на бегу штыками "чвартаки" высыпали на улицу, заняв ее во всю ширину своими рядами, и скрылись в ночной полумгле, поспешая к Арсеналу.
Здесь "чвартаков" встретили поручики Чарноцкий и Липовский, успевшие занять позицию с двумя гренадерскими ротами чуть ли не с половины шестого... Только что "чвартаки" были поставлены на место, как подбежали две роты саперов с Феликсом Новосельским и Каролем Карсиньским во главе. Еще через четверть часа от Ратуши поспела рота гвардейских гренадер, вдали зарокотали колеса орудийных станков и зарядных ящиков... Это поручик Гауке, сын военного министра, явился с двумя пушками...
- Да живет отчизна! - грянул общий клик навстречу подходящей артиллерии, сразу упрочившей положение отряда в этом важном пункте. - Виват, товарищи артиллеристы!
- Арсенал наш - и Варшава наша, - крикнул Заливский, в этот же момент подъезжая к отряду на своем тощем, но резвом коньке.
И немедленно, как бы получивший главное командование по безмолвному соглашению остальных сотоварищей, начал распоряжаться размещением отряда, саперам поручил возводить баррикады по обеим сторонам площади, откуда можно было ждать нападения...
- Подпоручик, - обратился он к Новосельскому, - а пушек-то у нас мало... И я не вижу товарищей из артиллерийской школы... Что с ними случилось? Возьми людей человек десять... По дороге, наверное, еще вам попадутся наши... Узнаешь, что мешает товарищам быть на месте в такую решительную минуту... Я надеюсь на тебя...
- Слушаю, пане подпоручик, - ответил Новосельский и со взводом своих саперов отделился от отряда.
- Пушек, пане Феликс, притащи побольше с собой!..
- Постараюсь, пане подпоручик, - крикнул уже издали Новосельский...
В эту минуту странный поезд показался в глубине улицы: несколько ротных повозок вперемежку с наемными городскими дрожками, быстро вынырнув из-за угла, двигались прямо к Ар