дили не только взрослые студенты, "заговорщики" и смутьяны, но даже гимназисты 15-16 лет, как графчик Михаил Платер и его сотоварищи...
Лелевель, оставленный в большом подозрении как "моральный" вдохновитель смуты, - снова очутился в Варшаве... И даже скоро занял место в Сейме как облеченный доверием народа, депутат от Зелехова в Подляхии...
Уцелел горячий патриот и влиятельный партийный деятель, конечно, благодаря лишь влиянию князя церкви, дяди... Но сам он не старался об этом, хотя от забот, от страха при мысли, что ждет старика отца, если сошлют его, Лелевеля, - волосы шевелились, седели прежде времени и морщины до срока ложились на высокий лоб, на молодое еще лицо профессора.
И невольно крепло, росло в душе чувство боязливой осторожности, желание не заплатить собственной жизнью и жизнью отца за слишком неуклонную, явную преданность идеям народовластия...
Оттого так осторожно нынче вел беседу профессор с восторженным, решительным Высоцким... Оттого и вообще осторожен он в поступках и решениях настолько же, насколько неуклонен и последователен в своих научных положениях и выводах, в своем теоретическом республиканстве, красиво и умело выражаемом в его лекциях и книгах.
Сейчас, по пути к дому, Лелевель переживал все события этого вечера: разговор с Высоцким, свою лекцию.
Уже у самых дверей у него сложилось определенное выражение в уме.
- Руки связаны!.. Дух в плену! - прошептал он, глядя с тревогой и тоской на окна своей квартиры, где светился огонь...
Вот он и вошел в прихожую. Старая служанка Барбара снимает, полусонная, шинель и что-то бормочет по привычке.
- Как отец?.. Не хуже ему?..
- Э, панночку, зачем хуже, не к ночи говорить... Адже ж и святое-причастие принимали старый пан... Теперь ему лучше будет, не хуже... как можно... Ксендз же давал тело и кровь Христову... исповедал... Должно легче стать!..
Долго еще бормотала старуха, даже уйдя к себе на лежанку. Но Лелевель давно не слушал ее.
Пройдя мимо столовой и комнаты, служившей ему спальней и кабинетом, где на столах вместе с новыми книгами, начатыми рукописями, картами, гравюрами лежали законченные и начатые только доски, по которым Лелевель гравировал рисунки и планы, он очутился в небольшой, продолговатой комнатке, беленькой, чистой, просто обставленной, где на кровати лежал его отец и, казалось, дремал.
Подняв свечу под абажуром, стоящую на столе у постели, Лелевель направил осторожно свет на лицо больного и вздрогнул невольно. Исхудалое, прозрачное, словно восковое, лицо, черты которого сейчас казались особенно заостренными, показалось сыну лицом трупа.
"Неужели умер?.. И не видя меня, один... Пресвятая Дева! Быть не может... Это было бы слишком..."
Оборвав собственную мысль, Лелевель решительно поднес свечу ближе к глазам и чуть не крикнул от радости, когда заметил, что истончалые веки слегка дрогнули, с усилием стали раскрываться и мутными, даже слабо отражающими сияние пламени глазами больной уставился в лицо сына, близко наклоненное над ним.
- Ты, Юша?
- Я, отец. Прости, я разбудил... но мне хотелось послушать твое дыхание... Показалось, ты беспокойно спишь... тяжело дышишь, - почему-то вырвалось у Лелевеля совершенно неверное объяснение его жеста со свечой. Да и наивна была эта невинная ложь, потому что "слушать" можно было и без свечи, не озаряя ею глаз, как это обычно делают, желая узнать, жив ли еще человек.
Гаснущим сознанием старик уловил опасения, тревогу сына, с которым прожил в тесном единении так много лет. Он сделал знак. Сын понял и легко, осторожно приподнял исхудалое тело, устроил голову повыше в подушках.
- Так... лучше... Легче будет сказать. Юша, сердце мое, напрасно ж ты так тоскуешь... Подумай, сынок, надо ли это? Вот я просил тебя... идти на лекцию. Столько людей сошлось там, у которых так много печали и тоски. А твое слово доставило им утешение, дало сил. Так неужели же я, простой, малоученый старик, должен научить и бодрости придать общему наставнику?.. А чувствую, что надо. Уж не сердись, Юшенька. Ты прав: я умираю. Мы должны расстаться. Так разве же хоть единый из живущих на земле может избежать того. . И еще помысли, мой сынку... Вот тебе сорок пять лет. А ты уж не раз думал: "Как тяжело жить! Хорошо бы отдохнуть... Умереть хорошо бы!" А мне, Юша, вдвое больше, чем тебе... Правда, Бог послал мне счастье, какого еще нет у тебя... Бог послал мне... моего Юшу. Оттого я так и зажился, старый, никчемный человек... Да... Да...
- Отец, отец... Да как же ты?!
- Я понимаю... я понимаю еще, сынок... Я тобою радовался, я тобою жил... но и тебе я был нужен... вот такой старый, бесполезный... И потому я крепился... А то бы пора давно уйти... Не хотелось оставить тебя с этой... старой, глупой Барбарой... Ждал, что приведет мой Юша жену в дом... Не сбылось такое счастье... Это одно и печалит меня перед уходом... в последнюю минуточку. Да, Юша, трудно говорить... Я вынуждаю себя... потому уж час пришел... Слушай... пить...
Передохнув, отпив из стакана, старик помолчал, еще более прозрачный и бледный, чем минуту назад.
- Отец, тебе плохо... я позову...
- Доктора... ксендза?.. Не надо! Все были. Теперь - Бог и ты... Если он есть, как я верую... и там ждет меня награда, кара?.. все равно... Но там я буду помнить и любить тебя. А если ты прав и после смерти нет ничего... Если с человеком все кончается в его жизни... Если?.. Все равно. Пусть так! Но в тебе будет жить все лучшее, что было во мне... В памяти твоей я не умру... Потому мне так спокойно и легко теперь, Юшенько... Успокойся ж и ты...
- Ты прав. Ты совсем прав, старик. Видишь, я спокоен! - невольно и вполне поддаваясь настроению умирающего, твердо проговорил Лелевель. - Только не утомляйся. Передохни. Успеешь еще все сказать, что хочешь.
- Нет, Юша. Я крепился. Ждал тебя. Сам говорил себе: "Потерпи, старый. Не засыпай в последний раз, не благословя перед этой последней ночью единого своего... Юшеньку". Слушай... Часы, а может, и минуты остались. Догорела лампочка, масла нет. Тронь - тело холодеет. Не пугайся... я не страдаю... Засну... как часто молил у Бога. И Пан Иезус услышал... Постой, не то... Вот пока тебя не было, и я не хотел умереть, хотя... Он... темный и прекрасный, уже склонялся надо мною... глаза у меня были закрыты... Но я все слышал и видел... И тут, как возилась старая, глупая Барбара... и за стенами, на улицах, где мелькали люди, кони, сеял снег... И... там, в зале, где я часто, сидя в уголке... слушал моего Юшу и видел, как радовались и плакали люди по воле его... И вот... Постой... пить... - Еще сделал глоток старик и совсем слабо продолжал: - И вот я вижу... тебя... Еще ты не в зале... И кто-то яркий такой, словно облитый кровью, подошел к тебе... И тебя хотел забрызгать. Но ты уклонился... Хотя не совсем. Несколько капель, горячих, жгучих... брызги братней крови остались на тебе... Не на руках, так... кой-где... И смутилась душа твоя, которую я словно видел... Юша, береги ее. Не позволяй пятнать. И все испытания, которые предстоят тебе, пройдут... Мирно кончишь ты дни, как я их кончаю благодаря тебе... Бог... Иезус и Матерь Его Святая охранят... Помни...
Старик вдруг смолк, словно заснул, слабо, но ровно дыша...
А Лелевель и не шевельнулся. Слова умирающего, это непонятное для трезвого мыслителя и ученого состояние ясновидения?! В мучительное раздумье, почти в оцепенение погрузился профессор и очнулся долго спустя, лишь заметив, что старик слабо шевелит пальцами и ловит губами воздух, как будто его не хватало для остывающей груди...
К утру старика не стало.
Когда призванный еще часа три тому назад доктор, все время хлопотавший около старика, шепнул Лелевелю: "Кончено" - и осторожно вышел из узенькой комнатки, чтобы послать сюда Барбару, Лелевель, один стоя у трупа, ласково, осторожно смежил ему неподвижные веки и негромко, словно живому, засыпающему человеку, сказал:
- Спи крепко и мирно, мой старик. Ты прав: всему свое время. Но тебя не стало... И над останками твоими обещаю, что всю мою жизнь отныне до конца отдам моей отчизне! .
Не такой большой толпой и не аплодисментами встречен был Высоцкий, когда появился на пороге библиотеки. Но прозвучал общий возглас:
- Наконец-то... пан Петр!..
И этот возглас показал, как ждали подпоручика его друзья.
- Опоздал, знаю, знаю. Казните или милуйте... Оправдываться не смею, панове. Только скажу вам причину моей неаккуратности в такую важную минуту, - громко, просто проговорил Высоцкий, откладывая свою треуголку, отстегивая шпагу.
- Помилуй, пан Петр... Что ты, Пьётрусь! - раздалось со всех сторон. - Мы уверены. Вперед знаем. А сказать - скажи, конечно, пане... Говори, Пьётрусь!
Пока звучал общий говор, Высоцкий прошел к столу, занял председательское место, сперва почтительно указав на него поочередно генералу Уминьскому и полковнику Прондзиньскому, бывшим тут. Но оба решительным жестом предложили ему там сесть, что он и исполнил.
Затем огляделся и заговорил:
- Мы в полном сборе. Я вижу даже новые лица. Конечно - вестники с Литвы, от наших братии. Привет вам, в добрый час! И доброй вестью порадую всех. Кому из нас неизвестно имя профессора, пана Лелевеля, и те широкие круги лучших людей нашего края, которых он ведет за собой как духовный вождь? Тысячи из молодежи - его прямые ученики или на его статьях и книгах развивали свой ум, закаляли любовь к родине. Те, кто сейчас стоит во главе народа, без различия профессий и званий, связаны с этим истым поляком узами единомыслия, если не личной дружбой. Сказать, что Лелевель и его друзья стоят за любое дело, значит предсказать этому делу полный нравственный и практический успех... И я могу объявить вам, друзья: Лелевель не только за нас, как мы уже видели, когда от имени Патриотического Товарищества он явился с другими достойными лицами делегатом в нашем собрании... Он решил идти с нами, помогать нам до конца, вполне разделяя все наши надежды, стремления, готовый работать с нами заодно... И этот красноречивый, высокоталантливый патриот взялся убедить лиц, намеченных нами, чтобы они согласились войти в состав Народного правительства, когда приспеет час.
Движение, радостные возгласы послышались в ответ, особенно из среды молодежи, составляющей огромное большинство в настоящем собрании. Стулья сдвинулись еще теснее, ближе к столу... Стоявшие еще поодаль - приблизились, заняли места в рядах перед столом.
Ряды эти не были правильны, как обычно на заседаниях. Рассаживаясь, публика сдвигала чинно расставленные сначала стулья. Расселись как-то кучками; военные по роду оружия: артиллеристы, гренадеры, саперы, пехотинцы. Но вместе с тем обособлены они и от штатских.
Среди штатских особняком поместились студенты, затем - литовские депутаты и, наконец, несколько молодых шляхтичей и отставных военных...
По ту сторону стола вместе с Высоцким уселись ближайшие его товарищи, заправилы, основатели кружка или лица, особенно уважаемые и влиятельные.
Справа от Высоцкого сидели депутаты Сейма: пан Валериан Зверковский и граф Густав Малаховский, полный, веселый, добродушный от природы и искренний, горячий патриот, способный забыть себя и личные интересы ради великой цели. В частной жизни - обходительный аристократ, превосходный хозяин, сумевший оживить своими начинаниями целый округ, где лежало его богатое поместье, граф теперь все поставил на карту и почти открыто вошел в дело, которое могло ему стоить если не жизни, то всего состояния и грозило ссылкой в далекую Сибирь, где уже много польских патриотов успели собраться и даже образовали нечто вроде колоний в затерянных сибирских городах.
Рядом с графом видна молодцеватая фигура капитана Махницкого, героя наполеоновской армии; дальше поместился пан Ксаверий Бронниковский, один из самых деятельных главарей заговора. Тут же сидит батальонный командир Сводного учебного батальона, стоящего в 20 верстах от Варшавы, в Блоне, майор Шпотанский, усач, крикун, недалекий, только хитрый малый, но истый патриот-поляк. Капитан Казимир Пашкович тихо беседует в этом же ряду с грузным, мужиковатым на вид, но восторженным, полным благородных порывов полковником Михаилом Кушелем. Наконец, завершая ряд, скромно по своему обыкновению, почти на углу стола присел Юзеф Уминьский, генеральские эполеты которого как-то плохо вязались с его лицом, совсем еще моложавым, несмотря на преждевременно лысеющий лоб.
Вообще наружность, лицо генерала бросаются в глаза своим несоответствием в подробностях; так же полна противоречий и душа этого человека.
Подобно всем военным своей поры, еще полной отзвуками наполеоновской сказочной эпопеи, Уминьский не чужд рисовки, показной молодцеватости и щегольства, которое и без того сродно воинственным и женолюбивым полякам. Но у него эти черты смягчаются врожденной ловкостью, мужской грацией и тем избытком скромности, деликатности душевной, которая является преобладающей в характере генерала.
Слева, подле секретаря, стоит пустое, словно для кого-то оставленное, место. Следующее - занято полковником Прондзиньским, которого общий голос давно признал одной из самых светлых голов армии. Глубокий знаток военной истории, стратегии и тактики, прекрасный математик, выдающийся шахматист и светский человек, прекрасно воспитанный, необычайно осмотрительный и сдержанный, полковник, худощавый и нервный, со своей большой головой и широким открытым лбом мыслителя, с плавной речью и спокойным, ясным взглядом светлых глаз выдавался всегда даже в самом большом и смешанном обществе.
И здесь, хотя формально он не был в числе главарей, но ему отвели одно из почетнейших мест.
Полковник Генрих Дембинский, вдумчивый и молчаливый, как всегда, сидит рядом с Прондзиньским.
Дальше идут два саперных офицера, поручик Петр Урбанский и подпоручик Пшедпельский, в руках у которых главные пороховые склады. Третий сапер, подпоручик Феликс Новосельский поместился между артиллеристом-здоровяком паном Михаилом Нешокоцем и бледным, с огненными глазами и орлиным носом начинающим журналистом 26 лет Маврицием Мохнацким, брат которого сапер Казимир Мохнацкий с другим сотоварищем, подпоручиком Каролем Карсиньским, сидел по ту сторону стола в общих рядах.
Безусое, болезненно-бледное и слегка одутловатое лицо Мавриция Мохнацкого, окаймленное волнистыми бакенбардами, которые сходились на шее под подбородком на голландский лад, - было озарено маленькими, но вдумчивыми глазами и скрашивалось небольшим, тонко очерченным ртом. Но под густыми бровями глаза юноши горели таким лихорадочным блеском, на бледных щеках так часто и отчетливо проступал яркий, словно кистью выведенный, зловещий румянец, что и не слишком внимательный наблюдатель, даже не услыхав надрывистого кашля, потрясающего впалую грудь, мог решить, что чахотка крепко держит в лапах свою жертву и жить долго Мохнацкому не придется.
Сам он тоже знал об этом, но не берег остатков жизни, еще пылающих в груди, не щадил слабых сил и как будто хотел наверстать ярким горением скудость дней, отмежеванных ему судьбою.
Пехотный офицер Чарнецкий, гренадеры Кароль Паске-вич и Юзеф Добровольский, затем офицеры Зайончковский, Липовский и Людвик Жуковский завершали ряд цепью молодых, оживленных лиц, огибая левый край стола.
Среди остальных делегатов от полков, сидящих впереди, находились гренадеры Станислав Понинский, Юзеф Горовский, подпоручик К. Шлегель, Август Цитовский, Александр Ласский, Джевецкий, Гощинский и много других, всего человек 70.
Адольф Циховский, Набеляк и еще несколько главарей группы студентов сидели среди своих товарищей. Грустный, бледный, весь словно подавленный гнетом не по силам, сидел совсем особняком поручик артиллерии Юзеф Лукасиньский, брат майора Лукасиньского, Валериана, осужденного за участие в заговоре семь лет тому назад и запертого в тяжелых оковах в одиночную келью военной тюрьмы.
Среди невоенных выделяется крупная фигура Эдвина Гордашевского. С ним рядом архитектор пан Идзиковский, затем типограф-патриот пан Вроблевский, немало запрещенных картинок и листков выпустивший из своего заведения на улице Новое Коло. Тут же изящный, осанистый, известный адвокат Шретер, ускользнувший от кары за участие в заговоре Лукасиньского, но поседевший до срока.
В самом заднем ряду, под стеной у шкафа с книгами, как бы стараясь уйти в его тень, заняли места владельцы больших ремесленных и торговых заведений Старого Места, простые мазуры, мелкая шляхта, но влиятельные в своем кругу, зажиточные люди, любящие родину и удостоенные приглашения в этот избранный круг.
Здесь Алоиз Галензовский, владелец крупнейшей столярной мастерской, Томаш Рудзевский, первый слесарь и оружейник столицы, Вацек Заремба, скорняк и кожевенный фабрикант, Лупп Извольский, москательщик и колониальный торговец, и еще 2-3 других.
Одетые в лучшее платье, словно на воскресной службе в церкви, сидят они прямо, стараясь не пошевелиться, благоговейно ждут, что будут говорить сидящие впереди избранные люди, вожди народа. Какие жертвы надо принести, чтобы вернуть прежнюю волю отчизне, общее счастье народу?
И все внимательно вслушиваются в подробный рассказ Высоцкого о его свидании с Лелевелем.
Он кончил, общее дружное одобрение пробежало по рядам.
- А теперь перейдем к очередным делам. Первое слово - желанному гостю с Литвы, графу Фердинанду и его товарищам.
Красный от сдержанного волнения, поднялся Фердинанд Платер, и даже испарина каплями проступила на его лбу, где отчетливо обозначились жилы, вздутые прилившей к голове кровью.
- Постараюсь не отнять много времени у почтенного собрания. Все же придется подробно, хотя бы и сжато передать, что я сам видел и слышал, что поручено мне доложить Комитету.
- Просим, граф. Слушаем. Пан граф может говорить не стесняясь, не торопясь. Времени хватит на все.
- Не стану описывать, как тяжело живется сейчас на Литве, где нельзя говорить родною речью не только в школах и судах, даже и в семьях, детям с матерями; не буду перечислять нужд народа, которому приходится отдавать последние гроши для налогов, продавать скот, последнюю одежду зимой... Этого кто не знает? И радости не буду описывать, охватившей нас от первого магната до последнего бедняка, когда пришла весть о возможном избавлении... Нет, даже и на это мало надеется большинство... Но и они готовы на величайшие жертвы, только бы хоть вздохнуть вольнее на короткий час...
От рвущегося наружу, но сдавленного чувства смолк на мгновение Платер, и в мертвой тишине ждали кругом, пока он снова заговорил:
- Займемся деловой стороной вопроса. Кроме нас, здесь сидящих, по целому Литовскому краю нет уголка, где бы не работали люди значительные, богатые и бедные, но уважаемые своими сородичами, на пользу нашего дела. Перечислю главнейших и те силы, какими они надеются располагать в день, когда Господь Наш, Пан Иезус, Распятый за нас, повелит народу подняться на подвиг... Князь Огиньский, Гавриил, из Трок, поведет за собою весь округ, по крайней мере 10 000 вооруженных людей, конных и пеших. В три, если не в четыре раза больше сберет под святое знамя граф Кароль Залусский, маршалек Унитского повета, давший клятву последний червонец принести на жертву отчизне. Правда, он человек не военный, бывший камергер нашего круля Николая... Но есть немало известных бойцов, стоящих на нашей стороне. Капитан Биллевич, которому великий император французов сам приколол орден Легиона в награду за редкую храбрость... Вилькомирцы пойдут за ним к черту в зубы, не только в драку. В Ошмянах - почтенный полковник Пшездецкий сделает чисто свою работу, когда потребуется. Капитан Ян Гицевич, тоже наполеоновский вояка, и Константин Парчевский в Виленском округе - люди, на которых можно понадеяться. Наш поэт, наша слава, пан Антоний Горецкий известен столько же в военных кругах, как и на Парнасе. Его даже наметили ближайшим советником и руководителем князя Залусского, если тот по своему роду и положению займет пост главного вождя... В Браславской округе работают паны Борткевич и Прушан. Прозор Маврицкий - в Ковно. Лобановский, всеми любимый, влиятельный виленский шляхтич... Под Гродно - пан Краковский, пан Ронко, главный управитель в Беловежской пуще - сами придут и приведут немало людей за собою. Потом - маршалек тамошний, пан Билгорайский, паны Зелиньский и Гувальд Владимир, Юзеф и Герман, графы Потоцкие, пан Людвик, Замбжицкий, два брата Ясманы, братья Кублицкие-Пиотух, братья Ходзкевичи все, кроме одного... Паны Колышко, Городенский, Снядецкий и Конча, Ценковский, Урбанович и Лизецкий, Матушевич, Изеншмит и Брошевич... И десятки, сотни других... Вот здесь - полный список... А за собою поведут они каждый еще сотни, если, не тысячи других... Говорю вам, братья-поляки над Вислой, чтобы вы знали: на Литву можно положиться. Она готова.
- Да живет отчизна!.. Да живет Польша от моря до моря!.. Да воскреснет единая Речь Посполитая былых времен! - сдержанно пронеслось по рядам.
- Аминь!.. Народ горячий, отважный у. нас... Вон шляхтич Бошевский и селянин Гидрим на Жмуди уже теперь собирают банды... Оружие готовят, косы точат, заржавелые пистоли отчищают, карабины, сабли дедовские. Наша школа подхорунжих в Динабурге... О ней и говорить нечего... Виленские студенты пойдут до одного... Собираются устроить свой легион. Один там у них профессор есть лихой, пан Горностайский... Все ждут лишь знака... и - оружия... Вот насчет последнего - слабовато у нас, надо сознаться... Как была последняя переборка и чистка, тому лет восемь назад, после истории с кузеном моим, графом Михаилом, и с другими... Когда пан Новосильцев, "друг и приятель" польский, как он себя аттестует, похозяйничал... Даже ножи слишком длинные на поварнях и те отбирали... Охотничьи кинжалы и ножи... Оружие, как же! Хоть припрятали кое-что тогда люди. Да мало. А ввозить и прежде и теперь трудно. Взятку возьмет начальство таможенное, пропустит груз. А там - и являются, спустя немного, другие власти. Обыскивают, арестуют, отбирают... Словом, плохо дело обстоит. И просит Литва помощи в этом случае у своей сестры родной, Великой Польши... Денег у нас довольно, мы дадим... Последнее внесем. Но надо, чтобы в должное время отсюда закупили побольше ружей, патронов за границей и морем направили к нашей береговой полосе... Там охрана плохая. От Юрбурга до Иолангена всего 600-700 гусаров на пикетах разбросано... Есть пустынные места. Судно может подойти незамеченным... Хороший, отряд должен сторожить поблизости... Московские пикеты снимем, разгрузим "морского гостя", увезем оружие в глубину края... А там живо его по рукам раздадим... Пускай берут у нас из рук, кому жизнь не дорога!.. Вот что поручено мне сказать Комитету и почтенному собранию.
Порывисто дыша, как после тяжелой работы, сел граф Фердинанд.
- Благодарим пана графа за сообщение, за вести хорошие и за труды, понесенные ради нашей отчизны. Все, сказанное вами, принято к сведению, желания Литвы будут исполнены по возможности скоро и точно. Нынче нет в заседании почтенного пана Волловича, но он дал слово Комитету при первой надобности ехать на Литву и помочь нам в работе на местах. Сподвижник Зана, друг Мицкевича, он, конечно, сумел понять, что нужно братьям, и скажет Великой Польше, с чем надо поспешить для освобождения дорогой нам Литвы. Пан Леон Пшецлавский, добрый литвин и всем ведомый патриот, будет товарищем пану Михаилу. Но еще раньше, даже немедленно, сидящие среди нас паны Константий Залесский и Винцентий Непокойчицкий согласились ехать на Литву для объединения друзей нашего дела, для привлечения новых сил. Пусть Пан Иезус и Матерь Божия Остробрамская пошлют им удачу и здоровье.
Рдея от удовольствия, поднялись оба названные шляхтича и поклонились сперва членам Комитета, потом рядам союзников, непритворно смущенные гулом одобрения, который несся к ним со всех сторон. Уселись и не удержались, метнули взгляд на обоих кузенов Платеров, словно говоря:
- Что?.. И мы не из последних в десятке!..
Когда говор стих, по знаку Высоцкого поднялся юный "академик" (студент) и, молодцевато покручивая едва чернеющий ус, торопясь от волнения, звонко, внятно доложил:
- Мы в университете сорганизовались до последнего человека. Не только товарищи студенты, но и многие профессора. Пусть завтра отчизна позовет - и станем грудью на ее защиту... Отдадим кровь свою до последней капли... Пускай только... а мы уж тогда! Да живет отчизна! - выкликнул он, чувствуя, что начинает путаться и сбивается в речи.
Негромко, но дружно был подхвачен снова заветный клич.
- Вы слышали, друзья! - загораясь, молодея, словно вырастая, громко заговорил Высоцкий, подымаясь с места. - Да сбудется же то, чего мы все так сильно и свято желаем. Конечно, не завтра-послезавтра, как выразился пан - делегат студентов... Но день уже близок... И у нас все готово. Что касается военных сил... Вот мы видим: собрались здесь выборные от всех полков, батальонов и батарей, от конницы и пехоты, какая стоит в столице и по окрестным местам. Свет видел и слышал, как отважно шли польские легионы за орлами императора французов, за чужими знаменами и значками. Он увидит, на что способны наши воины, когда свой, Белый орел осенит их могучими крыльями, когда зареют бунчуки старых гетманов, водивших наших храбрецов и под Царь град, и под стены Офена, Пешта и Вены... Но войско - лишь мощная длань вольного народа. Ему нужна и голова. Тут тоже Господь шлет отчизне Святую Свою помощь, сулит удачу. Кроме тех высокочтимых, ведомых не только Польше, но и чужим народам высоких начальников, старинных бойцов, какие присутствуют на нашем собрании, - назову вам сейчас длинный ряд имен... И вы увидите, что лучшие наши военачальники, храбрейшие из храбрых, цвет польской знати, паны сенаторы, земские послы, члены Сейма, облеченные доверием народа... Все за нас, все готовы встать на защиту народных прав, за справедливость и закон, за права человека, за волю нашу. Откликнулись на наши призывы генералы граф Михаил Потоцкий, граф Людвик Пац, граф Круковецкий, Сементковский, Жимирский, Дверницкий, наш старый герой. Затем еще Кицкий, Колышко, сподвижники славного Костцюшки, Серавский, Венгерский, Шембек, славный Княжевич, все испытанные вожди. Немало есть и полковников, которые не уступят по заслугам генералам. Скшинецкий, Бжезанский, Бем, Колачковский, Солтык Роман, пан Франсуа д'Отэрив, пан Гротгус, который целый полк на свои средства желает снарядить в помощь отчизне... И еще много таких. Затем члены Сейма, сенаторы!.. Их не перечтешь... Мы увидим их за работой в первый день, когда загорится заря нашего счастья... Князь Чарторыский, граф Замойский, Ельский, Сапеги, Любенские, Мостовский. Как ни высоко поднял их Рок, но от народа не оторвались эти лучшие его сыны. Их слову верить можно. И они дали слово послужить родине. Значит, главный вопрос, который остается решить: когда?
- Теперь!.. Сейчас!.. Немедля!.. - раздались голоса, особенно среди молодежи. - Чего еще ждать?.. Силы не хватает дожидаться больше! Если все готово, за дело. И да поможет нам Пречистая Матерь Господня!
Пока звучали эти голоса, Высоцкий перекинулся несколькими словами с капитаном Махницким и позвонил слегка в свой колокольчик.
Быстро воцарилась тишина.
- Желает говорить досточтимый пан капитан Махницкий.
Медленно заговорил старый рубака, седой, со шрамом на лице, но крепкий, кряжистый, как дуб в польских заветных лесах:
- Братья мои... дети мои! Ко многим из вас могу я так обратиться. Мне уже много лет... и все их от самой юности я провел на полях сражений... вы знаете. Вот теперь придется идти, быть может, в последний бой... Но да будет он благословен, потому что зовет отчизна и за нее сладко отдать кровь и жизнь... Верьте, не меньше, чем самый юный из вас, горю я желанием кинуться в бой... Но... дети мои... братья мои! Слишком велика ответственность каждого из нас в этой последней борьбе. И потому надо сохранить полное хладнокровие, действовать с крайней осторожностью... Если уж затеять борьбу, то не для ухудшения дела... довольно ран в груди у отчизны. Мы ли напрасно станем наносить ей новые?.. Нет. Каждый шаг должен быть взвешен, обдуман... и потом - отважно станем наносить удары... неотразимые, смертельные... Вот почему и я сдержу свой пыл... и посоветую вам не начинать борьбы, пока главные силы российской армии не двинутся во Францию, в Бельгию, как уже решено... Ждать недолго... еще месяц, полтора... ведь вам же всем ясно, что может быть тогда?! И - что ждет теперь нас, если мы слишком поторопимся?.. Я верю, что победа нам будет послана свыше... отвага народа, ищущего своих прав, - неодолима... а польская отвага известна миру... Но чего будет стоить эта победа сейчас?! И как легко мы получим ее погодя немного... Ужели же мы не пожалеем крови братской только потому, что нам не терпится?.. Что юная, горячая кровь огнем льется по жилам, что сильные молодые руки тянутся к оружию без оглядки... Дайте ответ мне, братья... дети мои... как любите родину и Бога, так же честно, прямо давайте ответ.
Простые, искренние слова храбреца капитана сделали свое дело.
- Правда!.. Пан капитан прав! - раздались дружные голоса.
- Кто желает возражать? Никто. В таком случае, согласно предположениям Комитета, крайним сроком можем взять день 25 февраля. По сведениям, какие имеются, в это время русские полки уже выступят в поход. А ускорить дело - всегда возможно. Согласны ли так, панове?
- Согласны!.. Конечно, Комитет знает!.. Наше дело - исполнить свой долг. Все согласны!..
- В чем дело?.. Что голосуют?.. С чем согласны?.. Все невольно полуобернулись к дверям, откуда громко
прозвучали эти вопросы, брошенные резким, сипловатым голосом носового оттенка.
В дверях стоял подпоручик 1-й роты 1-го гренадерского полка Юзеф Заливский, за спиной которого вырезались в просвете дверей еще фигуры двух юношей: Юзефа Болеслава Островского и Адама Туровского.
В конце июля этого года Урбанский ввел подпоручика в кружок Высоцкого, а в сентябре уже неугомонный, порывистый, неукротимый Заливский очутился в числе ближайших сотрудников, стал одним из главных, полезнейших заговорщиков.
Наружность у подпоручика была самая невзрачная. Щуплый, небольшого роста, он изо всех сил петушился и пыжился, что называется, стараясь казаться молодцом. Своей быстрой воробьиной походкой и общим видом он вызывал невольные улыбки, особенно у женщин, к которым подпоручик питал большую слабость.
Ради них тщательно помадил, приглаживал Заливский свои вихрастые волосы, фабрил рыжеватые усики, старался так повернуть в профиль свое некрасивое лицо, чтобы меньше бросался в глаза исковерканный, словно раздробленный ударом копыта, нос с приплюснутой переносицей и лошадиными ноздрями. Полные, чувственные, плохо очерченные губы сжимались плотно, говоря о страстном, причудливом, но упорном характере этого взбалмошного человека. Вечная тревога горела в небольших водянистых глазах, посаженных тоже неправильно под низким, буг-роватым лбом. Капризный излом темных густых бровей являлся самой привлекательной чертой в этом лице фанатика, полуманьяка, полупроныры, каким являлся Заливский для наблюдательных людей, знающих хорошо подпоручика.
Болезненное честолюбие портило самые лучшие шахматные ходы в его жизни не меньше, чем ненормальная подозрительность и завистливая нетерпимость, с какой он относился к чужим успехам.
Умея быстро схватывать суть всего, что происходит кругом, он хорошо намечал сначала свой план, все дальнейшие шаги. И не хватало только у этого честолюбца холодной выдержки для доведения дел своих до конца. Он мог долго ломать и гнуть себя ради известной цели. Но вдруг прорывались темные силы, наполняющие его внутренний мир; одним неосторожным шагом Заливский сам портил свою работу многих дней, плоды тяжелых дум и долгих, бессонных ночей...
При появлении Заливского, при первых звуках его голоса едва уловимая тень пробежала по ясному, сосредоточенному лицу Высоцкого. Он ценил в Заливском прекрасного конспиративного работника, не щадящего сил, рискующего собой, умеющего зажечь своим огнем самых неподатливых людей. Но в то же время нестройность, бесформенная стихийность и внутренняя и внешняя, присущая Заливскому, производили безотчетное и тем более сильное, неприятное впечатление на Высоцкого, уравновешенного по натуре, с душой, полной влечения к музыке, к творческой мысли, к вечной красоте.
И немало труда стоило Высоцкому подавлять свое нерасположение, чтобы не обидеть беспричинно товарища, не оттолкнуть яркого сотрудника от святого дела служения родине.
Заливский, кинув вопрос, быстро направился к месту за столом, оставленному для него, где Высоцкий очень любезно стал объяснять ему вкратце, о чем шла речь.
Пан Адам Гуровский, полненький, упитанный, розовый человечек с белесыми волосами и бесцветным лицом, с жадным огоньком в глазах и желчной улыбочкой на толстых губах, прошел и сел на свободное место в первом ряду перед столом. Рядом с ним, приставя себе стул, опустился долговязый, прыщеватый, длинноволосый юноша, начинающий литератор, шумливый, бестолковый, но ярый крикун, убежденный демократ Юзеф Болеслав Островский.
Выслушав Высоцкого, Заливский многозначительно поджал губы, оглядел собрание и по-прежнему резко, гнусаво выкрикнул:
- Ничего не поделаешь. Кто поздно ходит, сам себе шкодит. Почтенное собрание высказалось столь единодушно... Его воля - его право! Я, конечно, оставлю за собой право быть при особом мнении и выскажу таковое. Своевременно, не в сей момент. Ежели только высокопочитае-мый наш товарищ, пан председатель, позволение даст мне на это...
С преувеличенным почтением, близким к насмешке, склонился Заливский в сторону Высоцкого.
Совсем необычно звучал голос подпоручика, и странный был у него вид. Кто не знал безусловной трезвости этого человека, мог бы подумать, что он пьян, боится пошатнуться на стуле либо задеть в непроизвольном движении соседа. И потому особенно старается удержать свои беспорядочные жесты, но не владеет ни ими, ни голосом, который срывается на каждой фразе, то граничит с визгом, то гудит в басовом ключе...
Но не вино, нечто другое опьянило подпоручика. Что-то большое, пугающее, но и радующее наполняло его ум... Так держаться и говорить мог лишь человек, много времени бывший под тяжелым, невыносимым для него давлением и неожиданно почуявший, что победа на его стороне бесповоротно, что он может диктовать свои условия и в ожидании этого мгновения притворяется по-прежнему смиренным и бессильным, предвкушая сладость торжества.
Высоцкий, занятый своими думами, заботами о затеянном перевороте, поглощенный текущими делами, все-таки почуял нечто странное в Заливском, но ни охоты, ни времени не было у него разбираться в этом, и тени подозрения не явилось у прямого, наивного мечтателя, что именно его лично и касается перемена, наблюдаемая в подпоручике, который, казалось, так искренне всегда отдает пальму первенства и дань уважения главарю кружка.
- Пан Юзеф может высказаться, как только пожелает, - дружелюбно отозвался Высоцкий на слова Заливского и повел заседание своим чередом.
Военные и штатские делегаты сообщили о числе новых сторонников переворота, завербованных ими, о пожертвованиях деньгами и материалами, особенно - оружием, которое польется рекой, как только приспеет час... Говорили о провалах отдельных групп, об аресте сотоварищей. Все понимали, что в организации, насчитывающей десятки тысяч людей, невозможно избежать предательства. Усиленно обсуждались способы для обезвреженья шпионов. Особенно остановились над вопросом, как сделать, чтобы русские не узнали точно дня, назначенного для переворота.
- До сих пор неуклонно во дни, намеченные нами, хотя бы даже для проверки чуткости панов шпионов, - все караулы в городе поручались русским войскам, а не нашим... В казармах у них - все были начеку. Остается одно, - предложил опытный и в бою, и в заговорах Уминьский. - Надо всегда быть наготове, выработать точнейший план, распределить силы... и время от времени пускать в виде пробного шара слух, что взрыв последует тогда-то... Настоящий же момент пускай решает одно всеми избранное лицо... или еще два-три его ближайших сотрудника... Чтобы знать, по крайней мере, кто именно среда нас... излишне доверчив и сообщителен с москалями...
Это заключение вызвало легкий общий смех. Предложение было одобрено единодушно. Только Адам Гуровский поднялся было и заявил:
- Поручить одному?.. Значит, диктатура... Мы хотим избавиться от чужого управления, а тут... я принципиально против!
- И я. Долой диктатуру и всякие фигли-мигли аристократов! - поддержал Ю.Б. Островский.
- Браво, Островский! - крикнул голос из группы студентов. - Сейчас видно, что граф Владислав тебе не родич.
- Чем я и горжусь, как истый сын народа. Он просто граф, дармоед. А я - бывший типограф.
Улыбками, легким смехом была покрыта задорная выходка.
Предложение Уминьского приняли. Высоцкому, капитану Пашковичу, Заливскому и Урбанскому были даны широкие полномочия.
Общее заседание закончилось. Задвигались стулья, зазвучали палаши и сабли. Нестройный говор сменил прежнюю чинность и тишину.
От угла, где сидели представители рабочих и торговых сословий, поднял вдруг голос пан Рудзевский:
- Собственно говоря... конечно... Мы все должны нашей милой отчизне. Но все ж я прошу коханых панов Комитету не забыть, что... Ежели Пан Бог и святой Иезус пошлют... И начнется свалка... Я буду на месте. И мои сыны, все трое... И ребята, которые... тоже, конечно. Потому от хозяина им не отставать... Но все не то. То ж так ясно, само собой. А я думал сказать... Ежели надо кому из коханых панов чинить оружие теперь и потом, сколько будет у меня сил - я берусь, и без всяких интересов... Потому для отчизны. Пусть запишут паны Комитету.
- Благодарствуйте, пан Томаш. Мы запишем, - ласково отозвался Высоцкий, - пан секретарь не забудет. До свидания, пан Томаш.
Оружейник почтительно поклонился и в числе последних покинул библиотеку, которая, сразу опустев, как будто раздвинула свои стены, стала гораздо обширнее.
Теперь остался здесь Комитет, те 24 человека, которые сидели вокруг стола. Из публики только Гуровский и Островский - по знаку Заливского - подвинулись ближе к самому столу, заняли места напротив подпоручика. Да еще представитель студенческой группы, тихо сообщивший что-то Высоцкому, занял свободное место за столом по приглашению последнего.
- Теперь приступим к совещанию Комитета, - громко объявил Высоцкий, полагая, что приятели Заливского не знают порядка дня и просто остались поджидать товарища.
Но те и бровью не повели при таком намеке. Отозвался вместо них Заливский:
- Вот-вот! Его-то мы и ждем. Приступим, Панове. Дела такие, что нельзя и глазом лишний раз мигнуть, не то что чесаться да собираться, как в баню с мочалкою. Прошу извинить за домашнее сравнение. Я не то чтобы слишком из литераторов... Буду говорить просто и прямо. А там кто как себе хочет, так и понимай.
- Что случилось?! Что за новости?
- То случилось! Новости такие, что нам всем крышка!.. Если, конечно, мы сами не позаботимся о своем деле и о собственной шкуре-с. Да-с... Вот, пан Адам и пан Юзеф пускай вам скажут то, что я от них слышал. Конец нам и капут. И все. А мы тут - "теле-меле" да патоку разводим... Да выжидаем в ливень дождика... Вот-с.
- Ах, вот что?! - невольно заражаясь тревожным настроением Заливского вместе с другими, быстро проговорил Высоцкий. - Плохие вести... И панове хотят нам их сообщить. Просим. Комитет вас слушает. Пан Юзеф... пан Адам... Кому угодно? Заговорил Гуровский.
- Панам Комитету известна моя преданность отчизне, ненависть к врагам святой нашей веры и вольности. И сейчас я надеюсь доказать мою преданность новым сообщением первой важности. Известны ли Комитету последние события в городе и в Бельведерчике?
- Сдается, мне и моим товарищам известно многое, что случилось в течение минувшей недели и может касаться нас так либо иначе. Конечно, есть иные обстоятельства, ускользнувшие от нашего внимания...
Неожиданно прервал Заливский эту неспешную речь, неуверенный ответ Высоцкого:
- "Минувшая неделя... иные обстоятельства"... Хорошее дело. Тут дорог каждый миг. Петля уже висит над шеей каждого из нас, а нам все "сдается" да "кажется"!.. А что вчера случилось, знает ли Комитет и пан почтенный наш презус?.. Что сегодня произошло?.. Наконец, какое письмо пять дней тому назад из Пруссов получено в Бельведерчик?.. А почему в Варшаву пожаловал своячек цесаревича полковник Хлаповский?.. А о чем шла беседа у него со светлейшей княгиней Ловицкой, его бел-cКp?
Так прозвучало выражение "belle soeur" в устах у подпоручика, который очень плохо знал французский язык, произносил отвратительно, но любил пускать пыль в глаза кстати и некстати.
- Если пан узнал что-либо важное или панове, - еще раз прошу вас сообщить Комитету все, что находите нужным. Мы слушаем, - сдерживая прихлынувшее раздражение, тверже, суше прежнего повторил Высоцкий.
- Конечно, мы с тем и пришли... Изложи панам, что знаешь, пане Адаме.
Гуровский снова заговорил, делая плавные, округленные жесты жирными, короткими ручками.
Говорил он быстро, пришепетывая слегка, брызгая слюной, но с необыкновенно значительным выражением бабьего лица, нагибаясь вперед и таинственно понижая свой сдобный басок:
- Письмо... письмо получено прямо из Берлина, почтенные паны. Экстренная эстафета... Да... И пишут цесаревичу... Сами уж можете понять кто... Что в Познани раскрыт большой заговор... Кхм... кхм... имеющий отношение к Варшаве, к особе цесаревича и все иное прочее.. Разные там неприятные подробности... Почему и был сбор начальникам частей назначен на сегодня... Кхм!
- Ах, вот о чем вы. Ну, это еще небольшая беда. Я только что собирался доложить Комитету, - заговорил молчавший до сих пор Прондзиньский. - Действительно, цесаревич созвал всех, кое-что говорил о письме, как бы ожидая от нас услышать дальнейшие откровенности... Но все в один голос отозвались, что ручаются за спокойствие... Познанский заговор, если он существует, конечно, направлен против Пруссии. А чтобы обезопасить себя и облегчить работу, может быть, "списковые" {Списковые - заговорщики.} там и пустили ракету, что метят против Бельведера.
- И что же великий князь?
- Задумался. Но все же, как он сказал, "на всякий случай", назначил русским и нашим войскам три сборных места в минуту тревоги.
- Конечно, Бельведер, Марсово поле перед дворцом и банк? - подал голос Махницкий.
- Нет. Третье место - Арсенал...
Все невольно переглянулись, но промолчали. Прондзиньский продолжал:
- Конечно, дать рас