, росли... Брань становилась все более и более жгучей...
Вот уж замелькали палки, "войдувки" {Нелюбимого бургомистра пана Войду побили на улице толстой палкой-дубинкой, и потом такие палки получили название "войдувки".}, в руках у тех, кто очутился вблизи ненавистных генералов... Напуганные кони вздыбились... Красиньский свалился. Курнатовский еле имел силы удержаться в седле.
Еще миг - и оба были бы растоптаны, убиты толпой.
- Прочь, назад! - неожиданно прогремел голос Хлопицкого, который успел с конем врезаться в самую гущу толпы...
Шембек подоспел за ним. Один грозил, другой заклинал, уговаривал, и генералы были спасены... Но после этой сцены, действительно, разбитый, усталый, совсем больной вернулся к себе Хлопицкий, не стал обедать, только, вопреки обыкновению, выпил подряд два-три бокала венгерского, которое сразу кинулось ему в голову.
Какие-то черные точки и пятна, словно мухи, весь день мелькавшие у него в глазах, сейчас еще быстрее и чаще заметались в поле зрения.
- Кой черт, не слепнуть ли на старости начинаю? - пробормотал Хлопицкий, подошел к столу, выпил еще стакан и, неожиданно с силой швырнув его об пол, раздробил на мелкие части и еще злобно растоптал осколки своей тяжелой, большой ногой.
- Вот так, вот бы вас всех, проклятых! - с пеной у рта бормотал выведенный из себя упрямец, которому пришлось подчиниться воле каких-то молокососов, крикунов, голосу грязной городской черни.
Мухи в налитых кровью глазах замелькали часто-часто. Он стал оглядываться, словно выискивая, на чем бы еще излить свой гнев.
Вдруг появился Янек.
- Там генерал Круковецкий приехали до вас. Я пустыв у залу... Кажу, шо вы обидаете... А воны казалы: я пидожду... Та казалы вам сдоложить...
- А!.. Граф Круковецкий!.. Хорошо! Я выйду!.. Ступай... Нет, постой... Подай мундир. Теперь убирайся...
Граф Ян Круковецкий сам уж собирался съездить в Варшаву, разузнать лично, а не по рассказам, какие чудеса творятся в бунтующей столице. Лучше многих знал старый завистливый интриган, что в мутной воде только и ловится хорошая рыба. А если можно поправить свою не совсем удачливую карьеру, служа родному делу, а не чужим россиянам? Это казалось еще приятнее старику, в черствой душе которого все-таки дрожали, оборванные жизнью; струнки национальной гордости, реяли полуистертые письмена мечтаний о независимости, о прежней мощи Польши; вспыхивали отблески патриотических чувств. А попутно говорил трезвый разум, вставали неотразимо ясные выводы холодного расчета.
- Буду торчать я здесь, там революция победит и самые жирные куски достанутся тем, кто налицо. "Кто поздно ходит, сам себе шкодит", старая поговорка... Я старейший из генералов и гетманская булава, например, мне пристанет не хуже, чем отпрыску хлопского кодла, тупорогому барану Хлопицкому.
В силу таких соображений Круковецкий уж совсем было собрался ехать в столицу, как пришел приказ Хлопицкого идти туда со всем отрядом.
- Успел-таки хитрый галичанин захватить силу, - злобно пробормотал Круковецкий, прочитав на приказе подпись ненавистного ему соперника. И только утешился тем, что не стоит перед этой подписью заветного титула: "Гетман всей польской силы збройной".
А если Хлопицкий еще не получил булавы, так можно будет и поспорить...
Чтобы выяснить все поскорей, и явился Круковецкий к генералу, как только вступили в город его батальоны.
Сидя в ожидании хозяина, гость пытливо озирался, желая по обстановке определить, не произошло ли какой-нибудь решительной перемены и в жизни Хлопицкого, как в жизни Варшавы.
Бегают кругом маленькие, сверлящие глаза графа, который наружностью, гладким, бритым лицом и носом со следами нюхательного табаку напоминает скорей отставного консисторского чинушу, а не боевого, храброго в былые дни генерала.
Нет, все здесь, как раньше, когда и Круковецкий принимал участие в картежных ночах своего теперешнего начальника...
В высшей степени неприятно графу сознавать, что он подчинен теперь по службе своему младшему товарищу. Но ничего не поделаешь...
- Дураков и печка везет, - утешает себя граф. И ждет, скоро ли появится начальник, или поломаться желает и заставить себя подождать.
Этого не захотел Хлопицкий. Но едва он вошел, вся кровь бросилась в лицо гордому графу, до того надменный вид и строго начальственное лицо было у генерала.
- Bon jour, mon generale, - начал было на правах старого товарища Круковецкий, ожидая, что хозяин с протянутой рукой поспешит к нему и усадит для беседы.
Но Хлопицкий, официально отдав поклон, не приглашая сесть, заговорил по-польски совсем казенным тоном:
- День добрый! Чему это приписать, что имею честь видеть генерала у себя, а не на своем посту? Чем объяснить, что вопреки моему прямому распоряжению граф не только явился сам, но привел из Сохачева весь отряд, которому необходимо оставаться было на местах по соображениям высшего порядка, связанным с государственной обороной?
Забегали, засветились глазки Круковецкого, обычно тусклые и словно подернутые влагой от лет и излишеств, каким не чужд был граф. Помолчав немного, чтобы лучше собрать мысли, он тоже официальным тоном, но на подкладке утонченной язвительности заговорил:
- Начну с самого важного, с вопроса государственной обороны. До сих пор я, как старейший из офицеров, постоянно был призываем на военные совещания, касающиеся обороны страны. Тебя, шановный генерал, не имел чести там видеть... потому, должно быть, что отставных не приглашали... Если же сегодня или вчера в самый день возвращения на службу генерала уже был созван совет... Я на нем не был, высших соображений знать не мог и просто привел свои полки по приказу, подписанному самим же генералом. Если за государственными заботами генерал забывает нынче приказы, посланные вчера, вот прошу взглянуть. На всякий случай я захватил бумажку с собою...
Достав приказ, он показал его и поспешил внятно прочесть подпись:
- "Генерал польский Хлопицкий". Я немного был удивлен. Обычно такие бумаги подписываются полным званием, ну, там, гетман, генералиссимус, генерал-инспектор... Но, очевидно, теперь у нас все по-новому... Я старый служака, рассуждать не привык. Приказано - явился.
- Все это вздор, - окончательно теряя самообладание от тонких и метких уколов старика, крикнул Хлопицкий. - Я послал вторичный приказ в отмену... И должно было оставаться там, а не являться сюда незваным, непрошеным... Приказ отправлен еще с утра...
- Никакого второго приказа я не получал, - отчеканил граф, начиная тоже горячиться, отчего все лицо у него приняло сероватый оттенок.
- Этого быть не может... Неправда!.. Все штуки... Я знаю графа давно! - совсем забывшись, поднял голос Хлопицкий.
- А не пожелает ли генерал объяснить, что он хотел сказать своими словами?! Какие еще "штуки"?.. И кто говорит неправду?! Не я ли, граф Круковецкий, перед... генералом Хлопицким, которого действительно знаю давно и... хорошо.
Откровенное презрение, с каким были сказаны последние слова, еще пришпорило Хлопицкого:
- Значит, граф сознается, что явился вопреки моему приказу... подкопы вести под меня, подо всех... Мутить народ... А мне смеет лгать, что...
- Я... я лгу... тебе?! Я, граф Круковецкий, выходцу из хлопской хаты, который достиг успехов столько же своей пьяной отвагой, сколько и лакейством у всех, кто силу имеет в руках...
Хлопицкий даже пошатнулся, так сильно сразу кровь ударила ему в голову.
- Мне... мне, Хлопицкому!.. Ты мог... Да я тебя!.. Весь багровый, с сжатыми кулаками он сделал движение к графу.
- Посмей лишь... хлоп! - прошипел с ледяной угрозой Круковецкий. Рука его судорожно ухватилась за рукоять палаша, клинок мгновенно полуобнажился, блеснув прямо в глаза Хлопицкому.
В этот миг старик с нагорбленной спиной, как у огромной рыси, готовой кинуться на добычу, с глазами, сверкающими зеленоватым огоньком, с седыми волосами на коротко остриженной голове показался страшен даже безрассудному Хлопицкому.
"Я с голыми руками... перед этой опасной змеей! Оружие... где мое оружие?" - такая последняя смутная мысль мелькнула в его мозгу, начинающем терять сознание.
Он тупо огляделся глазами, налитыми кровью, сделал движение руками, словно хотел нашарить что-нибудь, кинулся по направлению к спальне, где у него лежало оружие.
Но, едва переступив за дверь, споткнулся на гладком полу и с посинелым, перекошенным лицом грохнул во весь рост на ковер.
Крысиньский давно уже слушал здесь под дверьми, что творится рядом. Едва успев отскочить, когда дверь распахнулась, он опрометью кинулся к упавшему, поднял, кой-как опустил на диван и кинулся в людскую, крича:
- Доктора, Янек!.. Спасай генерала... Скорее доктора!
Вбежали Янек и дежурный адъютант... Поднялась суматоха.
Но Круковецкий, не дожидаясь дальнейших событий, быстро покинул квартиру Хлопицкого.
На вечернем заседании Временного Ржонда, конечно, события миновавшего, такого бурного и значительного дня обсуждались со всех сторон.
Республиканец по складу ума, но по гибкому, податливому благоразумию своему истый обыватель, Лелевель осторожно попытался навести своих товарищей на путь настоящего понимания разыгравшихся событий.
- Что же, мосци панове, выходит - дело кончено. Alea jacta est. Цесаревич со своей гвардией не стоит больше у ворот столицы, как Аннибал, угрожая ежеминутно... Народ ясно выразил свою готовность на всякие жертвы, лишь бы отвоевать свободу. Нам временно вручена власть, конечно, для поддержания порядка. Чтобы легче было этого достигнуть и успокоить умы, разумеется, надо скорее созвать Сейм. На нем и решатся дальнейшие судьбы нашей бедной страдалицы-родины. А пока, сдается, мы можем с чистой совестью воскликнуть: "Да здравствует польский народ и польская Речь Посполитая!"
Тревожно переглянулись большинство из собравшихся.
Конечно, Мохнацкий, Бронниковский, Плихта, как представители народа, понимали и сочувствовали Лелевелю. Но остальные шесть, старинные магнаты, крупнейшие землевладельцы, без ужаса подумать не могли о том, что предлагал Лелевель.
Власть народа?! Значит, все старое будет сметено до конца. Пример Франции и Великой революции стоял грозным уроком перед глазами... Воля хлопам, переделы земли... Резня и бунты... А потом?.. Там стояло нечто страшное, темное...
Нет, лучше снова тесная перчатка круля-цезаря, чем красный фантом демократии, разруха полного переворота хозяйственного и общественного, грозящего гибелью стране.
Так, конечно, на разные лады, но заодно думали магнаты. Дух отсутствующего Любецкого как будто носился надо всеми. И даже слова, какими заговорил Чарторыский, звучали отголоском речей осторожного, умного князя Ксаверия:
- Знаете, профессор, конечно, вы еще молоды, пылки... Исполнены новых освободительных идей... Но спрошу вас: много ли у нас есть таких Лелевелей? Если бы все так думали и чувствовали, стоило бы даже принести в жертву четвертую часть народа. Но поверьте моей седой голове: кроме варшавской молодежи да нескольких безрассудных мечтателей никто не пойдет за вами. Сберется Сейм, тогда услышите сами... Слишком опасная игра. Все можно потерять, а выиграть ничего...
- Такой игры я не знаю, пан граф, - по-польски отвечал Лелевель. - Есть одна шахматная партия... Называется: Qui perdgagne! И там действительно, чтобы выиграть, надо все потерять, даже короля. Вот, сдается мне, мосци панове, какую партию решил вести народ. Что будет, увидим... А все же хотелось бы знать, как мы должны покуда направить свой курс. Что делать?
- Выжидать, пане профессор. Сбираться с силами, вступить в переговоры с Петербургом. Что оттуда скажут? Может, все кончится благополучно... Понять же надо, пан профессор, если отнять эту надежду у одних, показать темным массам, что россияне нас не пугают... Тогда же лопнут последние цепи... Наступит анархия...
- Понимаю, мосце ксенже... Но все-таки... если уступок не будет?.. Тогда, значит, придется склонить голову... И молча...
- О нет, нет, пане. К войне готовиться надо. Даже, может быть, придется повоевать... И, конечно, мы при заключении мира сумеем выторговать как можно больше льгот и прав... И старые провинции, и все другое. Вот наша точка зрения...
Чуткий Лелевель, уловляющий общее настроение, понял, что дальше спорить бесполезно. Люди или слепы, или хотят ввести в заблуждение окружающих. Склонив голову, он сказал:
- Теперь понимаю. Значит, дело ясно... Пусть Николай, абсолютный российский царь, воюет с Николаем, конституционным крулем польским. А выгоды получим мы...
- Вот-вот! - подхватили голоса.
Почти никто не понял жестокой иронии, кровавой насмешки, какая прозвучала в историческом каламбуре профессора. Только время обнаружило ее.
В этот же вечер, но позднее состоялось заседание второго, не признанного официально, но сильного правительства столицы: очередная многотысячная сходка народа, военных и членов Патриотического Союза.
Но наряду с последними другие люди, высланные из партии Любецкого, Чарторыского и Хлопицкого, работали в толпе, "создавали настроение". Особенно пугала всех весть о тяжкой болезни "вождя".
Настоящей причины ее не оглашали, даже постарались ее скрыть, чтобы избежать лишнего соблазна в военных кругах. Наоборот, сеяли слух, что нападки крайних партий, выходки демагогов вроде Мохнацкого, поведение толпы у банка - вот что вызвало беду, довело впечатлительного генерала до тяжкого удара апоплексии.
Общая вера в Хлопицкого, в его военный гений еще владела населением, доходила почти до преклонения. Варшава встревожилась, и общее настроение стало совершенно иным, чем утром.
Это больно испытал на себе Мохнацкий.
После ряда ораторов, чувствуя, что с людьми творится нечто неладное, но еще не уяснив себе что, заговорил и он.
В сильной, как всегда, образной речи он обрисовал положение вещей.
- С болью в сердце должен вам объявить: законные желания ваши, требования целого народа - остались без всяких последствий... Временное правительство, правда, создано, но дышит тем же, чем и старый, отвергнутый Административный Совет, и ничего лучшего не обещает. Таково мое мнение. Время идет, каждый миг стоит дороже жизни, а ничего не сделано для блага общего, наоборот. Спокойно дают уйти отряду в семь тысяч штыков, которые скоро будут нам рвать груди. Переговоры с Петербургом решено продолжать. Можем ли верить тем людям со славными именами, которые стоят во главе народа? Нет! И Хлопицкий не исполняет своего долга... Он...
Шум прервал говорящего, крики негодования, особенно из группы адъютантов генерала:
- Молчать!.. Не сметь!.. Довели до смерти человека... да еще теперь...
Но Мохнацкий сдался не легко.
Покрывая шум, упорный галичанин загремел:
- Повторяю, Хлопицкий изменил долгу. Народ дал приказ ударить на россиян, а не очистить им свободный путь... И другие тоже не лучше. Мосци панове, я пришел вам объявить, что слагаю с себя полномочия, данные народом, выхожу из состава Временного правительства, где голос мой и других истинных патриотов тонет среди хора трусливых, предательских голосов!.. Нам остается одно: за оружие. Народ!.. Долой магнатов, друзей россиян, предателей родины!.. Учредим настоящее народное правление... Докончим начатое нами в минувшую грозную ночь... И - да здравствует Речь Посполитая!..
Не много голосов подхватили этот клич.
- Чарторыский - предатель?.. Немцевич? Владислав Островский? - громко подхватил новый оратор Альберт Гржимала. - Может быть, даже Лелевель или граф Пац, вносящий сто тысяч злотых на дело народа? Кто может это сказать? Надо быть одержимым безумием либо метить в Робеспьеры!.. Но в Польше у нас еще им не пора, хвала Господу...
Когда кончил Гржимала, под громкие одобрения толпы, в том же тоне продолжали адвокат Волловский, Хлаповский, генерал Серовский и даже Ксаверий Бронниковский, который, как участник Ржонда, избранный от народа, заявил:
- Честью ручаюсь, все, что решал Ржонд, каждая мера, намеченная им, делается во благо народа и в согласии с требованиями его.
Снова показался над толпой Мохнацкий.
- Мосци панове, да что же это?! Или вы слепы, - начал он. - Или...
Ему не дали говорить:
- Вон клубистов!.. Долой польского Робеспьера!.. Террорист... Подстрекатель... Долой!..
Особенно неистово вели себя студенты, возмущенные вестями, что именно Мохнацкий главная причина болезни любимого их героя-вождя... Они потушили скудные огни... В испуге публика кинулась к выходам... Адъютанты Хлопицкого, расхрабрившись в темноте, палашами, плашмя, стали выпроваживать самых упорных из протестующей молодежи...
Подавленные виденным и слышанным, напуганные, возмущенные, быстро стали расходиться люди...
Наутро слух о болезни генерала проник во все уголки столицы. Мимо дома, где лежал больной, тянулись лентой толпы людей, желающих если не узнать что-нибудь о больном, то хотя поглядеть на окна, на дом, в стенах которого находится человек, привлекающий к себе самое широкое сочувствие, хранящий лучшие надежды встревоженной, напуганной Варшавы.
Негодование против Мохнацкого дошло до того, что группа студентов заявила:
- Идем искать негодяя, возмутителя!.. Этот кинжал вонзим в его грудь, и тогда настанет спокойствие.
Мохнацкому пришлось укрываться в квартире Любец-кого, куда он сам дня три назад тоже собирался ворваться, чтобы убить хозяина, дающего ему приют сейчас.
Так шутит порою судьба с самыми сильными людьми...
Целый день не расходились толпы перед домом Хлопицкого.
Уж поздно вечером появился на крыльце пан Вольф, врачующий постоянно генерала, и объявил:
- Всякая опасность миновала... Ему лучше, панове. Генерал просил передать его привет и благодарность Варшаве за внимание и любовь, проявленные сегодня...
Клики радости, даже женские рыдания послышались в ответ. Толпа постепенно разошлась.
А Хлопицкий, еще накануне, в субботу, как только пришел в себя, известил Ржонд, что слагает обязанности вождя и просит назначить кого угодно на его место.
- Вот она, "пятница" треклятая! - бормотал он, лежа в постели.
В воскресенье 5 декабря, рано утром, Чарторыский, граф Островский от имени правительства явились с просьбой отменить решение. Резко, почти грубо отклонил генерал их настояния.
Только часа через три, когда со всех сторон сошлись Крысиньский, Хлаповский, Вылежиньский и другие близкие люди, уверили генерала, что его только имя на устах народа, когда и князь Любецкий, приехавший почему-то в наемных дрожках, закутанный в скромную шубу, пробыл около часу с Хлопицким, последний неожиданно приказал пригласить к себе Немцевича.
- Я передумал, пане Урсын, - сказал ему Хлопицкий. - Вижу, надо спасать дело. Власти сильной нет, народ нынче одно, завтра другое... Известно - стадо, только двуногое! А войско, на которое одна надежда для сохранения порядка, оно тоже в опасности... И туда забрасывают враги земли семена раздора, внушают ему Дух анархии... Я остаюсь во главе и все беру в свои Руки.
- Хвала Господу!.. Поздравляю, пан гетман и вождь всей силы збройной! - весь сияющий, Немцевич протянул обе руки генералу.
- Пан Урсын ошибается немного... Не гетман, а диктатор! Я решил объявить свою диктатуру и просил бы пана помочь мне... Несколько хороших теплых строк для "Универсала"... Я лучше умею драться, чем изводить перья и бумагу... А пан Урсын - поэт, старый литератор. Так вот, пан...
Глаза мечтателя-идеалиста, несмотря на преклонные годы сохранившие детскую чистоту души, широко раскрылись на мгновенье.
Удивление, испуг и наконец радость ясно выразились в них прежде, чем зазвучали его слова:
- Ди-кта-ту-ра?! Боже великий! Да ведь это он сам внушил генералу такую чудесную мысль... Правда, отчизна на краю гибели... С народом справиться нельзя... Грозит нашествие такого грозного врага, как россияне... Нужно собрать людей, запасы, войска... Готовиться к последней свалке... А тут наши господа правители... большие и маленькие... Я знаю их... Нудная мысль! Все в одних руках, и каких надежных... Спасена отчизна... спасена!.. Сейчас сажусь писать... Я уж понимаю, что на... - Он вдруг остановился. Новая мысль прервала нить мыслей и слов. - А... как же насчет Сейма? Что о нем сказать?.. Когда он соберется и... ну, все прочее? Пан генерал знает: общее желание - собрать сеймовых и Сенат немедленно... Уже сделаны первые распоряжения.
Задумался и Хлопицкий. Конечно, Сейм и диктатура - вещи несовместимые. Но прямо сказать, что Сейма не надо?.. Что диктатор не желает его и не созовет?.. Этого не стерпит даже общая любовь к Хлопицкому. Он хорошо понимал.
- Да-а, - протянул он. - Сейм... Сейм помянуть надо... Но Сейма опасаться нечего, - заговорил он быстрее, охваченный новой неожиданной мыслью. - Сейм был благоразумен даже при хозяине из Бельведера. Сейм - это не Банковский плац с его дикой чернью... С ним мы поймем друг друга... Напишешь, пан, конечно, что я беру полную власть лишь до открытия Сейма... А там увидим, когда настанет пора его мне созвать.
- Пан генерал, все-таки лучше будет сказать в "Универсале", что созыв этот состоится как можно скорее. Как полагаешь, дорогой генерал? - осторожно проговорил Не-мцевич. Лицо его теперь уж не сияло.
Хлопицкий заметил, понял такую перемену. Мягкий, осторожный протест нашел дорогу к уму и сердцу упрямца.
- Ну, хорошо! - с досадой, надуваясь, как ребенок, проговорил он. - Пусть пан поэт и демократ до гроба пишет, как найдет лучше...
От Хлопицкого Немцевич поспешил в заседание Временного Ржонда, который не расходился почти с утра до вечера, как и прежнее правительство. Кроме очередной работы, назначений начальников, рассылки важных бумаг по краю, пришлось решить в это же утро, кто может хотя бы отчасти заменить Хлопицкого.
- Он остается, не надо искать никого, Панове! - радостно объявил всем Немцевич, входя как раз на этот вопрос, заданный кем-то Чарторыскому.
Тут же Немцевич объявил о предстоящей диктатуре Хлопицкого.
Члены Ржонда, как и Немцевич, удивились, встревожились, но были рады в конце концов. Не только груз власти, особенно тяжкий в данное время, но и громадная ответственность спадала у них с души.
А влиять на упрямого, но недалекого генерала?.. Конечно, это будет даже легче, чем приходилось раньше изворачиваться, в пору константиновских дней...
Сейчас же был написан декрет о назначении Хлопицкого генералиссимусом и вождем всех сил с первоприсутствием в Ржонде.
- Что-о-о такое?! - загремел Хлопицкий, когда, лежа еще в постели по совету врача, получил через полчаса указ и прочел его. - Они мне вручают власть?.. Ослы!..
Бумага полетела далеко. Вскочив, генерал быстро оделся в полную парадную форму, приказал адъютанту распорядиться, чтобы к трем часам все войска столицы явились на Саксонский плац и бодро, как будто и не был болен, вскочив на поданного коня, отправился в заседание Ржонда в сопровождении всего своего штаба, который со вчерашнего дня почти переселился в квартиру генерала.
Бурей войдя в покой, он швырнул на стол декрет, пробормотал:
- День добрый, мосци Панове. Получайте себе это обратно.
- Что? Что такое? - сразу вырвалось у всех. - Что случилось?
- А то, что я не нуждаюсь ни в чьем назначении. Сам беру для себя полную, неограниченную власть. Буду пользоваться ею, пока не соберется законно избранный народом Сейм. И горе тому, кто смел бы нарушить, не подчиниться этой власти!..
Давно уже ушел Хлопицкий, а члены Ржонда сидели молча, подавленные...
Вслед за войсками обыватели Варшавы тоже хлынули на Саксонский плац.
День был ясный, и цветистые ряды пехоты, кавалерия на выхоленных конях, бронза пушек - все это горело и сверкало под лучами на снежном полотне площади, в рамке темных, высоких домов.
Окруженный блестящим штабом, встреченный кликами радости, появился перед войском Хлопицкий. Его могучий, звучный голос разнесся по всей площади, над головами людей:
- Кланяюсь всему народу и вам, паны подхорунжие, благодарю за мужество, проявленное в минувшие дни, за помощь в деле освобождения родины...
Выждав, пока смолкли восторженные клики, вызванные таким вступлением, генерал продолжал:
- Поляки! Грозную пору переживаем мы сейчас. Опасное положение края требует высшего напряжения сил, крайней поспешности в решениях и делах. Все, способное тормозить общественную и правительственную работу, может стать гибельным. И не для личного возвеличения, не из властолюбия, которое слишком мне чуждо, исключительно в силу грозных обстоятельств, по примеру римлян, которые в годину опасности, грозящей республике, единому диктатору вручали высшую власть, - так и я нынче вам, поляки, вам, храброе рыцарство и войско, объявляю: на короткое время, до собрания Сейма, беру на себя звание и власть диктатора. Откроется Сейм - и эту власть, полученную от народа, я передам избранникам народа. Верьте мне, братья-поляки: вся сила данной мне власти послужит только вам к добру. Объявляю себя диктатором! Спрашиваю теперь народ и войско: согласны ли все на это?
- Да живет диктатор!.. - далеко прокатился общий громовый ответ.
- Да живет Отчизна! - обнажая голову, крикнул Хлопицкий. И новые раскаты народной ликующей бури подхватили желанный клич.
Диктатор тут же всех подхорунжих поздравил с чином подпоручиков, с назначением в третий и четвертый, вновь формируемые батальоны, рассеяв таким образом по широкому пространству тесную, опасную организацию пылкой молодежи. Высоцкого и Заливского произвел в капитаны. Последнего, как самого беспокойного, отправил на Литву организовать партизанскую войну. Когда кончились назначения, грянула музыка... Окруженный блестящим кольцом всего генералитета, офицерством, едва продвигался в толпе Хлопицкий, оглушаемый восторженными кликами, осыпаемый цветами из окон, с балконов, где варшавянки теснились, колыхались, махали платками своему любимцу, посылали ему приветы и поцелуи без конца...
Так закончился этот день, принесший гибель, как оказалось потом, всему делу возрождения польского народа.
С НОВЫМ ГОДОМ, С НОВЫМ СЧАСТЬЕМ!
- И сказал Самсон: "Умри, душа моя, с филистимлянами!"
Торжественные заявления диктатора, сделанные красиво, среди блестящей обстановки, наполнили доверием и новой отвагой души обывателей Варшавы, отсюда заражая тем же и целый край.
С этого вечера, как от прикосновения волшебной палочки, зажила столица еще шумнее и веселее, чем это было раньше.
Особенно театры, где давались пьесы и оперы патриотического содержания, стали местом проявления общего ликования и восторга. Кончался спектакль, запевался зажигательный народный гимн, гремела заветная мазурка, и зрители задолго до Святок устраивали импровизированные балы в зрительных залах и на сцене...
И в других областях жизни, особенно в журналистике; началось усиленное движение. Число новых журналов, газет, особенно крайнего толка, росло с каждым днем, книги, брошюры политические и научные, загромождали прилавки книжных магазинов и брались публикою нарасхват. Можно было видеть "дорожкажей" (извозчиков) на козлах, прислугу, идущую с рынка, носильщика, отдыхающего под навесом амбаров, с газетным листком либо с патриотической брошюркой перед глазами... Даже либеральная еврейская молодежь обзавелась своим органом, под заглавием "Jsraelita Polski".
Лекции на общественные и исторические темы привлекали слушателей без числа и встречали восторженный прием.
Особенно развили в этом направлении свою деятельность Лелевель и приезжий профессор Юзеф Голуховский, бывший сподвижник великого патриота Зана, друга Мицкевича, Лукасиньского и других духовных отцов свершившегося переворота.
Голуховского, собственно, пригласила партия олигархов и Хлопицкий, как бы в противовес Лелевелю, слишком будоражившему, поджигавшему молодежь речами в клубе Патриотического Союза, где он оставался председателем, несмотря на то что Хлопицкий ему поручил портфель министра народного образования.
И начал Голуховский в желательном тоне, указывая, что новые юные силы, желающие стать во главе своего народа и управлять его судьбой, прежде всего должны остерегаться демагогии, развиваемой в некоторых сборищах и клубах. Только чистота жизни, нравов и мыслей дает право на всеобщее уважение, а не крикливый задор, не готовность запятнать укорами, забросать грязью лучшие имена страны. Без умеренности во всем, без самоотвержения святого - даже самые даровитые люди доведут себя до положения изгоев и ввергнут в гибель доверчивую толпу, идущую за крикливыми вожаками...
Намек был понят и принят холодно молодежью. Но когда затем профессор, говоря о своих мытарствах, увлекся и сказал:
- Во всех несчастьях, испытанных мною, я не падал духом и научился только сильнее ненавидеть рабство, приобщился к святому, великому Духу народному, не выносящему уз и цепей... И понял, что умереть за отчизну - это еще не высший подвиг. Надо сделать так, чтобы она жила и цвела... И тут, конечно, не может задержать человека никто и ничто. Жена, дети пойдут за мною... Друзья будут биться рядом... И только если содрогается в смертельной муке сердце отчизны, слабеет сила моя... Народы не умирают, если они поняли, что без самоопределения, без внутренней свободы нет для них жизни... И вы идите, боритесь и помните эти мои слова!
Казалось, стены аудитории рухнут от восторгов толпы, когда умолк профессор, сам не ожидавший, что, начав с заветов умеренности и аккуратности, он скажет совсем иное в конце...
Хмурился диктатор, слыша все это.
Особенно донимали его нападки в левой, независимой прессе.
Доставалось и всем, "исправляющим должности министров", как назвал Диктатор избранных им сановников, не желая нарушать прав круля Николая, единственно имеющего право ставить министров Польши. Не щадили и войсковых порядков, даже осторожно, под прикрытием аллегории или невинной шутки, задевали и самого Диктатора. Он пока крепился, молчал, как большой пес, крепко стискивающий челюсти и выжидающий мгновенье, когда можно будет схватить всею пастью надоедливую муху, звенящую над головой, жалящую здесь и там досадливо, хотя и небольно...
Не распустил Хлопицкий и Временного Ржонда, хотя деятельность последнего свелась почти к простой канцелярской работе. Да и та тормозилась именно благодаря диктатуре, сулившей "скорое и напряженное ведение дел"...
Пан Александр Крысиньский, личность более чем сомнительная, был не только собственным секретарем Диктатора, но на деле занял пост статс-секретаря, потому что все бумаги и от и.д. министров, и от Ржонда попадали к Диктатору лишь через руки пана Александра, ставшего известным теперь целой Варшаве.
Военные тоже, особенно высшее начальство, стоящее У власти, тяготилось полным бездействием, тревожилось тем, что Диктатор и не думает запасать оружие, порох, амуницию, не развертывает кадров армии так быстро и широко, как бы это было необходимо по общему признанию.
Было, правда, устроено несколько вещевых складов, но слишком близко к границе крулевства, так что при первом натиске неприятеля они осуждены были сделаться военной добычей последнего или самим полякам придется уничтожить собранное добро...
Много иных еще странностей кидалось в глаза знающим дело людям. Но Сейм был не за горами, и благоразумие подсказывало ждать его открытия, не подымать заранее бури, не делать разоблачений, столько же вредных и опасных для края, сколько колеблющих положение Диктатора.
Неспособность его править даже военными делами, не только гражданскими, выказалась во всей полноте. Но народные массы еще верили Диктатору. Он чуял эту силу и подавлял не только малейший протест, но даже не терпел самого скромного выражения желания: помочь ему чем-либо в делах правления, в облегчении бедствий, какие принесет с собою грядущая неизбежная война.
С этой неизбежностью не мог примириться Диктатор, хотя не слишком явно обнаруживал свою точку зрения.
Когда, с одной стороны, Прондзиньский приступил к нему со своими блестяще составленными планами оборонительной войны, а полковник Хшановский, не менее даровитый и глубокий знаток стратегии, наоборот, много лет служивший в русском войске на Кавказе, развивал планы войны наступательной, толкал немедленно двинуться вперед, перекинуть целые корпуса в Литву, на Волынь, слиться с тамошними, наполовину польскими, дружественными силами и таким образом отвести от маленькой, такой уютной Польши тяжкий удар, нашествие российских полков, Хлопицкий на все это отвечал:
- Погодите!.. Вот граф Ксаверий теперь уже в Петербурге. Скоро мы получим и добрые вести от него... Сами знаете, уезжая, он прямо сказал: "Не волнуйтесь. Может, к Новому году я привезу из Петербурга подарок Польше: ее вольность и старые области". Он - хитрый, но умный человек... Столько лет умел поддерживать дружбу с самим крулем Николаем... Собрал миллионы в казне, сдерживал натиски Новосильцева и даже самого Константина... Он сумеет добиться и мирного конца для всей нашей неурядицы... А уж если нет?.. Тогда посмотрим. А на Литовский корпус напрасны наши надежды, господа. Розен офицеров-поляков заменил немцами, россиянами. Они нам не друзья.
Оба стратега не были так оптимистично настроены, продолжали настаивать на своем, предлагая выбрать тот либо иной план...
И через несколько дней неожиданно получили приказ: отправляться Хшановскому комендантом в Замосцье, Про-ндзиньскому - в Модлин на ревизию, "ввиду важности помянутых крепостей", как гласила бумага. Но и сами стратеги, и все окружающие поняли, что это почетная ссылка... Диктатор хотел избавить себя от непрошеных советчиков и дать острастку остальным.
- Потерпим... Скоро Сейм!..
Таков стал общий лозунг уже спустя неделю после возглашения диктатуры Хлопицкого.
Но если Диктатор смутно понимал, какая ненадежная среда окружает его? С другой стороны, слишком уж понадеялся он на привязанность и постоянство народных масс.
Ровно через неделю, в воскресенье вечером, со стороны Праги зазвучал, заметался тревожный набат, перекинулся через Вислу, ширясь направо, налево, разлился кругом, и трепетал, и носился над городом, лихорадкой страха, ожиданием новых бед наполняя людей.
Громадное, словно пожарное, зарево поднялось над Прагой и по путям набата перекинулось к столице, разлилось над нею. Но это был не пожар, как сначала подумали все.
Огромный метеор, низко летя над землей, рассыпая мириады огненных искр, пламенеющих слез в темном небе, показался с севера и скрылся за холмами и лесами на западе от города.
- Тяжкие беды грозят нам и всей земле польской, - вслух и шепотом стал твердить народ.
Толчок был дан, и по рынкам, и по дворам, и домами, по дорогам и перепутьям пошли зловещие толки, рассказы о чудесах.
Видели кровь, вытекающую из ран Распятого на кресте, изображение которого часто возвышается на перекрестках польских дорог, толковали о слезах, источаемых изображениями Богоматери, пронзенной мечами... Встревоженные люди стали слышать, как стонет по ночам земля, особенно вблизи кладбищ и по деревням, где темнота родит всякие толки и ужасы, искренне веруя в свои же собственные помыслы... Кровавые закаты и зори тоже предвещали большое кровопролитие и печаль...
Варшавяне, как более просвещенные и скептичные, сначала говорили:
- Не беда... Ну, будет война. Конечно, не свекловичный сок или юшка, а кровь польется людская... Зато вольность узнаем навеки потом. Диктатор же у нас есть, Хлопицкий. За ним можно спать спокойно!
Но ксендзы, зная свободомыслие Диктатора в религиозных вопросах, не особенно старались усилить авторитет его. И постепенно страх начал овладевать столицей...
Только около 15 декабря, когда стали съезжаться из поветов и воеводств депутаты на предстоящий Сейм, новая надежда влила новую бодрость в сердца варшавян.
- Вот Сейм близко. Собираются даже прежде термину послы земские. Они все поправят, чего недоглядит или не сумеет сделать пан Диктатор.
Конечно, для значения парламента такая вера была очень важна.
Но Диктатор терял постепенно столько же в глазах толпы, сколько новых симпатий приобретали съезжающиеся депутаты.
Он замечал это, ничего не мог сделать, только хмурился и надеялся на лояльность народных представителей.
- Пока я не назначу дня, они самовольно не начнут своей работы... Не успеют ничего напортить!..
А Диктатор еще прежде решил, что до возвращения Любецкого из Петербурга Сейма открывать нельзя, чтобы не наделать непоправимых ошибок...
Но ожидания Хлопицкого не сбылись.
Побуждаемые собственным нетерпением, настроением общества целой Варшавы, влиянием Лелевеля и его сторонников, депутаты ждали только, когда их соберется побольше, чтобы получился не Сеймик, а настоящее заседание парламента.
Эта минута скоро наступила, еще до 18 декабря, когда предположено было открытие Сейма.
Уже 15 числа собралось до ста депутатов, а 17-го их насчитывалось около ста тридцати, почти полный состав Сейма. Тогда были избраны делегаты, которые пригласили Хлопицкого на совместное совещание, необходимое ввиду близкого открытия парламента.
С суровым, почти надменным видом явился на зов Диктатор.
- Что угодно от меня панам делегатам Сената и Сейма? - задал он лаконический вопрос.
Заговорил Чарторыский.
- Сейм польский перед началом своей работы хотел бы знать: как смотрит пан Диктатор на положение вещей? И самое главное: как ему представляется та власть, которую должен теперь установить в королевстве народный парламент, чтобы прийти к известному соглашению здесь, в своем деловом кругу, а не начинать споры там, в открытом заседании, где тысячи зрителей будут слушать, ловить каждое слово, каждый взгляд... Куда придут и друзья, и недруги Польши... И последние, конечно, передадут только дурное, только самое вредное для края на Запад и на Восток, в Россию, где ждут вестей о взаимных раздорах, какими, к сожалению, слишком богата история нашего народа. Вот для чего пришли мы. И затем еще... Война, по общему мнению, неизбежна. Варшава, вся Польша верит одному Хлопицкому, его желает видеть вождем армии. Так пусть теперь же скажет нам пан Диктатор: примет ли он назначение Сейма, который ждет великой помощи от прославленного воина, от пана генерала?
Упрямо покачал Хлопицкий своею львиной головой.
- Я высказывался не раз и снова повторю: власть могу принять лишь не ограниченную ничем, какою владею в данный миг. Положение слишком грозно, ответственность слишком велика и падет на одного меня... А я буду бессилен, если не один стою у власти... Это первое. Теперь открыто выскажу, как я смотрю на дело, чего жду, к чему буду стремиться, чего надеюсь постичь.
Насторожились делегаты, особенно приезжие. Потемнели лица у Чарторыского, Лелевеля и других, кто уже знал Хлопицкого.
А тот, холодный, хмурый, продолжал:
- Нет у меня иных целей, намерений и надежд, как удержать в целости "Конгрессовое крулевство", но во всей его независимости, какая обеспечена трактатами и дарованной ему конституцией. Постараюсь, чтобы отныне не совершалось малейших нарушений этой конституции, как то было до последнего переворота в стране. Российское войско, по моему мнению, вступать к нам не должно, что и послужит лучшей гарантией ненарушимости народных прав и независимости польской. Надеюсь добиться всего сказанного. Помимо князя Любецкого, мой адъютант Вылежиньский поедет на днях в Петербург с надлежащими полномочиями и должен возвратиться обратно, к 7 января. Тогда можно будет окончательно все вырешить и постановить... А до тех пор ничего больше не скажу ни Сейму, ни самому Богу... Добиться всего, о чем сейчас сказал, обещаю, и дам убить себя скорее, чем отступлю. Большего не обещаю, не обязуюсь ни к чему. Да, по-моему, и нельзя требовать ничего больше.
- Как! А старые провинции наши?.. Те, которые сулил Польше даже Константин! - горячо возразил Зверковский. - Их пан Диктатор оставляет нашим друзьям, россиянам? Литву, Волынь, жел