nbsp;создания начали его страшить и он даже стал верить в их особую реальность,
в их жизнь, в бессмертие, увидев в них мрачное торжество низменной и пошлой
материальности, художник обратился к религии, к аскетизму. "Вещественность"
уступала место болезненным парениям духа. Реалистический символизм сделался
невозможным. Если бы Гоголь продолжал свою художественную деятельность, он
все больше и сильней превращался бы в отвлеченного и тенденциозного
символиста-схематика. Это было неизбежно при уходе писателя от
действительности. Роковые признаки такого превращения нетрудно заметить в
образах князя и откупщика Муразова. Смерть избавила Гоголя от этой самой
страшной участи художника...
Как уже отмечалось в главе о "Мертвых душах", у Гоголя все
двойственное, доведенное до самых резких противоположностей и все же
соединенное гениальным мастером.
Двойное бытие.
Двойная Русь: она до тоски убога, прозаична, неподвижна, темна,
грязна, и она чудодейна, сказочна, она - в полете, несется неведомо куда,
но в прекрасную даль.
Двойственны герои: они погрязли в пошлом существовании, в
стяжательстве, но и в них брезжит нечто, обнадеживающее, некий намек на
духовное возрождение. Так, по крайней мере, выходит по намерениям автора.
Двойственен пейзаж, соединяя свет и тень, цвет и линию, покой и
движение, низкое и высокое, тяжелое и легкое. Он двойственен не только в
"Мертвых душах"; двойственно изображен Рим и его окрестности: грузное,
древнее, осевшее, но с плывущими и улетающими контурами и линиями, с
воздушностью. Таковы же и украинские степи, ночи, Днепр и т. д.
Двойственен сюжет: внешне статистический, но внутренно динамический.
Двойственен язык. О языке Гоголя следует кое-что прибавить. Может
быть, лучше всего сказать словами, которыми Гоголь закончил свою статью: "В
чем же, наконец, существо русской поэзии?"
"Необыкновенный язык, - писал он, - есть еще тайна. В нем все тоны и
оттенки, все переходы звуков - от самых твердых до самых н е ж н ы х и м я
г к и х; он б е с п р е д е л е н и может, живой, как жизнь, обогащаться
ежеминутно, п о ч е р п а я с о д н о й с т о р о н ы в ы с о к и е с л о в
а и з я з ы к а ц е р к о в н о - б и б л и й с к о г о, а с д р у г о й с
т о р о н ы в ы б и р а я н а в ы б о р м е т к и е н а з в а н и я и з б е
с ч и с л е н н ы х с в о и х н а р е ч и й, р а с с ы п а н н ы х п о н а
ш и м п р о в и н ц и я м, и м е я в о з м о ж н о с т ь т а к и м о б р а
з о м в о д н о й и т о й ж е р е ч и в о с х о д и т ь д о в ы с о т ы, н
е д о с т у п н о й н и к а к о м у д р у г о м у я з ы к у и о п у с к а т
ь с я д о п р о с т о т ы, о щ у т и т е л ь н о й о с я з а н и ю н е п о
н я т л и в е й ш е г о ч е л о в е к а".
Эта характеристика должна быть отнесена прежде всего к самому Гоголю.
Своеобразие его языка заключается в соединении речи прозаической с речью
лирической, твердой и мягкой, "высокой" и "низкой". Гоголь пользовался
широко выражениями разговорно-обиходного порядка, любил слова
"захолустные", областные, слова намеренно искаженные, испорченные,
употребляемые средней и малой руки помещиками, чиновниками, обывателями за
едой, возлияниями, за картами и пересудами; но еще больше, пожалуй, он
любил речения церковно-славянские, древнерусские, песенные.
Как получилось такое соединение?
Флобер однажды заметил, что великие писатели не умеют литературно
писать. Разве Бальзак, Гюго умели писать? Хорошо, вполне литературно
обязаны писать только художники слова среднего таланта. Парадокс Флобера с
большим правом, чем к Бальзаку и к Гюго, должен быть отнесен к Гоголю. Д.
Н. Овсяннико-Куликовский определил Гоголя как общерусского писателя на
украинской основе; надо, однако, признать, что этот общерусский писатель не
знал хорошо ни русской грамматики, ни русского синтаксиса. По нужде Гоголь
и сам отмечал этот свой недостаток в переписке. "Я до сих пор, - писал он
Плетневу в 1846 году, - как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой -
первые, необходимые орудия всякого писателя. Они у меня до сих пор в таком
неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей". (Т. III, 275 - 76.)
Зная свои недостатки, Гоголь часто просил исправлять его произведения то
Прокоповича, преподавателя русской словесности, то Шевырева, то Плетнева,
то Погодина. Погрешности Гоголя против русского языка, действительно,
чрезвычайно обильны.
Приходилось изобретать собственную грамматику и собственный синтаксис.
Гоголь так и поступал. Он выдумывал обороты, соединения предложение,
выражения. В известной мере он мог про себя сказать, что однажды сказал мне
Маяковский: "Зачем я буду служить русскому языку: пускай он лучше служит
мне".
Гоголя спасала гениальность, изобретательность, редкая память,
упорство, эстетическое чувство, музыкальность. Из захолустных,
разговорно-обиходных
выражений,
из
слов
церковно-славянских,
старинно-песенных, из оборотов, изобретенных самим Гоголем, получился язык
крайне своеобразный, массивный и легкий, поражающий только Гоголю
свойственными расстановками слов, связью, склонениями и спряжениями,
семинарской витиеватостью и кудрявостью, длиннотами и поворотами, ваысоким
лиризмом и самой житейской прозой. Все это причудливое сочетание
необыкновенной гибкости, звучности, стихийности и умысла придало языку
Гоголя что-то шаманское и колдовское.
Язык Гоголя - язык заклинаний. Может быть, никто из писателей не верил
так в магическое, во всемогущее действие слова, как верил в него Гоголь. Он
верил, что словами можно пронять и переродить любого человека; считал, что
его слово облечено особой силой, данной ему свыше. В слове - спасение от
пороков и грехов.
Гоголь сочиняет и рассылает молитвы, придавая им особое,
сверхестественное значение; упрашивает перечитывать его статьи, письма,
художественные произведения: в них есть нечто сокровенное, с первого
восприятия не усвояемое.
...Смех Гоголя находится тоже в органической связи с его крайним
дуалистическим мироощущением. Почему смешны гоголевские герои, что является
у него смешным? Переверзев полагает: гоголевские герои смешны оттого, что
они - небокоптители, но воображают, будто жизнь их вполне осмыслена и они
делают нужное и полезное дело. Это, в общем верное замечание, нуждается,
однако, в оговорках.
Павел Иванович Чичиков, Манилов, Бетрищев, может быть, даже Ноздрев,
вероятно, уверены, что они чрезвычайно полезные обществу труженики. Но
думают ли об этом Коробочка, Плюшкин? Сомнительно. Не правильнее ли будет
сказать: все они смешны, потому, что их ничтожность, своекорыстие,
утробное, бессмысленное существование слишком не соответствуют даже самым
общим представлениям о высоком назначении человека, о лучших его силах,
способностях, порывах и действиях? Такое утверждение, будет, пожалуй, более
верным.
...Какое место занимает Гоголь в истории русской литературы? Н. Г.
Чернышевский в своих "Очерках гоголевского периода" заявил:
"Гоголю обязана наша литература... самостоятельностью... Он пробудил в
нас сознание о нас самих".
Это несомненная правда.
Гоголь начал свою литературную деятельность, когда у нас господствовал
отвлеченный романтизм, сатира и смех "вообще", отрешенные от общественной
жизни, от ее гнойников и ран, и подчиненные западным литературным
направлениям. Гоголь вложил персты свои в наши общественные раны. Он отдал
дань романтизму, но даже его романтические повести очень близки к русской
земле. Исчерпав романтизм двадцатых годов в лучших своих образцах, Гоголь
создал русскую социально-насыщенную художественную прозу.
Мы знаем прекрасные в своей простоте и точности повести и рассказы
Пушкина, обвеянные "дымом" нашего отечества, отразившие нашу стихию. Знаем
заглядывающего вглубь Лермонтова с его "Героем нашего времени"; но проза
Пушкина и Лермонтова касалась все же узкого круга лиц. В ней передавались
мысли и чувства, свойственные небольшой привилегированной верхушке,
праздной, обеспеченной. Гоголь недаром назвал себя писателем "во вкусе
черни". Он ввел в литературу помещиков, чиновников, обывателей,
ремесленников, селян, толпу, массу с ее бытом, скарбом, жаргоном,
психологией. Но главное - Гоголь первый из русских писателей показал в
гениальных созданиях, как крепостная и капиталистическая с о б с т в е н н
о с т ь уродует и калечит на русский манер людей, их души, как она ничего
не оставляет в человеке, кроме "бессердечного чистогана". (Маркс.)
Сатире и смеху Гоголь тоже придал конкретный, общественный характер.
Это отметил еще Белинский. До Гоголя сатира была безобидна, нападала на
пороки вообще, никаких "конкретных носителей зла" она не трогала, Гоголь,
вопреки своим желаниям и заявлениям, связал порок с определенным
общественным укладом, с определенными группами и слоями. От Гоголя ведет
свою родословную так называемая натуральная школа с вскрытием социальных
зол, неправд, с обличением и осмеянием, школа, которую до революции
называли отрицательным направлением в русской литературе: Некрасов,
Салтыков-Щедрин, шестидесятники, Глеб Успенский, Достоевский - все они
обязаны Гоголю.
От Гоголя - "орлиное соображение вещей" в русской литературе,
преобладание материальности, плоти, красок, языческого преклонения пред
жизнью, интимной связи с вещью, с природой, уменье изобразить их полно и
насыщенно. Это "соображение" - в стихийности Толстого, в гимнах
Достоевского подлой, но могучей и неистребимой карамазовской силе жизни с
ее клейкими весенними листочками, - в тяжелой купеческой "существенности"
Островского", в жрущих и пьющих пошехонцах, ташкенцах, в помпадурах и
помпадуршах Салтыкова-Щедрина, в чувственной восприимчивости природы у
Тургенева, в его людях, детях Тентетникова, Хлобуева, Манилова, в Обломове,
Штольце-Костанжогло, Гончарова в прекрасной, благородной, но тоже
чувственной грусти Чехова, в его хмурых людях; она - в живописности и
красочности Горького, у которого его босяки напоминают итальянских
лацарони, Пеппе, - в "вещественности" Владимира Маяковского, в хаосе и в
жесте-судорге Андрея Белого, в биологизме и фламандских настроениях
советских писателей, в тоске по утраченной юнности и свежести Сергея
Есенина.
Петербургские повести Гоголя наметили линию урбанизма и импрессионизма
Достоевского, символистов и футуристов. И разве не от Гоголя колорит и
словечки Лескова, Ремизова, наше областничество, которое, кстати сказать,
лучше назвать пародией на Гоголя.
Стремление Гоголя стать лучше, его "душевное дело" тоже наложило на
наше художественное слово глубокий отпечаток. "Переписка с друзьями",
дуализм, проповедь нравственного самоусовершенствования во многом
определили христианство Достоевского, проповедничество Толстого. В душевной
болезни Глеба Ивановича Успенского, которому казалось, что Глеб в нем
ангел, а Иванович - свинья, не трудно увидеть отражение дуализма,
погубившего и Гоголя. Мучения Гаршина, его болезнь тоже заставляет
вспоминать Гоголя.
От Гоголя идет чувство неблагополучия, катастрофы, страх пред
революционным пролетариатом у Розанова, Мережковского, Андрея Белого,
Блока, Сологуба.
От Гоголя последних лет русский символизм с его попытками из грубых
кусков жизни сотворить сладостную легенду, со взглядом на нашу жизнь, как
на знак "миров иных".
Гоголь-двуликий Янус русской литературы. Одно лицо у него вполне
земное. Другое лицо - аскетическое, "не от мира сего". Одно лицо обращено к
общественной жизни, к ее быту, к человеческим радостям и горю; другое лицо
поднято к "небесному отцу". Начиная с Гоголя, русская литература тоже имела
два русла. Одно русло вело к общественной борьбе, к изменению общественных
форм бытия. Это была линия революции, сначала разночинно-крестьянской,
потом пролетарской. Другое русло приводило к крайнему дуализму, к
обособленной человеческой личности, к "непротивлению злу насилием". Это
была линия реакции, застоя, китайщины, линия гибнущих классов: дворянства,
мещанства, кулачества.
Чем может быть полезен Гоголь советской литературной современности?
У Гоголя надо учиться социальной насыщенности произведений, умению
брать жизнь во всю глубину и ширину, а не "в полобхвата", не с
головокружительной высоты, не со стороны и сбоку, не в угоду редакциям и
издательствам, как это часто, к сожалению, у нас еще бывает.
У Гоголя надо учиться конкретности, внимательному отношению к
художественным подробностям, - упорству, способности вынашивать
произведение.
Наш смех, сатира, как и у Гоголя, должны разить, не отвлеченные, а
вполне осязательные пороки и недостатки, разоблачая реальных носителей зла,
"не взирая на лица". Для гоголевского смеха еще хватит объектов. Такое
разоблачение, понятно, должно соединяться с поучительными о б о б щ е н и я
м и, а не потешать только веселыми и занимательными повествованиями.
Здесь поднимается вопрос о применимости в наших условиях основного
литературного приема, каким пользовался Гоголь, создавая Чичиковых,
Хлестаковых, Собакевичей и всю галлерею уродов. Прием этот состоит в
выделении и в обособлении резким "неумолимым резцом" фигуры, предмета,
происшествия из окружающей обстановки. Они как бы обводятся твердой линией,
обтачиваются. Выделенная таким путем фигура, явление жизни подвергаются
дальнейшей обработке. Подчеркивается основное физическое свойство, два-три
жеста, преобладающая душевная особенность, "страсть"; они преувеличиваются,
между тем как остальное совсем затемняется.
Действия, поступки, встречи, диалог, все приспособлено к тому, чтобы
еще сильней и ярче вычертить то, на чем художник сосредоточил внимание.
Этот прием противоположен другой манере, пушкинской, когда объект не
отчеркивается, а берется вместе с окружающим, сливается с ним и лишь потом
путем переходов, часто незаметных, оттеняется, не теряя, однако, своей
первоначальной связи со средой. Физические и душевные особенности,
поступки, жесты изображаются также наряду с остальными качествами, менее
характерными, но присущими объекту, будучи выделяемы тоже путем постепенных
переходов.
В нашей советской литературе молодые советские писатели до сих пор
отдавали предпочтение пушкинскому приему. Требовали, чтобы изображали
"живого человека" с его положительными и отрицательными качествами, чтобы
освещали его со всех сторон и чтобы типические черты выступали на общем
фоне других, второстепенных свойств. Исключением являлась школа футуристов,
но она, сильная поэтически, не создавала своей прозы.
"Живой человек", опороченный критикой в период первой пятилетки, как
будто продолжает на деле еще господствовать в художественном слове и
теперь, правда, с разными оговорками и ограничениями.
У нас очень быстро забывают прошлое и потому начинают судить и рядить,
отвлекаясь от конкретной обстановки. "Живой человек" был выдвинут после
гражданской войны в годы нэпа. Его противопоставляли агитационно-плакатному
и схематически отвлеченному искусству "Кузницы", иманжистов и других
направлений эпохи военного коммунизма. В этом был свой положительный смысл.
Схема, плакат перестали удовлетворять и читателей и писателей. Требовался
более конкретный подход к недавнему прошлому и настоящему. Лозунг "живого
человека" на первых порах вполне удовлетворял этому требованию.
Положительное значение его бесспорно. Но как это у нас часто случается,
лозунг начала "углублять" и "углубляя" превратили в догмат, и тоже в схему.
Стали утверждать, что изображение "живого человека" единственно-верный
метод для советского искусства, что иных методов нет и быть не может.
Условное сделали безусловным. К этому присоединили утверждения, будто все
дело в том, чтобы изображать вместе дурное и хорошее и т. д.
Это была ошибка. И чем скорее в наши дни покончат с этой ошибкой, тем
будет лучше для советской литературы. Пушкинский и толстовский метод
изображения есть только один из методов художественного творчества. Есть
другой метод, метод Гоголя, Достоевского, Островского, Салтыкова-Щедрина,
Успенского. И не случайно в так называемом обличительном, отрицательном
направлении русской литературы метод Гоголя являлся преобладающим. Он,
действительно, очень выразителен и народен.
Фигура выделяется с предельной рельефностью, легко запечатлевается в
памяти, внимание не рассеивается, а сразу сосредотачивается на главном,
между тем, как пушкинское изображение требует большего напряжения, большего
внимания и размышления. Так, где надо резко что-нибудь или кого-нибудь
обличить, осмеять, выставить "на всенародные очи", гоголевский прием
незаменим. И так как советской литературе приходится очень часто и очень
многое выставлять "на всенародные очи", обличать и осмеивать, то
гоголевская манера, имеет право на существолвание не менее пушкинской. До
сих пор манера Гоголя среди советских писателей была в загоне; оглядывались
больше на Толстого и Пушкина. Права Гоголя пора восстановить.
Социалистическому реализму нет причины в этом отказывать Гоголю.
Но спросят: "А как же быть со схемой; мы не хотим схемы." Но схемы у
Гоголя нет и в помине. Вернее сказать: Гоголь добивался поразительных
результатов: его образ и схематичен и одновременно предельно конкретен.
Гоголевские герои олицетворяют всегда какую-нибудь страсть. В этом смысле
они - схематичны и аллегоричны; но вместе с тем они поданы с мелкими и
мельчайшими подробностями, необычайной вещественностью и физиологичностью.
В силу этого они оживают на наших глазах, они вполне жизненные, а не
восковые фигуры. В этом соединении схемы с вещественностью тайна
гоголевского мастерства. У его позднейших последователей эта удивительная
манера сплошь и рядом снижается: снижена она Достоевским, еще более снижена
Салтыковым-Щедриным; отдавая должное их гению в других областях, надо
сказать, что им часто не хватает этого виртуозного, вполне органического
соединения схемы с "орлиным соображением вещей". Словом, тут есть чему
поучиться у Гоголя современной советской лимтературе.
Перед советской литературой стоит также и вопрос о символизмах Гоголя.
Допустим ли он для революционного искусства наших дней, или нет?
Известно, что Плеханов относился к символизму отрицательно. В статье о
Генрике Ибсене он утверждал, что символизм примесью абстракции всегда
обескровливает живой, художественный образ; к символам прибегают тогда,
когда не умеют проникнуть в смысл совершающегося общественного развития.
Например, Генрику Ибсену символы потребовались для того, чтобы облечь в
образ "несотворенный дух", попавший в рабство. В символах Ибсена отражаются
бесплодные блуждания его героев. Так полагал Г. В. Плеханов.
Надо, однако, заметить, что символизм символизму рознь, как романтизм
романтизму. Есть символизм и романтизм реалистический, революционный, есть
символизм и романтизм идеалистический. Символизм Гоголя в основе -
символизм реалистический, точнее сказать у него преобладает символический
реализм. Такое соединение натурализма с символизмом встречается не только у
Гоголя, а у многих гениальных художников.
Что может быть натуральнее "Одиссеи"? Но многое в ней носит и
символический характер: Сцилла и Харибда, сирены, листригоны, циклопы и т.
д. Разве у Шекспира при всей его натуральности не символичен ряд сцен в
"Гамлете", в "Макбете" и в других вещах? Не символичны ли Фауст,
Мефистофель? Не является ли медный всадник у Пушкина одним из самых
обобщающих символов. Есть символизм натуралистический и есть символизм
отвлеченный, идеалистический. Гоголь был реалистом-символистом. У н е г о с
и м в о л п о к о р е н д е й с т в и т е л ь н о с т и, служит ей, от нее
целиком зависит, больше, от нее рождается. А вот о своем символизме Андрей
Белый в "Начале века" сделал такое признание: "становилось все наоборот:
действительность оказывалась символом; символ действительностью". (стр.
115.) Когда действительность оказывается символом и символ
действительностью, тогда он, символ, превращается в Лик, в Логос.
Скажут: пусть у Гоголя символ играет подчиненную роль, но для чего он
нужен советской литературе? Не лучше ли ей ограничиться натуральностью
Гоголя, отбросив его символизм? Но натуральности, кажется, у нас в
литературе и без того достаточно. Наша советская литература все еще
страдает натуральностью, бытовизмом, описательством. Все согласны с тем,
что ей недостает широких и глубоких обобщений, что она часто не выводит за
пределы дня. Отчасти поэтому она и отстает от нашей действительности.
Символ является, правда, не единственным, но одним из самых могучих
способов обобщать материал и выводить читателя за пределы данной
натуральности. Но здесь возражает нам Г. В. Плеханов: это есть - выход за
пределы путем абстракции, а можно выходить из действительности иным путем;
это бывает в тех случаях, когда действительность нынешнего дня, перебивая
себя, создает основу для действительности будущего. Г. В. Плеханов не прав:
не всякий символ абстрактен, а только такой, который символизирует,
например, "несотворенного духа" Ибсена или что-нибудь в этом роде; если же
шкатулка символизирует Чичикова, а сам Чичиков символизирует русских
приобретателей-плутов, то в этих и подобных символах нет ничего
абстрактного, они насквозь натуральны и конкретны.
Что касается выведения за пределы действительности путем
диалектического ее отрицания, то да позволено будет сказать, что Г. В.
Плеханов здесь позволили себе простую игру словом "выведение". Когда
говорят, что символ выводит нас из данной натуральности, то имеют в виду
выведение особого рода, выведение в смысле более широкого охвата жизни.
Когда говорят, что Чичиков, символизирующий плутовство, выводит за пределы
данной действительности, этим хотят сказать, что он олицетворяет собой не
только плутов-приобретателей в эпоху николаевской крепостной России, но и
плутов
пореформенных,
европейских,
будущих
плутов.
В
символ-абстракцию-схему Павел Иванович превратился бы в том случае, если бы
он лишился своих натуральных черт определенной эпохи, среды и т. д. Но
Павел Иванович награжден ими в полной мере. Вместе с тем он выводит нас из
пределов двадцатых и тридцатых годов, из пределов поместного захолустья.
Поэтому он и жив для нас даже и доселе.
И если наши советские писатели хотят, чтобы создаваемые ими персонажи
тоже жили как можно дольше, не будет худа, если этим персонажам, создавая
их вполне натуральными станут придавать также и символический характер. В
конце концов, разве "Органчики", Угрюм-Бурчеевы, Прыщи, Бородавкины и т. д.
не символичны у Салтыкова-Щедрина? Не прибегал ли к символам Чехов? Не
пользовался ли символами Маяковский? Символический реализм Гоголя нужен
советской литературе, чтобы решительно преодолеть ограниченный бытовизм,
чтобы давать более широкие и глубокие охваты явлений жизни, чем это есть у
нас теперь.
Тут Гоголь, как и во многом другом, может оказать нам большую помощь.
Скажут: а не достаточно ли нам одного типического обобщения и охвата?
Нет, недостаточно: типическое обобщение лишено ф и л о с о ф с к о г о з н
а ч е н и я, между тем как обобщение символическое есть не толко
типическое, но и философское обобщение. Включая в себя типическое, оно
шире, оно осмысливает его, выводя, таким образом, за пределы данной, даже и
типически обобщенной, действительности.
Конечно, приемами Гоголя, особенно его символизмом, надо пользоваться
с большой осмотрительностью. Уже у самого Гоголя под конец его жизни были
попытки придать символу отвлеченный, аллегорический, даже мистический
характер, то-есть, он уже превращал действительность в символ. Русские
символисты эту отвлеченность и мистицизм Гоголя сделали своим знаменем.
Здесь гибель для живых образов. С Гоголем это происходило оттого, что
действительность уходила от него из-под ног. Такая опасность советскому
искусству не угрожает. Советское искусство избежит отвлеченной
рассудочности "Брандта" и "Пер-Гюнта" Ибсена, бесплотных теней Метерлинка,
схем Леонида Андреева, сладостных легенд Соллогуба, "эмблематики
действительности" Андрея Белого, но творец Хлестакова ей кровно близок.
...Еще в одном отношении чрезвычайно близок нам Гоголь. Нам враждебны
его христианство, аскетизм, проповедь нравственного самоусовершенствования.
Но Гоголь смотрел на свою работу художника? Как на служение обществу.
Искусство для него не являлось ни забавой, ни отдыхом, ни самоуслажданием,
а
гражданской
доблестью
и
подвигом.
Гоголь
был
писатель-гражданин-подвижник. Все отдал он этому подвигу: здоровье, любовь,
привязанность, наклонности. Каждый образ он вынашивал в мучениях, в
надеждах, что этот образ послужит во благо родине, человечеству. Многие ли
из советских писателей являются подвижниками?
Гоголь был прав, когда он искал положительное и идеальное в искусстве.
Он видел это положительное не там, где его нужно было видеть, но самые
поиски его, то, что он не удовлетворялся изображением страшилищ и уродов -
высоко поучительно. Он понимал, что высшее искусство это то, которое
создает возвышающие душу образы, зовущие к победам над всем ничтожным и
пошлым. К этому должен стремиться каждый настоящий художник.
Беда Гоголя была в том, что вместо чистых, возвышенных образов жизнь
показывала ему уродов. Окруженный ими Гоголь пал, страстно домогаясь
воплотить идеальное. Он завещал это грядущим поколениям. На советских
художникам, больше чем на ком-нибудь, лежит почетная и священная
обязанность выполнить завещание гениального мученика-мастера. Попыток в
создании положительных героев у нас не занимать стать, но как часто наши
положительные герои худосочны и малокровны, как часто им недостает
гоголевской "вещественности"!..
Столетие миновало со дня напечатания первых повестей и былей Гоголя.
Из книг, статей, и очерков, ему посвященных, нетрудно составить библиотеку,
но по-прежнему, если еще не больше, манит к себе этот странный человек
своими загадками и тайнами. Их много и в личной жизни его и в его
художественных произведениях. Самый скрытый из всех русских писателей, он
неоднократно давал понять, что в его произведениях есть тайны. О ранних
своих сочинениях он писал: ..."В них точно, есть кое-где хвостики душевного
состояния и его тогдашнего, но без моего собственного признания их никто не
заметит". (Т. II, 557.) По поводу первого тома "Мертвых душ" он сообщал
Аксакову: "Многое может быть понятно одному только мне". (Т. II, 205.)
Отмечая в "Переписке" свое главное свойство выставлять ярко "пошлость
пошлого человека", он прибавлял: "оно впоследствии углубилось во мне еще
сильнее от соединения с ним некоторого душевного обстоятельства". Но этого
я не в состоянии был открыть тогда даже и Пушкину". И о "Переписке": Там
есть некоторые душевные тайны, которые не вдруг постигаются". (Т. III,
422.)
В самом деле, до сих пор в Гоголе больше нераскрытого, чем раскрытого.
Какие душевные тайны имел в виду, Гоголь, говоря о своих сочинениях? К
какому концу вел он своего Павла Ивановча Чичикова? Все ли понятно в "Вии",
в "Страшной мести"? Что означает магический вызов колдуном души дочери
Катерины? Почему Хома Брут не утерпел и взглянул? С какой стати "нос"
Ковалева посещает Казанский собор?.. Почти в каждой вещи Гоголя,
действительно скрыта какая-то тайна. Его произведения напоминают
утопленницу-мачеху из "Майской ночи". Дело прозрачное, светится, а внутри
что-то черное. Что-то темное есть в образах Гоголя.
И в личной жизни повсюду тайны. Об отношениях Гоголя к женщине
приходится ограничиваться догадками. Загадочны и непонятны многие его
отношения к друзьям и знакомым. Его письма в смысле достоверности часто
очень сомнительны. Иногда кажется, будто он составлен из лоскутков, он
поражает упорством, он человек одной цели, одного замысла. Люди, горячо
любившие Гоголя, сплошь и рядом, терялись в определениях, каков же он. С.
Т. Аксаков с горечью признавался: "Я вижу в Гоголе добычу сатанинской
гордости"; но он же потом заявлял: "Признаю Гоголя святым".
...Странный человек... тяжелый, мрачный человек! Много в нем темного,
неприятного. Об этом следует говорить открыто несмотря на то, что и по сию
пору есть пошляки, для которых главная прелесть знакомства с художником
заключается в том, чтобы услышать что-нибудь об изнанке его жизни.
"Слыхали? Ваш знаменитый романист, говорят, о